Приключения : Исторические приключения : В простом полете воображения… : Феликс Дымов

на главную страницу  Контакты  ФоРуМ  Случайная книга


страницы книги:
 0  1  2

вы читаете книгу

Очерк входит — Санаторий: Сборник фантастических произведений, очерков. Сост. Е. В. Носов. — Москва: Молодая гвардия, 1988. - 370 с. ISBN 5-235-01012-4. Стр. 6-38.

Феликс Дымов

«В ПРОСТОМ ПОЛЕТЕ ВООБРАЖЕНИЯ…»

С 1958 года и до самой смерти в 1972 году ученый и писатель И. А. Ефремов вел переписку с ленинградскими писателями Е. П. Брандисом и В. И. Дмитревским. Письма Ивана Антоновича предназначались одновременно обоим адресатам, независимо от того, кому были направлены. В настоящее время оригиналы хранятся в архиве Е. П. Брандиса у его вдовы К — Ф. Куликовой. Благодаря любезности Киры Федоровны и с разрешения Таисии Иосифны Ефремовой мне удалось ознакомиться и поработать с письмами. В них кусочки автобиографии и рассуждения о творчестве, научные и литературные концепции, непреклонность борца, уже подарившего стране несколько месторождений полезных ископаемых, разгадавшего тайны захоронений древних животных, нанесшего на карту родины неразведанные территории, через которые впоследствии проляжет и стальная стрела БАМа. К началу знакомства Ефремова с Брандисом и Дмитревским уже найдены в Сибири кимберлитовые трубки с алмазами, предсказанные в рассказе «Алмазная труба» (1945 г.). В самом начале этого знакомства, переросшего в дружбу, осуществилось и другое предвидение Ефремова, описанное в рассказе «Тень Минувшего» и подтолкнувшее Ю. Н. Денисюка, по его собственному признанию, к созданию практической голографии (1962 г.). С достигнутых позиций прекрасно смотрится жизнь Ефремова-ученого. Но и в писательской среде Иван Антонович тоже фигура далеко не случайная. К этому периоду увидели свет больше десятка его книг, в том числе «Туманность Андромеды», поистине революционное произведение не только отечественной, но и мировой литературы. Без преувеличения можно сказать, что Ефремов открыл нынешний, современный этап фантастики, проложил путь тем, кто составляет сегодня у нас её славу.

Естественно, что все это находило отражение в его письмах. Вчитываешься в них — и возникает образ мыслителя и мечтателя, человека доброй и щедрой души.

«Трудами и душой налаженное…»

Порой в своих высказываниях Иван Антонович весьма крут, резок и беспощаден. Но это — следствие жизненного опыта и принципиальности, а не черствости характера. А может ли быть непринципиальным человек, прошедший свою символическую «дорогу ветров»? Особенно ненавидел он бюрократов, чиновников от науки и литературы, людей бездеятельных и равнодушных. Не случайно на вопрос анкеты «Что может вас рассердить?» он ответил: «Ложь, лицемерие, хамство, жестокость, трусость». Можно смело добавить ещё одно: неприятие нового. Он предвидел, предчувствовал, предвосхищал нашу сегодняшнюю перестройку, откровенно мечтал о ней, наблюдая то, что подчас происходит вокруг:

«Москва, 14 окт. 1963. Дмитревскому.

…трудами и душой налаженное Вами, интересное и полезное для других оказывается выброшенным за борт как пустая бумажка, и нет никакой возможности отстоять его, потому что сражаться с паровым катком или бревном без противотанковой пушки нельзя. Вот тогда получается на душе тоскливо от внезапного понимания, что мир вовсе не так уж хорош, как кажется и как хочется, и, главное, будущее не обещает чудесных превращений…

Все это я пережил не раз за свою длинную научную жизнь и так и не научился не огорчаться и не надеяться на лучшее…»

