Приключения : Путешествия и география : Записки пешехода : Василий Ян

на главную страницу  Контакты  ФоРуМ  Случайная книга


страницы книги:
 0  1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25

вы читаете книгу
Моему отцу Приношу искреннюю благодарность кн. Э. Э. Ухтомскому, Ал. Ал. Суворину, С. Н. Сыромятникову, а также всем лицам, которые оказывали мне свое содействие в моих скитаниях по Святой Руси. В. Я. Ревель, 4 V, 1901.

КНИГА ПЕРВАЯ

Не всегда клубиться небу тучами

И грозить холодными метелями.

Не всегда идти дороге кручами,

Темной чащею с седыми елями.

Не томиться век тебе кручинами!

Побежит дороженька равнинами,

Вольной степью, рощами тенистыми

С светлыми ручьями, серебристыми.

Солнце засияет, тучи скроются,

И слезами горе с сердца смоется.

Народная песня

Что же ты, лучинушка,

Не ясно горишь,

Что не вспыхиваешь?

Неужели ты, лучина,

В печке не была?

Я была, была в пече

Во сегодняшней ноче.

Лютая свекровушка

В печку лазила,

Чугун с водой пролила,

А меня, лучинушку,

Она облила.

Записана в деревне Кузнерке,

Малмыжского уезда+

ГОЛОДНАЯ ЗИМА

Элегия в прозе

Деревня Малмыжка стояла далеко от уездного города, затерянная среди большого казенного леса, на берегу реки, по которой весной в половодье сплавлялись дрова и барки. Летом река высыхала настолько, что по ней плавали только в плоскодонных лодках.

Неурожай, захвативший всю губернию, ударил и в этот уединенный уголок. На полях, из растрескавшейся от жары земли, потянулись редкие пустые колосья, годные только на корм скоту. Раньше в деревне всегда бывали общие интересы и радости, но беда разбила всю деревню на отдельные группы и кружки, заботиться стали только о себе и самых близких. Каждый родственный кружок враждебно смотрел на другие, скрывая запасы, словно боясь чего-то. В деревне стало скучно и угрюмо.

Настя, дочь крестьянина Трифона Плотникова, испытала более всех тяжесть одиночества. Ее раньше всегда считали строгой и неприступной, потому что она на гулянья ходила редко, и парня — «прияточки»у нее не было. Парням она нравилась, высокая, румяная, с сильными руками, со спокойным и гордым взглядом.

Ее отец, тихий задумчивый мужик, взял покойную свою жену из дальней деревни, и родственников в Малмыжке у него не было. Когда беда приступила, он потолковал с дочкой и бабкой и ушел в Казань на заработки. Настя перевезла отца на тот берег реки и, вернувшись, долго сидела на высоком берегу и глядела, как по низким отлогим лугам шел мерной страннической походкой отец.

Раньше бывали не раз тяжелые времена, но не бывало того, что случилось теперь. Старики рассказывали, что они помнили неурожаи, но тогда бывали запасы, и народ выкручивался из беды. В старое время люди жили расчетливее. Но лет десять назад подати увеличились вдвое; то, что родилось, свозили по реке на лодках и зимой на санях в город, деньги же как-то в руках не удерживались.

Когда родственные кружки, замкнувшись, обошли Настю, она сделалась еще строже, еще неприступнее к другим. Ей нравилось сидеть дома, прясть и слушать бабку. Та рассказывала про свое прошлое, как она была молодая и как жила в услужении у купца.

Через два месяца пришло письмо от отца. Он писал, что работать теперь трудно, так как мужичье навалило в город со всех сторон, но что он все-таки работает в каменщиках, здоров, шлет свое благословенье и пять рублей денег.

Письмо принес из волости односельчанин, мужик степенный и верный, но пяти рублей в конверте не было.

— Волостной старшина письмо мне выдал и говорит, что батька твой дурак, зачем золотой червончик вложил, монетка-то махонька, кругленька, сквозь щелочку-то она и выкатилась… Да врет он, мошенник, поди, рожа-то красная, масляная, сидит, чаишко дует и в бороду посмеивается!

Настя хотела пойти к волостному, потребовать денег, но бабка ее отговорила:

— Еще выпороть прикажет, — не ходи! Деньги пропащие, поголосим, легче станет!

К земскому начальнику Настя тоже не пошла жаловаться; он жил в двадцати верстах, доступ к нему был трудный, идти к нему приходилось «на авось», так как у него был один приемный день в неделю; если же приходили в другие дни, то мужиков гнали прочь.

Настя и бабка два дня поголосили, сидя на печи, обняв руками колени и покачиваясь из стороны в сторону, и не раз потом, в течение месяца, когда вспоминали об этом, начинали снова голосить.

Бабка, которая мало спала, по ночам шепотом читала молитвы или начинала разговаривать сама с собою. Они вдвоем лежали на печи под одним тулупом. Настя любила, проснувшись, прислушиваться к непрерывному шепоту бабки и угадывать, о чем и про кого она говорит.

В избе было темно, только два окошка вырисовывались странными светловатыми пятнами во мраке. Ветер шумел на улице, качал соседнее дерево, всю ночь ударявшее сухими голыми ветками по стене избы. В ночной тишине чуткий слух Насти улавливал, как причудливый порыв ветра задевал солому на крыше в разных концах, и ей казалось, точно какие-то большие птицы бегают по крыше и задевают солому перьями. Бабка шепчет что-то несвязное, неразборчивое… Настя придвинулась ближе, вслушивается и различает слова. И не знает Настя, бредит ли бабка, или говорит наяву.

Замолчала бабка, зашептала молитвы. Насте страшно стало, окна глядят в темноте, как два тусклых глаза. Кажется, что кто-то тихо в окошко стучится, кто-то высокий и темный по избе ходит и половицы под ним скрипят.

— Бабка, а бабка, мне страшно, — шепчет Настя.

Бабка протягивает дрожащую сухую руку, крестит Настю и гладит по ее лицу и волосам. Но стук в окно усиливается, кто-то настойчиво, но тихо стучит ногтем по стеклу.

— Бабка, а ведь быдто кто стучит? Боязно!..

Настя тихо спускается с печи, ощупывая в темноте босыми ногами, куда ступить, и подходит к окну. Там действительно видна чья-то высокая темная фигура.

— Кто там? — кричит Настя. Фигура придвигается к окну. — Кто такой будешь?..

— Ты Настасья Трифонова Плотникова?

— А ты чей будешь? На что тебе?

— Не ладно с улицы-то говорить, впусти в избу!

— Да мне боязно, что ты за человек? Поди — недобрый?

— Слушай — я старшина волостной, али не признала? Да огня не разводи, я сейчас назад уеду.

— Да ты побожись!

— Вот-те Христос!..

Настя накинула полушубок, зажгла жестяную лампочку без стекла и с нею вышла в сени. Отодвинув засов, она впустила высокого мужика. Борода и волосы были растрепаны, глаза глядели мрачно.

— Ты и есть Настасья?

— Иди в избу что ли, что здесь остановился?

— Ладно! Деньги вам — пять рублей были поштою. Так я сказал, что они потеряны. Не правду сказал тогда… Сынишка мой заболел, умирает. Так совесть меня замучила, — не из-за меня ли? Грехов у меня много по разным местам. Деньги-то свои возьми, да еще 40 копеек от меня. Простите меня окаянного! Всем умирать приходится, смерть у нас закосила по селу, мало кто на лавке не повалялся.

Настя взяла золотой, но от 40 копеек отказалась: «Христос с тобой! И на наших спасибо!» Ей стало жалко старосту; подперевши щеку рукой, она спросила:

— Так сынишка твой болен, говоришь?

— Умирает. Я ночью сюда подъехал, чтоб мужики не видели. Лошадь в лесу привязал. Помолись за парнишку, обидел я тебя, так твоя молитва быстрей до Бога дойдет. Да смотри, никому не сказывай, что я приезжал. Я ведь тайком… Прощай!..

— С Богом!

Настя задвинула засовом двери и вернулась к бабке на печь под теплый тулуп. В избе стало опять тихо. Где-то на деревне, надрываясь, лаяла собака. Появление старшины казалось сном, но реальным оставался золотой.

Настала зима, очень снежная, сугробы снега окружили Малмыжку со всех сторон. Часто деревня была отрезана от всего мира, когда над ней кружились метели. Некоторые семьи соединились в одну избу, чтобы теплее было и легче прокормиться. Запасы тщательно оберегались и все следили друг за другом.

Сена не было. Скоту давали старую солому. Коровы с взъерошенной шерстью мычали целые дни.

Мужики, не желая дожидаться падежа, стали резать скотину. Но коровы, казавшиеся надежными, падали и, не вставая, околевали. Мужики подвешивали скотину к потолку на веревках. Падали и лошади. Их оберегали, кормили чем могли, но лошади бессилели и с трудом возили дрова из лесу.

Понемногу стали учащаться болезни. Больше заболевали женщины и дети; начиналось с того, что чувствовалась сонливость, слабость, желанье лежать и не двигаться. Больная ложилась на лавку или печь и молча, неподвижно лежала часы и дни. Затем появлялись опухоли, боли. Ежедневно число лежащих увеличивалось.

Если бы пройти по всем избам, то в каждой ударил бы в нос тяжелый одуряющий запах множества скученных людей и всюду видны были бы лежащие безмолвные тела взрослых и детей, покрытых тряпьем и овчинами. Некоторые заболевали иначе. У них появлялся жар и озноб, болел живот и они, помучившись, умирали или медленно оправлялись.

В деревню никто не приезжал. Только из нее ездили мужики в село, в котором было волостное правление, церковь, лавки и кабак. Мужики возили туда отпевать умерших, гоняли скотину, продавали свои имевшие какую-нибудь цену вещи. Оттуда привозили домой муку.

Раз в воскресенье приехали в деревню вотяки на трех санях, запряженных парами лошадок с бубенчиками. Они были в мохнатых меховых шапках, со слезливыми маленькими глазами; на тулупах были цветные нашивки, лапти переплетены красными и зелеными тесемками. Они приехали, чтобы взять к себе на усыновление нескольких детей.

Мужики знали, что хотя вотяки живут бедно и грязно, но это от скупости, что они народ богатый, у них и деньги имеются и большие запасы хлеба. Если им дать детей, те по крайней мере не распухнут и не подохнут от голода. Втайне мужики надеялись в будущем детей отнять обратно.

— Мой ребятки не имел, Божинька не давал. Продавай ребятки, мой деньги давал, кормил, сын сделал, когда мой помирал, — хозяин сделал!..

Вотяки взяли нескольких «красненьких», то есть рыжих мальчиков и белокурых девочек и оставили по полтиннику и по целковому за каждого. Бабы ревели, бежали за санями, мужики смотрели в стороны, не решаясь взглянуть друг другу в глаза, плевались и повторяли:

— Божья воля, шут их дери!..

Вечером достали бог весть откуда водки, все перепились, стыдили друг друга «каинами», и была драка великая.

В феврале бабка распухла, постонала недели две и померла. Настя сама ее обмыла и одела. Пришел малознакомый паренек и сказал, что он сколотит гроб и свезет бабку в церковь. Он был невысокий, с жесткими щетинистыми волосами, такими светлыми, что они были светлее его лица. У него были добрые голубые глаза, и он постоянно краснел так, что лицо покрывалось багровыми пятнами. Настя не ожидала именно от него услуги, так как с ним до сих пор она двух слов не сказала.

Гроб был им сколочен к вечеру; паренек с Настей сложили в него окоченевшую бабку и поставили на стол посреди избы. В головах прилепили восковую свечку. В избе было темно. Настя, сидя возле гроба на лавочке, медленно и старательно читала псалтырь. Слабый мерцающий огонек свечи бросал косые лучи на загорелый морщинистый лоб бабки со сдвинутыми бровями. Поскрипывал сверчок за печкой.

Паренек приходил еще раза два, садился на лавку возле дверей, мял шапку в руках, слушал святые непонятные слова, которые читала Настя; или вставал, подходил к гробу и, краснея багровыми пятнами, любовно гладил загрубелой рукой по свежеотструганным сосновым доскам, стараясь сохранить серьезный и деловой вид.

Настя сидела ночью возле гроба, то читала псалтырь, то сидя начинала дремать, глаза сами слипались, как она ни старалась сохранить бодрость.

Утром она надела полушубок и валенки и туго перепоясалась кушаком. В избу собрались несколько женщин и детей, соседних мужиков. Они помогли вынести гроб и поставить его на дровни. Исхудалая и взъерошенная Буланка возовым размеренным шагом потащила дровни на село. Настя с кнутом пошла рядом.

***

Мужики не раз спрашивали старосту, не собрать ли сход и просить земского начальника о пайках. Они слышали, что во многих местах выдавались ссуды хлебом. Староста неизменно отвечал:

— Нельзя, ребятки. Волостной сказывал, что земский заругает; не позволяет, говорит, просить о пайках. А где сход собирали, там сейчас в «холодную» старост посадил. Большая мне охота из-за вас сидеть в «холодной»?

Мужики почесывали затылки и говорили:

— Оно девствительно!..

В марте неожиданно привезли земский хлеб, присланный управою.

Староста потирал руки и говорил:

— Видите, ребятки, и прислали нам хлебца, а намозолили бы земскому, он бы осерчал и ничего бы мы не получили. В Котловке и Молынгурте жаловались в управу, ничего им и не выдали!

Мужики опять повторяли:

— Оно девствительно!..

Но не все остались довольны. Хлеб раздавался не всем, а избранным нуждающимся, по усмотрению старосты. Настю обошли. У нее оставалось немного муки, которую она берегла, урезывала и старалась продлить на возможно большее число дней. От отца не было никаких известий. Она решила уйти куда-либо на заработки или временно поступить послушницей в монастырь.

***

Настя уже не была дородная, румяная девка. И на ней отразилась голодная зима, медленно и неуклонно высасывавшая жизнь, здоровье, бодрость из каждого взрослого и ребенка. Настя исхудала, сделалась тонкой и высокой, с тихими движениями. Расширенные темные глаза смотрели куда-то мимо людей. Соседи глядели на нее с жалостью и боязнью, говоря: «Черная девка стала».

Перед ее уходом пришел к ней беловолосый паренек, который делал гроб бабке, перекрестился на икону и сел на лавку.

— Я долото никак забыл, — сказал он, глядя в сторону и покраснев. — А ты куда уходить хочешь?

Настя не отвечала.

— А ты не уходи!..

Настя слабо покраснела, но кровь сейчас же опять исчезла с ее лица, темного, как на старых иконах.

— Меня голоса зовут… Страшно мне тут. Бабка это за мной приходит или ангелы за мою душеньку спорят? И ночью и днем, как только тихо станет в избе, так быдто в углу кто-то двое шепчутся, а слов не понять. Один быдто сердитый, скоро говорит и бранится, а другой жалобный, точно плачет, все быдто оправдывается или просит. Мне страшно здесь. Моченьки нет оставаться. Я в Казань схожу, может, это батька меня зовет, болен, поди, лежит где на дороге и пожалеть его некому…

На другой день Настя ушла из деревни.

Народная песня


По травке, по муравке
Добрый молодец гуляет,
Красных девок выбирает.
Выбрал девку, выбрал красну,
Против себя становил,
Девке речи говорил:
«Пойдем, девка, пойдем, красна,
За ворота побороться!»
Девка парня поборола,
Черну шляпу с кудрей сшибла,
Русы кудри сколочила,
Синь кафтан да разодрала.
Пошел молодец, заплакал.
Девка парня сожалела,
Черну шляпу принадела,
Русы кудри причесала,
Синь кафтан да призашила.
Записана в деревне Кузнерке,
Малмыжского уезда

ЖИВУЧИЕ ЛЮДИ

Осенью 1898 года я решился отправиться бродить по русским деревням.

Не для чего было ждать летнего времени. Хотя, конечно, было бы приятнее видеть крестьян на свежем воздухе, в поле за работой или у костра. Но чтобы видеть крестьян не в приукрашенном виде, а в соответствующей им серой и неприглядной обстановке, лучше всего отправиться к ним осенью, в полную распутицу, или зимою, в сильные морозы, когда все попрятались по избам, дел особенных не имеют и рады поболтать со всяким новым человеком.

