Приключения : Исторические приключения : Катарское сокровище : Антон Дубинин

на главную страницу  Контакты  ФоРуМ  Случайная книга


страницы книги:
 0  1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16

вы читаете книгу

Первая история из цикла об инквизиторе брате Гальярде ОП. 1256 год.

Дубинин Антон О.П

Катарское сокровище

1. Жил-был мальчик

Жил-был мальчик, который более всего на свете хотел стать монахом.

Он страстно желал жить в бедной обители как брат среди любящих братьев, вместе с ними молиться Господу, собираясь перед алтарем на Литургию Часов, а раз в день и на Евхаристию; хотел носить белый хабит[1] со скапулиром, который ему казался самой прекрасной одеждой на свете; хотел проповедовать людям слово Божье, делясь с ними своим дражайшим сокровищем — верой; жаждал быть беден золотом (и даже медью, если на то пошло), но богат любовью и радостью; а когда придет его час умирать, надеялся умереть как настоящий монах — без страха и тоски, зная, что вся братия будет молиться за него, и хотя бы их молитвами он попадет в Царствие, как достигает гавани даже самый нерадивый моряк, если остальная корабельная команда усердно налегает на весла.

Он хотел сделаться не просто каким-нибудь монахом, все равно каким: сердце его прикипело к одному определенному Ордену, монастырь которого имелся в его родном городе, не так далеко от дома. Монастырь был еще недостроенный — братья переехали туда, когда работа над церковью и клуатром еще не завершилась, и ютились в домике среди скудного сада; монастырь был бедный — как и положено тем, кто избрал своей целью проповедь в апостольской нищете; и небольшой — и потому всех монахов в нем связывала особая родственная дружба. Особо тесно такая дружба связывает тех, кому приходится вместе защищаться от враждебного мира: тогда родне уже не до домовых ссор. Мальчик бывал на богослужениях в монастырской церковке святого Романа так часто, как только мог. Тамошнему настоятелю случалось неоднократно принимать у него исповедь, и потому он знал желания и печали его сердца лучше, чем кто угодно на свете. Он подолгу разговаривал с мальчиком, улыбался ему при встрече — и мальчику казалось, что тот любит его. Остальные монахи тоже узнавали мальчика в лицо и приветствовали по имени, как близкого человека. А он считал их едва ли не ангелами во плоти и страстно желал однажды получить право носить такую же белую рясу со скапулиром и кожаным поясом, и четки на боку, и черный плащ, и называть их всех своими братьями, а приора — отцом.


Казалось бы, ничего нет неисполнимого в таком желании. Потому что если уж Господь вкладывает сильную жажду спасения кому-нибудь в сердце, то какой водой можно ее загасить? Мало ли мальчиков принимает облачения различных орденов, всякому ведь на Небо хочется, а известно, что быстрее и прямее монашеского никакой земной путь туда не ведет.


Однако жил наш мальчик в таком месте и в такое время, что желание его на удивление затрудняло ему жизнь. А жил он в городе Тулузе, где и родился в году одна тысяча двести семнадцатом от Рождества Спасителя. Город этот очень хороший, красивый — считай весь сложен из розового камня, за что и зовется Розовым Городом, и еще — Розой городов. Это уже за святые места, церкви и монастыри, и памятные колонны, в честь святых поставленные — которых в городе Тулузе столько, что в хваленом Париже и Шартре и половины того не наберется, потому что подвижников в Тулузе с четвертого века перебывало множество. Да что там с четвертого? Покровитель Тулузена — сама Мария Магдалина, Апостол Апостолов, видевшая живое Лицо Христа воскресшего. Однако заболела Господня Тулуза тяжелой болезнью, навроде чумы: ты заразу в дверь гонишь — а она в окно возвращается, в щели пролезает. Заболела Тулуза ересью. Ересью, которую проповедник Анри Клервоский[2] назвал некогда альбигойской: видно, прибыл клервоский монах в округу Альбижуа по пути в Тулузу и поразился, как много там еретиков. Хотя Тулузен[3] и другие земли Лангедока ничуть не меньше Альбижуа от ереси пострадали, так и прилипло название альбигойской — легат северянин был, что с него взять. Впрочем, другие франки, менее великие, чем праведник из Клерво, это же злое манихейское учение смело именуют и тулузской ересью, и провансальской. Им что Тулуза,[4] что Каркассэ, что Марсель — все одно. Церковь же именовала и посейчас зовет эту ересь манихейской, говоря, что пришла она с востока, из Болгарии: а сами еретики гордо именуют свое учение катарским. От слова «чистый», стало быть. Потому что, мало им прочих губительных убеждений, они еще и отрицают благость всякой плоти, называя ее грязной и скверной, сотворенной дьяволом, и не верят в плотское житие самого Господа нашего Христа. Во все, на чем стоит древо нашего спасения, не веруют — и добро бы сами не верили, так еще и простых людей соблазняют в огромном множестве. Простому человеку ведь что? Ему отцов Церкви читать не дано. Ему лишь увидеть велеречивого старца, который круглый год постится и к женщине не прикасается, книги читает, а с ним, простым человеком, говорит не то что кюре, а учтиво и на равных — и готово, поверит простец во все, что Старец ни нарасскажет. А детям его уже и рассказывать не понадобится: они любую веру готовы беречь только за то, что она — отеческая… И за то, что грязные ненавистные франки, балакающие по-своему, наезжающие с севера жечь деревни и ставить над простым людом своих господ, — что франки-чужаки другую веру исповедуют.


Так же некогда и уверовали в ересь родители мальчика. Отец его, богатый горожанин, владелец крупного пая в мельничном братстве Замка, дважды избиравшийся в магистрат от квартала Дорады; и матушка, у которой в семье сплошь еретики были, даже пару «рукоположенных» еретическим обычаем можно насчитать. А вслед за ними уверовали и дети — старший сын, гордость и красавец Гираут, и дочка Гирауда, и младший сын — наш бедный мальчик, выросший в тени брата и привыкший во всем ему подражать. Брат, без сомнения, был лучше всех на свете. Очень красивый — черные кудри, в которых застревал и ломался гребень, и неожиданно яркие, светлые глаза; очень сильный — одной рукой поднимал братишку и держал на весу; очень умный — всегда мог найти верный ответ, отбрить шутника, посчитать деньги в уме без помощи пальцев или костяных счетов; и очень независимый. Мальчику-то ужас как нужен был брат, он жизни без него не мыслил и расплывался в улыбке от любого его доброго слова. А брату, Гирауту Меньшому, в честь отца названному, похоже, никто не был нужен на свете, он безо всех мог обойтись, даже без отца. А значит, все, что он говорил, следовало считать правильным.

Да, до тринадцати полных лет наш мальчик гордился тем, что катары-священники находили приют под их кровом; что он участвовал в общих богослужениях, преклонял колени перед «Совершенными», держал корзины с хлебом для благословения. И что община избрала именно его отца, человека надежного и не расточительного, хранить общинную казну на нужды приходящих Совершенных и прочие манихейские дела. Казны той мальчик в глаза не видел, знал только, что это — деньги священные; но однажды случайно подсмотрел, что у отца в стене есть тайник, железный ящик, запиравшийся на ключ. И возгордился родителем-казнохранителем еще больше. И еще больше возненавидел новое установление — проклятую инквизицию, выдуманную попами, чтобы следить и шпионить за истинными христианами, отбирать у них дома и имущество и набивать свой карман.

Так и жил бы мальчик зараженным чумой манихейской ереси, даже и не зная до последнего дня, насколько сильно он болен. Но то ли благодать крещения в нем начала свое действие, ведь был же он крещен во младенчестве, как подобает… То ли Дух Святой еще как-то коснулся его Cвоим дыханием… Однако несмотря на все препятствия, внутренние и внешние, он все-таки пришел к колодцу живой воды и пожелал ее больше всего на свете. И в конце концов вырос и стал монахом желанного Ордена. Более того: монахом и священником.


Правда, в последнее время ему удавалось мало вкусить от покоя и радости монашеской жизни. Желанная Рахиль нередко даруется только тому, кто семь лет проведет в объятиях Лии, и всякому известно, что для монаха Лия и Рахиль символизируют первая — жизнь деятельную, а вторая — сладость созерцания. Занимался же новый Иаков теперь в основном тяжелой и не свойственной клирикам работой, которую поручило ему священноначалие. А именно — фратер Гальярд из Ордена Проповедников, также называемого Орденом святого Доминика, брат для братьев и отец для мирян, сделался церковным следователем, по-латыни говоря — инквизитором. И цель его работы была — отличать людей, зараженных болезнью ереси, от честных христиан, и приводить их к покаянию. К сожалению, такая работа весьма необходима для наших смутных (и по всему апокалиптических) времен; хотя все в ней и оказалось во многом иначе, чем думалось мальчику раньше. Даже и в бытность молодым монахом. Признаться, особенно в бытность молодым монахом.

2. Инквизиция едет. Увы Мон-Марселю

Компания, ехавшая пасмурным осенним днем по узкой и петлючей горной дороге, выглядела весьма внушительно. От этой внушительности встречные крестьяне начинали загодя креститься, оттаскивали телеги с пути кавалькады и стояли низко склонившись, однако же посверкивая такими знакомыми, недобрыми взглядами из-под спутанных волос. От этой внушительности даже проезжие рыцари невольно дергали поводья, складывая пальцы в охранные знаки — или же размашисто, напоказ крестя грудь. И бродячие собаки, казалось, старались убраться с дороги не потому, что боялись плетки всадников — но из-за страха перед черно-белым знаком креста, красовавшимся на боку крытой повозки. Это брат Франсуа придумал. Мол, инквизиция, церковный суд, должна и в пути выглядеть внушительно, быть узнаваемой издалека, чтобы напоминать людям о покаянии и поддерживать в еретических горах авторитет вселенской Церкви. Коль скоро бездельники, сабартесские кюре, неспособны сами наводить порядок в своих приходах.

Ох уж внушительность… Много бы дал брат Гальярд, чтобы избавиться от этой внушительности.


Он и от коня-то с удовольствием избавился бы. Во-первых, не слишком хороший был ездок: всю юную жизнь прожил в одном городе, никуда странствовать не приходилось. А потом, после вступления в монастырь, привык по-доминикански передвигаться пешком, с палкой в руке и фляжкой на поясе. Так, по его мнению, и должен был покрывать расстояния настоящий проповедник: только так хаживал даже через Пиренеи сам отец Доминик, один ли, с учениками ли; так прошел от Парижа до Болоньи второй магистр, Иордан Саксонский; и только так выходили в дорогу наставники всех доминиканцев — святые апостолы Христовы. Но тогда, однако ж, еще инквизиции не было, резонно возражал Гальярду епископ Тулузский, сам доминиканец. Тогда церковному суду не нужно было стремительно перемещаться с места на место, порою даже от преследования бежать… Авиньонет все помнят. Что было со святым Петром Веронским, который только пешком ходил — тоже все помнят. Мученическая кончина — это хорошо для самого мученика, но стремиться к ней вопреки общему благу — это уже прямая гордыня и непослушание. Послушание же для монаха, будь он даже вне подчинения епископу — первая добродетель, выше самого обета бедности. А использовать — не значит обладать. Хотя сказано же, вздыхал в сердце своем брат Гальярд — прямо-таки про его случай сказано: «Ненадежен конь для спасения, не избавит великою силою своею… Но нет — душа наша уповает на Господа: он — помощь наша и защита наша». Да и запрещено уставами Ордена доминиканцу — странствовать на коне! Что бы сказал мастер Иордан Саксонский, Царство ему небесное, услышь он о специальном разрешении приора на верховую езду, выдаваемом исключительно тулузскому инквизитору… После Авиньонета чего только не разрешишь.

Ну ладно, ну конь. Лучше бы ослик или мул, конечно — падать ниже. И трясет хотя и чаще, да мельче, и спина не такая широкая, колени после езды меньше болят. Но лошадь — все равно ладно, ничего, животное доброе, в псалмах упомянутое. А вот повозка…. Надобности повозки, да еще расписанной черно-белыми доминиканскими крестами, брат Гальярд упорно не понимал. И считал наличие таковой повозки прямым нарушением обета бедности, что бы там ни говорил брат Франсуа, данный ему самим Папой напарник в нынешнем странствии. Также не радовал брата Гальярда и вооруженный эскорт — мыслимо ли дело, будто королей везут, а не нищих священников! Однако вооруженный эскорт происходил непосредственно от графа тулузского, Альфонса Пуатье, который, скажем откровенно, никакой был не тулузец и даже не пуатевинец, а самый настоящий франк, брат французского короля. Графом он стал только через брак с тулузской графиней из Раймондинов и в южных делах понимал меньше некуда: иначе ему бы хватило разума не посылать с инквизиторами охраны, состоящей сплошь из франков — будто и так мало страха и ненависти от церковного трибунала, чтобы его еще чужаками при оружии приправить… Пятнадцать усмешливых рыл, призванных хранить важных попов от мученического венца, вызывали неприязнь даже у самого брата Гальярда, чистокровного окситанца; что уж говорить о бедных сабартесских крестьянах. И как им прикажете после таких гостей объяснять, что «франки и попы» — это отнюдь не одно и то же, что проповедь Церкви состоит вовсе не в том, как бы отдать землю и свободу во франкские руки… Эх, эн Альфонс, отправить бы вас разок в пастушьей одежке побродить со стадом по горам Сабартеса, послушать, что люди говорят! Может, тогда и уразумели бы, что избрали вы, верный католик, наихудший из возможных методов проповеди… Что весь долгий путь к инквизитору, вызывающему покаяние и доверие, разбит, как горная тропа обвалом — проклятым образом инквизитора, вызывающего страх… Внушительность, понимаете ли.

Итак, брат Гальярд был недоволен и устал. Он и в радостном-то настроении красотой не отличался: тулузский мальчик вполне заурядной внешности со временем превратился в долговязого и сутулого отца с ранней сединой, клочками торчавшей вокруг широкой тонзуры, с лицом длинным и замкнутым, на котором особенно выделялся скривленный на сторону нос, согнутый, как орлиный клюв. Глаза у брата Гальярда были небольшие и не особо выразительные, особенно потому, что он не слишком хорошо видел вдаль и все время щурился. Неприятное впечатление усугублял кривой шрам, пересекавший его левую щеку до самых губ. Гадкий шрам: он так нехорошо сросся, что улыбаться брат Гальярд умел теперь только одной стороной рта. Он уже приучился не улыбаться своим свидетелям на трибуналах: знал по опыту, что «кривая усмешка» инквизитора вместо ободрения бросала неподготовленных людей в холодный пот.


Всю первую половину дня он ехал в седле, протестуя таким образом против повозки, а кроме того, не желая всю дорогу слушать разговоры брата Франсуа. Потом раскусил нечистоту своих намерений, услышал в собственной тяге к бедности голос гордыни — и поддался уговорам братьев, слез наконец с седла. Какое облегчение — повозка с настоящими скамьями, на полу — мягкие чепраки: хочешь — сиди на лавке или на сундуке, а хочешь — приляг на пол и вытяни давно ломившие ноги. Ну ладно, чуть заметно кривясь от боли, подумал брат Гальярд: я-то монах, мне детей иметь не надобно. Но как только на деторождение способны рыцари, которые полжизни проводят в седле?!..