Содружество в одном человеке ученого и писателя позволяет Ефремову с ясной головой оценивать не только место его собственных произведений в советской литературе и в мировой культуре, но и анализировать как бы со стороны значение их научно-фантастической основы. Он вообще много размышляет о литературной «окружающей среде», её изменчивости и развитии, о фантастике, для которой сделал так много, как никто другой. (Теперь случается, его именем «божатся» и некоторые бывшие его гонители!) Многими мыслями он спешит поделиться со своими ленинградскими друзьми и единомышленниками, так же преданными фантастике, как и он, так же много сделавшими для нее. Нелишне отметить что оба ленинградских адресата Ивана Антоновича по-настоящему любили его и как человека, и как писателя. И ещё как энциклопедиста, научного прогнозиста, историка. Брандис в числе первых выступил с обзором творчества Ефремова. Вместе с Дмитревским они стали и его первыми биографами, выпустив книгу «Через горы времени» (Л., Советский писатель, 1963). Только почти четверть века спустя появилось новое исследование жизни и творчества ученого и писателя — монография П. К. Чудинова «Иван Антонович Ефремов» (М.,Наука, 1987)).

Понимая, что литература мечты должна. опираться на все достижения научного прогнозирования и социологического предвидения — обоснованного и не очень обоснованного, — Иван Антонович и сам, вслед за критиками, пытается проследить возможное влияние на него утопистов. Он ищет произведения, с которыми мог бы сопоставить свою «Туманность…» и с которыми не может не полемизировать. Вот что отмечает писатель в двух письмах Дмитревскому:

«Москва, 1 января 1961.

Из классических утопистов мне наиболее приятен Фурье /он наиболее трезв в суждениях/. На «Андромеду» они могли повлиять лишь отдаленно, потому что теперь это — почти религиозные мечты о праведном человечестве, и мы понимаем, насколько сложнее общественное развитие нашей планеты. Ближе всего к «Андромеде» Уэллсовские «Люди как боги» — вещь в свое время так же недооцененная нашими философами, как позднее кибернетика.

Романа Бреммера «В туманности Андромеды» я не читал — не мог достать, его нет в СССР, равно как и другой книги об Андромеде: 1956 /»Рассвет в Андромеде»/.

Первый роман, насколько помню, — на спиритической основе. Третья известная мне вещь (есть у меня) это роман Мерзка: «Темная Андромеда (А. С. Мегак, Ьагк Апагогпеда, Ьопйоп, 1954) — чудовищный, типично американский, межгалактический пошлый и вульгарный шпионаж. Есть ещё небольшая повесть «Пленены в Андромеде» (Мароопес! ш Апс1готес1а), не помню автора, тоже пустяковина космических заговоров, необычайных чудовищ и очаровательных астронавток.

Как видите, ни одна из этих книг не могла быть отправной точкой для моей «Андромеды» потому ли, что я не читал, или потому, что чепуха».

«Москва, 3.04.61…важнейшая ошибка в разделе об утопиях — это отсутствие Чернышевского. Как ни навязло в зубах многое о Чернышевском, но тут, пожалуй, надо сказать, что все утописты, и Фурье в том числе, говорили об утопиях, как о прекрасной сказке, хотя и зовущей умы, но бесконечно далекой от реальности. А Чернышевский первым заговорил о прекрасном будущем, как о настоящей реальности, достижимой в соединенных усилиях лидей».

Письма Ефремова позволяют заглянуть в его творческую лабораторию. Он охотно рассказывает друзьям о замыслах, умеет обосновать выбор героев и описываемой исторической эпохи, объяснить причудливый ход мысли. Интуицию и воображение он рассматривает и использует как точнейший инструмент. В предисловии к первому Собранию сочинений, увидевшему свет после его смерти, он пишет: «Удалось подчас проявить загадочную для моих коллег интуицию в решении вопросов разного калибра. Та же интуиция помогла и в моих рассказах… Кроме полета воображения и интуиции, координат для заглядывания в будущее нет».

Вот пример самоанализа Ефремова:

«Москва, 25/11 — 61, Дмитревскому.