Мне хотелось пожить жизнью крестьян, испытать и понять их печали и радости, хоть слегка и издали заглянуть в то, что называется «душою народа». Останавливаясь и живя в крестьянских избах, я мог ясно, без каких-либо преград, увидеть ежедневную жизнь крестьянина и все его заботы, которые нам кажутся такими ничтожными и мелочными, а для него имеют столь громадную важность и ценность.

Странное и сильное чувство я испытал, когда, впервые одев полушубок, отказался от всех привычек, сопровождавших меня с детства, от всех художественных и научных интересов, и попал в толпу мужиков в овчинах и чуйках, в лаптях, заскорузлых сапогах или валенках.

Мне казалось, что нет возврата назад, и никогда уже больше не вырваться из этой нищей и грязной толпы. Я ощутил чувство полнейшей беспомощности, — предоставленный только самому себе, своей ловкости и находчивости, — и долго пришлось переделывать себя, чтобы освободиться от этого гнетущего, тяжелого чувства.

Даже в городе, на улице, меня все поражало на каждом шагу, в той толпе, которая шла прямо на меня, не давая дороги, тогда как раньше мужик сторонился перед моей форменной фуражкой.

Но по мере того, как я опускался все глубже и глубже в народную массу, к моему удивлению, весь окружающий меня бедный люд все возвышался, делался сложнее, люди оказывались задушевнее, серьезнее, типы интереснее.

И когда мужики не подозревали во мне «барина», я становился лицом к лицу с очень развитыми личностями, со свежим русским умом, с самостоятельными взглядами и удивительно оригинальными, разнообразными характерами.

Мне кажется, что разница в положении слишком прижимает и давит того, кто стоит ниже и находится в зависимости: при таком положении никогда не узнать ни души, ни мыслей того, кто бедствует и нуждается; часто замечал я, что мужик, разговаривая с барином, притворяется непонимающим или поддакивает против собственного убеждения, — так сказать, косвенно или инстинктивно льстит, — унижая себя, он тем самым подзадоривает в барине мысль об его умственном превосходстве.

С точки зрения городского жителя, деревенская жизнь очень проста и незатейлива; но если войти в деревню на равной ноге со всеми ее обитателями, вы увидите, что каждый человек, каждый ребенок ничуть не менее сложен, чем интеллигентный человек или городской ребенок. У крестьян особенный язык, особая манера выражаться, но под этим скрываются глубокие и разнообразные мысли и чувства: только их не разглядеть тому, кто лишь на час завернет по делам в деревенскую избу.

Каждый отдельный район в России и каждая местность в этом районе имеют свою местную своеобразную культуру, которая незаметна только поверхностному туристу, но поддается внимательному и вдумчивому изучению.

Каждая деревня в этой местности имеет свой культурный материал, на котором воспитываются деревенские поколения.

Все в крестьянской избе, все его грошовые, на наш взгляд, вещи имеют ценность для крестьянина, с той же самой психологической точки зрения, с которой нам дорог медальон, где тонко нарисован миниатюрный портрет нашей бабушки, или «вольтеровское кресло» прошлого столетия и т. д. С каждым предметом в избе связаны самые разнообразные воспоминания, начало которых пропадает в тумане прошлых лет.

Эти воспоминания столь же трогательны, как и в старинных дворянских семьях, которые описаны нашей дворянской литературой; но только для этих воспоминаний нет ни историка, ни писателя, и они хранятся, постепенно тускнея, в полуграмотной памяти народной массы. Этой психологической стороной можно объяснить, почему переселенцы нагромождают на свою телегу и везут за тридевять земель какие-то дешевые вещи, ничего не стоящие корыта и прочее. С ними связаны и радости, и печали, вся жизнь крестьянская, и они стали дороги их владельцу.

А между тем как игнорируется постоянно эта мужицкая душа и его чувство! Никогда не забуду одной тяжелой картины, которую увидел в деревне Голиной, Новгородского уезда, на сборе недоимок, когда из изб вытаскивали самовары, кули, выводились со двора коровы, телята, а крестьяне кричали становому :

— Оставь корову, она «береженая»! В поле у меня сена много, а ты приехал в распутицу, когда никакой дороги нет. Подожди денька два, дорога застынет, пойдут морозы, и я на санях вывезу все сено и продам, а теперь до него через лужи и не добраться…

Если обладать силой воли и крепкими нервами, то провести день-другой в крестьянской избе еще можно; но вся грязь, вонь и духота, царящие в ней от нищеты, начинают понемногу одолевать даже самого нетребовательного горожанина, решившего отказаться от какого бы то ни было ничтожного комфорта, подавить брезгливость и даже испуг, когда на второй день, приглядевшись к чужой крестьянской обстановке, начинает он замечать привычки и самые обыденные проявления этой их жизни.

Зимою жизнь в деревне пробуждается не очень рано, крестьяне встают в 7 — 8 часов утра и позже. Спят все вповалку на нарах, на полу или печке, накрывшись тулупами, одеялами, всем, что только может оказаться пригодным, так как комната постепенно остынет, в ней становится холодно.

Утром бабы растопляют печь тем, что могло быть насобрано: хворостом, щепками, соломой; дрова же слишком дороги. Когда постепенно проснутся и встанут взрослые и дети, каждый плеснет себе на лицо немного воды из ковшика, затем помолится усердно и долго перед образами, и все садятся за стол обедать. Едят из одной миски, и никому в голову не приходит обедать отдельно тому, кто в семье болен — в прыщах и язвах. Братство и общее уважение друг к другу не позволяют кем-либо гнушаться.

Все основано на психологическом отношении, и про больного из своей среды говорят одно: «никто, как Бог! Наказал его Господь, лишил носа, — на то Его святая премудрость, все мы под одним Богом ходим и сами всего ожидать можем».

В зимнее время крестьяне много ходят друг к другу «погреться», посидеть и побеседовать. В их взаимном отношении заметно большое уважение и «душевность», несмотря на наружную грубость, которая со стороны может показаться желанием обидеть. Оскорбительным считается только внутреннее враждебное отношение, хотя бы оно проявлялось в незначительных выражениях.

У крестьян очень сильно развита душевная чуткость, и они быстро подмечают желание обидеть или насмеяться и долго не могут забыть и простить этого. Между собой они относятся с добродушным юмором и большим сочувствием к чужому горю. При всей общеславянской покорности и смирении у крестьян много самоуважения и гордости. «Я сам себе господин, — говорят они, — я сам над собою барин!» Им вовсе не нравится, если, обратившись к мужику, назвать его «дяденька», «братец» или «любезный». «Мы тоже всякое деликатное обращение понимаем и знаем, — по отчеству нас не горазд бы трудно величать!»

Поживши в крестьянской среде некоторое время, начинаешь понимать их точку зрения. Незначительное чиновное лицо кажется крестьянам недосягаемо высокой величиной, и всякое появление кокарды в деревне производит сенсацию и волнение. Каждое слово прибывшего запоминается и потом передается от одного к другому.

Народ ценит всякое выражение внимания и ласковости со стороны начальствующего лица: оно разносится немедленно по всей деревне и создает прибывшему «начальству» массовую симпатию крестьянской среды. «Хороший у нас земский барин, внимательный, всякого выслушает, расспросит, в полности хочет обо всем правду узнать. А вот в соседнем участке, не приведи Бог, какой барин! Ему не смей что-либо объяснять, сейчас гыркнет:» Молчать! Не рассуждать! Нечего мне зря с вами болтать! Слушаться, что я приказываю, и кругом марш!..«

Барина, поговорившего» по душе да по-хорошему «, крестьяне готовы на руках носить. Строгость вовсе не исключает симпатии населения: напротив,» серый народ» любит и ценит строгих начальников, если только строгость связана с порядком, точностью и твердостью сказанных слов, и если начальник доступен просителям. Крестьянин бывает очень тронут, когда видит, что кто-то бескорыстно заботится о нем.

К крестьянам постоянно возвращается мысль о том, что они «отрезаны от правды», что всякий может их обидеть, но живет вера — где-то там далеко в столице живет Царь, и «если только до Царя дойти, то всякая помощь будет…»

Когда же мужик знает, что никто не смеет помыкать им, так как есть у него ближайший начальник, который всегда вникнет в дело и заступится, если дело правое, крестьянин уже чувствует бодрость и не видит себя беззащитным. А ввиду того, что беда может постучаться в ворота мужика постоянно, доступность местного начальства ко всякому просителю более всех других качеств вызывает симпатии массы.

Самолюбие и самоуважение крестьян, насколько было случаев замечать, иногда игнорируется теми, кто имеет с ними дело. Между тем почти 40 лет свободы , быстро идущее вперед общее развитие государства возродили крестьянина и воспитали в нем сознание собственного достоинства и гордость.

***

«Я мужик сер, да ум у меня не черт съел!» — говорят они.

Народная песня


У вдовушки три дочушки,
Все белы, хороши.
Перва Саша, друга Маша,
Третья дочь Ненила.
Дочь Ненила прясть ленива,
Бела и хороша;
За ней ходят, за ней бродят
Двое рыболова.
Двое-трое рыболовы,
Все купцы торговы.
Они носят на подносах
Дороги подарки.
Дороги таки подарки:
Кумач и китайка.
Кумачу я не хочу,
Китайки не нада.
На базаре-то ребята
Жеребья метали:
Кому шапка, кому деньга,
Кому красна девка.
Доставалась красна девка
Не другу, не брату,
Лихому супостату.

Записана в деревне Шульин почин,

Малмыжского уезда.

ОКОЛО НОВГОРОДА

Волхов катил желтые, мутные волны. На длинном мосту, том самом, где бились в старину друг с другом новгородцы, теперь тянулись ломовики, шли гимназисты, дремал сторож. С Ильменя дул пронизывающий холодный ветер.

С высокого берега подымаются серые унылые стены древней святой Софии ; металлический голубь на кресте над куполом сидит по-прежнему и не улетел, несмотря на предсказание. Очевидно, хотя давно уже пришел конец Великому Новгороду, голубь не хочет его покинуть и остается постоянным грустным памятником былого величия.

Внизу под мостом у берега стоят большие рыбацкие лодки, и возле них копошатся мужики в тулупах и высоких меховых шапках; они поспешно выгружают сено. Я спустился к ним.

— Что, молодец, смотришь? Аль чего нужно?

— Смотрю я потому, что, думаю, завтра вы к себе домой на озеро поедете, так не захватите ли меня с собою?

— Навзеро? Можно, это можно. А куда тебе нужно?

— На Войцы.

— Туда теперь нельзя плыть. Далеко будет. Еще хряснет по пути лодка и заколеет середь озера… На наш берег могим свезти, а от нас дальше ты, коль хочешь, берегом пройдешь.

— Вы сами откуда?

— Мы Самокрязьские, с Неронова Бору. Приходи завтра утренечко сядить, мы до свету выедем…

Когда на другой день, рано утром я снова пришел к реке, по ней с шумом летели льдины, вертясь, наскакивая одна на другую и выпирая на берег. Рыбаки вытаскивали лодки на песок, отвязывали веревки, складывали весла.

— Видишь, молодец хороший, лодкам здесь нужно буде перезимовать. На озере хряснуло, лед пошел, вода густая теперь и ветер густой, лодкам уже не пройти. Мы пробовали пробиться, за мост выехали: бились, бились и назад прибились. Тугая работа на воде, коневня. Мужик из нашей деревни приехал на базар, он тебя свезет, коли хочешь. Все одно ему домой порожнем ехать.

До темков доедете…

На базаре, среди ряда телег, я отыскал самокрязьского мужика. Его сивая лошадь с длинной мохнатой шерстью очень неохотно вывезла телегу с базара и то шагом, то трусцой потащила за город. Сидевший со мной в телеге ее хозяин Василий Иванович очень степенно держался, старался выпытать у меня какие-либо задние мысли, расспрашивал про мои родные места и сам рассказывал обо всем.

— Место у нас напольное, лесу нет совсем. Беда нам без дерева; достаем его из-завзера. А деревен у нас много, сели, поди, шестьдесят на версту!

Кругом простиралась серая равнина без единого деревца, с редко разбросанными убогими деревеньками. Кое-где в канавках торчали голые прутья кустов. Только на берегу Волхова виднелась старая роща, посреди нее блестели золотые купола Юрьевского монастыря.

— Сколько лет назад вызолочены, а до сих пор как жар горят. Богатый монастырь. Сказывали: ночью целые обозы хлеба сюда привозят. И купцы московские вклады стотысячные вносят. А вот там на косе, где Волхов поворачивается, там скит старцев. Живут старенькие монахи. Весной, когда Волхов подымается, вода окружит этот скит и как островок он на Волхове виднеется. У старцев есть хлеб при себе, покуда Волхов не спадет, они на том островке и спасаются.

Мы долго ехали серым, замерзшим полем, при непрерывном ветре с озера.

Нас нагоняли мужики, возвращавшиеся из города, мы присоединялись к ехавшим впереди, но все постепенно сворачивали в свои деревни, и мы с Василием Ивановичем остались одни.

Уже темнело, когда сивая лошадь остановилась возле одной из крайних изб Неронова Бора. В оконце смотрели ребятишки. Ветер дул не переставая; шумела солома на крыше; было холодно и неуютно. Деревня маленькая в открытом поле. Хотелось скорее в избу, согреться, напиться чаю.

Мы прошли сквозь узенькую дверь в сени, затем попали в хлев, поднялись по скрипучей лестнице на сажень высоты и в полумраке подошли по шатким доскам к обшитой тряпками и паклей двери в избу. С трудом распахнув дверь, мы вошли в теплую, парную комнату с низеньким закоптелым потолком.

Пахло ржаным хлебом, чем-то пареным и сырой кожей.

Василий Иванович долго крестился на старые образа в переднем углу. С печки слез маленький голоногий карапуз в одной красной рубашке и валенках и обратился ко мне:

— По штанам видно, что солдат. Я в городе солдат видел.

— А что ты еще в городе видел?

— Горшки видел, шелковое пальто видел, в трактире был, там барин нам чай подавал…

— Откуда ты этого человека взял? — шепотом спрашивает Василия Ивановича его хозяйка.

— Нашим на реке встретился, хочет деревни посмотреть. Кто его знает, что он за человек.

Василий Иванович с семьей сели обедать, пригласили и меня поесть их «хряпу», пирожка с творогом и штей со свининкою. Хозяин и все мы следом за ним долго крестились на иконы перед обедом и после него.

Растворилась дверь и вошла сморщенная подслеповатая старушка, закутанная в тряпье, с котомкой за плечами. С трудом стащила заплатанные рукавицы с онемелых рук, долго крестилась, затем уставилась спокойным взглядом в землю, опершись на клюку. Хозяйка отрезала ломоть хлеба и подала старухе.

— Не хочешь ли штей?

— А какие они?

— Какие? Скажи спасибо, что дают. Вестимо, не пустые, а с мясом.

— Нет, я скоромного не ем.

— Вишь ты какая! А моя бабка так до девятого десятка все скоромное ела. Как исповедываться пришлось, она и говорит попу, что ем мясное.

Нехорошо, говорит поп; а как назад домой приехала, так и опять захлебала.

Помолчала старушка-побирушка и говорит:

— Дрова дороги. Набрала кабы я на четыре с полтиной, купила бы дров, да и сидела бы в избе барыней. А то холодно теперь по-избы. Ну, я пойду.

Дыры нет в полу?..

— Ступай бабка, с Богом, не бойся, держись только с краю.

Старушка ушла, и хозяйка мне объяснила:

— Христом-Богом она побирается. Дочь у ей пригулок, вовсе убогая, глупая. Сама-то здоровенная, а сырая, годов ей тридцать, лежит на печи и боится, что с печи упадет. Так всю ночь керосин горит, а матка с краю сидит и стережет, — жалко родное дите.