Брат Франсуа де Сен-Тибери, его францисканский напарник, всю дорогу разумно проделал в повозке; там же он перекусил и выспался, и посему вид имел цветущий. Он вообще казался довольно цветущим и жизнелюбивым: приятное, не в пример Гальярдову, округлое лицо, мягкие плавные жесты, глубокий голос, какой порой бывает у полноватых людей. Он часто улыбался, и от носа к уголкам губ у него сбегали глубокие морщины улыбки. Сочувственно покивал брату Гальярду, предложил ему глотнуть вина, даже хотел растереть ему затекшие члены:

— Не позволите ли, брат? До принятия хабита я, смею признаться, обучался в самом Салерно медицине…

Гальярд хотел было отказать, но устыдился и согласно поблагодарил. Он сердился на себя самого за нелюбовь к брату Франсуа и дал себе зарок ничем ее в дороге ли, в деле не выказывать. Да и не было у нее причин, у нелюбви: единственной виной этого еще незнакомого брата можно счесть только то, что брат Гальярд не знал, можно ли на него положиться. Легко легатам менять инквизиторов, разбивая сработавшуюся пару, поставляя напарником — совершенно чужого человека только лишь по причине чьих-то наветов. Откуда им знать, что инквизиторы должны быть как две руки одного тела, что они должны доверять друг другу более, чем братья, потому что просчет одного немедля отзовется на другом… а в результате — и на невинных людях. Но кто же в Риме сегодня послушает жалобу инквизитора? В курии со времен святого отца Григория IX уверены, что доминиканцы только и мечтают убежать от опасной и тяжелой службы, что любая их претензия — это попытка увильнуть от работы. А люди-то боятся не легатов, которым сами рады на несправедливость инквизиторов пожаловаться: нет, доминиканцев… Считается отчего-то, что францисканцы как инквизиторы добрее… вон этот Франсуа какой масляный. На его тонзуре можно, как на сковороде, яйца жарить и масла не класть… И больные колени растирает сквозь рясу ласково, как родная мать. Так, довольно, твой брат в святом монашестве лечит твою слабую и грешную плоть, а ты за добро его же осуждаешь — нечего сказать, хорош исповедник и душепастырь…

И уж тем более не виноват брат Франсуа, что он не брат Рожер. Не первый Гальярдов напарник, Царствие ему небесное… Бог дал, Бог взял. Наказует и милует, низводит до ада и возводит. Забирает одних братьев, дарит других, и нет никого, кто избежал бы руки Его.


Кроме старших инквизиторов, в повозке ехало еще два человека — их помощников, поменьше значимостью, но почти равных по предстоящим трудам. Это был нотарий Гальярда, молодой брат Аймер из его монастыря, не так давно рукоположенный: драгоценный сын, поддержка и опора, нерушимая верность и бесконечная отвага. Плечо, на которое можно будет опереться, как бы ни пошли дела с напарником. И при отце Франсуа обретался секретарь — брат Люсьен, милый и тихий юноша ангельской внешности: ясные ягнячьи глаза, бледная кожа и совершенная худоба. Такая, что каждый узел на его францисканской веревке казался шире Люсьенова запястья. Брат Гальярд невольно гнал от себя мысль, что говорливый Франсуа выбрал этого юношу в секретари единственно за крайнюю его кротость и безответность. Истинный брат-овечка, если вспомнить францисканские предания: это именно он нынешним мокрым утром шел перед повозкой и палкой отодвигал с колеи вылезших на дорогу лягушек, чтобы их не раздавило колесами. Чудесный монах, добрый и смиренный, исполненный милосердия. Да только в инквизиционном трибунале ему делать нечего, послушайте опытного следователя. Там твердые рыцари Христовы нужны, а не братья, которые при виде людских страданий начнут и сами рыдать или падать в обморок. Потому что людских страданий секретарю инквизиции за процесс придется увидеть немало, кто бы ни был тому виной.

От епископского нотария брат Гальярд сумел-таки отказаться: лишние люди могут только повредить процессу. Епископ Тулузский Раймон дю Фога, его брат по Ордену, в этом уступил: он знал Гальярда как инквизитора уже четвертый год и научился ему доверять. Однако доверял все же не до конца, ибо знаком с ним был еще по монастырской жизни: знал, что дай Гальярду волю — тот один полезет в горы, ну, может, с Аймером; пойдет «вызывать доверие», «побуждать к покаянию», а на самом деле — искать себе, гордец несчастный, мученического венца… И вот результат: тринадцать обученных солдат, франков; и два памьерских тюремщика на всякий случай. Беда, беда деревне Мон-Марсель — едет в нее инквизиционный суд.


Слабо, но верно потянуло дымком — даже в повозке можно почуять; это знак, что жилье скоро. Брат Франсуа, закончив растирать суставы болящему, вышел размять ноги. Снаружи послышался его неожиданно недовольный голос, за что-то распекавший возницу; короткий смешок… Полупрозрачный юноша Люсьен, в присутствии почтенного начальства явно чувствовавший себя скованно (считай, при старшем за всю дорогу слова не сказал) высунул голову за хлопающий кожаный полог, с наслаждением вдохнул сырой воздух.

— Туман-то какой, братие, — со смущенной радостью повернулся к доминиканцам. — Красота у нас в горах вечером! Чудо Господне, да и только. С детства малого люблю.

— Так ты отсюда родом, брат? — радостно подхватил разговор Аймер, душа добрейшая и тоже скучавшая в дороге без дружеского внимания. Сидя в повозке, он с утра и до сих пор старался читать, несмотря на тряску: использовал время согласно уставу, предписывающему братьям в дороге занимать разум чтением или на худой конец благочестивым размышлением. Однако живая его натура, не удовлетворяясь в качестве духовной пищи зануднейшим трактатом нынешнего магистра Гумберта «О формации Проповедников», требовала и братского общения. Брата Гальярда Аймер по определенным причинам, о которых пока не время говорить, не решался беспокоить, а ровесник Люсьен сразу показался ему приятным человеком. — Ты, стало быть, местный? Тогда вы с отцом Гальярдом земляки получаетесь. Он-то сам тулузский.

— Ну, не вовсе земляки. Я в Пюилоране, в земле Фенуйедов родился, — голос у Люсьена был тихий, словно он не привык говорить вслух. — У нас горы чуть-чуть другие… Тут все ярусами, как… книги в хранилище, а там камень будто складками лежит, и лес повыше, и сосны есть. Но туман такой же, воздух… самый наш.

— Тяжело тебе, брат, в Памьере-то долинном? — с неожиданным пониманием спросил Гальярд, стараясь не улыбаться. Молодой брат ведь еще не привык к его улыбке.

— Слава Богу, в Памьере хорошо, отче. Дай Бог всякому. Но… горам сердце радуется! Помню, у нас близ святого Лаврентия семейство жило — из Лиму переселенцы — так они на горный воздух жаловались, на туман особенно, болели они от него… Мы, признаться, детьми глупы были, их долинниками дразнили. Детишки-то их еще ничего, а старшие вовсе не умели по горам ходить, горы и винили — будто они виноваты, а не людские долинные кости… Туман, опять же, ругали…

— Туман проклятущий спускается, — брат Франсуа с брезгливым выражением лица вскарабкался в повозку. — Вот же дьявольская штука, прости Господи, здешние вечера! Воздух мокрый, о дорогу все ноги собьешь: Сабартес, одно слово! — и в это одно слово трудно было бы вложить больше презрения.

Аймер тихо хмыкнул. Брат же Гальярд невозмутимо утешил страждущего словами, что до Мон-Марселя осталось потерпеть всего ничего, до темноты непременно уложимся, вот и собачий лай уже слышен, и дымом запахло…

Не желая заодно с Франсуа заслужить в глазах молодежи прозвища долинника, он умолчал о своих суставах, которым тоже вовсе не нравился сырой горный воздух. Все-таки Сабартес середины октября — не самое подходящее место для его сокрушенных костей


Никаких ворот со стеной у деревни не было, росла она уступами, как древесные грибы, взбираясь от ступеньки к ступеньке до плато самого замка — светло-серого сооружения местного камня, в камень вросшего и отчасти в нем вырубленного. Однако торная дорога, ветвившаяся и поднимавшаяся, считай, от самого Фуа, упиралась в нечто вроде естественных ворот — в горный портал, еще суженный с обеих сторон вплотную прилегавшими к скале домами. Их глухие стены и выложенные из камней ограды походили на колонии мидий, облепивших морской валун. Крыши — не красные, как у долинных домов, но крытые потемневшей деревянной черепицей — гонтом. Деревушка в камне, из растительности в ней — только редкие кустики самшита да поздние горные цветы, пучками торчащие из трещин в скале, почти такие же жесткие, как самшит. Лес обрамлял ее с трех сторон, покрывая скалы длинным мехом, подступая, как море к малому островку: настоящий сабартесский лес, совершенно непроходимый из-за колючего бурелома. Шпиль церкви, опять-таки в отличие от долинных поселений, виднелся не посреди деревни, а слегка на отшибе, по другую сторону невысокого замка. Единственная широкая улица вела от портала к замку, потом опять спускалась до храма: крылья бы кому, как у голубя — тот увидел бы с высоты, что улочки Мон-Марселя не разбегаются лучеобразно от единого центра, но то вьются спиралью, то вовсе текут как попало, огибая выступы скалы. Дома то и дело — смежные друг с другом, мало какой отличается двориком или, скажем, молотильной площадкой, только у дома байля краснеет плодами невысокий садик. И над людским муравейником — огромное горное небо, еще серо-золотистое сквозь пасмурную мглу от садящегося солнца; небо, полное сладкого тумана, столь любимого братом Люсьеном.


Мон-Марсель, уже предупрежденный, уже достаточно встревоженный, загодя встречал инквизиционную колымагу со всей возможной торжественностью. Будь у деревни ворота — их бы торжественно распахнули под звуки труб. Но ворот не нашлось — что же, человек тридцать «лучших людей» выстроились по обе стороны портала живыми «вратами», да еще кого-то подсуетились послать в церковь, позвонить в колокол ради великого дела и двери на всякий случай открыть. Пешие франки болтали по-своему, то и дело обмениваясь смешками; их командир, краснорожий конник с героическим именем Ролан, прикрикнул было — и тут же сам отпустил шутку про смотр тутошних невест. Да такую, что брат Франсуа, хорошо понимавший по-франкски, немедля заставил Ролана просить прощения «за подобные подлые слова в присутствии клириков».

Повозка, дрогнув всем своим большим телом, остановилась, не доезжая до портала. Голодные кони, чуя вкусный запах жилья, перебирали ногами и тянули шеи. Брат Гальярд первым выкарабкался на Мон-Марсельскую землю, страшно стыдясь громадины-повозки. Первый взгляд на лица, первая встреча с будущей паствой. Паствой недели на две, может, немногим долее — но все равно: доверенной ему Господом. Брат Рожер, впервые входя в новый городок, помнится, всякий раз приветствовал его молитвой и кратким чтением: «Вышел сеятель сеять…»

— Господь с вами, — поздоровался брат Гальярд, внимательно глядя на лица передних. — И мир домам вашим.

Et cum spiritu tuo, Господин, Domine, — вразнобой отозвался Мон-Марсель. — Все уж готово для вас… Ждали вас, ждали, отцы вы наши…

— Помещеньице для вас приготовили какое следует, — вылез вперед полноватый бородач, которому не шибко подходила такая суетливость. Его оттеснил другой важный человек — бритый, хотя и не слишком хорошо; этот принарядился в красное, на грудь навесил золотую цепь.

— Приветствую вас, святые отцы, — склонил голову и так простоял слишком долго, вперив очи в сандалии брата Гальярда. Или в грязноватые его ноги в сандалиях. — Я, с вашего позволения, управитель замка Мон-Марсель, дворянин Арнаут де Тиньяк. Хотел бы от всей души предложить вам гостеприимство в замке, находящемся под моей опекой.

— Смею вас предупредить, что замок довольно холоден, — перебил дородный: в этих двоих и без следовательского опыта угадывались давние соперники во власти. — Как местный байль, следящий здесь за правосудием, я вам, отцы мои, предлагаю поселиться у меня в доме. Слава Иисусу Христу, хозяйство у меня крепкое, смогу принять гостей как подобает, и лазать каждый день в гору вам не придется, и…

— Благодарю вас, любезный…

— Пейре во святом крещении, Пейре по прозвищу Каваэр…

— …Любезный Пейре, особенных удобств нам и не надобно, ведь мы — нищенствующие монахи. Остановимся, пожалуй, в замке.

Брат Гальярд спиной почувствовал разочарование своего францисканского спутника и нехорошо порадовался. Нечего, нечего. Если хочешь, чтобы каждое твое слово было известно всей деревне — непременно следует поселиться в уютном доме байля. Наверняка полном родни, наверняка стоящем посреди самого плато, на пересечении всех дорожек.

Торжествующий Арнаут де Тиньяк, при резких движениях щеголявший дырой под мышкой красной котты, повел кавалькаду в замок. По пути он выкладывал все новые козыри в свою пользу, боясь упустить почтенных гостей: мол, и темница в замке есть надежная, на случай кого запереть… И лишних ушей там нету, не то что в деревенском доме, где все сквозь стены слышно… И баб, опять же, не водится, чтобы слухи разносить да монахов смущать… Проигравший на этот раз байль вился неподалеку от брата Франсуа, осторожно выясняя, не надо ли отцам чего — корма для лошадей подобающего, еды какой, матраса волосяного?

— Понимаете ли, господин рыцарь Арнаут живет одиноко, — ядовито пояснял он, — так может приличной постели в замке-то и не найти для гостей. Опять же если женщин надобно прислать постирать или сготовить чего — я мигом отыщу по деревне, да у меня самого три родные дочери…

— Благодарю вас, не требуется. Мы обойдемся простой пищей, что подадут — тем и сыты, разве что сена для коней приняли бы в пожертвование. Опять же никаких матрасов, наш устав запрещает их использовать, — снова разочаровал байля незваный брат Гальярд. — Вот только охране, пятнадцати сержантам, на время нашего пребывания понадобится пища — простая, но регулярная. Было бы с вашей стороны огромной любезностью доставлять ее в замок. Надеюсь, мы быстро закончим здесь свои дела и не успеем вас особенно объесть…

Аймер в повозке неслышно вздохнул о матрасах: по уставу-то если предложат удобную постель в гостях, так соглашаться разрешалось, только самому просить нельзя… Но наставник прав, прав, несомненно и как всегда. Принеси теперь Аймеру волосяной матрас хоть ангелы Божьи — он бы отказался безо всяких сомнений. Он учился быть настоящим монахом. И настоящим инквизитором. Согласно кивал, изображая причастность, словам наставника снаружи — словам о том, что более всего хотелось бы поговорить со здешним кюре. Что завтра, в воскресенье, как рассветет, в храме будет торжественная служба, а после — проповедь, на которой следовало бы, если возможно, присутствовать всем жителям деревни. Что сегодня инквизиторам, опять-таки если возможно, стоит просмотреть приходские книги и сеньориальные реестры за этот год и за пару прошедших…

Пару раз повозка — роскошная идея брата Франсуа — застревала в слишком узкой улочке. Ее приходилось вытаскивать — не без ругани, однако сдержанной в присутствии важных инквизиторов — и какое-то время толкать назад, чтобы выбраться на обходной путь. Франсуа уже вовсю толковал с байлем; за ним по улице мог бы остаться масляный след, таким он сделался мироточивым и улыбчивым. Аймер, беря пример со старшего, смотрел на людские лица. Вернее, на то, как смотрит на лица его наставник. Старался составить о них какое-нибудь мнение, чтобы было чем поделиться с братом Гальярдом, чтобы научиться наблюдательности и мудрости житейской. Вот, к примеру, рыцарь Арнаут. Рыцарь-бедняк, вечно спорит из-за доходов с сеньориальных угодий с богатым вилланом-байлем. Бедняк смиренный, но старающийся быть гордым. Как есть холостяк: бархатная котта с проплешинами. Даже на сапоге заплатка. И одна шпора без колесика. Задирает свой длинный нос, будто всех презирает, а на деле боится, как бы его самого не презрели. Хороший человек, только ненадежный, слишком уж о себе думает.