О Баурджеде. В основе — историческое лицо — некий казначей фараона У-й династии Древнего Царства Бау-ркар, о котором известно, что фараон Сахура послал его к крайним пределам юга. Я перенес действие в У1-ю династию, потому что мне показалась более драматической история фараона Джедефра, и соответственно изменил имя казначея, связанное с именем фараона. Источники, которыми я пользовался, даже трудно перечислить, в общем, примерно все, что есть по эпохе всех трех царств на русском языке — десятки сводок и сотни отдельных работ, от «классических» (Брестед, Маспе-ро, Голенищев, Тураев и мн. др.) до самых последних советских исследований».

«Москва, 20. 06. 61. Дмитревскому.

Сущность «Лезвия…» — в попытке написания научно-фантастической (точнее — научно-художественной) повести на тему современных научных взглядов на биологию, психофизиологию и психологию человека и проистекающие отсюда обоснования современной этики и эстетики для нового общества и новой морали. Идейная основа повести в том, что внутри самого человека, каков он есть в настоящее время, а не в каком-то отдаленном будущем, есть нераскрытые могучие силы, пробуждение которых путем соответствующего воспитания и тренировки приведет к высокой духовной силе, о какой мы мечтаем лишь для людей отдаленного коммунистического завтра. То же самое можно сказать о физическом облике человека. Призыв искать прекрасное будущее не только в космическом завтра, но здесь, сейчас, для всех — цель написания повести».

Аналогичный разбор хода работы над историческим романом «Таис Афинская» вылился в оценку отношения к реально существовавшим в тот исторический период лицам, к хронологическому срезу малоизвестного слоя древней культуры, который Ефремов моделирует со смелостью писателя-фантаста и воссоздает со скрупулезностью ученого-палеонтолога. Самоанализ переходит в беспристрастную литературоведческую характеристику всего собственного творчества. Не ошибусь, если стану утверждать: немногие из писателей способны на подобную автографию!

«Москва, 25 мая 1971. Дмитревскому.

Вот и приступил я к последней главе «Таис», которая называется «Афродита Амбологера», т. е. Афродита «Отвращающая старость». Всего получается около 14 листов — как раз размер «Ойкумены» (без Баурдже-да). Что можно сказать об этой повести? Опять не лезет в ворота того или иного стиля или жанра. Я взял героиней гетеру. Почему? Во-первых, потому, что гетеры высшего класса Аспазия, Лаис, Фрина и т. п. были образованнейшими женщинами своего времени, подругами (гетера и значит — «подруга», «компаньонка») выдающихся людей и преимущественно художников, поэтов и полководцев (они же — государственные деятели). Мне нужно было взглянуть на деяния Александра глазами образованного, но не заинтересованного в политике, завоеваниях, торговле человека, свободного от принадлежности к той или иной школе философов, — философа, свободного от воспевания подвигов поэта, историка, не углубленного в свое творчество, как художник, и потому имеющего открытые глаза. Лучше гетеры не найти.

Но этот поворот повлек за собой исследование некоторых малоизвестных религиозных течений, остатков матриархата, тайных женских культов, представление о художнике и поэте в эллинской культуре, столкновение Эллады с огромным миром Азии — словом, та сторона духовного развития, которая удивительнейшим образом опускается историками, затмеваясь описанием битв, завоеваний, материальных приобретений и количества убитых, которую приходится собирать по крохам, дополняя, конечно, фантазией.

И все же по сюжету и динамике — это повесть приключенческого характера в той же мере, в какой приключенческая «Лезвие бритвы». Однако и в сюжетной линии она опирается на малоизвестные широким кругам читателей исторические факты. Поэтому и столь много раз использованные в литературе походы Александра Великого здесь предстают в несколько ином свете, освещены на основании других, не столь изжеванных эпизодов. И конечно, как всегда и неизбежно, диалектическая основа анализа исторического развития позволяет также придать несколько другой аспект государственности Александра, связи Азии и Европы и истинном месте империи в тогдашнем мире. Это я перечислил структурно-идеологические связи, а что касается художественной «расцветки» — Вы о ней имеете представление.