Вошли два мужика, покрестились, как водится, поглядывая на меня, и сели на лавку.

— Погодка-то сдымается, — сказал один.

— Кузьма валенки купил, — добавил второй, и оба замолчали. После короткой паузы начались вопросы:

— А ты что за человек будешь? Ты не на пузыре прилетел?

— Как это на пузыре?

— Откуда же ты взялся? У нас один на пузыре с неба свалился, так и ты, должно быть, тоже. А дело было так. Стояли мы с лодками на желязни.

Вдруг, видим, не то облако, не то пузырь летит по небу от Новагорода.

Летел он ровно и вдруг сдохнул к низу. Потом опять сдынулся к небу, потом опять так и сяк стал вилять, то сдынется к небу, то опустится, то сдынется, то сдохнет. На ем немец летел и сказывал потом, что его здорово тогда потрепало и затылок расшибло…

Когда мы увидели пузырь, так и бегим к нему. Тимофей схватил за веревку, что с пузыря по земле волочилась, — как сдынуло его к небу сажен на пять печатных, то-то натрясся тогда. Мы все за веревку хватались, чтобы пузырь в озеро не унесло. А на тот случай, если в воду попадет, у немца жилет пробковый надет был, говорит, что и утонуть в ем он не смог бы.

Мы бросились ловить пузырь, а ен уже якорем зацепился и мы схватили веревку и подсобили. Сперва немец не подпускал нас к пузырю, из него дух зловредный исходил и нас удавить мог. Немец только указывал нам, за что хвататься. А пузырь, что живой, лежит, шелыхается и ворочается; из клеенки сделан такой склизкой, но крепкой. Поверху на нем что кошель из веревочек сделан, маленьки таки гонталочки, а что к низу потолще костелюшки, а внизу совсем веревки крепкие, и кольцо с форточкой, откуда дух выходит…

Порассказав свое, мужики расспрашивали меня про Питер, про правительствующий Сенат, про Святейший Синод. Когда они ушли и хозяева с ребятами стали укладываться спать, я лег на лавку под образами, сумку подложил под голову, укрылся своим полушубком и долго не мог заснуть.

Хозяин потушил керосиновую лампу и кряхтя взобрался на печь. В избе все затихло. Слышно было дыханье спящей семьи. За окном выл ветер. Рядом за стеной лошадь переступала копытами по доскам и фыркала.

Народная песня


Дайте чернильницу с пером
И с бумажкой гербовой.
Уж я просьбу напишу
Государю своему.
Государь — от наш отец,
Мы сольем ему венец.
Мы сольем ему венец
Из своих чистых сердец.
Записана в деревне Кузнерка
Малмыжского уезда.

ХОДАКИ

В избу стали собираться мужики, все больше пожилые и старые; прибегали и ребятишки, но их выталкивали вон. Мужики входили в кожаных заскорузлых тулупах, топотали при входе ногами, отряхивая снег, долго молились на темные образа, потом садились на низкие лавки кругом комнаты, опустив лохматые всклокоченные головы и опершись локтями о колени.

Возле меня сел высокий старик с длинными белоснежными волосами и бородой патриарха, держа в руках палку, на которую повесил свою большую меховую шапку. Он заговорил со мной: откуда я, в каких городах и губерниях был? Мужики разговаривали друг с другом вполголоса, а сами в то же время, как мне казалось, прислушивались к тому, что я говорил моему соседу.

Это было в глухую осень, в рыбацкой деревне Неронов Бор, на берегу озера Ильмень. От первых морозов земля застыла крупными комьями, по которым скрипучие новгородские телеги стучали и прыгали, с трудом влекомые крестьянскими лошаденками. Сухой легкий снег не ложился на землю. Озерной, не стихающий ветер выметал его отовсюду и носил по полям, быстро нагромождая одинокий сугроб на какой-нибудь попавшийся по дороге сарай.

Наш разговор со старцем велся вполголоса, степенно и спокойно. За стеной не умолкал ветер, доносивший глухой шум озера, и безостановочно распевал тонкими и грустными голосами в щелях избы. Окошко с просветом, склеенным из кусочков стекла, дребезжало и вздрагивало при порывах ветра.

Маленькая керосиновая лампа, спускавшаяся на железном пруте с низкого потолка, плохо освещала углы избы, где виднелись темные силуэты серьезных мужиков.

— Говори, что ли, Ефим! — прервал наш разговор чей-то голос. Все сразу умолкли и, подняв головы, уставились с выжидающим видом на моего соседа. Старик стал шарить у себя за пазухой и вынул несколько старых сложенных бумаг. Тогда все мужики заговорили сразу:

— Горе у нас! Забытые мы! Некому дело наше выслушать! Дело наше — правое дело, а отовсюду гонят нас, говорят: — «надоели вы с вашим делом!»

Да нам-то что делать, когда другим докука?..

Из темного угла вышел бородатый мужик с мохнатыми бровями, в длинном разодранном тулупе, из дыр которого торчала баранья шерсть. Старик Ефим, повернувшись ко мне, сказал, указывая на подошедшего мужика:

— Тимофей — истинный человек, богомольный. Детей нет, а с женой и свояченицей живет.

— Слушай, чужак! — сказал Тимофей, дотронувшись до моей руки. — Я Тимофей Федоров. Везде я все одно скажу — верное наше дело! Мы — бывшие крепостные, и с нами сделали ошибку. Барин передал нас в казну, а казна пометила у нас на 300 десятин больше, чем на самом деле. Так мы четвертый десяток годов платим подати за эти 300 десятин, которых у нас нет, и все просим, чтобы нам землю смерили. А нас все гонят, говорят, что мы даром начальство беспокоим . Я и до царя-батюшки доходил, довел господь помазанника видеть, покойного Александра Николаевича, да только дело наше все-таки не выгорело, и отчего, — расскажу сейчас.

Пошли мы по Питеру, Игнат за меня держится, боялся очень; а я и тогда уже бывалым считался, потому с барками часто ездил. Пошли мы за толпой и вышли на площадь, а народу там тьма-тьмущая. Говорили, в царя стрелял кто-то, и божья милость не допустила. Пробрались это мы сквозь народ и вышли к самому дворцу, на ступеньках даже стали. Игнат сзади вцепился мне в кушак и так не выпускал, а то оттерли бы его, и я бы не сыскал его больше. И вот народ весь на колени опустился, и мы тоже на ступеньках стали на колени, а прошение я за пазухой держу. Выйдет царь — прошение сейчас себе на голову положу — мы первые, сейчас нас царская милость и увидит.

А рядом с нами стоят какие-то мужики и спрашивают:

— Вы не с прошением ли?

— С прошением!

— И мы с прошением, мы, — говорят, — рязанские; нас ослобонили, волю дали, да вовсе без земли, так мы только на царя-батюшку и надеемся!..

А там дальше костромские стоят, и те с прошением. А кругом народ шумит, не верит, боится, что царя задело пулею, хочет живым и здравым увидеть. А дальше все кареты и кареты стоят, все посланники от заграничных государей и королей, все поздравлять приехали. Генералов что было, — страсть!

Наконец зашумело в народе, что гул по лесу пошел: «царь, царь вышел!»

Весь народ остатний бросился на колени, и крики пошли — «ура и ура!» Шум какой, да радость — что гром гремит! Глаза-то у меня заволокло, я и не вижу, где государь, много с ним генералов было в белых перьях…

И вдруг точно прояснилось во мне, и вижу я, царь стоит, спокойный, высокий и печальный… Какая печаль и грусть была в глазах его, я и сказать не могу.

Зашептались тут и рязанские, и Игнат, все как в одно слово сказали:

«Нельзя подавать прошение — потому что печален государь. Можем ли мы, темное мужичье, наше прошение подавать, когда царь печален, когда кругом заграничные посланники стоят, поздравляют. И если мы тут со своим прошением полезем, что подумают заграничные посланники про наше государство,» какие, дескать, у нас непорядки делаются?«

Сел государь в коляску, и мы, как передние, за коляску ухватились, бежим рядом, кричим» ура!«и радуемся. Вижу, и рязанские, и костромские тоже ухватились, кричат и все бегут за коляской, и народ толпой бежит, и все, как дети, и плачут и радуются…

Видишь, чужак, многим ли из нашего брата приведет Господь царя увидеть? А я вот, как перед тобой, так близко стоял. Ведь что мне стоило, вынь прошение и положь на голову, и царь взял бы его. Да совесть толкнула:

» стой, теперь нельзя, государь печален!..«

Больше царя-батюшку ходакам видеть не довелось. Походили, походили Тимофей с Игнатом по Питеру, сдали свое прошение в» казенный дом «, да ни с чем и вернулись.

— А вскорости царя, — добавил Тимофей, — все равно убили бомбою.

***

Озерной ветер шумел за стеной, шелестел соломой на крыше, подвывал разными голосами в щелях. Окошко дребезжало.

Народная песня


В первом саде-огороде
Растет земляничка:
Не за то ли меня любят,
Что я невеличка?
В другом саде огороде
Растет трава лебеда:
Не за то ли меня любят,
Что я молода?
В третьем саде огороде
Растет трава мята:
Не за то ли меня любят,
Что я не богата?
Записана в деревне Ныша,
Малмыжского уезда.

ПРЕДАНЬЯ

Тянется длинный ноябрьский вечер. Сидя за столом в натопленной избе одного из ильменских рыбаков, я просматриваю записанные у стариков песни.

Жестяная керосиновая лампа, подвешенная к балке низкого потолка, слабо освещает внутренность избы. В переднем углу маленькая чугунная печка на ножках сильно раскалилась. Сквозь многочисленные трещины и скрепы, грубо замазанные глиной, струйками выходит голубой дым, нависая облачком под потолком. От окон и из щелей несет холодом.

В комнате тихо. Ребятишки молча сидят на полу перед печкой, поправляя кочергой огонь. Хозяйка прядет нитки для сетей. Старый дед Яша, лежа на печи, изредка бормочет и вздыхает. Тишину нарушает поскрипыванье прялки, треск сухих головешек в печи да монотонное завыванье озерного ветра за стеной, от его порывов дребезжит маленькое окошко.

Снаружи хлопнула дверь, послышались голоса, заскрипели ступеньки в сенях и в избу ввалились несколько парней и мальчишек. Все они степенно помолились на образа, поздоровались с хозяйкой и чинно уселись на лавках, уставившись на меня, а один заявил:

— Пришли посмотреть на тебя. Сказывали, какой-то чудородец объявился, песни записывает.

— Да, записываю. Жаль только, что вы старинные, протяжные песни перезабыли, поете только частушки да те, что прочли в песенниках. Даже старики сбиваются в песнях, начало еще знают, а конец уже своими словами расскажут. И про старину да разные чудные дела тоже мало кто помнит.

— Оно конешно, всего нельзя знать.

— Бывают ли у вас на озере странные случаи? Недавно я слышал такой рассказ, — и я стал читать из записной книжки, думая этим подбить кого-либо из парней рассказать что-нибудь подобное. — Это приключилось с вашими рыбаками на озере.

» В Вишере мы ловили рыбу. Поймали ее много, пудов 30 одних щук буди.

Вдруг сделалось холодно, а мы и потянули невод; да вдруг вытащили что-то тяжелое, черное; так и ворочается, а от него холод идет. А еще прежде в лесу что-то откликивалось, ажно нас страх взял. Мы, вишь ты, как «его» вытащили, так все и убежали на гору (берег), да ну креститься!«

» Один наш догадался, накинул на «него» петлю, что на щук накидывается. С полчаса лежал «он» на земле, а как только солнце стало подыматься, «он» давай поворачиваться, да окунываться, да с бродцом в воду влез и ушел «…

— На все дела Господни! — вздохнула хозяйка. — Вот, говорят, в Юрьевской слободе, там, где эти главы на монастыри лоснючие, — там каждый год весной человек тонет либо два. Так перед этим времем непременно каким-нибудь преставлением преставится: либо кто будто плачем-плачет, стонет, и громко так слышно, — либо что еще. Все дела Божьи!

— Один мужик сказывал, — подхватил парень. — Ловили мы на озере.

Много лодок было тогдысь, да не ловилось вовсе, хоть что-либо попади. Один мужик и говори:» Это «озерик»в карты рыбу проиграл «. Вдруг как заходит волна большая, как после парохода, и подняла наши лодки, и запружило нас кверху ногам! Чуть удержались, а то в воду кувырнулись бы!..

— Говорят,» озерики» из разных озер играют друг с дружкой в карты и проигрывают то мелкую рыбу, то сигов, то раков, то что. Прошлым летом наш «озерик» выиграл крупную рыбу, хорошая ловля была. А кто готовил снасть на мелкую, для снятков, то и вовсе ничего не собрал. Раньше у нас на озере было много раков, столько, что в Волхов кучами на берег лезли, а потом года на два пропали совсем. И только недавно стали проявляться опять, но только все порченые: либо без лап, либо с одной клешней, или маленькие да мягкие. Просто ни одного степенного рака! Это все «озерика» шутки!

— А видел ли кто из вас «озерика»?

— Один наш мужик однажды видел. Лежал он в каюте, в барке с дровами, и видит — наверху на палубе сидит человек голый и длинные волосы чешет.

Он, мужик, брось в «него» плахой (поленом), да не долетело. А «озерик» бултыхнулся в воду, только пузыри и пена пошли…

— Другие мальчишки и парни сами представляются. Разденутся, и голые засядут в лимане, да болтаются и плещутся в воде, быдто «лиманники», а бабы и девки идут мимо и боятся…

Над печью показалось морщинистое, заросшее длинной седой бородой лицо деда Яши:

— Слышу я, что вы про чудеса рассказываете. Какие это чудеса? Вот было время, я своими глазами дела дивные видел. Да ноне стариков не слушают. Нынче стариков менят на быков, а старушек на тялушек. Ну, хоть я и дедка, да вздыхаю редко!

— Полно, полно! — обратилась к деду хозяйка. — Завел свою балалайку, когда-то кончит? Расскажи лучше про старину, если знаешь.

— Сами вы балаболки, зря болтаете. Сегодня утром проучил я на кладбище баб ваших. Пришли они к могилам и стали голосить:

«Расступись мать сыра земля, подымись гробова доска, вы раскройтесь очи зоркие, вы проговорите уста сахарны, размахнитесь ручки белые!..»А я им: «Цыц, окаянные, а если бы гробова доска поднялась и» ен» впрямь вышел, так небось всех бы разогнал, никто бы не остался!«Тут они перестали в голос плакать и тихохонько марш-марш домой!..

— Да полно тебе! Расскажи про старину лучше. Видишь, чужаку скучно и хочет он про старину послушать.

— Ну так слушай, — начал дед Яша. — Давно это было, когда у нас на деревне солдаты постоем стояли. Был у них капральный Холудеев. Здоровенный такой, нос толстый и красный, голос как из погреба. И говорили все у нас, что Холудеев молодец, ничего не боится и все сумеет сделать.

Был у нас Рябов, ватаман, дивный человек; как он рыбу заганивал, — никто понять не мог. Выедет ночью, поездит по озеру, ветер и воду испытает, да с» озериками» потолкует. А потом поведет свою ватагу в свое найденное место, — лови ребята сразу на тысячу! И, боже мой, уловы-то какие были тогда: не то что нынче!

Был, значит, Рябов первый человек в деревне, за ним как за собакой все гонялись, и стало ему за досаду, что Холудеева все хвалят, быдто он все может. Стали биться они об заклад — кто ловчее? И вот что сделали.

Пришли в избу Рябова и спросили у хозяйки два кочана капустных. Принесла хозяйка кочны, оба совсем ровные и белые. Сели тогда оба они на лавку верхом, спиной друг к дружке, и стали давить руками каждый свой кочан.

Прошло времечко и видим, — у солдата и у ватамана стали краснеть кочаны в руках и сделались алые как кровь. Вот были молодцы!

«Ровно вышло! — говорит Холудеев, — давай теперь меряться обратно!»