А вот байль. Противный тип. Наверняка поддерживает еретиков — не по умыслу, так по привычке быть со всеми в ладу, решил Аймер. Такие люди любят предлагать инквизиторам и даже секретарям взятки. Пускай только попробует.

Красивый русобородый парень — наверное, сын байля. Покрикивает на других, видно, привык командовать — но не свысока, а как-то по-братски. Ничего, приятный, только простоват.

Седой, с иудейским носом старик в суконном платье. Этот точно торговец. Иначе быть не может. И любопытен притом, как сорока: весь извертелся, даже в повозку уже раза три заглянуть умудрился безо всякого повода.

Но эти взгляды, взгляды… которые брат Аймер ловил на себе, чувствовал кожей, как укусы насекомых… Взгляды от мон-марсельского «эскорта», миновавшие ради белого доминиканского хабита даже франкские рожи охраны. И из окон, и с крохотных двориков, и от встречных-поперечных, которых что-то подозрительно много попадалось на улицах для такого часа. Взгляды были недобрыми. Выжидающими. Причем стоило Аймеру встретиться с кем-нибудь глазами, как навстречу тотчас же вспыхивала улыбка: щербатая ли, белозубая, или вовсе кокетливая, как у молодой девицы. Уста их мягче масла, а в сердце их вражда, вспомнилось невольно… По дороге до замка Аймер, прямая душа, успел решить, что ему эти люди не нравятся. Кроме разве что рыцаря Арнаута, смутно напоминавшего одного прежнего, еще мирского друга, тоже происходившего из бедного деревенского рыцарства. Хорошо, что именно у него, у Арнаута, Аймеру придется жить.


У Арнаутова замка — вернее, замка, управляемого Арнаутом — их облаял крупный белый пес тутошней пастушьей породы. Пес, бродивший по замковому двору безо всякой привязи, встал на пороге и рокотал рыком, пока смущенный управляющий не подошел отвесить ему пинка. Пес отбежал с дороги и замолчал, только смотрел все так же подозрительно. Брат Аймер, любивший собак, тихонько посвистел ему, и тот неуверенно хлестнул себя хвостом по крутому боку. Привыкший всем нравиться Аймер мысленно засчитал себе первую победу.

Франки заносили вещи — какие-то свои тюки, тяжелый мешок брата Франсуа, сундучок с надобными вещами и писчими принадлежностями для процесса. Замок, считай, состоял из одного донжона; к зубчатой стене местного камня там и тут притулились какие-то уродливые сараюшки, крытые соломой хижинки не то для жилья, не то хозяйственного назначения. Кто-то из франков, распрягая лошадей, споткнулся о грязно-белую курицу, путавшуюся под ногами; и сам упал, и ее до полусмерти придавил. Худую курицу — первого жителя Мон-Марселя, пострадавшего от инквизиции — хозяин тотчас же предложил на ужин гостям. Слуг, похоже, имелось в наличии всего двое — пожилые супруги, исполнявшие разом все обязанности: конюхов, поваров, сторожей и уборщиков. Кругом царила, так сказать, «мерзость запустения». Аймер с удовольствием заметил, что его наставника это искренне радует.

В особенный восторг пришел брат Гальярд, когда увидел предназначенные для них комнаты. Их нашлось целых две: одна для францисканцев, а другая — угловая, с большим окном — для «самого главного гостя», тулузского инквизитора со спутником. Комнаты были холодные, окна закрывались ставнями, но не стеклом и даже не пузырем. Имелась в помещении и широкая дощатая кровать с проемами между досками, вроде щербин во рту драчуна. Снова решительно отрекшись от матрасов, брат Гальярд присыпал ложе соломой из принесенного снизу мешка. Порадовался тонкости хозяйского одеяла. Повесил на стену маленький деревянный крест, на табурет положил бревиарий, прочие необходимые книги. Ну вот, доминиканский уют и готов. Аймер давно не видел наставника таким довольным.


Нижний зал, при шатлене, очевидно, служивший для рыцарских празднеств, брат Гальярд тотчас же избрал для ведения процесса и потребовал у хозяина принести туда Распятие побольше, «как можно больше». Рыцарь Арнаут смешался, надолго ушел и наконец вернулся, когда о нем уже успели забыть: притащил в самом деле большое, в половину своего немалого роста, темное Распятие с облупившейся краской на Ранах. Пока суд да дело, управитель успел распорядиться насчет ужина. Большого труда стоило отправить его подальше: он все стоял у стены или следовал слегка в отдалении за братом Гальярдом, почему-то предпочитая его более общительному Франсуа, и все о чем-то рассказывал. О том, что здешнего шатлена уже лет пять как не видали, говорят, он в Каталонии, рутьером заделался, так в восстании Тренкавеля ж участвовал, файдит, и поделом ему… О том, что байль — сущий мужик, хотя и хвалится своим происхождением от какого-то дворянского бастарда, отсюда и прозвище их семейное… И, наконец, о том, что святилище святого Марциала,[5] в честь которого и замок, и деревня названы — место древнее и почитаемое. Еще во время Первого Крестового тутошний сеньор привез с Востока, помимо славы, тяжелую болезнь: «огонь святого Марциала». Вот он и поехал в паломничество к мощам святого, поклявшись, что если исцелится, у себя в земле выстроит покровителю часовню. Так и выстроил, и статую на свои деньги заказал, и в основание часовни, по слухам, частичку мощей святого положил. И ведь что бы вы думали, святые отцы? Заступничеством святого Марциала, Петрова великого ученика, уже сколько народу исцелилось, непременно в святилище сильные святые мощи заложены! Из других деревень приходят нашу часовню почтить, цветные свечи носят, камешки в ладанки зашивают. Для удачного разрешения от родов святой Марциал тоже весьма хорош, лучше только Святая Дева исцеляет…

Брат Гальярд наконец отделался от зануды-управителя, сообщив ему, что прерогатива исцеления принадлежит исключительно Господу, а все святые даже и с Богородицей во главе — не более, чем заступники наши перед Его бесконечной милостью. Придерживаться же культа святых с особой горячностью, забывая о молитвах самому Господу и о присутствии Его в Евхаристии, означает скатиться к язычеству, которое мало чем лучше, а то и хуже ереси. А кроме того, пока не вовсе стемнело, монахам пора бы читать свои нынешние «часы» в здешней церкви, а не в комнате, так что они займутся монашескими делами, а потом явятся к трапезе. Да — и пошлите же за кюре, пошлите упредить кюре, чтобы немедля нас посетил после вечерни.

Рыцарь Арнаут де Тиньяк, в сумерках зелено-бледный от огорчения своей неудачей со святым Марциалом, удалился с поспешностью.


В октябре темнеет быстро. Аймер шагал за своим наставником, оскальзываясь на каменных ступенях дороги от замка до церкви и дивясь тому, что даже собственные ноги трудно разглядеть из-за тумана. Он как будто поднимался из земли, сырой, плотный — чему тут нравиться, не понять этого Люсьена… Сам Аймер, уроженец солнечной и плодородной Аквитании с мягкими зелеными холмами, не слишком уверенно чувствовал себя среди сплошного камня и сплошной высоты. И в воздухе что-то не то: морось, которую невольно вдыхаешь, пьешь и глотаешь, так что она рождает в груди мокрый глубокий кашель. Говорят, здесь в горах всю зиму лежит снег. Хорошо хоть, сейчас не зима!

Неуютный и не слишком-то обжитой храм, слава Богу, позаботились загодя открыть, как обещали еще в воротах. Конечно, с кривой своей улыбкой сообщил брат Гальярд, оборачиваясь к Аймеру в полутьме — конечно, отец наш Доминик однажды проник за двери храма, не отпирая их, когда пресильно нуждался в месте для чтения вечерни и в крове на ночь; однако же нам, людям грешным, на такие чудеса рассчитывать не приходится. Аймер уже научился различать, когда его наставник шутит, а когда говорит всерьез. Вот сейчас — шутил.

Ну и храм… Большое, давно не крашеное Распятие, ненамного больше, чем то, что висело теперь в рыцарском зале замка. Бедный алтарь, засохшие цветы у алтарной преграды. Всего одна статуя — Святая Дева, лицо полустертое, половина руки отбита. На скамейках лежал толстый слой пыли: брат Гальярд, проверяя, провел пальцем, задержавшись по пути к алтарю. Не слишком часто здесь служат, не слишком. И священник редко заботится о том, чтобы в чаше для святой воды дно не пересыхало. Рассуди, Господи, тяжбу мою с народом не святым.

Свечку брат Гальярд взял из замка всего одну — малый огарочек; вынув его из-под стекла, поискал на алтаре — одного подсвечника вовсе не было, второй стоял на месте, но из него торчал огарок не лучше принесенного. Гальярд тяжело встал на колени на пол, повернувшись спиной к прикрытой двери. Нужно было запереть. Жаль, не догадался сразу. Теперь остается молиться до конца словно бы под взглядом в спину. И от этого — от страха темной дверной щели — тоже: Боже, приди избавить меня…

— Господи, поспеши на помощь мне, — отозвался чистый молодой голос Аймера.


После вечерни, ориентируясь в почти полной темноте по масляно горящим огням замка, оба монаха по дороге наткнулись на человека, который громко вскрикнул. Выставив руки перед собой, он слепо таращился в темноту из-под низко надвинутого капюшона. Луна над крышей церкви делала из его глаз сплошные бельма.

— Кто? Кто такие?..

— Братья Гальярд и Аймер, Проповедники, — по возможности спокойно отвечал старший монах, тоже на самом деле напуганный криком в ночи. Сердце его невольно заколотилось и еще не успело успокоиться, не успело и избавиться от запоздалой сладости: неужели это пришло наконец и ко мне… Крест Убийцы из Фанжо, и Петр Веронский, своей кровью пишущий Credo на лесной дороге, и отец Гильем Арнаут… Однако время мученичества не пришло: сумеречный гуляка оказался давно искомым человеком, здешним кюре по имени Джулиан. Что-то с отцом Джулианом было не так, но что именно — брат Гальярд понял, только когда они вступили наконец в освещенную замковую кухню. Рыцарь Арнаут уже подготовился, зажег, не поскупившись, целых три свечи, замотал горшок какой-то тряпкой, чтобы похлебка не остыла. При виде отца Джулиана он слегка поморщился, однако же живо наполнил вином еще одну чашку. Роскошный ужин состоял из бобов на курином бульоне и самой вареной курицы, старой и худой, но заботливо разделенной на мелкие куски, так что ее казалось больше. На стол пошло также нечто копченое, хотя и небольшое, и прегорестного вида белый хлеб, который выглядел так, будто на нем кто-то сидел. Признаться, в тулузском монастыре такой ужин был бы допустим только в праздничные дни — но в гостях должно кушать, что подадут, и Аймер смотрел на курицу неожиданно блестящими глазами: молодое тело, большое и крепкое, радовалось вопреки его воле, пока наставник в качестве старшего читал Benedicite. Наконец сели за стол. Брат Гальярд, не глядя, макал хлеб в похлебку и смотрел на отца Джулиана. Высокий и тощий, под стать рыцарю Арнауту, Мон-Марсельский кюре лицом напоминал исхудавшего и обвисшего римлянина. Его идеальный кесарский нос неожиданно кончался нашлепкой подозрительного лиловатого цвета. Вызывало жалостливые подозрения то, с какой скоростью отец Джулиан наливал кислое замковое вино и высасывал его длинными глотками, как сильно жаждущий.

— Отче, простите, ради Бога, — вмешался наконец рыцарь Арнаут и отобрал у священника очередную полную чашку. — Извиняйте, но хватит вам уже, как я погляжу.

Тот горделиво выпрямился.

— Как вы смеете, эн Арнаут, указывать клирику, вашему гостю…

— Да ведь я его знаю, отцы милостивые, — обратился хозяин с оправданием — почему-то совершенно не к обиженному гостю-клирику, но к Гальярду и Франсуа. — Ему ни глотка лучше не давать, слабость у него к вину. Сейчас наш кюре вмиг наберется, и разговаривать вам не с кем станет…

— Может, мой грех и в винопитии, но никак уж не в скудоумии, — разозлился отец Джулиан. Голос его от гнева стал неожиданно красивым — наверное, раньше хорошо пел! — а на лице проступили красные пятна. Брат Гальярд смотрел внимательно, еще внимательнее слушал. — Вы, эн Арнаут, на меня наговариваете моим братьям во священстве, потому как вы попросту хам и лишены всяческого почтения… И премногих пороков к тому же исполнены.

Эн Арнаут тем временем поспешно опустошил бутыль в чашки остальных гостей. Похоже, слова его были справедливы. Всего-то собирался брат Гальярд передать кюре, что завтра он собирается собственноручно служить мессу, что началась «неделя милосердия», что надобны приходские книги и всяческое содействие… Однако отец Джулиан, глубоко оскорбленный, сообщил, что эта деревня полна еретиков, что легче немедленно всех, поголовно всех, кроме пары человек, засадить в замковое подземелье, что здешние вилланы делятся на трусов и еретиков, и он сам, хотя и священник, ничем их не лучше, а также не лучше их дорогой хозяин-рыцарь. Рыцарь Арнаут неприязненно улыбался, всем видом выказывая к разошедшемуся кюре сплошное презрение, однако ему было явно неуютно. Отец же Джулиан, хотя речь его сделалась вовсе невнятной, хотел сейчас же, немедленно дать показания против всех, подтвердив их «наивернейшей присягой», потому что не мог более молчать и устал, наконец, быть вопиющим в пустыне… Брату Гальярду пришлось пресечь поток нежданных обвинений словами, что свидетельствовать в церковном суде нужно в здравом уме и трезвой памяти, и завтра возможность высказаться будет у всех, а уж у него-то, священника — в первую голову. Отец Джулиан встал (так резко, что Аймер невольно приподнялся с места по вагантской привычке быть всегда готовым к драке). Однако несчастный кюре не собирался ни с кем драться: он лишь с грохотом бросил на стол ключи от церкви, открыто расплакался и со словами, что недостоин быть священником, удалился в ночь. Впрочем, походкой довольно уверенной. Так неприятно окончился первый ужин в Мон-Марселе.

— Доберется, — заверил гостей весьма смущенный эн Арнаут. — Не впервой ему, пастырю нашему, прости Господи, горькому пьянице. Это все моя вина, отцы милостивые: нужно было сразу предупредить вас, что его за стол сажать нельзя… Или разве что за ужином одну воду подавать… А ведь хороший раньше был священник, старательный, да вот на вине сломался. Совсем сломался. Сам не знает, что спьяну плетет, а в воскресенье после службы первый подходит извиняться. Ну, и на вино деньги занимать, в долг ему торговка давно уже не дает…

Грустное явление отца Джулиана было, пожалуй, самым угнетающим из виденного за нынешний день. Брат Гальярд дожевал оставшийся крохотный кусок курятины, не замечая, что именно ест (хотя чрево его, получавшее в пищу кусок мяса только изредка и в дороге, вне монастыря, обычно принимало даже птицу с великим восторгом).