Цель повести — показать, как впервые в европейском мире родилось представление о комонойе — равенстве всех людей в разуме, в духовной жизни, несмотря на различие народов, племен, обычаев и религий. Это произошло потому, что походы Александра распахнули ворота в Азию, до той поры доступные лишь торговцам и пленным рабам, ворота обмена культур. В этом-то, собственно, главный стержень этого этапа развития истории человечества (с нашей, европейской+индийской точки зрения).

Немного о другом — литературоведческом. Интересно, как изменяется литературное «окружение» моих произведений. Сначала «рассказы о необыкновенном» были в самом деле необыкновенны для советской литературы. Никто (абсолютно!) не писал так и на подобные темы. Затем, с прогрессом науки и распространением популяризации, рассказы потеряли свою необыкновенность, а сейчас необычайные открытия и наблюдения выкапываются отовсюду и печатаются прямо-таки пачками в альманахах типа «Эврика», «Вокруг света». Когда писалась и издавалась «На краю Ойкумены», тогда в советской литературе не было ни единой повести из древней истории (ее, кажется, почти и не учили в школе). «Ойкумена» даже валялась пять лет из-за непривычной манеры изложения исторических повестей, не содержащего великих героев, победителей и т. п. То же самое с «Туманностью». Непонимание коммунистического общества, порожденное сегодняшними (вчерашними) представлениями о классовой борьбе и классовой структуре, было перенесено вопреки классикам марксизма на будущее. А сейчас повести о полетах на звезды, об иных цивилизациях и будущем коммунизме уже стали обычными. Вспомним, что когда-то меня обвиняли из-за «Тени Минувшего», что как я посмел предположить где-то в иных мирах существование коммунистического общества на 70 миллионов лет раньше, чем у нас на Земле! Как посмел! Это было на заседании в СП в 1945 году… выступал Кирилл Андреев. В том же году Л. Кассиль сказал, что мои рассказы хороши, но производят впечатление переводов с английского — настолько они непривычны. В том же году или на год позже П. П. Бажов сказал, что Ефремов — это «белое золото» — так называли когда-то на Урале платину, не понимая её ценности, и заряжали ружья вместо дроби, экономя более дорогой свинец!

«Лезвие бритвы» и по сие время считается высоко-лобыми критиками моей творческой неудачей. А я ценю этот роман выше всех своих (или люблю его больше). Публика уже его оценила — 30–40 руб. на черном рынке, как Библия. Все дело в том, что в приключенческую рамку пришлось оправить апокриф — вещи, о которых не принято было у нас говорить, а при Сталине просто — 10 лет в Сибирь: о йоге, о духовном могуществе человека, о самовоспитании — все это также впервые явилось в нашей литературе, в результате чего появились легенды, что я якобы посвященный йог, проведший сколько-то лет в Тибете и Индии, мудрец, вскрывающий тайны.

До сих пор издательства относятся к «Лезвию» с непобедимой осторожностью, и эта книга пока ещё не стала пройденным этапом, как все остальные, хотя о йоге печатаются статьи, снимаются фильмы, а психология прочно входит в бытие общества, пусть не теми темпами, как это было бы надо.

Очевидно, что литература должна получить оценку не только с точки зрения установленных канонов, но и по каким-то иным критериям… Точно так же в «Часе Быка» люди ещё не разобрались. Доброжелатели нашего строя увидели в нем попытку разобраться в препонах и проблемах на пути к коммунизму, скрытые ненавистники — лишь пасквиль. А я уверен, что после «Часа Быка» появятся многочисленные произведения, спокойно, доброжелательно и мудро разбирающие бесчисленные препоны и задачи психологической переработки современных людей в истинных коммунистов, для которых ответственность на ближнего и дальнего и забота о нем — задача жизни и все остальное, АБСОЛЮТНО ВСЕ — второстепенно, низшего порядка. Это и есть тот опорный столб духовного воспитания, без которого не будет коммунизма! Но чтобы «Час Быка» стал столь же обычным, как «Туманность», надо, чтобы прошло ещё лет 15 поступательного движения нашей литературы.[1]