Сели они опять, и вышло в разницу: у Холудеева кочан сделался по-прежнему белый, ровно снег, а Рябов, как ни бился, из красного обратно в белый кочан сделать не смог. «Пересилил, — говорит, — ты меня, служивый, твоя взяла!»И закопал он свой кочан в землю — как нечистый, стало быть.

А Холудеев накрошил свой кочан и хозяйке в котел всыпал, да испортил ее этим: стало у нее сердце гнилое, а сама почернела, стала старая и страшная. Затаил Рябов гнев на Холудеева, поймал он раз его за околицей пьяного, подвесил его за лытки в своем амбаре, зажег под ним мокрые головешки да и копатил его, копатил! «Не за то, — говорит, тебя копачу, что ты был сильнее меня, а за то, что хозяйку мою спортил. Была баба сдобная, сырая и толстая, а стала сухая, никуда больше не годится!» Вот как оно бывало в наше время!..

— А как венчали у вас в старину? Говорят — иначе?

— Да, венчали у нас прежде, не то что нынче. Теперь вези себе невесту откуда хошь, из-за озера ли, или еще откуда. А прежде ино было: какую тебе невесту барин даст, ту и бери, хошь ли, или не хошь. Ты и не знаешь заранее судьбы своей: она у барина и бурмистра в руках была…

— И ты, поди, дедка Яша, таким же манером женился?

— Когда я женился, я еще не знал, с которого боку целоваться. Вот что! Я еще молодой был тогда. Ехать нужно к венцу, а я палец во рту держу и стою посередь избы. «Ты бы, от, нос-то вытер, ведь, поди, венчаться едешь», — говорит отец. А я нос рукавом вытер, да и поехали мы. А поп у нас строгий был, Алексий, еще до отца Ивана, перед отцом Василием. Посадил он меня в своей комнате. «Сиди, — говорит, — на стуле и пуще всего не подходи к окошку, а не то испортят тебя. Как к» Достойно» колокол ударит, ты уже не бойся боле, не подействует «.

Сидел я, сидел, скучно мне стало, думаю, подойду к простеночку и выгляну в окно, кто это на меня хочет порчу навести? Но тут как раз» Достойно» зазвонили, и это спасло меня, а не то быть бы мне «зверем»…

Теперь уже всякую порчу смело, — подошел я к окну и вижу: две бабы старые, Комлиха да Паша Хлызиха, бегут, что есть духу, прочь по дороге, и на ту сторону реки на лодке переплыли.

После обедни нас венчать нужно было, поп и говорит мне: «Открой, Яков, покрывало, покажи мне свою невесту».

А поп у нас зандравный был, не смей ему перечить. Да и я тоже свою плепорцию знаю.

— Нет, — говорю, — батюшка. Мне она еще не передана. Пусть отец вам ее показывает! — Тесть мой и раскрыл невесту попу.

— Молоденькую ты берешь, — сказал отец Алексий: вот я тебя за это заповеди спрошу, знаешь ли ты их?

Смутился я, — при народе-то, в церкви, неравно и собьешься заповеди говорить. Отслужил поп венчанье, все как след быть по чину, а заповеди и забыл спросить. Сели мы в тележку, только тронулись, ан отец Алексий кричит:

— Стойте! Не все по чину сделали. Назад!..

Слезли мы, опять вошли в церковь.

— Одно-то вы забыли сделать в церкви: поцелуйтесь-ка!..

Я и не помню, куда поцеловал невесту, поди в затылок!..

Народная песня


В лес по ягоды ходила,
Черного жука нашла —
Со руками и с ногами,
И с курчавой головой —
Настоящий милый мой.
Завяжу жучка в платочек,
Понесу его домой
Родной маме показать.
Родна тетка увидала,
Разворчалась надо мной,
Чтоб я кинула в окно.
Я не сделаю того,
Брошу жучка под кровать.
Темной ноченькой не спится,
Жук покою не дает,
На белую грудь ползет.
Записана в деревне Алька,
Малмыжского уезда.

МУЖИК — ВОЛК

Крестьянин в селе Голино, на берегу озера Ильменя, рассказывал мне о том, что на свадьбе часто людей портят.

— Разве это случается? — удивился я. — Только зря болтают.

— Случается ли? И теперь это бывает. Если кто захочет — так очень легко испортить можно. Навести порчу легко, а снять порчу трудно. Я видел в Михайловском Погосте, Псковской губернии, лет тому 20 или 15 назад, шел молодой парень через деревню, — сам он из Москвы родом был, — а за ним следом целая свадьба волчья, голов десять их было. Смирные волки, что овцы, так за ним и шли, а парень собак палкой отгонял. Это, значит, целая свадьба была испорчена, жених, невеста и дружки. На всех порчу навели поганые и в волков обратили…

А то и такой случай был. Мужик, с кем дело случилось, сам мне рассказывал, знаю его хорошо, врать не станет. Да и в деревне все тоже эту историю видели. Собрался жениться этот парень, а мать евоная того не хотела, злющая баба была, не могла перенести, чтобы в дом невестку пустить. Решилась она невестку спакостить и поставила на столе кружку квасу для нее, чтобы ее спортить. Но как от свадьбы вернулись, сын-то вместо невестки выпил этот квас. Стало ему душно, тело зудит, вышел он на двор, завернул за пуню

и разделся. Видит — по всему телу у него шерсть пошла. Волком он оборотился. Собака дворовая за ним шла, зарычала на него, залаяла, уже перестала узнавать. Испугался он и убег в поле.

Тоска его взяла, да что ж делать, поселился в лесах, стал питаться кореньями и падалью. Помнит, какова на вкус падаль, точно пареное мясо, или перепрелое. Тосковал он по своей деревне, подбегал к задворкам, а мужики его увидят — цепами выгоняют. Собаки бросаются за ним следом.

Пригорюнится он и уйдет.

Стошнела ему эта жизнь. Уже на охотников он сам бросался, убили бы лучше, думал, так один конец. Увидит он человека, и радостно и страшно ему станет. Схоронится от него в кусты. И так прошло много лет. На его глазах мальчишки мужиками стали, девчонки сами ребятишек позаводили.

Раз на Воздвиженье день был жаркий. Зачесалась спина у человека-волка, стал он валятцать, побежал к реке, воды напился, опять стал валятцать и весь мох с него сошел. Остался он голым, как мать родила, и пошел к байне (бане) и спрятался в ней. А ребятишки заметили его и начали кричать:

— Морушка коровья вошла в байню!

В эту пору поветерье было на скотину, много ее пало; так мужики поверили, что это «морушка» явилась. Побежали с кольями к байне, придушить хотели, сотский только унял их — «может и впрямь этот человек несчастный», — сказал. Снял с себя кафтан и надел на голого. А тот хочет сказать, а чувства нет слов выговорить. «Братцы!»— говорит, только «братцы», и «я ваш»…«

» Ну, покажи избу свою, если ты наш «, — спрашивает сотский. Взяли его под руки и повели. Остановился он перед своей избой и рукой указывает, — здесь, значит. Ввели его в избу, отец его, старик, сидит.» Да, — говорит, — пропал у меня сын после свадьбы, 20 лет назад, но ведь столько лет прошло! Я и не помню его «. А мать евоная лежала в клети — с тех пор как испортила сына своего, гортань у ней выдернулась и слов она лишилась. Как увидела своего сына, — всю ее и передернуло.» Признала, верно!«— решили мужики, и стали у них старики припоминать, что и в самом деле давно пропал на деревне человек.

Явился урядник и приказал давать по полфунта хлеба есть в день, но не больше, а то с непривычки бы не выдержал. Через три дня начал болтать языком. Священник его исповедовал. Скопились потом священник и становой, и повел их наш мужик за околицу, где его шкура лежала. Стали ее исследовать и нашли что то не шерсть была, а мох. На шее у мужика остался крест медный, на веревочке, так даже полоска была, где мох протерло. Долго после этого говорил он, что понимал, про что волки воют, всякую речь волчью постигал.

Все это правда, мужик и до сей поры жив, у сестры своей вдовой проживает, в деревне Жарах, что по Петербургскому тракту. Сколько раз я с ним чай пил! Только след у него на щеке остался — так с медных два пятака мох растет у него на лице, до сих пор — не смог вывести…

Народная песня


Меж крутых берегов
Река Волга течет,
Вслед за нею волной
Легка лодка плывет.
В ней сидел молодец,
Шапка с кистью на нем;
Он с веревкой в руке
Воду резал веслом.
Он ко бережку плыл,
Ко крутому пристал,
Лодку в миг привязал,
Соловьем просвистал.
Как на бережке том
Красный терем стоит.
Что во том терему
Тут красотка живет.
У ней вотчим крутой
Воевода лихой.

Записана в деревне Септяк,

Елабужского уезда

СЧАСТЬЕ

Это было осенью. Выйдя из города, я пошел по дороге не в мороз и не в оттепель. Льдинками затянуло лужи, кругом по равнине расстилались коричневые сырые поля, кое-где редкими белыми пятнами лежал тающий снег.

Вдали виднелись небольшие рощи с молодыми тонкими деревьями, обнаженными от листьев. Галки и вороны стаями летали по небу, прыгали по дороге и садились на мятые, низкие полузамерзшие озими. Иногда по дороге встречались мужики, возвращавшиеся из города. Бесчисленные облака как будто застыли на сером небе в таком же задумчивом молчании, как и природа этой равнины.

Меня перегоняло много мужиков. Их маленькие взъерошенные лошадки мелкой рысью бежали по дороге; в телегах лежали мужики, предоставив лошадкам бежать как вздумается.

В одном месте у спуска к ручью, где дорога была изрыта колеями, полными воды, шагом плелись три телеги. Мужики, соскочив на землю, шли рядом.

— Далеко идешь? — спросил меня один из мужиков.

— Не знаю, далеко ли, — ответил я, — далеко ли, близко ли, как свое дело найду.

— По какому же делу ты идешь?

— Мое дело такое, иду по России и хочу узнать, есть ли на свете счастье?

— Ишь ты какой, на слова гораздый! — недоверчиво стал всматриваться в меня собеседник.

— А что такое счастье? — воскликнул другой мужик, молодой парень. — Вот, когда деньги звенят в кармане, вошел в кабак, подошел к стойке:» подходи ребята, всех я угощаю!«Да еще девка при этом хорошая, — вот тебе и счастье!

— Нет, ты не ладно сказал, это счастье только до завтрашнего дня, сегодня счастье, а завтра голова болит.

— А ты, дядя, скажи, что такое счастье?

— Счастье? А я и не знаю, что такое счастье, в наш деревню оно не заходит, да и на дороге я его тоже не встречал. Ты попытай, может где в других местах оно живет, счастье-то!

— А вот третий что еще скажет? Ты как насчет счастья думаешь?

— Я думаю, что счастье — это кто человек, значит, рассудительный, себя соблюдает; может все справить как следует быть, и в дороге, к примеру, тоже себя соблюдает и в хозяйстве тоже человек карахтерный, вот это и есть счастье!

Посмотрел я на этого мужика: одежонка на нем заплатанная, из шапки дыры глядят, даже лапти растрепались.

— Да ты на меня не смотри, это я ведь не про себя говорю. Потому я сказал про счастье, что у меня самого двугривенный в кармане не залежится, сейчас его в кабак снесу.

— Так куда же ты все-таки идешь? Мы же видим, что счастьем ты это нам зубы заговариваешь.

— Я знаю, ты, верно, в деревню Заболоть идешь?

— Да.

— Не к Митрию ли Иванову?

— Да.

— Так-то. Смотрю я и думаю: верно, он к Митрию Иванову в Заболоть идет!..

Мужики уехали вперед. Я никогда в Заболоть не собирался и не слыхивал про нее, а подавно о каком-то» Митрии «.

Верст через десять я подошел к опушке леса, возле нее расползлись по склону несколько изб. Баба, бравшая воду у колодца, сказала, что эта деревня — Заболоть, а Митрий Иванов возле самого леса, в крайней избе.

Было часа 4 дня, когда осенние сумерки начинают заволакивать туманом даль.

Я подошел к избе, где была прибита доска с надписью» Дмитрий Иванов»и нарисована пожарная бочка. Поднялся, пройдя сквозь сени в избу, где на лавке сидел старик с очками на конце носа, щелкал на счетах и, слюнявя палец, перебирал какие-то бумаги и страницы растрепанной тетрадки.

— Бог на помощь! — сказал я, крестясь на иконы в углу.

— Здравствуйте! — ответил старик, вглядываясь в меня.

— Нельзя ли у вас чайком погреться? Я заплачу за самовар.

— Милости просим, баба сейчас поставит. Ты, может, и ночевать хочешь остаться?

— Хорошо бы. Уморился с дороги.

— Да куда ж идти теперь, смеркает. Пока придешь в другую деревню, там спать лягут, не достучишься. Ложись у меня на лавке ли, или на печи, где хошь. Места у меня довольно.

— Спасибо на том. Так ты и есть Митрий Иванов?

— Так я и есть. Кто ж тебя послал ко мне?

— Встретил по дороге мужика; говорит, что ты человек добрый, и если кто к тебе попросится ночевать, ты его и побережешь, как следует, и вообще уважишь.

— Да… Смотрю я на тебя и дивлюсь: не было еще у меня до сих пор таких чистых странников. И полушубок у тебя новый, и сапоги целы, и часы есть, — вижу, парень ты фартовый…

Хозяин позвал баб. Пришли две девушки, поставили самовар и сели на лавке под печкой, слушая наш разговор. Хозяин же стал со мной вместе пить чай, расспрашивая меня обо всем, а сам рассказал о себе, что держит маленькую мелочную торговлю.

Стали мы говорить о разных делах и высоких предметах, о церкви и Боге, о смерти, о правде.

— Правда теперь прячется и стыдится, и робеет, — говорил Дмитрий. — Правда по маленьким людям сидит, которые про себя ее держат. Все бедные, тихие, робкие — они правду знают и правдой живут. А сильные, веселые, здоровые, удачливые, живут иным чем-то; они живут чутьем и тем, что глядят в оба. А мужик недоволен. Он молчит, ничего не говорит, и ничего не скажет, потому что ему рассуждать не приказано и от него никто рассуждений его не спрашивает.

Что такое мужик? — Первое: хозяин. Один барин имеет 1000 десятин, другой сто, а крестьянин четыре. А он такой же хозяин. Своя у него земля, он по своим четырем десятинам может ходить и властвовать. Так что первое — мужику нужно оказать уважение. Ты стоишь в шапке, и я стой в шапке; ты вошел в церковь, снял шапку, и я; ты перед царским портретом снимешь шапку, и я сниму. А друг перед дружкой мы оба станем в шапке стоять.

Это первое. А второе: зачем на мужика кричат? Что он, скотина или душа христианская? Разве мужик что скверное делает, что на него кричат? В церковь ходит, молится, как по чину полагается, окрещен во святой воде, в бане парится, удавленного или чего скверного не ест. За что же на него кричать? Мужик работает, землю пашет, подати в казну платит, на службе царской свою кровь проливает, а все он виноватый в чем-то. Все на него покрикивают, точно на нем вина какая-то висит.

А третье, скажи мне по совести, — зачем мужик закона не знает, почему мужику не дадут законов? Евангелием сколько уже лет мир стоит. И деды, и прадеды, и святые, и народы, и царства живут, а книжка всего на всех одна, и там ясно сказано, как жить надо, и можно всякого спросить, почитай Евангелие: хочу знать, как я жить должен. Ну побратим мне почитает Евангелие, я и знаю, как мне жить нужно; а если преступлю, так и знаю, что преступил.

А законы должны быть как Евангелие, одна книга, чтобы она здесь передо мной на столе лежала, чтобы я мог прочитать ее и знать, как поступать. И чтобы, когда я прочел законы и пошел на улицу, уже меня никто не смел тронуть пальцем, если я законы знаю и соблюдаю. А если я закон преступлю, тогда меня и судите.

Теперь мужики — маленькие помещики, и они хотят поведения по ясным законам да христианской обходительности. А то идет мужик и все озирается, не начнет ли кто кричать на него? Да тебе, чужак, не понять того, что я говорю. Ты — зверь свободный. Сегодня ты здесь, а завтра поднялся и ушел за сто верст. Думаешь ты по-дорожному: на холоде изба — клад, а самовар — сокровище!..