— Отвратительное зрелище: нерадивый священник, — сетовал брат Франсуа, вызывая у угнетенного Аймера огромное желание швырнуть в него обглоданной костью. Хотя тот вроде бы говорил умные и правильные вещи: что именно такие пастыри хуже волков губят стадо, потому как тешат свою плоть вместо того, чтобы присматривать за паствой, и что непременно следует сообщить памьерскому епископу, нельзя же оставлять дела как они есть… «весьма по-сабартесски». «Сколько этому кюре лет? Не более сорока? Он выглядит на шестьдесят, ей-же ей. Если не поддастся братскому увещанию, останется только удалить больной член, чтобы из-за него не погибло все тело…»

Брат Гальярд громко поблагодарил хозяина, пожелал ночи спокойной (и кончины достойной) братьям в монашестве, встал, громко двинув стулом. Что-то не так. Что-то большее не так, нежели простая печаль о заблудшем кюре. Так бывало, когда Гальярд не мог вспомнить нечто важное, например, внезапно исчезнувшую из памяти строку знакомого псалма: появлялось ощущение внутреннего зуда. Молитва Завершения Дня, Комплеторий мог помочь, — а мог и не помочь: словно болит зуб, а какой именно — не поймешь, пока к каждому не притронешься. Он что-то особенное видел? Слышал? Или сам что-то сделал не так?


Наверху при свете синеватого огарка брат Гальярд, прижав руки к груди, молился натужно, как зовут в туман или говорят сквозь неплотный кляп. Старый замок дышал своей особой каменной жизнью. Внизу скрипели двери, хлопала за окном неплотно прикрытая ставня. С трудом выпевались даже Salve Regina, ставшая после гибели отца Гильема молитвой о мученичестве, даже O Lumen, прекрасный антифон к отцу Доминику, кончавшийся опять-таки просьбой об отце Гильеме: «Nos junge beatis», соедини нас с блаженными!

Потом склонился к тряпичному свертку, выуживая две веревочные плети — дисциплины, не вызвавшие в глазах брата Аймера особого восторга. Однако он послушно взял одну вслед за наставником. Будний день, правило есть правило. И это все-таки не железная цепь, какая, говорят, была у отца Доминика…

— Брат, сегодня мы примем бичевание не за наши собственные грехи, но, как советовали отец наш Доминик и Бертран Гарригский, в молении за души людей этой деревни. Пусть Бог-Отец всемогущий пошлет Свое благоволение и спасение тем из них, кто праведен, обращение — грешникам, милость — заблудшим, а нам, несчастным и недостойным судьям, даст верное разумение, чтобы отличить одних от других.

Он перекинул скапулир вперед, выпростал из рясы тощие плечи, глядя только перед собой, на смутную фигуру Распятого над синеющим малым огоньком. Пламя покачивалось от осеннего сквозняка из-за ставни, и светлое Тело на кресте будто бы тоже подрагивало от боли.

Miserere mei Deus, secundum misericordiam tuam…

Привычные, как дыхание, слова уже почти не были словами: под мерные удары, ложащиеся на вздрагивающую плоть, он поверял Господу собственные моления, звучавшие за строками псалма, где-то на втором плане. Так под звуки инструмента голос певца ведет свое повествование. «Червь их не умирает и огонь их не угасает», о Господи. Не могу поверить, чтобы Ты желал хотя бы одной душе из Тобою сотворенных — этого огня, этого червя, Господи мой благий. Избави, как Израиля избавлял, выведи, как выводил из мрака Прародителей, помилуй, как ежеминутно милуешь и меня, позволяя оставаться Твоим священником и пребывать в Твоей вере… В тесноте дающий простор, не отдай никого червю, не отдай и этих моих страждущих братьев… Пиши кровью имена наши на Своих ладонях, чтобы не стерлись они никогда…

Sacrificium Deo — spiritus contribulatus… Сокрушен ли дух твой воистину, негодный монах и дурной инквизитор? Как можно, бичуясь за грехи еретиков, за несчастного спившегося священника — размышлять о самом себе, просить Господа о том, чтобы он только дал вспомнить? Отец Доминик, скажем, в Сеговии каждую ночь пятнал пол пещеры своей покаянной кровью, приносимой за грешников. В слезах восклицал, как подслушали любопытные ученики: «Господи мой, милосердие вечное, что же станется с грешниками?» Он-то, белый, как лилия, прямой, как меч войсководителя, не совершивший ни одного смертного греха от чрева матери и до ложа вечности, не о своей нищете молил и плакал, но в самом деле радел о спасении других… С глубоким отвращением к себе брат Гальярд наконец поднялся, часто дыша. Как старший, стукнул легонько в стену, стуком обозначая полное окончание дня. Плоть стала слаба — слезы выступали не только от беды нераскаянных братьев, но от обычной плотской боли. Аймер, бледный и какой-то подозрительный, смотрел на наставника едва ли не сочувственно. Так и надо, получи, брат-гордец, заслуженное унижение: в его глазах ты — не иначе как больной старик. Сказать бы ему что-нибудь обнадеживающее — да поздно: после комплетория правило молчания до самой утрени вступало в силу. Не глядя на Аймера, Гальярд замотал тряпицей обе «дисциплины», снял пыльные сандалии и скапулир — больше снимать ничего не полагалось по уставу — и лег лицом к стене. Я дурной и недостойный священник, брат. Вы совершенно правы, сказал этот Джулиан… и немедля заплакал. Взрослый мужчина, тридцати с лишним лет, заплакал навзрыд. Священник, не раз подходивший к алтарю Божию…


Снилось брату Гальярду, что он забыл что-то важное и никак не может вспомнить.

3. Воскресенье. «Процесс пошел»

Проповедь брат Гальярд подготовил на чтение из Иезекииля: «Отвергните от себя все грехи ваши, которыми согрешали вы, и сотворите себе новое сердце и новый дух; и зачем вам умирать, Дом Израилев? Ибо Я не хочу смерти умирающего, говорит Господь Бог; но обратитесь, и живите!» Во время собственной проповеди он использовал наконец возможность надолго повернуться к пастве лицом. Неизвестно, когда в этой церкви еще в ближайшее время сойдется столько народу, и собиралось ли столько до сих пор: вся деревня здесь, не иначе. Некоторые женщины и маленьких детей принесли с собой — должно быть, те, кому не с кем было малышей оставить. Так что из разных углов порой повякивали младенцы и шикали на них боязливые мамаши. Брат Гальярд не обольщался и не приписывал такую посещаемость мессы своей славе проповедника: он прекрасно понимал, что более половины, если не все, собрались посмотреть на инквизитора и попробовать угадать, чего от него можно ожидать и чего именно бояться. Что же, инквизитор занимался теперь тем же самым — «различением духов» по мере слабых своих сил. Жаль, зрение его было не таким острым, как когда-то; но все равно глаз хватало, чтобы разглядеть выражения людских лиц где-то до средних скамей храма. Лица разные, как и подобает. Преобладающее выражение — страх, настороженность, страх. Это печально, но довольно обычно, иного он и не ждал. Одну из передних скамей занимало семейство байля Пейре, с самим байлем во главе; многочисленные Каваэры обоих полов и всяческого возраста сидели смирно, слушали внимательно. Остроносенькая женщина слева от байля — должно быть, супруга — одна из всех то и дело тревожно оглядывалась, как курица, считающая свой выводок в страхе, не утащил ли ястреб цыплока-другого. Остальные, вплоть до самой маленькой в семействе — девочки лет семи — почти и не шевелились, нарочито глядя перед собой одинаковыми темными глазами: вот, мол, честные люди, которым не о чем волноваться. Когда где-то у выхода заплакал на руках матери мелкий ребенок, байлева девочка тоже горестно скривила рот и насупилась, но мать (или бабушка?) толкнула ее в бок, и та не издала ни звука.

Брат Гальярд отметил взглядом носатого всклокоченного старика, того самого, которого Аймер вчера принял за торговца. Гальярд уже знал, что тот на самом деле служит в приходе ризничим и одновременно звонарем; вид у звонаря был совершенно сумасшедший. Он как-то невпопад усмехался и качал головой, будто про себя ведя длинное прение с проповедником; то вдруг замирал, выпучив глаза, как филин, и начинал тихонько раскачиваться на лавке взад-вперед. Не ускользнуло от внимания опытного священника, что на старика притом никто не шикнул — даже непосредственные его соседи по скамье, которым он явственно мешал смотреть и слушать. Те скорее вытягивали шеи, морщились, напрягая слух — но ни разу не сказали ему ни слова.

Виднелись и еще знакомые или же просто заметные лица — рыцарь Арнаут, с горделиво скрещенными на груди руками, длинный, как оглобля — когда все вставали, голова его торчала едва ли не выше всех. Дородная пожилая тетка в окружении нескольких мужчин, смотревшая весьма независимо и одетая красиво — пожалуй, слишком красиво для своего возраста: в двухцветную «камленовую» накидку с меховой опушкой. Мужичонка с черными тонкими усиками, худой и вертлявый, постоянно шептавшийся со всеми вокруг, несмотря даже на очевидное нежелание собеседников уделять ему внимание. Крепкий парень вида спокойного, даже чрезмерно равнодушного, всю проповедь игравший своей широкополой шляпой; судя по шляпе и по остальной одежде — небогатый пастух. Прелестная юная женщина с лицом настолько перепуганным, будто вот-вот расплачется… И еще пара лиц, особенно запомнившихся — стоявшие рядом в проходе, близко к амвону, мужчина и юноша, должно быть, родня. Мужчина с удивительно квадратным из-за широких скул лицом, не то с короткой бородой, не то с длинной щетиной; и из черной щетинистой поросли то и дело сверкала ослепительная белозубая улыбка. Будто ему не проповедь о покаянии читали, а веселые пикардийские байки рассказывали. Рядом с ним, таким широкоплечим, юноша казался тонким, как тростинка; совсем молоденький, лет пятнадцати, не больше, со спутанными русыми волосами, падавшими на глаза, так что ему приходилось то и дело встряхивать головой. И когда глаза его выглядывали из-под русых зарослей, брата Гальярда всякий раз поражало их отчаянное выражение. Не то страх. Не то просто голод. Не то — на самом деле круглые тени глазниц делали его лицо таким смятенным. Однако даже когда брат Гальярд смотрел совсем в другую сторону, стараясь охватить всю свою паству, он чувствовал на себе горячий взгляд юноши. Этот парень придет к нам одним из первых, думал Гальярд, стараясь не смущать его собственным прямым взглядом. Придет непременно. Вот только с чем он придет — пока сказать нельзя…

Тревожило отсутствие отца Джулиана. Конечно, ключи от церкви он им отдал вчера — но все-таки предполагалось, что он и сам явится на всеобщее собрание, чтобы поучаствовать в богослужении. Не застав несчастного пастыря в церкви, брат Франсуа покачал головой и отпустил пару едких выражений, но посылать за ним было некогда, народ уже ждал, собравшись и заняв места на скамьях задолго до прихода страшного нового «начальства», да и думалось брату Гальярду, что кюре попросту проспал и объявится где-нибудь к концу проповеди. Однако же… Можно было бы предположить, что кюре обижен и не желает смотреть, как в его храме распоряжаются чужие священники. Можно бы еще подумать, что он забыл спьяну о вчерашней договоренности… Многое можно бы подумать, но брат Гальярд отчего-то беспокоился.

Брат Франсуа до начала мессы попросил дать и ему произнести несколько слов с амвона. Брат Гальярд согласился — хотя главным инквизитором Тулузена назначили на этот раз его, он понимал, что работают они на самом деле в паре и почти что равны в правах и обязанностях. Закончив словами о неделе милосердия, сказав все должное — о полной секретности, обещанной Церковью информаторам, о том, что чистосердечно принесенное покаяние полностью уничтожает вину, о том, что ни одна земная епитимия не может сравниться по тяжести с малейшей мукой Чистилища, не говоря уж об аде — он сошел наконец с амвона и присел рядом с Аймером у двери ризницы, наслаждаясь последними на этот день минутами покоя. Он сказал то, что должен был сказать, и отлично знал, чтС именно услышали люди. Люди, смотревшие на него кто мрачно, кто — испуганно, кто — с открытой ненавистью: брат Гальярд несказанно удивился бы, узнай он наверняка, что хотя бы десяток собравшихся в этой церкви слушал его с благочестивым удовольствием. «Приходите, доносите друг на друга, тогда, быть может, себя и оправдаете» — вот что они слышали, и готовились кто каменно молчать, кто врать, кто — выливать на инквизиторов бочки словесных помоев, и в этих помоях Гальярду сотоварищи предстояло копаться не менее двух недель, стараясь выловить среди отбросов хоть что-нибудь пригодное для еды. Брат Гальярд знал, что вот-вот начнется пахота. Тяжелейшая работа из выпадавших на его долю, оставляющая тело — измученным, недоспавшим и разбитым; разум — раздутым и грязным, как грязна и раздута вскрытая половодьем река; а душу — изгрызенной постоянным ощущением собственной греховности. Три труда более всего требуют молитвы, так как ставят человека на самый край адской пропасти, давая ему право судить других людей: труд короля, судьи и инквизитора. Брат Гальярд на минуту прикрыл глаза, кратко молясь Тому, Кого совсем недавно он принял в себя под видом хрупкой гостии — моля Сына Божьего действовать теперь изнутри его тела, через уста, через глаза и руки, сделать их Своими и использовать так, как надобно… И еще молил о помощнике. Потому что для верного видения предмета нужно два глаза, а для верного суждения — все-таки по меньшей мере две головы.


Прикрыв глаза под мягкое журчание голоса своего напарника, брат Гальярд вдруг на пару ударов сердца провалился в темный сон. Вздрогнув, поднял веки — нет, прошло всего ничего, брат Франсуа даже не закончил речи; но в глазах еще стояли лица людей — лица с прошлых его процессов. Правые и виноватые. Всех имен не запомнишь, имена хранят реестры. А лица — пока еще хранит память. Закоренелые еретики и хитрые доносчики, желающие спасти свою шкуру, подставляя друг друга под розги. Бедные запуганные католики, и католики не запуганные и не бедные, и просто дураки, и чересчур умные лгуны… Все людские грехи в «неделю милосердия» выходят на свет так ярко, как проступает кровь на белой одежде. Здесь и зависть, и алчность, и гнев об руку с трусостью, и гордыня ереси — воистину старшая и чернейшая из дочерей гордыни дьявольской. Без брата Рожера, а потом без брата Ренаута, без настоящих помощников, Гальярд бы никогда не выдержал, под конец совсем разучился бы отличать правду ото лжи, заболел бы мизантропией, а то и просто спятил. Мгновенно вернулось ощущение вселенской усталости: на третьи сутки почти без сна ему, помнится, казалось, что он выслушивает бесконечную исповедь одного и того же грешника, все возвращающегося, не изгоняемого, на разные голоса говорящего снова и снова об одном… Будучи молодым монахом — да, как раз ровесником брата Аймера — Гальярд страстно желал приказа, который бросил бы его в самое сердце битвы со злом. Со злом, имя которому — ересь, искажение веры, оскорбление Бога и смерть человекам. Зло воображалось ему подобным древнему змею с витражей, которого разит своим копьем молниеликий Михаил. Да, чудовище многоглаво и безжалостно; да, силы его превосходят любые человеческие — но если стоять против него без устали и без страха, Господь может снизойти хотя бы к тому, что боец сделал все возможное…

Теперь же зло казалось ему бесформенным, как сабартесский туман, сходящий ниоткуда или даже испаряемый самой землей; разить туман копьем по меньшей мере бесполезно… Брат Гальярд, желавший в гордыне своей сражаться с древним змеем, был поставлен Господом на нескончаемую работу — давить тьмы тем белесых полупрозрачных вшей. Змей рассыпался на миллионы блох, а в процессе давки они еще норовили заразить собой одежду и волосы самого давителя. Неразличимый дьявол, первородный грех.