Из обозримого «старения» моих книг, точнее, перевода их из разряда необыкновенности в обыкновенность, следует очень важный вывод — насколько быстро изменяется «бэкграунд» (заднеплановый фон) жизни и как тщательно должен его чувствовать писатель, если он пытается ощущать грядущее. Это, в общем-то, несущественно для исторического романиста, хотя и тут взгляд в прошлое должен находить отзвук в настоящем, иначе историческую вещь будет скучно читать, как-то и случилось с романами «Мордовцева, Лажечникова, Загоскина. Иными словами, исследуя историю, надо искать в ней то, что интересует нас сегодня, и, находя его, ликвидировать перед силой человеческого разума и чувств. Тупое перечисление событий, костюмов и обычаев, хотя и имеет известный интерес, мало для жадной души пытливого человека».

Какую же уникальную задачу поставил себе писатель — переработку современных людей в истинных коммунистов с помощью своих книг!

«Контакт ума с умом…»

Время от времени в обществе возникают приливы стихийного интереса к некоторым проблемам. Проблемы могут быть из разряда тех «новых», которые являются хорошо забытыми старыми. А могут рождаться неожиданно. И родившись, властвовать над умами граждан, вызывая дискуссии, статьи в периодике, передачу из рук в руки невесть откуда взявшихся профессоров и академиков. Интерес этот на уровне «верю — не верю» возникает периодически и нуждается, видимо, в специальных исследованиях социологов. Подогревается он иногда даже выступлениями видных ученых, причем, по проблемам, далеким и чуждым их собственной научной специализации. К числу таких проблем относятся экстрасенс-ные способности отдельных людей. Тайны магических фигур на лике нашей планеты, скажем, Бермудский треугольник. Пропавшие сокровища и экспедиции. К числу их относятся и предположения о посещении Земли в далеком прошлом инопланетянами.

Ефремов не может не откликнуться на эти дискуссии. У ученого-естественника всегда находится оригинальное суждение обо всем.

«Москва, 4/11 — 61. Дмитревскому.

«Теория» Агреста, Казанцева и иже с ними — не нова. Уж очень давно в зарубежной литературе есть всякие фантазии на этот счет, примерно с 30-х годов. Но ест много книг, начиная с Великовского, объясняющих ге же самые факты (разрушение Содома и т. п.) космическими катастрофами и подгоняющими убедительные доказательства о времени этих катастроф — 1600 и 700 до нашей эры. Летающие тарелки усиленно муссировались в Америке и вообще на Западе лет пять тому назад, теперь эта мода докатилась до нас. Я глубоко убежден, что видения тарелок есть новый вид массового самовнушения и истерии, только в средневековье видели дьяволов и ангелов, а мы теперь — космические корабли. Кроме того, с открытием локации и с радиотелескопами мы стали наталкиваться на разные неизученные и не замечавшиеся ранее атмосферные явления, которые пока мерещатся нам кораблями по данным наблюдательных научных и военных станций. Конечно, я — не «уль-тима рацио», но мне-то кажется, что по всем законам божеским и человеческим любые пришельцы должны вступать с нами в настоящий контакт или же приняться избивать нас, как это мыслят военные, но отнюдь не доверять тайны своего существования случайным психопатам вроде Адамского и иже с ними. Вот почему я не верю в летающие тарелки и считаю, что у доказывающих наличие астронавтов в прошлом ещё нет никаких достаточно серьезных доказательств, чтобы об этом можно было говорить в плане науки, научными методами. Получается вроде телепатии — факт есть, а объяснения ненаучны (контакт ума с умом, когда на деле «ум», «разум» — вещи несуществующие) и опыты — тоже. Нет методики, нет и исходных позиций. Кстати, пробитые металлическим орудием кости в самом деле найдены в одесских катакомбах — возраст 1 миллион лет! — но даже для серьезного построения какой-либо гипотезы на основе этого факта ещё нет данных».