— Смотрю я на тебя, Митрий Иванович, слушаю, и ты какой-то не русский, будто. Не то ты штундист, не то сектанец …

— Богу-то мы одному молимся…

— Так-то так, только говоришь ты по-особенному.

— Так то-с! Так то-с! — задумчиво ответил на мои слова Митрий Иванович.

Потом в избу стали приходить мужики, беседовали о разных деревенских делах, «про хлеба, про покос, про старинушку», и мне не удалось более поговорить «по душам»с Митрием Ивановичем.

Я переночевал у него и рано утром ушел дальше.

СТАРОВЕРКА

Раннее утро, светает. Скрипит ворот у колодца, плещет ледяная вода.

Бабы в тулупах, закутанные в платки, идут по скрипучему снегу с ведрами.

Еще сумерки; на небе густые, мрачные тучи. Белый снег, засыпавший все окрестности и наваливший сугробами на крыши, отливает синим цветом и лиловыми тенями. На востоке багрово-красный горизонт. За околицей свищет ветер, через дорогу видны заячьи следы.

Входишь в деревню по уезженной дороге, идешь протоптанной дорожкой под избами; в окна заглядывают хозяева. Невольно приходится вглядываться в их любопытные лица, чтобы выбрать более ласковое и там попроситься передохнуть.

— Эй, чужак, заходи погреться!

Избенка маленькая, с черными гнилыми бревнами; покосилась и навалилась на хлев, тем только и держится, а то бы давно развалилась.

Вхожу сквозь низенькие сени внутрь. Небольшая комната; стены так мохом законопачены, точно заросли от старости. На потолке копоть и паутина.

Бедность, грязно; на старой бабе возле печки одни лохмотья.

Возле окна сидит хозяин, высокий парень в разодранной рубахе. Глаза глядят внимательно, сосредоточенно, но бодро, только промеж бровей залегла мрачная складка.

А возле стола, грустно облокотившись и подложив кулак под голову, сидит другой человек, по виду купец, одетый богато, в синей долгополой поддевке, с золотой цепочкой, в шелковой голубой рубахе; волосы кудрявые, светлая бородка, голубые душевные глаза. Перед ним на столе бутылка и два стаканчика.

После нескольких фраз короткого разговора купец придвинулся ко мне, положил руку на плечо и, глядя в глаза, сказал:

— Побратим, послушай! Я тебя озолочу, если ты мне поможешь! Ты человек чужестранный, ты и сделать это, поди, сумеешь. Побратим, помоги мне!

— Если чем могу помочь, так и без денег помогу.

— Слушай! Есть у нас купец, богатеющий сталовер. Туровский — его зовут, слышал, поди? Три сына у него, дуб дуба чище молодцы. Каждого он выделил, каждому свою усадьбу дал. И есть у него дочь Агриппина. Вышла Агриппина замуж за прикащика Туровского; выделил он и им имение. Да недолго прожили вместе, уморила мужа сталоверка, ума лишился, замешался совсем и помер. И случилась такая беда, что увидал я сталоверку молодую вдову: высокая, голову гордо несет, глаза темные, ресницы приспущены и на губах усмешка. Сказал я себе тогда: вот мне жена, женюсь я на ней…

Что ж, я капиталом не меньше ее, три дома у меня каменных, два завода, село свое есть и мельница. Дело долго не затянулось; перед Рождеством я ее увидел, а после Рождества мы и обвенчались. Родился сын у нас. Жили мы сперва ничего, а скоро стало и жестко нам.

«Сталоверка, говорит она, я, да и только! И ты, говорит, должен в нашу веру оборотиться…»Я любил ее, конешно, а сладить с ней не смог! В церковь нашу она меня не пускала. Ну, коли она уедет в воскресенье кататься, я тем временем сбегаю на погост, с полверсты он от нас будет, не больше. Узнала она про это. Один раз меня не было дома, я в город по своим делам уехал. Приказала она заложить сани и сказала, что кататься поедет. А кататься она любила. Села и укатила и сына с собой взяла. Вернулся я, нахожу записку: «Прощай навсегда. Не сумел меня подогнуть, так и не удержать подавно. А с никонианцем жить не хочу».

Сперва я был как бешеный! Чего я ни делал, и полицией, и судом хотел ее вытребовать, и к ней ездил. Приехал раз под ее окно в беговых дрожках.

Окно раскрыто, в окне сынок сидит. И узнал меня, закричал: «вон тятька приехал!» Да сама подбежала: «Врешь ты, это не твой тятька; твой тятька давно умер!»— схватила его в охапку и унесла. А тут собаки были спущены, мой жеребец испугался и понес дрожки…

На сталоверку я рукой махнул, с ней ладу не будет, она с норовом. Да там еще появился около нее какой-то начетчик, или прикащик, с ней все время вместе ездит. Они уже, видно, сговорились и поладили. А вот сын! Я думаю о нем день и ночь, сон в голову нейдет, сердце кровью обливается.

Решил я его выкрасть. Найду людей, которые это сделают. Мне самому туда нельзя сунуться, меня там всякая собака знает. А вот кто чужой мог бы это сделать? Возьмись за это молодец хороший: коли выкрадешь сына, сто рублей денег дам!..

Насчет кражи ребенка мы не договорились: купец захмелел и вскоре заснул.

Дальше опять была та же уезженная дорога, сугробы, обнаженные стволы берез, засыпанные снегом ели, заячьи следы возле опушки леса; те же, точно зарывшиеся в снег, деревни, так же похожие одна на другую, как и встречные мужики.

С ОБОЗОМ

Лежа на дровнях посреди длинного обоза, мои сани — шестые от его начала, за мной — саней шестнадцать или двадцать, от нечего делать я пересчитываю их, и цифра постоянно меняется, — задние то отстают и исчезают в морозном тумане, то догоняют и едут в хвосте обоза.

Впереди я вижу силуэты передних ездоков; первой идет коренастая гнедая лошадка, вся запорошенная инеем. Она идет шагом, поматывая головой; на ее дровнях лежат два куля, вероятно, с солью, а хозяин спит; сквозь сумерки видны три горба, но который из них тут хозяин, не разобрать…

Дорога все время вьется: передние пять саней то заворачивают, и я вижу их все — одни за другими, то выравниваются впереди гуськом в линию, их уже не видно за крупом моей лошади.

Мороз градусов 20. Тихо, ветра нет. Вечер. Но сколько времени, определить нельзя: в декабре темнеет уже около 4 часов дня, и затем тянутся монотонные сумерки вплоть до 7 — 8 часов утра следующего дня.

Можно бы определить, который час, — но для этого нужно распахивать полушубок, расстегивать куртку, снимать рукавицы и вытаскивать часы, а на морозе сейчас же холодные струйки пробегут по всему телу, через несколько секунд руки окоченеют, и долго нужно будет потом похлопывать рукавицами, пока достигается снова равномерная температура…

Да и не все ли равно, сколько времени? Дорога дальняя, ехать еще придется ой-ой сколько, еще впереди две остановки на постоялых дворах; стало быть, лучше не думать вовсе о времени, а заснуть, или мечтать, или болтать с мужиками, — вместе с лошадьми понемногу и время незаметно подвинется вперед.

В дровнях я лежу на сене, но сено постоянно разлетается, и я оказываюся на куле с солью, который тверд, как камень, и отлежал мне бока.

Соль все время просачивается и мажет мой полушубок. Возле меня торчит из сена бутыль с керосином, который бултыхается на выбоинах дороги. Возница мой лежит на дровнях, рядом со мной; он поднял высокий воротник своей шубы, поднявшийся выше его головы, и молча смотрит сквозь щель, а может быть, и спит, кто его знает… Ему тепло лежать, у него полушубок и сверху надета просторная дубленая шуба, на ногах лапти, — самая теплая обувь в дороге, лучше всяких валенок.

Я же одет холоднее, мороз нагрянул неожиданно, а до Рождества там, где я странствовал, все время была оттепель. На мне один «романовский» полушубок и высокие сапоги — самая непрактичная одежда в мороз; на голове башлык; я лежу на боку, подобрав ноги и спрятав их под длинной полой полушубка. Но чуть только задремлешь, невольно вытянешь ноги, и мороз начинает кусаться.

Почти совсем надо мной свесилась добрая, мохнатая голова идущей следом лошади. На ее морде висят сосульки, шерсть взъерошена и покрыта инеем. Лошадка аккуратно следует за нами, мерно покачивая головой при каждом шаге. Передние лошади побегут рысью, наша подтянется, задняя не отстанет, и весь обоз затрусит вперед, пока передняя не пойдет опять шагом; тогда мужики встают с дровней, идут рядом по дороге, сходятся по двое, трое.

Все они ездили во Ржев, за 80 верст, продавать лен и теперь порожняком возвращаются назад. Мой возница и трое мужиков с передних дровней поровнялись и пошли рядом.

— Ну, как, Василий Иванович, ты продал?

— Да неважно. Тихо нынче со льном.

— Да, тихо, тихо.

— А Иван-то Клементьич привез, говорит, во Ржев, ему дали по три с полтиной. Он и обрадовался, на тройке весь свой остатний лен свез, — и вдруг — два семь гривен! Он ждет день, — опять два семь гривен; ждет третий — два шесть гривен! Не назад же везти! Он заплакал даже, как лен отдавал!

— Да и купцам-то тоже поди неважно приходится. В одной единоверческой слободе человека три разорилось и закрыли свои лавочки…

— А что за седок у тебя?

— Да не знаю: учитель что ли, или из духовного звания. Обученный какой-то. Вероятно, защиты едет просить или на должность.

— Да, да, конечно: кто по своей охоте в дорогу отправится? Верно, неволя выслала.

— На Михайлов погост, говорит, пробирается.

Передняя лошадь опять побежала рысью. За ней подтянулся и весь обоз.

Мужики врассыпную бросились к своим саням. Рядом со мной опять очутился мой возница Василий Иванович.

Кругом белые снежные поляны, вдали видны черные силуэты деревьев, неопределенные какие-то темные пятна, вероятно, кусты. Изредка к дороге подступает опушка леса; тонкие и длинные ветви обнаженных деревьев производят впечатление прозрачности и воздушности, а в тумане весь лес кажется легким и дымчатым.

Иногда попадаются на дороге деревья. Тишина полная; в большей части изб огни потушены, кое-где горит огонь, и видна спина бабы в красной холстинной рубахе с красными вышивками на плечах; возле нее прялка…

Чья-нибудь фигура припадет к окошку, составленному из кусочков стекла, склеенных бумагою, и старается рассмотреть, кто едет по улице?

Опять снежные равнины. Дремлется под поскрипыванье связанных лыком саней, топот и фырканье маленьких лошадок, изредка понуканье проснувшегося мужика. Чуть-чуть посветлело, — это на небе сквозь серые тучи показалось мутное пятно месяца.

Спустились с горы: сани раскатывались без железных полозьев, без «тормазов», как говорят мужики; нас встряхивало, бросало из стороны в сторону на скатах дороги. Поднялись снова на гору, и показалась деревенька в несколько изб.

— Вот и Тарасово, — сказал Василий Иванович. — Здесь обогреемся, чайку попьем и отдохнем.

Посреди деревни стояли два низеньких длинных домика и один новый и высокий. Перед ними вся дорога была усеяна сеном от множества проезжавших.

Три воза со льном стояли привязанными к колоде. Передняя наша лошадка свернула с дороги и уперлась головой в самые ворота.

Не весь наш обоз остановился, саней восемь проехали дальше; их деревни были, вероятно, недалеко или они привыкли останавливаться на другом, знакомом им постоялом дворе. Двое из наших мужиков подошли к окошку и стали стучать; изнутри послышался женский голос:

— Сейчас, мои родные, сейчас, мои желанные, — сейчас дворник ворота откроет…

Заскрипели, отворяясь, высокие ворота, показалась темная фигура человека с фонарем. Передние сани въехали, за ними и остальные. Небольшой квадратный дворик с трех сторон был окружен навесами, под ними стояло много саней. Отпряженные лошади были привязаны головой к саням, ели сено и овес. В одном углу двора висели громадные весы, и баба в полушубке, светя фонарем, что-то отвешивала двум мужикам в тулупах. Все прибывшие искусно пробрались между стоящими лошадьми и сумели разместиться.

Баба, покончившая с весами, качая в темноте фонарем, подошла к вновь приехавшим.

— Уж вы извините, желанные мои, не можем вас в светлые горницы провести, заняты они. Дорога железная у нас строится, так анджинер с этой дороги у нас сегодня все три комнаты взял: петь он любит и хочет, чтобы никто ему не мешал, ходит по всем трем комнатам и поет!.. Вы уж потеснитесь у нас на кухне. Кухня у нас хорошая, просторная, только народу набралось много, все бельские уроды понаехали…

Вместе с другими я вошел в низенькую дверь, прошел узким и кривым коридорчиком, подпертым бревнами, чтобы потолок не провалился; где-то сбоку в стене открылась дверь с аршинной высоты порогом.

Мы перешагнули в небольшую квадратную комнату, сажени три в ширину. В этом крохотном помещении с нашим прибытием оказалось, по крайней мере, человек сорок. Всюду, куда только можно было взглянуть, видны были сидящие фигуры во всевозможных позах и положениях. На полу была набросана солома, и лежали вповалку мужики. На печи, лежанке и скамьях тоже лежали мужики, бабы и дети; иные спали сидя, прислонившись к стене. За столом сидели два мужика и хлебали что-то из одной миски.

Мои спутники стали подолгу молиться на потемневшие образа, потом распоясались и полегли на полу, найдя себе местечко среди других лежавших.

Василий Иванович не лег, а сел на лавке и с очень унылым видом уставился в пол. Когда снова вошла баба, приведшая нас со двора, с заспанным и недовольным лицом, Василий Иванович ущипнул ее и, заискивая, спросил:

— Нельзя ли бы, молодуха, сороковочку ?

Откуда-то из-под лавки раздался басистый голос: И мне! — а на печи поднялась всклокоченная голова и заявила, что тоже не откажется.

— Проклятые! Покою от вас нет, — заворчала баба. — Только жизнь мою молодую загублю, иссушу мое тело белое этими ночами бессонными… Сейчас вам достану, мои желанные, всего, чего хотите, чтобы вам пойти да споткнуться!

— Да ты, Домнушка, не сердись, — мы тебя уважим и тебе поднесем, а потом поляжем, и никто более тебя не побеспокоит!

— Не нужно мне ничего вашего. Спать до смерти хочется, — а тут возись с вами! Сейчас спрошу у хозяйки и принесу вам.

Домна уходит, и через несколько минут распахивается дверь и появляется дородная хозяйка постоялого двора с накинутою на плечи шубою.

Точно Марфа-посадница, кричит она зычным голосом:

— Кто хочет что-нибудь из лавки, так я выдам, а потом уж больше не смейте беспокоить!..

Встают с пола и из-за углов какие-то заспанные всклокоченные фигуры и уходят вслед за хозяйкой; вскоре они возвращаются со связками баранок и бутылочками. Водку благоговейно, перекрестясь, они выпивают, закусывают баранками и ложатся снова спать.

Странное впечатление производит эта толпа спящих людей.

Необыденным является детски доверчивое отношение друг к другу, совершенно отсутствующее в городской толпе. Эти мужики, продавшие лен и, стало быть, возвращающиеся с деньгами, — по крестьянскому бюджету очень большими, — не выказывали ни малейшей боязни или недоверчивости к тем совершенно неведомым им проезжим, с которыми им придется провести ночь в одной комнате. Один разговаривает с другим, как будто вчера только с ним расстался и век был знаком; он посвящает соседа в свои интересы, говорит о своей беде, и другой истинно сочувствует.

— Не знаю, что сделалось с конем. Не ест сена и овса не ест.

Попробовал немного и морду отворотил! Пришел я снова, — он лежит; я поднял, поставил, стоит он, раскорячив ноги. Вот сейчас опять ходил, — конь лежит снова!..