И ведь самое-то поучительное, что никак не скажешь Господу — мол, этого места я у Тебя не просил. Просил, и еще как, особенно после смерти отца Гильема Арнаута — ночи простаивал на молитве, желая занять в рядах место своего наставника, погибшего рыцаря веры; пожинай, брат, плоды собственных молитв. А теперь оказывается, учение Божие похоже на наставление новициев: сперва научись послушанию, а потом уж все остальное. Вот есть на свете два человека, два Божьих слуги: один из них много бы дал, чтобы лишиться работы инквизитора, выматывающей его тело и душу — однако никто его от должности освобождать не собирается. Другой же человек, похоже, много бы отдал, чтобы оказаться на этом месте — тот самый человек, что сейчас добрым и увещающим голосом говорит с амвона; однако именно ему в подобной радости почему-то отказано…


Насколько брат Франсуа не подходит ему в напарники, Гальярду было дано убедиться очень скоро. А именно — почти сразу после мессы, когда оба инквизитора со своими помощниками засели наконец в главной зале неуютного Мон-Марсельского замка, ожидая, как водится, первых покаянников. Опыт Гальярда показывал, что более всего людей приходит именно в первый и в последний дни назначенной недели; первым делом являются те, кто менее всего виноват, а последними — те, кому есть чего бояться. То есть настоящие еретики и их родственники.

По неизвестной причине брат Гальярд ожидал появления давешнего юноши из церкви — того, с затравленным взглядом. Однако первым появился вовсе не мальчик, но пышная женщина в камленовой накидке с синим исподом. Неплохо принарядилась на мессу деревенская матрона.

Звали важную женщину тоже очень важно — на Брюниссанда. Приставочка на, то бишь домна, «госпожа», принадлежала ей, как выяснилось, не по праву рождения, но лишь по причине уважения, вызываемого ее персоной у односельчан и особенно — у односельчанок. На Брюниссанда была одной из самых богатых хозяек в Мон-Марселе, и особенно удивляло ее крепкое хозяйство в сочетании со вдовским положением. Пышная матрона, пришедшая в сопровождении трех взрослых сыновей, держалась отнюдь не как угнетенная вдовица вроде той, которую посетил пророк Илия. Брату Гальярду приходилось в жизни встречаться с подобными ей — властительницами в своих домах, поместными королевами — и с самого детства они вызывали у него боязливое уважение.

На Брюниссанда недовольно пошевелила бровями, когда ей сообщили, что сыновний эскорт надлежит оставить за дверью; однако покорилась. Оставшись одна, она твердой поступью прошествовала к столу, за которым ютилась четверка монахов, и, едва не сбив чернильницу колыханием своего мощного бюста, наклонилась поцеловать распятие. Это был черный крест брата Гальярда — а большой, с Телом Христовым, рыцарь Арнаут по их просьбе вчера приладил на стену, так, чтобы его было видно сразу же при входе.

Истово приложившись к «клятвенному» кресту, на Брюниссанда развернулась, по собственной же инициативе отвесила поясной поклон распятию настенному, трижды перекрестилась под взглядом слегка изумленных монахов.

— Святые отцы, я добрая католичка, от веры никогда не отступала и никого в целом свете не боюсь, — громогласно заявила она, обводя комиссию орлиным взором. Брат Гальярд состроил строгое начальственное лицо. Он давно научился бороться с внешними проявлениями всех своих чувств: в частности, сейчас вот — врожденной робости перед большими громогласными тетками.

— Дочь моя, все это весьма похвально, однако вам не следует отвечать на вопросы раньше, чем таковые будут заданы. Сядьте на скамью — да, на эту — и сначала послушайте, что я вам скажу об инквизиционном процессе. Мы хотим, чтобы у вас не возникало сомнений в наших действиях и намерениях.

— У меня, как у честной католички, никаких сомнений и не бывает, — отрезала тетка Брюниссанда. Но все-таки уселась, как было ей сказано, расправив суконный широкий подол. Брат Гальярд, чтобы ее утихомирить, состроил самую страшную физиономию из имевшихся у него в запасе — и преуспел наконец. Объяснение, что все ее показания будут записаны, после чего зачитаны ей или же даны на прочтение («Зачитаны, отец мой, непременно зачитаны — я, как честная католичка, много тружусь и грамоте не разумею!») было выслушано в относительной тишине. Всего-то с одним перебиванием.

Улыбаясь краями губ, Аймер принялся за «минуту» — первый, черновой еще, протокол. «Минуты» он писал изумительно, почти дословно, почти без исправлений, хотя и не слишком ровно — но перебелять документы входило в обязанности уже второго секретаря, в данном случае — брата Люсьена. Рука Аймера не отрывалась от бумаги все следующие полчаса: говорила на Брюниссанда удивительно много. И не всегда о том, о чем ее спрашивали.

Имя… Прозвище… Возраст — «пожалуй, за тридцать уж будет, я и не упомню» (Аймер поставил скобку и подписал немедленно — «на вид не менее сорока»). Занятие — трактирщица села Мон-Марсель. Нет, трактира не содержит — доставляет вино и «прочее надобное» снизу, из Тараскона-на-Арьеже, и развозит по домам или продает на дворе. Держит четырех мулов, владеет стадом овец в пятьдесят голов, которое выпасают наемные пастухи — такой-то и такой-то, такая-то плата за сезонный перегон, впрочем, это неважно, другие и дешевле находят… трактирное дело, а также дом и мулов, унаследовала от мужа, покойного Понса Марселя. То, что в этой деревне половину мужчин звали Марселями, никого не удивляло, брата Гальярда и подавно.

На Брюниссанда обстоятельно прошлась по односельчанам, сообщив между делом, что у Йехана Кривого жена блудит с одним из ее пастухов, что у Раймона Аземара дочка Мария сбежала в Акс и не иначе как стала там гулящей девкой, что Бермон ткач никогда не отдает долгов, и это точно оттого, что много с катарами якшался, а катары — народец жадный донельзя; что кюре пьяница и своих обязанностей часто не выполняет, приходишь в воскресенье на мессу — а церковь заперта стоит: отец Джулиан лежит мучится с похмелья и вино в долг выпрашивает, но это он не виноват, его еретики проклятые довели, а так он священник добрый и верующий, только вот слабый, будь он мирянин — так сразу сказала бы: такому мужчине нужна хорошая умная жена, чтобы его направлять и окорачивать. Брат Аймер не успевал промокать струйки пота, катившиеся со лба, руку ломило от скорописи. Просить свидетельницу говорить медленнее было бесполезно: всякую паузу она заполняла новыми россказнями. Однако в огромной груде словесного мусора, которую на них вываливала словоохотливая дама, секретарь уже мог различить золотые монетки. Немало по-настоящему ценных показаний, немало слов по делу. На Брюниссанда действительно знала свою деревню, недаром же половина жителей состояла у нее в долгу.

Наконец пыточный протокол кончился. Аймер опустил руки под стол и там потихоньку растирал большой палец. Брат Гальярд вслух зачитал записи: теперь на Брюниссанде предстояло присягнуть на Распятии, что она говорила только правду, и что все ею сказанное верно записано. Присягнула дама с большой охотою, обещала вернуться, если еще что важное вспомнит, и наконец удалилась, королевским жестом запахнув накидку. После ее отбытия в зале словно бы стало втрое просторнее. Аймер откинулся на стуле и наконец протер лоб рукавом.

— Трепло треплом, а нам полезна будет, — неожиданно резко сказал брат Франсуа, пробегая взглядом протокол. — Начинай перебелять, Люсьен. Нам, брат Гальярд, стоит быть с этой бабой поласковей, в конце концов, она мать целого клана, над сыновьями явно главенствует, а сыновья, как я видел — вилланы крепкие, настоящая поддержка с тыла.

Гальярда несколько передернуло. Не своими ли ушами он слышал несколько минут назад ласковый и нежный голос брата Франсуа — «Воистину, на Брюниссанда, вы добрая дочь католической Церкви… Очень, очень ценны нам ваши показания. Так с кем, вы говорите, ткач Бермон ходил в лес на Пасху? Поименно не перечислите ли?..» Похоже, брат Франсуа избрал себе роль доброго инквизитора, поддерживая репутацию своего ордена в глазах мон-марсельцев. Бог в помощь, конечно, но доброму инквизитору в пару обычно полагается злой…


У дверей робко закашляли — франкский сержант пропустил следующего посетителя. И снова — женщину: остроносую худенькую жену байля.

— Я пришла сообщить вам, отцы мои, что мой муж ни в чем не виноват, — заявила она с порога — и надолго замолчала, теребя край теплого наплечного платка. Видно, вся ее смелость ушла в первые же слова, да на них и кончилась.

Наконец ее удалось разговорить, но протокол получился бедноватый, радость секретаря и печаль следователя: вопросы занимали больше места, чем ответы, подчас и односложные.

«Вы сказали, что ваш муж ни в чем не виноват. В какой же вине, по вашему мнению, его могли бы заподозрить?»

«В ереси, отцы мои, в чем же еще».

«Отчего вы считаете, что мы могли бы заподозрить вашего супруга в ереси?»

«Так ведь вы ж инквизиторы, отцы мои.»

«По-вашему, если мы инквизиторы, то мы обязаны всех подозревать в ереси?»

«Ох, нет. Не то я сказала…»

«А что вы хотели сказать? Соберитесь с мыслями, не беспокойтесь, вам и вашему мужу ничего не угрожает. Отчего вы решили прийти и заблаговременно вступиться за мужа, если на мессе было объявлено, что мы ожидаем желающих принести покаяние?»

«Ох, ничего я не хотела сказать, отцы мои, вы меня и не спрашивайте… Я женщина простая, глупая, еще ляпну чего не то, только хуже сделаю…»


Так, или примерно так, протекала аймерова «минута» на протяжении трех больших страниц. Под конец от пугливой женщины удалось добиться следующего: первое — она считает, что ее муж не имеет отношения к еретикам. Второе — да, он общался с ними и даже посещал несколько раз их собрания, но делал это только из страха, потому как их партия в деревне довольно сильная, они и дом могут поджечь, и своего байля поставить, если что. Третье — многие жители, по мнению свидетельницы, могут попытаться донести на ее мужа, оттого что он байль, и хозяйство у них крепкое, и все их семейству завидуют. И, наконец, четвертое: Виллана Каваэр, жена байля, назвала несколько имен. В начале списка красовалось то же самое имя Бермона-ткача.

Незадача случилась, когда Виллане пришла пора присягать. Она почему-то перепугалась, слушая, как зачитывали вслух ее собственные слова, и хотя согласно кивала на каждую фразу, положить руку на Распятие никак не соглашалась. «Я женщина простая, почем знаю, что вы там, отцы мои, понаписали, а мне перед Богом грех выйдет в случае чего», твердила она, едва не плача.

— Да успокойтесь вы, неразумная вы женщина, — увещевал брат Гальярд, стараясь не напирать особо и суставами рук не трещать, хотя от раздражения очень хотелось хрустнуть пальцами как следует. — Мы же только что вам зачитали все дословно. Вы согласны с прочитанным? Вы это говорили?

— Да вроде как да, отцы милостивые…

— Вот видите, показания аккуратно записаны. Именно в этом вы должны будете присягнуть, в этом и ни в чем более. Если желаете, вот другой брат вам все зачтет с самого начала: не сможет же он слово в слово то же самое повторить, если оно на бумаге не написано! Ведь верно? Понимаете вы это?

— Кажется, понимаю, отец вы мой, не гневайтесь.

— Так будете присягать? Положите руку на Распятие, вот сюда… И повторяйте за мной: я, такая-то, назовите свое имя…

— Я, такая-то…

— Да не такая-то, а Виллана Каваэр, или как вас там!

— Виллана, истинно, Виллана во святом крещении, а по мужу — Каваэр… Нет, не могу я, ну ей-же Богу не могу! Вдруг там что забудется, потеряется, и выйдет, будто я на собственного мужа наговорила… — и она отдернула руку, будто черное распятие внезапно раскалилось.

— Куда оно потеряется? Как оно забудется? — вскричал брат Гальярд, начиная терять терпение. — Вот же брат при вас ваши слова на бумагу записал! Чернила у него, что ли, с бумаги испарятся? Проглотим мы протокол, что ли, и новый за вас наговорим?

Тетка Виллана, близкая к слезам, таращила круглые, как у галки, темные глаза и беззвучно шевелила губами.

— Не горячитесь, брат, зачем вы пугаете бедную женщину, — вероломно напустился на Гальярда брат Франсуа, явственно отводя товарищу роль «злого инквизитора». — Не видите, что ли: она человек простой, неискушенный… Ей по-хорошему объяснить надобно, а не кричать, как на последнюю грешницу. Так вот, дочь моя, смотрите сюда: эта бумажка — она называется протокол. Тут записано все, что вы только что нам рассказали, слово в слово записано. И вам надобно только положить вашу трудовую ручку вот сюда вот, на ножки Спасителя нашего…

Но и медовый подход брата Франсуа не особо помог: свидетельница вроде повеселела, но как только дело дошло до ручек и, прости Господи, ножек, снова уперлась, как Валаамова ослица. Как ни жаль, но в ее невинном ужасе перед клятвой явственно виднеется катарское влияние, хотя сама женщина, быть может, того и не ведает, печально подумал брат Гальярд. Ее мужа из-за одного этого пришлось бы вызвать к трибуналу и расспросить. Хотя бы из-за одного этого…

Положение неожиданно спас Аймер, тихим голосом предложивший собственноручно поклясться, что записал все верно и ничего нарочно менять не будет. Как ни странно, это помогло. Вслед за красивым молодым монахом и малость успокоенная тетка Виллана положила руку на Распятие и пролепетала нужные слова, после чего была отпущена с миром. Признаться, после ее ухода все, включая и безмолвного брата Люсьена, облегченно вздохнули.

— Вот же корова безмозглая, прости Господи, — доверительно вздохнул брат Франсуа. — Одно слово — Виллана: вилланка тупая и упрямая! Если они тут все такие, помоги нам святая Димпна не сойти с ума, дорогие братья… Каждый идиот будет махать языком по полдня, а ты знай слушай, как бенедиктинское пение…

— А вы чего ожидали от работы инквизитора — собрания салернских профессоров? Даров Пятидесятницы? — не сдержался брат Гальярд. Он уже явственно видел, что худшего напарника ему не могли предложить. Такая беда… Вместо союзника получил соперника. Того, кто будет выставлять каждую его ошибку, каждое неверное слово напоказ всему свету. Лучше бы его в пару с теткой Вилланой поставили, она хоть благонамеренна и искренна…

Однако поязвить друг друга инквизиторам не удалось, и к лучшему. Дверь приоткрылась, впуская нового посетителя, и брат Гальярд зарекся на будущее ссориться с собратом, внося разлад в и без того разлаженный механизм следствия.