— Ты опоил его, быть может?

— Какое! Два часа уже как приехал, а пить ему не дал еще.

Несколько мужиков уже всей душой приняли участие в опасениях этого в первый раз встречаемого человека. Они встают, отыскивают шапки под скамейкой и идут к двери, во двор. Там они все обступают чалого коня, который лежит на соломе, на брюхе, подобрав под себя ноги и, меланхолично подняв голову на длинной шее и отвесив нижнюю губу, с полным равнодушием относится к своим зрителям.

Мужики начинают подымать коня: одни тянут за голову, другие толкают в бок, наконец, кто-то тащит кверху за хвост, и конь, к общему удовольствию, встает. Знатоки ощупывают его со всех сторон, подымают, осматривая поочередно все четыре ноги, наконец, решают, что ничего особенного у коня нет, а что просто и «у скотины своя фантазия бывает»!..

Все возвращаются в комнату и снова ложатся спать.

На некоторое время все несколько стихает. Слышно дыхание спящих, храп, стоны из-под лавки одного лохматого мужика. На печи старушечий кашель, иногда слышно сквозь сон бормотанье слов или шепот: «О, господи помилуй!» скажет кто-нибудь, переворачиваясь на другой бок.

На стене монотонно постукивают часы, закоптелые и засиженные мухами.

Некоторые проезжие изредка встают, подходят к часам, спросонок долго вглядываются, жмурясь, в циферблат, затем, если время подошло ехать, идут во двор поить лошадей и запрягать.

Народная песня


Торги торговали,
Свинцу пороху накупали,
В стены каменны палили,
Стену каменну прошибли,
Красну девицу в полон взяли.
Ко Румянцеву подводили, —
Граф Румянцев сдивовался,
Красоте ее любовался.
Хороша девица румяна,
По немецкому изобранью
На ей шубейка шелковая,
В косе ленточка голубая.
— Мы пойдем во Русей замуж
За любимого моего сына
За Ивановича Ивана,
За русейского енерала.
Красна девица испугалась,
Со Румянцевым соглашалась.
— Вы пожалуйте лист гумажки,
Из кармашек карандашек.
Начала девица писать,
Королю письма отсылать,
Чтобы ехал король на свадьбу.

Записана в деревне Рахотно,

Малмыжского уезда

МЕРТВОЕ ТЕЛО (ВОТЯКИ)

Высокий вековой лес кончался, и сквозь деревья вдали были видны какие-то строения; но была ли это русская деревня, или вотяцкая, — я не знал. Кругом тесными рядами стояли громадные «мачтовые» ели без ветвей с кудрявыми метелками на вершинах. Между ними густо росли мелкие деревья и кусты, валялось множество старых, гниющих сломанных стволов. Было тихо в лесу, только пчелы жужжали над белыми пышными цветами донника, и перекликались звонки колокольцев пасущегося стада.

Я осторожно пошел вперед и очутился перед можжевеловой изгородью, за которой тянулся огромный пчельник, сотни в две ульев. Долбленые колоды, больше сажени в вышину, стояли вперемешку с небольшими деревцами яблонь и вишень, и на каждой колоде сверху белел большой лошадиный череп, вымытый дождями.

Посреди пчельника пряталась под прислоненными к ней новыми колодами-ульями низенькая избушка. На коньке крыши прибиты сучья и корни, причудливо изогнутые, как застывшие змеи. Это был вотяцкий пчельник.

Старик вотяк в войлочном колпаке, с седой бородкой клином и прищуренными глазами, медленно ходил между ульями, которые были почти в два раза выше его. Нагибаясь к колоде, он прислушивался к жужжанию пчел внутри ее.

Старичок меня не видал: он останавливался, что-то бормотал и кивал дрожащей головой. Отойдя к краю изгороди, он с кем-то заговорил. Я прошел опушкой леса и увидел небольшой шалаш, сложенный из хвороста. Перед ним на корточках сидел молодой вотяк и варил что-то в котелке над костром.

Голубой дымок поднимался в тихом воздухе. Возле костра, тоже на корточках, сидела вотячка в короткой юбке и синих холщовых штанах до пят. С ними-то и разговаривал старик. Все трое говорили, тихо посмеиваясь, указывая руками куда-то в сторону, — где посреди песчаной полянки виднелся бугорок наваленного лыка. Выйдя к вотякам, я подошел и поздоровался. Все трое замолкли и неподвижно уставились на меня испуганными голубыми глазами.

— Здравствуйте! Что вы здесь делаете? Лыко дерете?

— Здравствуй!.. Нет, мы мертвое тело хороним.

— Какое мертвое тело?

— Мужичок убил себя. Пошел в лес и на дереве убил себя.

— Как же это он? Повесился что ли?

— Да, да! На лыке, обвязал лыко вокруг шеи и удавился.

— Зачем же его не отвезете на кладбище и не похороните?

— Становой не приказал. Сказал, надо подождать. Суд еще будет. Знаки на мужичке нашли.

— Какие-такие знаки?

— Мы не знаем какие, только хоронить не приказал!

— А давно вы его так стережете?

— Не знаем. Мы не ученые, где нам знать. Вторая смена уже идет.

Каждый день новый мужик стережет, по очереди, и один раз уже вся деревня его простерегла. Теперь опять сначала пошло… А ты сам откуда будешь?

— Из Петербурга.

— Из Петербурга? — и вотяки переглянулись и замолчали; затем сказали между собой несколько фраз по-вотяцки и опять уставились на меня испуганными светлыми глазами. Меня же ошеломила эта неожиданная встреча с трупом. Вспомнилось «мултанское дело». Старый казенный лес, которым я только что шел и любовался, как тихо покачивались и глухо шумели высокие ели, теперь стал казаться мрачным. Вотяков, видимо, встревожило то, что прибыл я из Петербурга:

— Зачем ты к нам пришел? Не подослан ли ты, хочешь узнать, как мы живем? Ты думаешь, мы какое злое дело делаем? А мы никому не вредим, живем тихо. Это русские мужики на нас говорят, что мы «человека молим»— это пустое! Это они с досады говорят, хотят у нас отобрать наши земли…

— Что же они о вас говорят?

— А говорят, что мы человека подвешиваем над котлом и ножичками колем, чтобы кровь текла, а эту кровь будто собираем в чашечки и пьем. Это все пустое! Вот и теперь, напрасно мы стережем этого мертвого мужика в песке и керосином поливаем; думают, верно, что мы его «замолили». А это пустое! Мужичок — с горя убил себя! Был он парень молодой да бедный, нанялся пахать поле у одного мужика, еще того беднее. А как стал пахать, так соху ему ненароком и сломал! Пришел к тому мужику и плачет, — сломал я твою соху, говорит, зачем я взялся пахать? Кабы не я, ты бы еще долго этой сохой работал! А новую соху тебе не могу купить. Что ты теперь будешь делать? И так он убивался-убивался, да и пропал из деревни. Испугались мужики, пошли в лес его искать, а он уже удавился!..

Мне стало жутко. Я видел, что здесь опять тайна, что мне не дождаться от вотяков ясного безбоязненного разговора. Они напуганы и в самом простом вопросе видят заднюю мысль.

— Как называется ваша деревня?

— Гузношур-Кибья.

— Есть в деревне хоть один русский человек?

— На деревне у нас есть один русский — лесной стражник. Если хочешь к нему пройти, так иди по тропинке, четвертая изба с краю будет, как выйдешь из лесу.

Я пошел мимо пчельника. Заходящее солнце красноватыми лучами освещало белые лошадиные черепа на ульях. По тропинке встречались вотяцкие дети; мальчики были одеты так же, как русские ребятишки, а девочки в длинных до пят узеньких штанах и платьях с вышивками и побрякушками. В детях меня поразило странное взрослое выражение лиц; сперва даже показалось, что все дети одноглазые. Правый глаз закрыт или прищурен, а левый глядит как-то своеобразно, точно насмешливо. Но это было от трахомы, которой больны почти все вотяки, и это искривление глаз придает им загадочное выражение, словно они хранят какую-то тайну.

Когда показалась деревня и я пошел вдоль ее изб, то окошки распахивались, высовывались вотячки, с недоумением глядя на нового неведомого человека, забредшего в их уединенную деревню.

В четвертой избе оказался русский мужик, лесник, единственный русский человек в этой деревне, и на душе у меня сделалось легче. Он радушно меня принял и сей же час стал угощать кирпичным чаем с баранками.

— Это самые добрые люди, — отозвался лесник о вотяках. — Русский — медведь, татарин — волк, вотяк — рябчик, так они сами себя называют.

Всего-то они боятся и потому всякому пню кланяются. Сперва вотяк в церкви молебен отслужит, потом в лесу своему богу помолится, затем и с татарином и с черемисином пойдет молиться, думает, значит — замолит разных богов, чтобы ни один ему не повредил!..

Только когда праздник у них, тогда нужно от вотяков сторониться; они поют песни про свое старое время, как раньше их деды хорошо жили, и как теперь их боги оставили. Я тогда их сторонюсь, да и сами они мне говорят:

«Уходи лучше, Ефрем, куда подальше!»

Когда напьются своей самодельной водки «кумышки», так видят наяву невесть что! Богов своих, и добрых и злых, и с ними разговаривают; а коли русский им попадется на то время, навалятся на него толпой и изобьют, в одиночку-то им не справиться.

Раньше я не знал этого. Как-то в праздник ихний лежу я в избе у окна, время было уже к ночи. Вдруг — шасть кто-то колом в окно. Стекла у меня посыпались, только кол-от не задел. Выскочил я на улицу, вижу — бегут вдали несколько мужиков. Заробел я за ними гнаться, еще убьют за околицей; а кто это был — в темноте не разглядел.

С тех пор, как праздник ихний, я инда выйду на крыльцо да стрельну в небо из леворвера для острастки. А так-то мы живем мирно, в милую душу…

Удмуртские народные песни


На что меня мать родила?
Вместо меня лучше бы девок родила.
От меня отец и мать теперь далеко.
Пойду я вперед по длинной дороге.
Вот когда пичужки поют песни утром рано, какое им дело до мерзлого дерева?
Вот когда пестрые пичужки есть, какое тебе дело до девок?
В чистом поле, в середке, ключ говорит.
Бабы лес-то пилят.
В чистом поле на горке дуб зеленый стоит; если на него птички какие не сядут — уйдем от него.
В деревне, в середке, наш дом.
Не хай, хоть и плох, да зайди!
Утки плывут по Каме. Видишь?
Ты за меня на лодке не гребешь.
Я за тебя греблю.
Побежим бегом на большую гору.
Деревня больно далеко.
Там осталась мать и плачет.
У одного отца было три сына.
Сам отец не знал, который милее, — все кормили, поили его.
Пошли на лужайку, скосили и нагребли стог сена.
Отец говорит им: друг дружке не смейтесь!
Пару лошадей запрягали и гуляли мы.
Не упустим хороших товарищей!
Пойдем гулять по деревне, к кому вздумаем, туда зайдем.
Наши товарищи хороши очень, друг дружку не бросаем.
Камыш шумит от ветра.
На камыше белый пух растет.
Ветром вода несет пух камыша скоро, с полдня ветер когда бывает.
Были мы молоды, холосты, скоро, да недолго.
В траве вода рано утром бывает, да недолго: ветер скоро ее разносит.

Записано со слов удмуртов в деревне Старый Мултан Малмыжского уезда.

АНТИХРИСТОВ РАБОТНИЧЕК (Сомнения)

В Кузнерке, соседней деревне от Старого Мултана, остановился я в избе, имевшей вывеску «Въезжая квартира», и прожил несколько дней в обществе двух очень богомольных баб и старика. Они были услужливы, но относились ко мне с крайним недоверием, не понимая, что мне нужно в их деревне?

Я уже не говорил, что прибыл из Петербурга, так как убедился, что одно это слово «Петербург» производит паническое впечатление, а уверял всех, что я сам из Москвы, езжу и хожу по деревням записывать песни и сказки. Такое занятие казалось всем в деревне не только легкомысленным, но и грешным делом, а также имеющим в себе какой-то задний коварный умысел.

— Смотри! — говорили соседи той бабе, которая решилась сказывать мне песни, — теперь он спишет у тебя все песни, а потом, как поедет он прочь, так побежишь сзади за телегой! Возьми, дескать, деньги назад! Только песни отдай! Память у тебя отшибет от песни, ни одной больше не вспомнишь, а евоные деньги руки тебе жечь будут!..

В этой деревне я чувствовал сильное недоверие к себе со стороны мужиков и долго не мог понять, чем оно вызвано. Сижу как-то раз в избе у окна и слышу доносившийся снаружи разговор. Две бабы, односельчанки, проходившие мимо, спрашивают мою хозяйку, гревшуюся на завалинке:

— Ну что ваш чудородец делает?

— Сидит за столом и в книгу глядит. Книга-то махонька, но больно боязно в нее заглянуть.

— А поди в подполье запирался?

— Нет, на что ж ему туда?

— Да ведь он, верно, деньгодел — деньги у него больно дешевые. Верно, лазит в подполье и там их работает!

— Нет, родные. Он, должно быть, купецкий сынок, сбежал с тятькиными деньгами, да и мотает их здесь на сказки да бесовские песни.

— Нет, мои голубушки! Знаете, кто «ен»? И сказать-то боязно. Уж так мне страшно, что ен в моей избе стоит, так страшно, что я уже опоганилась!

Да как откажешь ему! Вон выгонишь, так, пожалуй, подожжет!

— Да кто же это? Не томи, Пелагеюшка?

— Милостыню он подает, оно верно, да вы видели, как «ен» подает-то?

Ведь ен «Христа ради» не приговаривает, и при том не крестится!

— Господи Иисусе Христе! Страсти-то какие! Так ты что же думаешь, кто это «ен» будет?

— А, голубушка родная, скажи мне, какой у нас год-то нынче: 99 — й! В январе, стало быть, и веку этому конец? А что перед концом века будет?

— Антихрист!

— Нет, голубушка, не сразу антихрист, а сперва работнички антихристовы пойдут народ смущать, да во антихристово стадо совращать, а там уже и сам «Ермошка» придет!..

Обе соседские бабы торопливо ушли сообщить новость по деревне, а хозяйка вернулась в избу, косясь на меня, и села в углу на лавку. Я тотчас сказал ей, что слышал недавний разговор, и счел нужным для успокоения показать, что на мне надет крест, а также прочел «Отче наш»… Тогда хозяйка как будто поверила, а в знак успокоения просила написать письмо ее сыну-солдату.

— А я-то тряслась, тряслась! Думаю, что это будет? Ты чужак тихий, да работники лукавые ловким манером в душу лезут! А думать так я стала вот с чего. Проходила баба через нашу деревню, шла она из города Малмыжа, и говорит мне: «Скоро такой закон выйдет — засыплют все реки и колодцы, а вместо них поделают» фонталы «, из них будет казенная вода течь, и положат на эти» фонталы» оброк. Кто пошлину уплатил, той бабе на коромысло клеймо прижгут!«Услыхав про то, я плакать собиралась, право! Думаю, возьму каравай хлеба и убегу в лес, а клеймо не позволю ставить. Это-то и есть» печать антихристова «, думаю. Проживу в лесу, покуда хлеба хватит, а там лучше с голоду помру, чем антихристу предамся…

Народная песня


Сострой, батюшка, сострой новый теремок!
Светик мой аленький, розовый, малиновый?
Проруби-ко, батюшка, три окна косящатыи!
Перво-то окошечко на большу дороженьку,
Другое-то окошечко во зеленые лужки,
Третье-то окошечко на сине морюшко.
По синему морюшку кораблики плавали,
Кораблики плавали не с простыми товарами, —
С купцами и с боярами.

Записана в деревне Козынево,

Елабужского уезда

У КОСТРА

Тихая ночь спустилась над степью. На горизонте еще пылает багровая полоса неба и на ней черными силуэтами вырисовываются пасущиеся лошади.