После посещения мужичка по имени Мансип, главной целью которого было сообщить, что он вообще всегда ни при чем; после старухи Мангарды, клятвенно заверявшей, что церковный ризничий — еретик и страшный колдун, а кроме того, наслал на нее с помощью дьявола неизлечимый ревматизм; после молодой женщины, признавшейся, что она пару раз посетила еретическое собрание по наущению бывшего жениха; после еще нескольких человек разной степени осмысленности и виновности брат Гальярд чувствовал себя так, будто у него под черепной костью завелось осиное гнездо. Аймер тоже изнемогал и в перерывах тряс в воздухе ломившей писчей рукой; брат Люсьен, вдвое согнувшись над чистовиком, сделался еще бледнее, так что сквозь него почти просвечивала дальняя стена. Один Франсуа выглядел неплохо, бодро задавал вопросы, ни разу при посетителях не повысил голоса и не выказал усталости — и Гальярд вынужден был признать, несмотря на всю свою растущую неприязнь к францисканцу, что для работы инквизитора тот подходит довольно хорошо. Гораздо лучше самого Гальярда, и подобной чести ничуть не жаль. А ведь потом еще протоколы разбирать, думать над ними… А там уже и вечерня, и опять немного протоколов, и наконец — сон, сон, темный, тихий, без снов.

— Сколько их там еще? — спросил он у франка в дверях, косясь на быстро темнеющее окно. Тело требовало многого, если не сказать — всего: и еды, и отхожего места, и перемены позы — например, лечь бы да вытянуть ноги… Можно и прямо здесь.

— Всего трое, мессир, — отозвался сержант. — Парень да две девки. Пропустить или гнать взашей, пускай завтра приходят?

— Пропустить, конечно же, — Гальярд сам не ожидал от себя подобной готовности, даже «мессира» поправить забыл. — И на ночь человека надобно поставить, вдруг кто ночью придет — так его тоже пускать, только доложить сперва, чтобы мы успели подняться.

Совсем не того парня, как выяснилось, ожидал увидеть брат Гальярд. Ожидал же он, оказывается, русоголового юношу, виденного в церкви, и появление Марселя Каваэра, среднего сына байля, вызвало у инквизитора удивительное для него самого разочарование. Огромный, сильный парнюга, ростом с Гальярда, но куда шире в плечах, топтался с ноги на ногу, как ручной медведь, и в промежутках между фразами с ужасом смотрел инквизитору куда-то в угол рта. Тот отлично знал, куда он смотрит, и старался не усмехаться, чтобы еще больше его не смутить. Конечно же, Марсель смотрел на его шрам. Шрам, полученный Гальярдом в последний из дней, когда рядом с ним еще оставался брат Рожер… брат Рожер.

4. Брат Рожер

Брат Рожер-Поль, тихий и всегда несколько печальный монах родом из Сервиана, поступил в тулузский монастырь всего года за два до Гальярда, и сперва юноша думал, что тот — человек очень важный. Когда брат Гальярд еще не был братом, но просто Гальярдом, он часто видел этого невысокого и погруженного в себя монаха с седыми прядями в волосах то убирающим монастырскую церковь, с тряпкой в руках, или с мешком свежей соломы, посыпать пол; то привратником, приветливо смотрящим из маленького окошка наверху внешней двери. Именно брат Рожер отворил ему в тот ужасный и восхитительный день полной свободы, когда полуголый юноша в подштанниках заколотил дверным монастырским молотком, выкрикивая имя Божие, как зов на помощь… но о призвании брата Гальярда будет рассказано позже. Пока же я хочу говорить о брате Рожере, таком святом и смиренном, что его легко можно было принять за настоятеля, из-за одного только самоуничижения берущего на себя самую черную работу.

Велико было изумление Гальярда, когда он узнал на следующий же день после облачения, что брат Рожер-Поль, несмотря на свой почтенный возраст — всего-навсего монах, не священник, и совсем недавнего призвания: он постучался в двери монастыря в неполных тридцать восемь лет. Маленький, худой и темноглазый, настоящий южанин, он вовсе не стыдился такого, казалось бы, постыдного факта, что его наставник новициата на десять лет моложе самого новиция; ничуть не унывая, напевал под нос псалмы, очищая нужник вместе с приезжим мужиком-уборщиком; а вот улыбался редко. Смеющимся же брат Гальярд его не видел вовсе никогда. Кельи их в монастыре Жакобен по возвращении из изгнания за городские стены располагались рядом, разделенные лишь невысокой деревянной перегородкой, и когда Гальярд слышал из-за стенки сдавленные всхлипы, он порой не сдерживал юношеского любопытства и забирался на стол, чтобы заглянуть к соседу. Тогда-то с великим смущением и наблюдал он пожилого брата, простертого на полу и тихо содрогавшегося от одному ему ведомого горя.

В юности Гальярд отличался здоровым тулузским любопытством. Полный сочувствия к брату по ордену, он неоднократно спрашивал его о причине постоянной печали, но получал в ответ только то, чем мог бы отговориться любой монах на земле: «Молись за меня, я сильно сокрушаюсь о своих грехах». Брат Бернар, лучший Гальярдов друг и неизменный соперник, всегда шедший будто бы на шаг впереди него, тоже не смог рассказать о Рожере ничего вразумительного. Знал только то, что известно было всем — принял Рожера в Орден сам магистр Иордан Саксонский, обратив его своей пламенной проповедью, когда приходилось магистру проезжать через Каркассэ. Ничего удивительного: в каждом городе магистр Иордан собирал обильную жатву послушников, потому что Господь подарил ему необычайный дар красноречия и потрясающую настойчивость, сестру смирения. Так что обращение еще одного ученого человека, лекаря и сына лекаря, пусть даже и хорошо устроенного и в летах, нельзя было назвать чудесным. Но что-то чудесное все-таки мерещилось Гальярду в брате Рожере — и влекло к нему, не отличавшемуся ни красноречием, ни особой яркостью, влекло не менее, чем к блистательному отцу Гильему Арнауту.

Позже Гальярд догадался, что это такое: безрассудная отвага, готовность идти туда, куда никто не пожелает пойти. Например, чистить зловонный нужник. Или в третий раз — не в первый, когда есть надежда на страдание за Христа — но в третий, пятый, восьмой раз — отправляться относить городскому магистрату прошение на возвращение в прежний монастырь, почти наверняка зная ответ наперед: запертая дверь и полное безразличие. «Что? Снова эти монашишки прислали побирушку? Не трогать, нет, себе дороже выйдет; а пускай его сидит хоть до Рождества, небось дырки на ступенях не протрет…» Будто и нет тебя. Будто и нет.

Порой брату Гальярду так и казалось — Рожер хочет, чтобы его будто и не было. Большей частию братья приходили в Орден проповедников, чтобы стать собой — а этот, напротив же, словно стремился перестать быть собою. В конце концов Гальярд так и привык к брату Рожеру, как все привыкли: человек, который никогда не попросит слова на капитуле, кроме как на покаянном… Человек, который никогда не потребует именно его отправить в трудную миссию, к чему в те годы, пожалуй, стремились они все…Человек, который, будучи болен, никогда не скажется больным и ляжет в постель только по приказу приора, уставшего слушать его надрывный кашель… «Брат Рожер — возможно, самый святой из живущих ныне людей, — однажды задумчиво сказал отец Гильем Арнаут. — Кроме разве что Бертрана Гарригского, да, кроме брата Бертрана».

За двадцать лет монашеской жизни изменилось многое. Почти все. Изменилось окружение — не стало ни отца Гильема, ни ближайшего из братьев, Бернара, и старенький Бертран Гарригский вскоре после того разговора ушел на покой в небеса, к своему возлюбленному другу Доминику. Менялось место жительства — после изгнания доминиканцев за город, в Бракивилль, после очередного возвращения в Тулузу, после многих разъездов уже не в качестве перепуганного новиция, а нотария при новом инквизиторе Тулузена — брат Гальярд уже привык, что для проповедника нет ничего вечного. Все, что он строит на земле, стоит на песке в полосе прилива, и море может унести плоды многолетних трудов единым взмахом волны. Менялось положение в Ордене — постепенно из самого младшего Гальярд сделался средним, и сам не заметил, как попал скорее в старшие, из ученика стал учителем, из исполняющего приказы превратился в обремененного правом их отдавать. Менялось и его понимание доминиканской жизни. Мечта поскорее умереть за Господа сменилась взрослением — то есть готовностью долго и трудно для Него жить. А вот брат Рожер не менялся. Разве что седины и морщин у него прибавилось — да и то не сильно: раньше срока достигнув пожилого возраста, теперь он как бы остановился в нем, будто застывший в капле янтаря вечный жучок. Он все так же тихо напевал покаянные псалмы, орудуя метлой или скребком; так же кивал, не поднимая глаз, принимая послушание идти просить подаяние во весьма враждебные кварталы. И так же, без особой радости или страха, Рожер-Поль принял от отца Бернара де Кау первое самостоятельное назначение: их с братом Гальярдом отправляли в печально прославленную деревеньку Кордес, проповедовать там Великим постом 1252 года. А заодно и исполнить вынесенный в отдалении от Кордеса приговор инквизитора Бернара: желтые кресты для шести жителей деревни, объявление о тюремном заключении для одного и сожжение двоих катарских «совершенных» — обоих, кажется, посмертно. Каким именно образом двое монахов безо всякого сопровождения и без поддержки местных могли выполнить всю эту гору поручений — никто не мог сказать и даже предположить.

Страшное было лето Господне 1252. Еще не просиял мученической смертью великий Петр Веронский; уже поуспокоилась всколыхнувшаяся после падения Монсегюра страна, и в горах снова поднимали головы осмелевшие еретики. Проповедники опасались ездить без вооруженной охраны даже до соседней деревни, а никакой охраны еще не полагалось. Папа Иннокентий IV крепко невзлюбил детей святого Доминика за то, что к ним тайно от родственников поступил его юный кузен, надежда всего семейства, которому было готовили роскошную клирическую карьеру. Непорядки в Париже, ссоры с университетским духовенством, происки врага доминиканцев Гильема Сент-Амурского, до самого Рима доехавшего клеветать на братьев — все это «битье в доме любящих» подрывало силы Ордена хуже любой внешней беды. Предполагалось, что инквизиции должны оказывать всякую поддержку местные власти — но отправлявшихся в Кордес братья провожали, как рыцарей на почти безнадежную битву. Кто им там будет помогать? Консулат Кордеса? Кюре, который сам чудом выживает в этом катарском логове? Брат Гальярд, вроде бы всегда желавший мученической кончины, чувствовал себя до крайности неуверенно уже на подходах к Кордесу, когда красные скученные крыши замелькали впереди, по дороге, круто выворачивающей из-за холма. Дул пронизывающий весенний ветер, мокрые обмотки под сандалиями еще больше холодили ноги, ледяные, как камни, и уже почти нечувствительные. Брат Рожер улыбался, как солнышко. Ветер топорщил негустые клочки седины вокруг его тонзуры; шевелились даже тощие кустики волос, торчащих из ушей. Гальярд глазам своим не верил вот уже несколько дней: Рожер радовался!

Радовался, когда поздним вечером в Альби городские каноники, напуганные жизнью в своем неспокойном городе, не поверили им и отказались открывать. Радовался, когда почти в каждой деревне по пути дружественные кюре, угощая доминиканцев завтраком, вовсю отговаривали их от опасной затеи. Радовался даже, когда ночная роса во время холодной ночевки попортила ему бревиарий. И все то, что огорчало бы брата Гальярда, заставляло бы в иное время его скорбеть и ревновать о Церкви и Ордене, странным образом превращалось в прекрасное, почти житийное приключение. Только страх смерти, вечный плод грехопадения, червяком посасывал его сердце — тем сильнее, чем ближе к деревне, которую он втайне уже именовал про себя «местом будущих наших мучений». Даже и не деревня — целый городок, центр округи; много людей, а много ли среди них друзей? Именно Кордес прославился первым убийством братьев-проповедников — троих из тулузского монастыря здесь некогда утопили в колодце. Одного из достоверно опознанных убийц и предстояло отыскать и покарать бедным братьям — по крайней мере, попробовать, и в любом случае держаться до конца. Смогу ли я, Господи? Выдержу ли, если придется? Улыбка брата Рожера даже начала смущать и огорчать его.

— Чему вы так радуетесь, брат?

И ответ брата Рожера снова поразил Гальярда своей редкостной неконкретностью:

— Господь открыл мне, что Он меня услышал.

— Что же вы говорили Ему, брат?

— Я просил Его о милости.


Роскошно, нечего сказать. Может, святые только так всегда и говорят, но брат Гальярд еще не был святым. Его ужасно раздражало все в Кордесе — злобные взгляды на улицах, пустые скамьи в церкви, куда они с Рожером честно заявлялись проповедовать, недовольство старого кюре — «Братья мои, я, конечно, не могу вам указывать, но все-таки уезжали бы вы отсюда…» Тоска Гальярда усугублялась тем, что проповедником на этот раз назначили именно его, а брат Рожер был просто его «социем», товарищем и помощником, младшим, несмотря на старшинство по годам и по сроку жизни в Ордене. Спокойное смирение этого человека заставляло Гальярда все свое первое назначение чувствовать себя неисправимым грешником, человеком ни на что не годным. И не украшали его жизни красноречивые, заранее заготовленные проповеди, произносимые почти пустым лавкам, на которых кое-где белели старушечьи платочки, да порой забегал с улицы кто-нибудь из играющих детей.

Остаток времени поглотили реестры. Магистрат без особой охоты, но все-таки поделился с ними деревенской переписью, и брат Гальярд с облегчением узнал, что действительно оба кандидата на сожжение — одна женщина-«совершенная» и замешанный в убийстве местный дворянин, принявший «консоламентум» перед смертью — уже несколько лет как покоятся на кордесском кладбище. Исполненный околосмертной решимости, брат Гальярд потребовал у трех деревенских консулов дать им людей для эксгумации еретиков и сожжения останков. Глава магистрата, молодой еще мужичина с бритым по-городскому подбородком, сощурил на монаха глаза, как на ядовитую змею.

— Это мудреное слово значит, что вы, господа мои… отцы, собираетесь наших покойников выкапывать?

— Именно так, любезный, — внутренне трясясь от подлого страха и гнева, ответствовал брат Гальярд со всей возможной холодностью. Магистрат заседал как раз в доме этого бритого; трое деревенских глав сидели на лавках, расставленных полукругом, как для монашеского капитула, а двое доминиканцев, которым никто не предложил стульев, стояли перед ними на манер подсудимых, спинами к открытой двери. За дверью уже чувствовалось какое-то шевеление, шорох голосов. Любопытные стекались посмотреть, как Кордес в лице своих, прости Господи, консулов отошьет проклятущих инквизиторов.

— Нет уж, простите, мы, честные миряне, таких дел не понимаем, — открыто смеясь Гальярду в гневные глаза, сообщил староста. — Есть у нас пара людей, чтобы мирские дела улаживать — да их, как назло, как раз эту неделю в город на заработки потянуло. Хотите, спрашивайте у отца кюре: может, он вам своего звонаря одолжит, могилы-то разрывать. Только если тот сам в могилу свалится и шею невзначай свернет — вы не обессудьте, отцы вы наши: старику уже восьмой десяток пошел!

За дверью кто-то засмеялся. Брата Гальярда прошиб холодный пот. Так вот как это бывает… Случалось ли с вами, отец Гильем, когда-нибудь то же самое? Я не могу быть инквизитором, подумал брат Гальярд во внезапном озарении. Брат Рожер может, а я не могу. Ведь еще немного, и я возненавижу этих людей.

— Хорошо, — спокойно продолжил он, не сводя глаз с бритого лица, красивого, нормального человеческого лица, однако казавшегося ему сейчас похожим на кабанье рыло. — Я верю, что у вас нет людей для содействия инквизиции. Ведь вы прекрасно знаете, что отказавший в помощи инквизитору при исполнении обязанностей подлежит отлучению.