Отчетливо слышно, как они неровно переступают спутанными ногами. В сонном воздухе, над неподвижной росистой травой, звуки доносятся, как над поверхностью озера, и откуда-то, близко ли, далеко ли, слышны чьи-то голоса. Небо темное, облака мрачно нависли над отлогим холмом, через который ведет дорога, и на его вершине изредка вырисовывается идущая шагом лошадь, лениво везущая поскрипывающую телегу, постукивающую на сухих кочках, с неподвижной фигурой дремлющего мужика на ней.

Несколько парней лежат на рогожах и тулупах вокруг костра и разговаривают вполголоса. Яркое пламя и красные угли освещают их загорелые лица, а за ними высокие неподвижные стебли растений с белыми цветами, над которыми вьются ночные бабочки. Один парень, лежа на спине, раскидав длинные ноги, начинает петь:


…Мне не спится, не лежится,
Сон не берет.
Я сходил бы ко любезной,
Сам не знаю, где живет…

Над дремлющей степью звонко понеслись чистые звуки и с холма эхом возвратилось последнее слово. Парень смолк и, перевернувшись на живот, стал свертывать цигарку. В наступившей тишине тьма, спустившаяся над степью, показалась еще гуще и как будто со всех сторон понадвинулась к костру. А откуда-то из степи зазвенел женский голос:


…Кто меня да девчоночку
Да полюбит эту ночку?
У кого душа стражает,
Ен ко мне дорожку знает…

Опять замолкла песня и опять тишиной заволокло кругом. Певший парень приподнялся и с равнодушным видом докончил свертывать цигарку, обратился к соседу:

— Ваня, ты последишь здесь за огнем?

Медленной раскачивающейся походкой парень удалился во мрак. Далеко, в разных местах, один за другим начали петь женские голоса, к ним присоединились новые, и не смолкая зазвенели над степью. Точно нехотя, другие парни вставали по очереди и исчезали во мраке ночи, пока на рогоже возле костра не остался один парень. Он бросил на угли охапку сырого хвороста, в середине возник желтый огонек; он то потухал и синие струйки дыма вились по сучьям, то вспыхивал и желтым светом озарял лежащего голубоглазого парня, задумчиво молчавшего, положив голову на руки.

По траве шуршат шаги, и в полосу света к костру подходят высокий крестьянин и с ним маленькая девочка. Крестьянин одет по-дорожному, с лыковой котомкой за плечами, посохом в руке, в лаптях и высокой войлочной поярковой шляпе. Девочка в малиновом сарафанчике, тоже с котомкой, в больших, не по ноге, лаптях.

— Здравствуйте, добрые люди! — говорит прохожий; девочка хватает его за полу кафтана, смотрит робко и любопытно.

— Здоров буди! — равнодушно отвечает лежащий парень.

— Умаялся-то на дороге. Да и холод сдымается к ночи.

— Садись к костру; огня-то чего жалеть!

Прохожий снимает котомку, опускается на землю. Девочка, став на колени, греет руки перед костром.

— Степь-то как у вас тянется! Ни одной деревни. Как вышел из лесу, так все, чай, полем шли. Место-то какое напольное!

— Да, степь теперь потянется, поди, до самой Казани. А наша деревня здесь сейчас за горой, версты две только. Мы здешние.

Костер разгорелся, и при его пламени казалось медно-красным суровое загорелое лицо прохожего, с темной бородой, прямыми жесткими волосами.

— Цыгане здесь не проезжали ли?

— Цыгане, говоришь? Нет, давно цыган не видно было. Все обозы шли и порожнем мужики возвращались. А на что тебе цыгане?

— Это я так, к слову спросил. Мужика я встретил, очень уж он убивается. Шли мы это полем. Кругом гладко, далеко видно на поле. На холм выйдешь, тоже верст за десять кругом видать, как на ладони. Говорит моя девчонка:» Тятька, никак человек за нами бегит!«Оглянулся я, и впрямь вдали будто точка чернеет. Вроде человек бежит по дороге и то припаднет на землю, то опять вскочит и быстрым бегом по дороге бежит. Оно-то сразу и боязно стало… Но, думаю, недобрый человек так не побежит, а хорониться станет. Верно, ума лишился человек. Но и такого тоже страшно, кто себя не помнит, тот будто зверь, и на другого кинуться может. Но все-таки сели мы на холмике под иконой Казанской богоматери, на перекрестке, ждем, не нас ли, поди, ищет? Когда близко уже был, вижу, человек будто помешался, бежит весь красный, в пыли, грязи вывалялся, и слезы из глаз, и пот текут, по лицу размазались. А глаза его ровно как у полоумного. Увидел он нас и прямо к моей девчонке:

— Манька! — закричал он, — ты ли это?

Я его отстранил рукой и говорю:

— Очнись, очумел ты! Где ты видишь Маньку? То моя дочь Оленка!..

Тут упал он на дорогу лицом и заплакал. Стал я его утешать, поднял, посадил под иконой Казанской. Тут он нам про себя и рассказал:

» Был я, — говорит, — в Сибири. Ушел в тайгу, золото промывал. Ну, намыл достаточно, думал, можно и справить все, что нужно, и дело какое завести. А жену и детей четверых в деревне оставил. Не писал им, конечно, давно. В тайге — какие там письма писать! Будь счастлив, коли живой и приятели не придушили. А жена, поди, полтора года без писем жила «. Денег ей он тоже не присылал. А положение в деревне, знаешь, какое теперь — лишний рот, значит, сам без хлеба сиди. Ссуду тоже выдают мимо десяти на одиннадцатого. Жене евоной никакого пайка не вышло. Билась она, билась.

Одну дочку вотякам отдала, будто взаместо родной дочки. Известно, вотяки часто без божьего благословения остаются, а и лестно им, конечно, русскую дочку иметь. Так за нее она не беспокоилась: ее вотяки так накормят, что растолстеет.

А еще трое на руках остались, хлеба нет, чем их воспитывать? Другие мужики, что тоже в Сибирь ходили, давно все поворочались. Говорили, что» мужа твоего, дескать, не встречали, поди, помер!«. Долго ждала молодуха и пошла девчонок в услуженье отдавать; думала: здесь не отдаст, в Казань сходит и там куда наймется, а девчонок по чужим людям разделит. Нянькой, или приемышем, может, кто возьмет.

Ушла она. А через день муж в деревню возвращается. Фартовым парнем пришел, денег сотни четыре принес, жене, детям подарки накупил. А как подошел к своей избе, видит — окна досками заколочены — и грохнулся на землю! Пришли соседи, говорят ему — беги скорей, жена вчера ушла дочек продавать. Побежал он по дороге, всех спрашивает:» Не видали ль бабы с тремя детьми?«Одни говорят — не видали, много народу идет по дороге, всех не упомнишь, а кто говорит, что и видел…

Когда этот мужик упал возле нас, мне дюже жалко его стало, взял я его за плечо и дальше пошли мы вместе. Я держу его, говорю, что скоро нагоним: куда же далеко за день уйти бабе да еще с ребятами? А как пришли мы в деревню, мужик бросился из избы в избу спрашивать:» Не видали ли бабы с тремя детками?«В одной сказали, что видели бабу, но с двумя. Она, поди, еще не вышла из деревни, сидит где-либо в крайней избе.

Мужик побежал дальше по всем избам спрашивать. Не знаю, ужо нашел ли?

А мы с дочкой пошли дальше…

Пока прохожий рассказывал свое, со степи пришли две девушки в красных кумачовых сарафанах. Обнявшись, подошли они к костру и стояли, озаренные пламенем раскаленных углей. Рассказ их заинтересовал и они сели на рогожу, так же обнявшись, как пришли.

— Так ты и не знаешь, — спросила одна, — нашел ли он свою молодуху?

— Не знаю. Верно, нашел, а то он бы нас нагнал по дороге.

— А я бы своего ребеночка никогда в чужие руки не отдала! Лучше бы по миру с ним ходила.

— Ну, не скажи, моя тетерочка. Было бы у тебя их пятеро, а дома есть нечего, так лучше бы в чужие люди отдала, там, может, и накормят. А нынче и по миру ходить — везде ли найдешь кусочек?

— А свою девчонку ты куда ведешь?

— Не я веду, а сама она напросилась. Хотел оставить ее у крестной, да говорит — возьми да возьми с собой! Да ты устанешь, глупая! Нет, говорит, тятька, я легкая, не устану. Ну, иди на богомолье, сказал я. Вот мы, поди, полдороги уже прошли. В лаптях-то не очень ногу собьешь. Ну, в город придем, там я ей сапоги надену. С собой в котомке несу.

— Так ты на богомолье идешь?

— Да, тетерочка. Тоска меня забрала. С полгода как жену схоронил.

Одна сиротка Оленка у меня осталась. Вот вместе идем на богомолье.

Угодникам помолимся. В дороге-то тоска забывается, людей видишь, места новые, степью тоже идти привольно. Лесом, коли идешь, так инда и скучно станет. Леса назади остались казенные, идешь день, идешь другой, кругом ели седые, что паутиной обернуты, и неба только краешек виден…

— Оленка! Не устала с тятькой идти?

— А не!

— И не страшно идти?

— С тятькой не страшно. Вот коли он уснет, так трудно разбудить. Спит больно крепко с дороги, никак не раскачаешь. Так тогда страшно одной оставаться… Один раз дождь шел, целый день гроза гремела, мы в лесу укрылись в сторожку, вроде как часовенка, и крест на ей сверху, икона старая, черная в углу. Ждали мы ждали, когда дождь пройдет, так и стемнело. Решили заночевать. Дверь прикрыли, тятька колом ее припер. Сами на полу легли. А я заснуть никак не могу, слышится, будто кто в подполье стучит и плачет! А в лесу гул, стук, ветер воет, деревья ломает, душеньки загубленные плачут, а мимо сторожки по дороге вода рекой течет. Окошко махонькое вырублено в сторожке, так в него всю ночь лесовик мохнатый глядел и стонал, как ребеночек…

Все замолчали. Из степи доносились близкие и дальние женские голоса и песни. Костер потрескивал. Девушки, по-прежнему обнявшись, легли на рогожу, накрылись тулупом, оставленным одним из ушедших парней. Из-под темной овчины видны были их загорелые обветренные лица, гладко причесанные волосы с пробором и блестящие глаза, задумчиво смотревшие на Оленку.

Парень, лежавший на животе, болтал ногами в лаптях, рассеянно ворошил прутом угли костра.

— А вы сами откудова будете? Дальние?

— Мы Глазовские с Шульинского починка . Верст 350 будет отсюда, а поди и больше. Уже шестнадцатый день идем.

— Что же и у вас такие же народы живут — и татары, и вотяки, и черемисы?

—» Много есть народу дикого у царя великого…«Это же известно, по всей России они живут, и у нас их довольно.

Народная песня


Высоко заря восходила,
Выше лесу, выше темного,
Выше садика зеленого,
Выше города Саратова.
Как во городе Саратове
Тут стояла тюрьма новая,
Тюрьма нова набеленая.
Как во этой тюрьме новой
Тут сидел же затюремщичек,
Затюремщичек молоденькой.
Он по тюремке похаживал,
Из окна в окно поглядывал
Скрозь немецкого стеколышка
На свою дальню сторонушку,
На свою любиму женушку.
Мне сковали резвы ноженьки
И связали белы рученьки.
Мы когда тебя, поле, пройдем,
Когда, чистое, прокатимся,
Горы долы перемаемся,
Быстры речки переплавимся.

Записана в деревне Соколки, на Каме

НОВАЯ ОБИТЕЛЬ

В одной северной губернии, в глухом лесу строится монастырь. Среди высоких вековых елей, на поляне, по которой всюду видны свежие срубленные пни, стоят несколько одноэтажных домиков и низенькая церковь. Белые клубы дыма поднимаются кверху из труб и расстилаются в тихом морозном воздухе.

На одном домике надпись —» Гостиница «. Вхожу по скрипучей лестнице, попадаю в коридор: по сторонам несколько дверей, из одной выглядывает убогого вида старушка в чепце, кашляет несколько раз и прячется. Из другой двери с надписью» гостиник» появляется благообразный старичок в полушубке и валенках, низко кланяется и отворяет один «нумерок»— маленькую комнатку, оштукатуренную по свежим доскам. Мороз в ней такой же, как и на улице, так что приходится сидеть, не раздеваясь, в шубе, и поданный чай нужно пить в рукавицах.

Гостиник уходит доложить отцу-настоятелю, узнать, когда тот сможет принять меня для беседы; через несколько минут он возвращается и шепотом таинственно докладывает, что «скоро сами будут». Слышатся шаги в коридоре, растворяется дверь и на пороге молодой иеромонах, худой, со впалыми щеками, небольшой светлой бородкой. Благословив меня, он сел возле стола.

— Я радуюсь возможности увидеть вашу обитель…

— Наша обитель — и невелика, и очень юна: мы начали здесь строиться всего три года назад. Но это место — священное: здесь некогда стоял большой, славный монастырь, много старцев подвизалось здесь подвигом добрым. Но уже лет сорок, как монастырь тот сгорел дотла, вся его братия была распределена по другим монастырям. Стало быть, мы строимся теперь — на священном пепеле древней обители. А в чем главная идея и отличие нашего монастыря? Мы не спасаемся, не уходим от мира — напротив, мы набираемся сил, готовимся идти в мир на трудную борьбу…

Отворяется дверь, входит еще один монах — высокий, черный, с горящими глазами, быстро подходит и трясет мне руку:

— Здравствуйте, здравствуйте! Очень рад познакомиться с вами. Я серб, черногорец, это все едино…

— Да, на борьбу и трудную работу в защиту православия, — продолжает первый монах, отец Петр. — Интеллигенция безмолвно отрешила себя от христианства. В силу этого духовенство само отстранилось от интеллигенции.

А если мы видим человека больного или находящегося в опасности, то христианская заповедь требует помочь ему, указывать на его заблуждения, хотя бы он отталкивал, бил и унижал вас… Приезжал сюда один человек, тоже духовного звания, и говорит нам: «На вашего настоятеля искушение ниспослано, славы захотелось, новым Златоустом думает сделаться. Прежде всего, говорит, смирение, а остальное от Бога. А монастырь ваш, говорит, прогорит, потому что вы все не так устраиваете, как то следует. Заведите одного-двух схимников, чтобы к ним купцы приезжали, устройте хор хороший, старайтесь привлекать в монашество лиц с большими вкладами, да гостиницу приведите в благоустроенный вид, а то она столь неблаговидна, что в ней замерзнуть можно. Монастырь, говорит, это предприятие, и на него нужно смотреть с коммерческой точки зрения…»

— Да, да! — воскликнул серб, — он все это говорил! А где же божественная точка зрения? Где же дух? Где идея? Каждый монастырь должен иметь свою идею, как чудотворные иконы — «Утоли моя печали», «Всех скорбящих радости», «Неопалимая купина»…

— Мир ти благовествующему! — раздается тихий, добрый голос. В дверях стоит сам отец-настоятель — худенький старичок с белой, как серебро, бородою. Что-то очень ласковое было в его фигуре, а глаза смотрели так, точно видели насквозь все ваши душевные движения, жалели и прощали вас.

Невольно чувствуешь себя перед ним так, как много лет назад маленьким мальчиком подходил утром поздороваться к своему отцу… Архимандрит присаживается среди нас.

— Знаю уже, о чем они вам говорили, по последним словам догадываюсь.

Дай-то Бог, чтобы удалась сотая часть того, о чем мы толкуем, чего желаем… Ведь они читают много. Выписывают книги, журналы, следят за быстротекущей жизнью. Здесь можно хорошо заниматься — тишина, кругом лес сосновый, пустынные болота, первая деревня за восемь верст, никого здесь не бывает, только зайцы выбегают иногда на полянку, да птички Божие залетают, щебечут, тем нарушают покой нашей обители…

Начался ряд перекрестных вопросов. Все интересовало этих «спасающихся»в «лесной пустыне», месяцами не видящих иных людей; почта, книги и журналы сохранили в них связь со всем, что живет и волнуется в «миру». Отца-настоятеля вызвал какой-то приезжий мужичок, и отец Петр объяснил:

— Отец-настоятель — это наш критерий истины. Он замечательно начитан в духовных книгах и при спорах сейчас же указывает отклонения от истинного православия, приводит цитату из Отцов Церкви или других редких церковных книг. Светское образование ему чуждо, с юношеских лет был сперва послушником, потом иеромонахом при разных монастырях, долго жил в монастыре на Афоне…

Разговор прервал полуслепой звонарь, пришедший просить благословения звонить к обедне. В церквушке начинается богослужение. После того, в два часа монастырский обед всей братии.