— Разумеется, знаю, дорогой мой господин и отец. Разве я мог бы устоять перед… такой ужасной угрозой? Но видит Бог, у меня нету ни одного человека, я бы и сам готов был вам помочь, собственными руками — только вот ужасно болею поясницей.

Староста похлопал себя по крутому боку, все так же улыбаясь и ни на миг не собираясь проигрывать в поединке воль. Вокруг него была его деревня. Рядом с братом Гальярдом — только Рожер, чье кроткое лицо казалось сведенным в молитвенном сосредоточении. Нет, не только Рожер — рядом с ним, как он верил, был Господь Иисус, да только он знал это разумом, а не сердцем.

— Вы можете хотя бы собрать своих людей и объявить, что требуются помощники для исполнения приговора тулузской инквизиции? — все еще железным голосом вопросил брат Гальярд. Однако ему уже казалось, что он медленно отдаляется от этого дома, от самого своего голоса, что все это происходит будто и не с ним. Такого позора он не испытывал с ранней юности, с поры ужасных и изначально проигрышных его столкновений с братом.

— Вы уж извините, но в этих делах мы не участники, — ласковым, будто отцовским, голосом ответил другой консул — старый, с брюшком. Медленно поднялся, давая понять, что разговор окончен — и вслед за ним встали двое остальных. — Сами вы, отцы, народ собирайте и что хотите в церкви объявляйте, на то вы и священники, а мы — что ж мы? Такой власти над людьми не имеем, у нас коммуна свободная, мы тут не графы, не епископы тож…

— Хорошо, — уже дрожащим от ярости голосом сказал Гальярд, смутно надеясь, что он не сорвется в крик. — В таком случае, мы будем вынуждены… — Но трое консулов уже удалялись, сквозь поволоку Гальярдова гнева колыхались их широкие спины, и словно море, гудело за дверью людское собрание. Сколько их там? двор у старосты широкий. Весь Кордес? Половина?

Успевая договорить хотя бы немногое главное, брат Гальярд бросил в закрывающуюся дверь:

— Мы исполним приговор самостоятельно. И… бойтесь помешать слугам Божиим!

Старый консул стремительно обернулся, придержав закрывающуюся дверь. Несколько мгновений они мерялись взглядами; монах даже успел подумать, что старик сейчас плюнет им под ноги. Однако он не плюнул: только с треском захлопнул дверь. Гальярд поднял трясущуюся от гнева руку, посмотрел на нее, как на что-то чужое и незнакомое. Пол враждебного дома, в котором они нежданно остались одни, жег ноги даже через подошвы сандалий. Брат Рожер тронул его за плечо. Темные-темные старые глаза, будто мокрые. И морщинки собрались сострадательно.

— Хотите что-то сказать, брат? — (Еще не хватало ему подумать, что я испугался…)

— Если позволите, брат мой.

Ну хоть бы не издевался, не показывал, что Гальярд здесь старший… Под сорок лет чувствовать себя мальчишкой, выпоротым на глазах товарища — достойное наказание для гордеца…

— Конечно, Рожер. Скажите, и пойдемте же исполнять свой долг.

— Непременно, каким бы горестным он ни казался, брат. Только… я хотел ради Христа попросить вас: будьте милосерднее.


Заступы, лопаты и носилки для костей взяли у кюре. У разом постаревшего на десять лет кюре, который предчувствовал недобрые и для себя самого времена: и так с трудом удавалось ладить с неспокойной паствой, а когда Папа присылает таких помощничков — многолетние труды считай пропали… Дай-то Бог, чтобы хоть новых трупов не было. Дай-то Бог…

Отговаривать братьев оказалось невозможно. Все, что кюре мог придумать, когда они под вдохновенное пение «Te Deum» двинулись в сторону кладбища — так это покрепче запереть за ними двери. Поглядел сквозь щелку в ставне, как две белые поющие фигуры рассекают мрачно молчащую толпу. Сложив руки на груди, опустился на пол в молитве. «Да будут уши Твои внимательны к голосу молений моих…»


Брат Гальярд никогда еще никого не эксгумировал. И вообще ему, городскому мальчику, не приходилось в жизни рыть землю — а потому казалось, что это довольно просто. Обратившись с краткой объяснительной речью к рокочущей толпе, сгрудившейся у кладбищенской каменной ограды, он перекрестился и воткнул в землю лопату. Лопата вошла туго, заскрипев о какой-то камень, и остановилась на трети пути. Брат Гальярд нажал на нее ногой, мягкая подошва сандалии перегнулась пополам, но лопата не продвинулась ни на пясть. За оградой радостно захохотали, смех разлетелся по толпе, подобно подхваченной песне.

Рожер, нагнувшись, поддел заступом и выворотил крупный камень. Лопата Гальярда заработала с яростной скоростью. Из толпы послышался первый свист — длинный, продирающий морозом по коже. Вдобавок ко всему начался дождь — такой, как бывает только в Лангедоке в апреле, когда ветер особенно резкий: облака собираются вмиг и вовсю поливают праведных и грешных без разбора, и солнце может выглянуть как через пару ударов сердца, так и не раньше, чем следующим утром.

Небеса, как водится, кропили на праведника. Вода щедро лилась с высоты, и сухая кладбищенская земля вмиг превратилась в мокрую глину. Монахи переступали сандалиями, вода чавкала под ногами. Край лопаты вжикал о мелкие камешки. Яма углублялась медленно, но верно, хотя руки у брата Гальярда, не привычного к такой работе, были готовы оторваться от плеч. Все вокруг было — дождь и несчастья. Из-за ограды послышалась глумливая песенка, видно, сочиняемая на ходу: вибрирующий женский голосок с провансальской легкостью рифмовал беды с трупоедами. Однако пока они только смотрели, не приближаясь ни на шаг. Брат Гальярд знал, что останавливаться нельзя: остановишься, дашь слабину — что угодно может случиться. Он отчасти был рад дождю: неприятные струи отвлекали на себя как самих гробокопателей, так и зрителей. Многие и вовсе начинали расходиться по домам: много ли веселья смотреть под дождем, как два монаха неумело копаются в кладбищенской грязи. Да, толпа за оградой заметно редела, как видел брат Гальярд краем глаза, сквозь застилавшие взгляд струи воды вперемешку с потом. Но что-то там происходило невидимое, что-то, чего он не мог разглядеть: люди подались в сторону, послышались какие-то клики, после чего население деревни Кордес новой волной прихлынуло к ограде, да так плотно, что некоторые парни полегче даже вскарабкались на нее. Под внезапно, как по команде, прекратившимся дождем кто-то большой, отдуваясь, встал в воротах, почти что занимая собой весь их проем.

— Господи, поспеши на помощь мне, — чуть слышно бормотал Рожер, орудуя заступом. Лопата Гальярда наконец ударилась во что-то большое и гулкое — похоже, нащупала деревянный гроб осужденного покойника.

— А, пришли-таки, псы приблудные? Думал, поленитесь! — рявкнул яростный бас от ворот. — Стойте, сукины дети, поглумились и будет! Над нашими мертвыми издеваться не позволю!

— Препятствовать, — нажим на лопату, ух, — работе, — ух, — Инквизитора… — Миг передышки. — Равно препятствовать, — ух, — делу Церкви, — ух, — и делу Божьему!

Короткая страшная перепалка происходила в полной тишине: все вслушивались. Только лопата и заступ в такт яростным кратким словам по-прежнему ударялись о каменистую землю. Тупой деревянный звук повторился — туп! — и словно послужил сигналом. Брат Гальярд разогнулся с лопатой в руках, только когда ему в бок ударил словно бы тяжелый кулак. Он понял, что это такое, не сразу — а мгновеньем позже, когда увидел пятно грязи, гнусной розой расцветшее на Рожеровом скапулире.

Высокий враг в воротах, в котором Гальярд наконец узнал молодого консула, поднимал для следующего удара уже не ком земли, а увесистый камень.

— Убирайтесь, псы. Последний раз по-хорошему говорю, трупожоры!


Торжество, торжество, ослепительный миг, когда все уже началось и можно не бояться. Первый удар был нанесен, начало положено, ореол неприкосновенности, хотя и плохонький, но все же окружавший братьев до этого мига, порвался в клочья. Брат Гальярд еще договаривал какую-то важную и отважную фразу о долге перед святой Церковью, о готовности и бесстрашии — а на них уже накинулись все подряд. Сперва еще на расстоянии, бросая камни и грязь — а через пару мгновений и вовсе рядом, в пределах ограды, и чья-то длинная палка с хрустом врезалась Гальярду под колено, и он, не удержавшись, свалился на какой-то могильный крест, вызывая у нападавших бурю совершенно сатанинского хохота.

Но что за радость: ему больше не было страшно. Плотский ужас смерти и боли, духовный страх унижения и проигрыша — все это осталось по ту сторону, а по эту была только сама тупая боль, которую надо просто выдержать, и огромная, как небо, сияющая надежда. Только я и Господь мой, вот как это бывает, сладостно подумал брат Гальярд, прикрываясь локтем от нового удара. Однако же что-то острое — камень? — все равно ввинтилось ему в лицо, и еще раз, в переносицу, с оглушительным хрустом — будто дерево сломалось или небо обвалилось, о, нет, это кость, это мой нос, Боже мой, в руки Твои предаю дух мой… Есть же какой-то предел, неужели это не он, и может быть еще больнее… И на пределе, давясь собственным хрипом и цепляясь руками за что-то ускользающее и вертящееся, брат Гальярд услыхал невыносимо прекрасный голос — ангела? — поющего «Salve Regina».


Брат Рожер, преследуемый орущей толпой и почти что несомый на ее крылах прочь за кладбищенскую ограду, волочил за собой обмякшего собрата и пел «Сальве» — наверное, этот прекрасный гимн даже в Авиньонете не исполнялся таким диким образом, прерываемый звуками ударов. Певец всхрипывал, но петь не переставал, и его безумная решимость умереть, как ни странно, проторила ему дорогу через Красное море врагов: его толкали, пинали, бросали камнями в спину, но ни разу не ударили спереди. Зачинщик избиения, племянник осужденного на посмертное сожжение, похоже, сам не рад был завязавшейся буче, однако остановить ее уже не мог. К счастью, церковь была неподалеку; избитые и задыхающиеся монахи едва ли не ползком добрались до ее дверей. Гальярд с рассеченной щекой, подволакивая ногу, и Рожер, дышавший со свистом, с красными ссадинами сквозь дыры изорванного хабита — последним рывком они добросили собственные тела до алтаря и уцепились за него, как за борт спасительной барки. Брат Рожер снова запел — на этот раз девяностый псалом; Гальярд петь не мог, голова раскалывалась, кровь лилась из рваной щеки и заливала скапулир и непокрытый каменный алтарь. Он ткнулся в холодный камень здоровой щекой, барка Петрова, барка Церковь, вывези меня — и встретился глазами с Рожером. Рожер, поющий, налегающий грудью на алтарь, выглядел совершенно счастливым человеком. Его почти черные южные глаза сделались совсем светлыми от радости. Последний камень, брошенный от дверей, проскакал по церковным плитам, замер неподалеку от его ног. Но у его более слабого товарища радость кончилась, осталась одна боль, и брат Гальярд, стараясь не стонать слишком громко, с ужасом перед собственным ничтожеством осознавал, что просит у Бога — выжить, выжить, жить…

Двоих окровавленных и едва живых доминиканцев, цеплявшихся за алтарь, спас кордесский кюре. Он выскочил из дома, едва поднялись крики; однако священник слишком хорошо знал свою паству, и в драку вмешиваться не посмел, разумно полагая, что только сгинет заодно с монахами. Поняв, что толпа движется в сторону церкви, он побежал туда же другим путем и вошел в храм с заднего входа, через сакристию. И вот, дождавшись момента, когда крики малость поутихли, он явился пред очи своих прихожан в новом лиловом орнате, с большим крестом в руках, и принялся спокойным, уверенным голосом увещевать их, призывая остановиться.

«Подумайте сами, что будет, если вы предадите смерти этих братьев, папских посланников? Можно сказать, то, что они живы — ваша единственная защита и оправдание, беззаконники! Сейчас на дворе не восьмой год, и даже не сорок третий: все вы знаете, что следом приедут рыцари, которые уже и не вспомнят, в чем дело, но до отбытия пожгут ваши дома и обрюхатят ваших дочерей. И что тогда останется делать мне, вашему священнику? Я уже не смогу защищать вас ото всех обвинений, стоять между вами и франкским графом стеною: я смогу только умыть руки, подобно Пилату, потому что кровь этих монахов будет на вас и детях ваших!»

Так и примерно так говорил кюре довольно долго, то увещевая, то пугая несколько смутившихся людей. Те из них, что все еще были католиками, поддержали его, не желая несмотря ни на что осквернять убийством храм и проливать кровь каких-никаких, а все-таки клириков. Толпа начала мрачно расходиться. Несколько человек с молодым консулом во главе еще толклось некоторое время в церковных дверях, выкрикивая смутные угрозы, однако вскоре и они отступились, то ли возвратив рассудок, то ли просто устав от гнусной и тяжелой истории. С помощью двоих более-менее сочувственных прихожан кюре оторвал вконец обессилевших братьев от алтаря и уложил в сакристии, перенеся туда пару дощатых скамей из храма. Брат Рожер, как ни скверно себя чувствовал, собрался с силами и вспомнил свое врачебное мастерство. Он промыл и довольно искусно зашил Гальярду рану на щеке, замотал ему повязкой, считай, все лицо, оставив только глаза и здоровый угол рта. Кюре ходил вокруг них, сбросив личину спокойствия и уверенности и снова обратившись в безумно усталого старика с дрожащими от постоянной тревоги руками. Он слезно умолял доминиканцев уезжать как можно скорее, не будоражить народ самим своим присутствием. Гальярд пробормотал было сквозь повязку, что не уедет, покуда не исполнит свой долг, но тут уже и Рожер вмешался, уверяя собрата именем Христовым, что долга он сейчас исполнить не сможет, только погибнет задаром и еще больше настроит бедных людей против святой апостольской Церкви. Будь брату Гальярду не тридцать восемь, а двадцать пять лет, он бы не принял ни единого подобного слова, но сейчас, немного успокоившись и прислушиваясь к больному телу, он понимал, что это правда. Так они и уехали из деревни Кордес — поздно ночью, одетые в чужие обноски за неимением запасных хабитов, на одолженной кюре скрипучей телеге с верным возницей. Возница доволок их избитые тела до соседней деревни Сармасес, да там и оставил. В этой деревушке, в паршивой гостинице, где внизу пара пьяных голосов до рассвета препиралась из-за чьей-то жены, и умер брат Рожер. Побои, видно, что-то сильно повредили у него внутри. А может, он просто получил, чего желал, и теперь мог спокойно уйти на небеса, как человек, завершивший все земные дела. Перед смертью он исповедался Гальярду за всю свою жизнь — и тот узнал тайну, столь бережно хранимую братом Рожером… братом Рожером-Полем — уже целых тридцать лет. Кроме Гальярда, ее знал некогда Иордан Саксонский, первый Рожеров исповедник; а теперь Рожер забирал ее с собою на небеса, чтобы вместе посмеяться над этими страданиями со своим отцом.

Дело в том, что брат Рожер помнил отца Доминика. Он видел святого вживе — один-единственный раз, в Сервиане, в двенадцатом году. Их много тогда было, парней и молодых девушек, собравшихся после Доминиковой проповеди — совершенно безуспешной, встреченной дружным смехом. «Гоните его в шею, — сказал, помнится, тогда мэтр Бодуэн, весьма уважаемый в местной общине Совершенный. — Мало ли мы слушали таких трепачей? Не довольно ли нам, что франки и попы страну разоряют?»

Они долго следовали за ним веселым эскортом, выпроваживая нежеланного гостя подальше, за пределы городка, за ворота и далее, по нежным зеленеющим и золотым полям. Отпускали шуточки, спрашивали, не помочь ли побыстрее шагать, не придать ли скорости хорошим пинком. Он почти не отвечал — ответов все равно бы не услышали: только шел и шел, без слез глядя на солнце, прямой и худющий, как палка, стуча посохом по горячей дороге. Шел то ли как слепой, то ли и правда не замечая особенно, что вокруг него творится. Золотились под солнцем волосы вокруг широкой тонзуры, которую девушки, подбираясь поближе, старались пощекотать длинной травинкой: «Эй, папаша, муха, муха по нимбу ползет!» Он порой поворачивал голову, смотрел на своих обидчиков молча, большими и спокойными глазами, как взрослый — на неразумных и шумных детей. А ртом как будто улыбался чуть-чуть. Рожеров друг Видаль придумал такую штуку: подбежать и быстро, пока он развернуться не успел, ткнуть ему за шиворот пучок соломы. «Власяница тебе, папаша! Взамен прежней-то!»

Девушки — среди них и самая особенная, на которую Рожер в те годы смотрел больше прочих — заливались смехом. А когда идти за попом надоело, и ребята стали на прощание бросать ему вслед комья глины, Рожер, вдохновленный взглядом своей дамы, попал лучше всех: прямо в шею, так что грязь посыпалась за шиворот некрашеной рясы, а сам монах чуть покачнулся и остановился. Парни от смеха повалились на траву прямо на обочине.

«Заметил! Проснулся! Ну наконец-то! С добрым утречком, папаша!»

Рожер, красивый парень и богатый жених восемнадцати лет от роду, хохотал вместе со всеми, и только чуть-чуть подавился хохотом, когда черно-белый священник, обернувшись к ним, благословил веселую компанию широким крестным знамением. Рожер не разглядел его лица.

Не разглядел его лица, но и в темную ночь на ложе смерти все так же думал, что отец Доминик улыбался.


…К окончанию исповеди за бесставенным окошком уже начинало синеть. Брат Гальярд открыто плакал, едва в силах выговорить слова отпущения. Рожер взял его руку своей — сухой, ободранной на костяшках и стертой о ручку заступа, о многочисленные метлы и лопаты тулузского монастыря.

— Брат, не грусти ж ты обо мне. Знаешь… Я еще одну тайну тебе открою, чтобы ты не грустил. Я… видел его вчера подле себя.

— Отца Доминика? — Гальярд мог бы и не переспрашивать.

— Он был около нас, когда… когда в меня попал первый камень, благослови Господи руку, его пославшую. И… и теперь я точно знаю, брат: он простил меня. Он мне улыбался.

— Какой он был? — у Гальярда даже слезы высохли от желания знать. Никогда не видевший святого основателя, он почувствовал что-то вроде зависти к своему умирающему собрату. К этому человеку, сейчас бывшему так близко к небесам, сорок лет просившему о милости — и допросившемуся-таки. Помирившемуся с отцом, как Павел, чье имя он носил в монашестве, под конец помирился со святым Стефаном.

— Отец Доминик?.. — голос, идущий уже почти не отсюда. — Он… был он очень… радостный.

Брат Гальярд читал седьмой покаянный псалом, когда Рожер со свистом выдохнул в последний раз. Благословен Бог вовеки.

5. Пару дней спустя. Брат Аймер робеет

Второй день прошел не слишком-то отлично от первого. Еще раз, и снова надолго, заявилась тетка Брюниссанда, которая вспомнила, что трое деревенских женщин носят в лес «что-то тяжелое в корзинках» не реже, чем раз в пару недель, вот уже с самой весны. Назвала женщин по именам — Росса, жена Бермона-ткача, Гильеметта Маурина и еще одна Гильеметта, «старая ведьма и ростовщица к тому ж». Ценные сведения собирались потихоньку, и все чаще в протоколах мелькало имя Бермона-ткача. Вторым по частоте упоминаний был, пожалуй, старый ризничий Симон Армье, которого многие, особенно женщины, честили колдуном. Одна из довольно часто встречаемых в протоколах Гильеметт — та, что постарше — по мнению католического женского меньшинства, была не кем иным, как катарской Совершенной, то бишь перфектой. Рыцарь Арнаут подал на ужин уже не курицу, но чечевицу с редкими кусками толстошкурой солонины, и брат Гальярд был весьма этим доволен. Брат Люсьен показал себя с лучшей стороны — он перебелял протоколы шесть часов без перерыва, и почерк к концу работы у него ничуть не испортился, хотя к вечеру он украдкой дул на покрасневший большой палец и тер его об одежду. Аймер перед сном бичевался так усердно, что на рясе у него проступили пятна крови. Брат Гальярд ничего не сказал, однако то и дело поглядывал на своего сына, видя, что душа того очень неспокойна. Он и сам-то тревожился — как всегда на процессе, и даже более: беспокоил его давешний мальчик, не явившийся и на второй день. Брат Гальярд редко ошибался в людях, и каждая подобная ошибка больно ранила его самолюбие. Самолюбию бы и поделом, но монаху до сих пор казалось, что он рассудил верно, что юноша очень хочет с ним говорить, и поговорил бы немедленно, если бы что-то не мешало ему. Инквизитор в течение двух дней почти не покидал замка, на время обратившегося в Domus Inquisitionis; выходили в деревню монахи только два раза, чтобы отслужить мессу. Даже официум, боясь упустить какого-нибудь покаянника, они прочитывали в зале принятия свидетелей и поднимались в свои комнаты единственно ради повечерия и сна. Однако все редкие минуты, проведенные Гальярдом вне замковых стен, он чувствовал на себе горячий взгляд русоголового паренька. Тот встречался по дороге к церкви, и создавалось впечатление, что он нарочно тут околачивается в надежде увидеть монахов. Он отстаивал мессу, и стоило Гальярду встретиться с ним глазами, парень тотчас же опускал голову. Более явственного покаянного вида инквизитору и присниться не могло. После службы он шел как можно далее по пути с монахами, притворяясь, что занят беседой с кем-нибудь, кому тоже было по дороге; брат Гальярд нарочно вслушивался в разговор и различил-таки его имя — Антуан. Белозубый мужчина с квадратной челюстью, в компании которого Гальярд видел мальчика впервые, напротив же, больше в церкви не показывался, не видно его было и в окрестностях замка. Уж не Бермон ли это ткач, или не Марсель Альзу, на которого также многие доносили? Инквизитора печалила необходимость ждать еще четыре дня, прежде чем можно будет пойти и самостоятельно поискать ответы на тревожащие вопросы. Когда речь идет о душах, незначительных вещей быть не может, в этом он был твердо уверен еще по научению отца Гильема Арнаута.


Итак, в среду после утрени, пока Аймер собирал необходимое для мессы в заплечный мешок, брат Гальярд использовал время, чтобы еще раз пробежать глазами протоколы. Аккуратные строчки Люсьенова пера ложились по пергаменту чистовика черными нитями.«…Свидетельствовала, что Гильеметта Груньер, также называемая Старой, и Гильеметта Маурина, жена Пейре Маурина, довольно часто ходят в лес, относя с собой полные корзины, а возвращаются с пустыми. На вопрос, откуда она это узнала, свидетельница отвечала, что своими глазами видела женщин за подобным делом… Также свидетельница задавала Гильеметте Маурине, своей соседке, вопрос, куда именно она относит снедь, и получила ответ, что Гильеметта ничего не хочет ей говорить, поскольку свидетельница не в вере. На вопрос, как она определила, что корзины сначала были полными, а потом опустели, свидетельница со смехом отвечала, что способна отличить полную корзину от пустой, поскольку уже двадцать лет работает кабатчицей…» «Свидетельствовал, что Марсель Альзу неоднократно требовал у него мелкие суммы денег на пожертвования «для пользы одного Доброго Человека и во спасение души», а в случае отказа грозил перестать одалживать ему волов для пахоты и мула для поездок в город…» Молодец Люсьен, хорошо пишет. И молодец Аймер, ни слова ни упускает, даже указывать успевает, где свидетель засмеялся, где нахмурился. И брат Франсуа, если трезво его оценивать, тоже молодец, хотя стиль ведения процесса у него и другой, не слишком искренний с людьми… Только себя Гальярд никак не мог счесть молодцом. И все потому, что несмотря на вчерашнюю его зажигательную проповедь о покаянии и о полной безопасности для свидетелей юноша Антуан все равно не пришел. Гальярд не смог бы объяснить, с чего ему так дался этот Антуан. То есть мог бы, но не желал признаваться самому себе, да и свои соображения еще не проверил, так и оставим это до времени под покровом. Что же, новый день — новая надежда. Может быть, стоит подойти к Антуану при следующей встрече, обратиться к нему с каким-нибудь невинным вопросом, помочь ему перестать бояться? А что встреча состоится, сомнений не было ни малейших.


Однако новый день большой надежды не сулил. Гальярд понял это, едва заслышал далекий вопль. Орала женщина — сначала одна, потом крик подхватило еще несколько голосов. Брат Гальярд невозмутимо вознес Чашу для поклонения:

— Hic est enim calix sanguinis mei…

Однако за спиной его нарастал ропот и рокот, что-то приближалось из-за двери, и брат Гальярд, даже не оборачиваясь, мог сказать — на Чашу никто не смотрит.

Людская волна позади дернулась, мощно покатилась в сторону двери — и наконец прорезался совсем близкий вопль:

— УБИЛИ!!!..

А-ах, единым вздохом отозвалась толпа. Брат Гальярд преклонил колени — оба, как предписывается доминиканским обрядом — и снова поднялся.

— Haec quotiescumque feceritis, in mei memoriam facietis.

— ОТЦА ДЖУЛИАНА УБИЛИ!!!

Брат Гальярд крестообразно распростер руки, произнося оставшиеся молитвы евхаристического канона. Сердце его горело, но голос не дрогнул. Только по окончании славословия — «Per ipsum, et cum ipso, et in ipsо» — когда жена байля, пробравшись к самой алтарной преграде, заверещала, едва ли не хватая священника за край орната: «Батюшка, слышите? Нашего кюре еретики замучили!» — он обернулся к людям. Однако не раньше, чем завершил пятикратное крестное знамение над чашей.

— Дочь моя, то, что происходит здесь, важнее, чем жизнь или смерть — моя ли, ваша ли, любого из людей на целом свете. Поэтому преклоните колени перед вашим Искупителем, et nunc orationem, quam Christus Dominus nos docuit omnes simul dicamus!

Тетка Виллана упала на колени стремительно, будто ей подрубили ноги.


Брат Аймер давно так не восхищался своим наставником. С огромным стыдом он осознавал, что сам дернулся и отвернулся от алтаря на первый же крик. Будь он один — так, быть может, и оставил бы Мессу, помчался бы к дверям. «Pater noster» прочли под напряженными взглядами немногих верных. Хотя большинство все-таки ломанулось к дверям — кое-кто оставался: пара старушек, юноша Антуан, жена байля, вцепившаяся в алтарную преграду, как узник в прутья своей клетки. И широкая, как перевернутая кадка, ярко наряженная на Брюниссанда на передней лавке, в окружении неизменных сыновей. Покаянный канон отчитали, потому Аймер уже не мог бить себя в грудь; только на словах «Non sum dignus ut intres sub tectum meum» сильно покраснел. Сердце его, заколотившееся со страшной скоростью при первой вести об убийстве, постепенно успокаивалось с течением Operis Dei, Дела Божьего; а когда он принимал Чашу, руки молодого священника слегка дрожали — но уже не от страха, а от стыда. «Маловерный!» — звучал в его ушах осуждающий Господень голос, до ужаса похожий на голос дорогого наставника. И после отпуста, когда оставшиеся несколько человек стремительно помчались к выходу, Аймер во искупление своего позора постарался выйти последним, даже после отца Гальярда. Который, казалось, нарочно задержался еще, ненадолго замерев перед алтарем в безмолвной молитве.

Если бы Гальярд знал, что его возлюбленный Аймер сейчас считает его почти святым, он бы раздрал на себе одежды, или же хабит сам вспыхнул бы от его горячего стыда. Какая там святость: монах переживал один из тяжелейших приступов уныния за всю свою жизнь. Отец Джулиан. Как он, инквизитор, человек, призванный к неусыпному бдению, мог забыть о кюре? Как мог удоволиться смутным решением послать сегодня после мессы кого-нибудь поискать Джулиана в его доме, если тот раньше не объявится? Как он мог… Брат Гальярд чувствовал себя так, будто придушил несчастного священника собственными руками. Потому и застыл на коленях перед пустым алтарем, умоляя Господа простить его. И наставить, наставить наконец на верный путь, удержать впредь от подобных смертельных ошибок, удержать от ада безразличия — ради милости Твоей, ради истины Твоей…


Наконец в сопровождении верного Аймера белый монах вышел под яркое утреннее солнце. Церковный двор кипел, люди кишели, как рыба в рвущейся от тяжести сети. Так копошатся осы на столе, дружно высасывая оброненную каплю меда. Раздвигая руками толпу, Гальярд прошел к главному месту кипения. Брат Франсуа уже был на месте, что-то увещевающе говорил сразу во все стороны, перешагивал туда-обратно через темную груду, некогда бывшую священником Джулианом. Гальярд склонился над телом, преодолевая отвращение от первого водянистого запаха смерти. Посмотрел в белое раздутое лицо. К щеке трупа уже прицепилось несколько жадных речных ракушек, брат Гальярд смахнул их рукой.

— Полно орать, бабы, — рассудительно говорил у него из-за спины голос байля. Байль одновременно старался говорить спокойно — и перекрыть голосом многочисленные причитания, и не очень-то ему это удавалось. — Чего сразу голосить — убили, убили? Утопленника, что ли, никогда не видели? Наш кюре, царствие ему небесное, выпить здорово любил. Вполне мог и без всяких еретиков в Арьеж свалиться.

— А может, утопился, — поддержал его любопытный мужичок Мансип. Этот выскочил из церкви один из первых, еще к


Содержание:
 0  вы читаете: Катарское сокровище : Антон Дубинин  1  1. Жил-был мальчик : Антон Дубинин
 2  2. Инквизиция едет. Увы Мон-Марселю : Антон Дубинин  3  3. Воскресенье. Процесс пошел : Антон Дубинин
 4  4. Брат Рожер : Антон Дубинин  5  5. Пару дней спустя. Брат Аймер робеет : Антон Дубинин
 6  6. То, что забыл брат Гальярд : Антон Дубинин  7  7. Враги человеку домашние его : Антон Дубинин
 8  8. Старичок и сундучок : Антон Дубинин  9  9. День болезней брата Гальярда : Антон Дубинин
 10  11. Послушание брата Аймера : Антон Дубинин  11  13. Мамы и горести : Антон Дубинин
 12  14. Justitia et misericordia : Антон Дубинин  13  15. Sermo Generalis : Антон Дубинин
 14  16. Ecce quam bonum : Антон Дубинин  15  17. Реликвия Святого Иосифа : Антон Дубинин
 16  Использовалась литература : Катарское сокровище    
 
Разделы
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 


электронная библиотека © rulibs.com




sitemap