Меня, как гостя, сажают на почетное место — второе от отца-настоятеля, первое занимает отец-казначей. Одна миска служит на пятерых, все черпают из нее деревянными ложками, соблюдая почтительную очередь. Ради праздника три блюда — на первое кислые щи, на второе холодная окрошка с рыбой, на третье — пшенная каша с подсолнечным маслом.

Для смены блюд отец-настоятель звонил в колокол, дергая за шнурок с кистью. Во все время обеда один из монашеской братии читал из «Четьи-Минеи».

После обеда мы перешли в домик отца-настоятеля. В комнатах пахло воском и кипарисом. Быстро темнело. В сумерках бродила худенькая фигура старого монаха, в подряснике, с зажженной восковой свечой в руке, переходя от одной полки к другой, откуда он доставал старинные, редкие духовные книги, собираемые всю жизнь.

ВОСКРЕСНЫЕ ШКОЛЫ

В Богородицком уезде Тульской губернии развился тип очень полезных и симпатичных воскресных школ, где получают образование взрослые крестьянские девушки.

Инициатором воскресных женских школ является священник села Никитского отец Петр Модестов — очень энергичный, один из тех священнослужителей, которые были передовыми бойцами в борьбе с народным бедствием, когда в 1897 году Тульскую губернию постигнул недород хлеба и все связанные с этим тяжелые последствия.

Видя медленность движения получения образования в окружающем крестьянском населении и почти совершенное отсутствие грамотности среди женщин, Модестов решил приложить свои труды на добрую, хотя и трудную цель. Вот что он сам писал в своем докладе Богородицкому земству:

«Большим препятствием для распространения грамотности служит отдаленность училища от окраин селения. Детям приходится идти до училища несколько верст, иногда в грязь, при дожде, в метель, по глубокому снегу, в большие морозы. При этом мужское население получает некоторое образование, а девушки и женщины остаются неразвитыми. Мальчики в 8 — 9 лет уже имеют сапоги и полушубки, а девочкам такой одежды и обуви в крестьянстве не принято делать, до 12 — летнего возраста они пользуются только серяками; только в более состоятельных домах родители шьют им суконные поддевки. Поэтому девочкам школьного возраста совсем невозможно посещать отдаленную школу. Это видно на практике: при начале учебного года в училище поступают 30 — 35 девочек; первый месяц они посещают школу весьма усердно, много аккуратнее мальчиков, с наступлением глубокой осени от мокроты и грязи оставляют училище совсем…

Другим препятствием к развитию грамотности служит недостаточное расположение некоторых родителей-крестьян; большинство из них не вкусили плоды грамотности, потому не особенно заботятся о том, чтобы посеять ее в своих детях; вдобавок и сами девицы уже в возрасте невест, неохотно, на первых порах, соглашаются учиться, опасаясь пренебрежения к ним со стороны женихов, — не сравняли бы их с» вековушами «…»

В ноябре 1894 года Петр Модестов с дочерью Ольгой и священником Алексеем Нащокиным пригласили двух учителей здешнего земского училища и решились открыть школу для взрослых девиц. По воскресным и праздничным дням училище было свободно, его избрали местом для занятий и назвали эту школу «воскресною». На первый урок собралось 80, а потом и до 120 девушек, так что трудно было их всех разместить, некоторые стояли или сидели на подоконниках, а то и размещали их в двух классных комнатах…

Как оказалось на деле, принятую задачу было невозможно выполнить только в праздничные дни, — стали учить и в один из будних дней. До конца учебного года пробыло в школе 50 девушек; во втором учебном году вновь поступило 55 девушек; из прежних учениц 35 пожелали продолжать учение на второй год, и из них сдали экзамены 21 девица по программе церковноприходских школ…

Опыт показал, что учитель не так пригоден для этой школы, как учительница; да и учителям трудно было вести преподавание в течение всей недели без отдыха и вознаграждения за него; к их чести нужно добавить, что учительский труд принимался ими на себя добровольно и безвозмездно, без всякого принуждения с чьей-либо стороны.

Каковы результаты деятельности «воскресной» Никитской школы, свидетельствует доклад председателя Богородицкой земской управы графа В.

А. Бобринского:

«Успехи, достигнутые девушками в 119 учебных дней, поразительны. Они выучились отчетливо и со смыслом читать и передавать своими словами прочитанное, ясно и без серьезных ошибок писать и даже составлять несложные сочинения… По-славянски они правильно и с соблюдением ударений читали… Они были ознакомлены с некоторыми эпизодами русской истории… по арифметике девушки оказались слабее общего уровня народных училищ, но в Законе Божьем они далеко превзошли оных…»

Несмотря на много трудностей, благое дело стало заразительным примером для окружающих сел, уверовавших в пригодность и нужность воскресных женских школ. Через год открылась подобная школа в селе Непрядве, а за нею, продолжая распространяться по уезду, воскресные школы появились в центре, на севере и юго-востоке уезда, так что к 1 декабря их было уже 12; вскоре открылось еще 9 школ…

Занятия в женских школах вели учителя земских и церковноприходских школ, бескорыстно отдавая этому делу свое единственное время отдыха от ежедневного тяжелого учительского труда…

Всего в этих школах обучилось более двух тысяч девушек…

***

Особый интерес заслуживает опыт устройства воскресных школ, где учительницами стали лучшие ученицы из числа окончивших курс «воскресниц».

Осенью 1896 года пятеро из окончивших весною курс обучения девушек продолжали ходить в школу и помогать учительнице при уроках. Девушки выказали хорошие дарования, любовь к делу, вскоре усвоив элементарные педагогические приемы. Им стали поручать преподавание в младшем отделении.

Воспитанные и живущие в крестьянском быту, они довольствуются еще более скудным вознаграждением, чем наши бедствующие сельские интеллигентные учительницы, отличаются большим прилежанием и аккуратностью и не имеют тех российских недостатков, которые свойственны так часто сельским учителям.

Вот что пишет об этих учительницах-крестьянках заведующий Красно-Холмской школой:

«Они оказались настолько способны в деле учительства, что к концу учебного года их ученицы, приглашенные на экзамены в Никитскую воскресную школу, по испытании заслужили полное одобрение комиссии, производившей экзамен… Этот факт показывает, что есть еще непочатые силы, которые при удобных обстоятельствах могут работать с великой пользой для народа, тем более, что и выходят-то они из его среды… Если успешно вели дело учительства окончившие курс сельской воскресной школы, то чего же можно ожидать, если они получат более полное и систематическое образование?..»

Для борьбы с предубеждением части крестьян против обучения девочек приходилось прибегать к различным средствам. «В народе составился взгляд на начальное образование как на дело, свойственное только детскому возрасту. Равным образом, случай хождения в школу девушек-невест, имеющий приложение впервые на памяти стариков, казался в высшей степени предосудительным, даже позорным. Ввиду этого пришлось склонять крестьян к образованию взрослых девушек путем долгих разъяснений значения образования для человека, его пригодности и почетности для всякого пола и возраста», — рассказывал Петр Модестов; кроме того священники произносили проповеди в церквах на тему о пользе и необходимости грамоты для женщин…

«Грамота каждому нужна», — говорили крестьяне села Волова и благодарили устроителей «воскресных школ». Редкие случаи насмешек со стороны молодых парней, какими иногда встречали идущих из школы невест, смущавшие учениц, прекратились вместе с успехами девушек в чтении и других науках…

«Крестьяне более всего убеждаются в правоте не рассуждениями, а живыми примерами из действительной, окружающей жизни, — писал заведующий Непрядвенской воскресной школой Н. Глаголев, — только этим можно объяснить факт, что во вновь открытую школу поступило для обучения только 25 девиц, или 1/8 часть всех взрослых неграмотных девушек Непрядвы… Как оказалось после, некоторые крестьяне не вполне осознали пользу учения своих дочерей и ждали — какие благие плоды принесут те, можно сказать,» героини «, решившиеся, вопреки установившемуся обычаю, учиться грамоте, уже будучи взрослыми»…

Все же предубеждение крестьян обучению грамоте взрослых девушек можно считать разрушенным. Нечего и говорить, что сами «героини» всюду относились к школе с увлечением и любовью.

Более подробные сведения об указанных воскресных школах помещены в «Докладе Богородицкой уездной земской управы о доставлении всему населению уезда общедоступного начального образования и отчете о воскресных школах».

«ФАБРИЧНЫЕ СЕСТРЫ»

В Ярославле, на Большой Ярославской мануфактуре, несколько лет назад возникло учреждение, слабое и неустойчивое, выросшее из случайностей, но которое следовало бы отметить как светлый симптом настоящего и, может быть, симпатичный образец для будущего.

Возле фабрики, в том предместье, где живет многотысячное рабочее население, стоит старинная Предтеченская церковь. Настоятелем при ней находится отец Федор Успенский, обладающий большой энергией. Его духовную паству составляет фабричный люд, с которым он проводит всю свою повседневную жизнь.

Как-то случайно несколько взрослых фабричных девушек обратились к отцу Федору с просьбой позаниматься с ними Законом Божьим, так как они не только забыли то, что учили в школе, но плохо помнят даже грамоту.

Начались уроки в свободные от фабричной работы часы, причем девушки выказали столько охоты и прилежания, что приезжавший на занятия Ярославский архиерей отметил, через год обучения, их знания лучше приходских учеников…

Но не только изучение Закона Божия оказалось важным в этом начинании.

Дружба, возникшая среди добровольных учениц, не могла заглохнуть и с окончанием лекций. Простые фабричные работницы захотели образовать «братство»с целью взаимной нравственной поддержки, лучшего устройства своей жизни, с тем, чтобы иметь возможность сообща оказывать помощь там, где один человек бессилен.

Среди однообразного, одурманивающего фабричного труда, ужасов пьянства и разгула, где жертвами становятся дети и более слабые женщины, это «женское братство» выросло странным цветком, внесшим благоухание доброй женской души туда, где так нужна и благотворна всякая помощь. Это «братство» хлопотало о том, чтобы получить официальное название «миссии фабричных сестер милосердия», но духовные власти нашли в слове «миссия» что-то сектантское и дали ему какое-то другое название.

Бедные работницы мануфактуры, уделяя крохи от своего малого заработка, наняли сообща квартирку, куда поместили маленьких детей, взятых от пьянствующих матерей. Они сами ухаживали за детьми, устроили поочередное дежурство, и вскоре присоединили к этому приюту ясли, куда фабричные женщины в часы своей работы стали отдавать детей…

Узнав об инициативе работниц, посторонние люди начали принимать участие в жизни этого небывалого учреждения. Первоначальная малая квартира обратилась потом в отдельный двухэтажный домик, очень чисто и аккуратно содержимый.

«Фабричные сестры» воспитывают покинутых детей и делают, что могут, дабы спасти своих подруг — колеблющихся и ступающих на наклонную плоскость. Сам факт возникновения «фабричных сестер милосердия» имеет некоторое значение. У нас так много говорят о разлагающем влиянии, вносимом фабрикой в окружающее ее рабочее население, что проявление в той же среде элементов отпора и нравственной стойкости должно быть очень важно. Следовало бы и на других фабриках лелеять возрастание подобного рода «братств»и «миссий». Хотя искусственным путем трудно создать такое учреждение и ожидать от него жизненности.

На одном из воскресных собраний — «собеседований» фабричных работниц мне удалось присутствовать. Проводил его худой, сутулый, сгорбленный настоятель Федор Успенский, сидя за маленьким столом в классной комнате приюта. На партах, тесно прижавшись друг к другу, сидело множество старых и молодых бледных фабричных женщин, с лицами в резких морщинах, изможденных детьми и работой в фабричных камерах, насыщенных пылью от хлопков ваты, под неумолчный грохот машин и станков. Лица молодых девушек, сутуловатых, преждевременно состарившихся в монотонной работе, тоже были усталые, серые. Только у маленьких приютских детей, ползавших по полу, сидевших на коленях у женщин, передававшихся ими с рук на руки, были свежие, румяные лица.

Когда священник закончил чтение отрывка из Евангелия, начался перекрестный разговор по поводу разных неурядиц, происшедших в некоторых фабричных семьях:

— Ну, что Симониха?

— Да все убивается. «Ен» приходит домой, шумит, все на пол бросает!

Мы Симонихе говорили, потерпи, дескать, лаской обойдись с «Ним». Вы бы, батюшка, «Его» успокоили…

— У Харитоновны мальчишка расхворался, помочь бы надо.

— А Лукина загуляла. На работу не ходит, детей своих забросила.

Ребятишки по улице бегают голодные, чумазые, надо бы их в приют поместить…

«Фабричные сестры» совместно обсуждали меры, какие надо бы проделать: с кем поговорить, за кого попросить перед «Конторой» фабрики, у кого подежурить, и тому подобное.

«УЧИТЕЛЬ ВЕКА»

Русь еще не оскудела людьми, занятыми созидательной работой, которые, как пчелы, строят одну ячейку за другой в громадном улье нашей народной жизни. Эти «созидатели» отыскивают и поддерживают прочные и здоровые основы народной жизни, которые никому не удастся расшатать до тех пор, пока будет стоять русское государство.

И те люди, которые смиренно работают, веря в свои идеалы, заслуживают большего общественного внимания, так как они оставляют заветы будущего и передают свет новым поколениям, при которых тем придется жить и работать.

«Созидатели» при жизни никогда не пользуются ни поклонением, ни шумным успехом, но это — общая участь всех искренних и плодотворных деятелей, заботящихся о чужом, а не личном благе и поэтому оставивших попечение о собственной рекламе и личных выгодах.

Одним из самых замечательных современных русских деятелей, знат


Содержание:
 0  вы читаете: Записки пешехода : Василий Ян  1  ГОЛОДНАЯ ЗИМА : Василий Ян
 2  ЖИВУЧИЕ ЛЮДИ : Василий Ян  3  ОКОЛО НОВГОРОДА : Василий Ян
 4  ХОДАКИ : Василий Ян  5  ПРЕДАНЬЯ : Василий Ян
 6  МУЖИК — ВОЛК : Василий Ян  7  СЧАСТЬЕ : Василий Ян
 8  С ОБОЗОМ : Василий Ян  9  МЕРТВОЕ ТЕЛО (ВОТЯКИ) : Василий Ян
 10  АНТИХРИСТОВ РАБОТНИЧЕК (Сомнения) : Василий Ян  11  У КОСТРА : Василий Ян
 12  НОВАЯ ОБИТЕЛЬ : Василий Ян  13  ВОСКРЕСНЫЕ ШКОЛЫ : Василий Ян
 14  ФАБРИЧНЫЕ СЕСТРЫ : Василий Ян  15  УЧИТЕЛЬ ВЕКА : Василий Ян
 16  СТРАННИКИ : Василий Ян  17  ДОРОЖНАЯ ПАНОРАМА : Василий Ян
 18  ПОСЛЕДНИЕ МОГИКАНЕ : Василий Ян  19  СТРЕКОЗЫи МУРАВЬИ : Василий Ян
 20  НА СУПРЯДКЕ : Василий Ян  21  ИКОНОПИСЦЫ-НЕУДАЧНИКИ : Василий Ян
 22  НА МАРИИНСКОМ КАНАЛЕ : Василий Ян  23  НА ПЛОТУ : Василий Ян
 24  БОГОИСКАТЕЛЬ : Василий Ян  25  ВСТРЕЧА С Л. Н. ТОЛСТЫМ : Василий Ян
 
Разделы
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 


электронная библиотека © rulibs.com




sitemap