Продолжение и развитием своеобразных науковед-ческих рассуждений Ивана Антоновича являются и некоторые его соображения о фантастике. Они изложены в письме Дмитревскому, в отдельной записке. Ефремову, вероятно, как и многим мыслителям, хорошо думалось за письменным столом. Вспоминая заявление Ю. И. Денисюка, что на создание практической голографии его подтолкнул рассказ «Тень Минувшего», Ефремов пишет: «Это признание выдающегося физика не только приятный подарок писателю-фантасту, но и доказательство предвидения возможностей науки в и р о — стом полете воображения».

Как младший коллега Ивана Антоновича по писательскому труду, работающий в том же творческом направлении литературы, я тоже неоднократно задумывал-ля о роли и значении фантастики. Для себя я выводил фантастику из сказки, считал её сказками для взрослых. И непросто было объяснить, зачем нужна сказка. Тут, понимаешь, оброк, десятина, крепостное право, «только не сжата полоска одна», а детишкам вещают дошедшие с незапамятных времен небылицы про чудо-юдо рыбу-кит, про ковер-самолет, про семимильные сапоги, моло-дильные яблоки и живую воду, а также «влезла в одно ушко, вылезла из другого пригожей красавицей». Добро бы одни «деловые» грезы: посадил дед репку — выросла репка большая-пребольшая! Серьезно, рационально, мечта о благосостоянии. Так ведь не ограничивается народ, вон чего навыдумывал! Выходит, и сказки для чего-то нужны?

С ростом потока информации усиливается голод по необычному, а порог необычности поднимается. Старые сказки привычны и… недостаточно фантастичны — век НТР! Есть и другой аспект. Присущее только человеку свойство предугадывать, планировать свои действия невозможно без воображения: подсмотреть то, чего нет в природе, что ещё когда-нибудь будет, негде. Вот и выходит, что планирование — это фантазирование. А чтение фантастики — это тренировка воображения, способствующая процветанию планового хозяйства, улучшающая приспособление человека к настоящему и подготавливающая его к будущему.

Вместе с тем, фантастическая литература не соревнуется с наукой, не может её заменить. Фантастика не предсказала квазаров, черных дыр, генной инженерии и революции в одной отдельно взятой стране. Она предугадывает по мелочам. И если и обгоняет реальность, то ведь и реальность постоянно ею подпитывается, что-то берет из фантастики на вооружение, попутно корректирует, изобретает новое и сама, таким образом, определяет направление следующего шага фантазирования. То есть до осуществления предсказанной фантастикой модели реальная модель либо внедряется частями, отметая ненужное и второстепенное, либо отвергает путь полностью. Но путь этот уже мысленно проигран и исследован: фантастика как бы закрывает запретное направление! Бывает, правда, что жизнь до неузнаваемости преображает предложенную схему. Хотя бы тот же гиперболоид-лазер…

Так называемая фантастика «ближнего прицела» не будоражила воображения. Она плелась в хвосте у науки, её «открытия» фактически были беллетризованными лабораторными отчетами — о машинах и изобретениях, едва-едва не существующих в опытных образцах или, по крайней мере, в чертежах. Образец куцего, плоскостного фантазирования: если яблоко, то размером непременно с голову, если арбуз, то размером с арбу. Или: за рычагами трактора вместо живого тракториста человекообразный робот. Фантастично? В принципе, да, ведь такого никто пока не видел. А целесообразно ли подстраивать под робота приспособленную к человеку машинуразве кто об этом задумывался? И арбуз-арба, и робот за рулем — примеры, если так можно выразиться, экстенсивного мышления. Бортовой компьютер или телеуправление сегодня — тоже. А пример интенсивного? Ну… Ну, скажем, датчики на растениях, управляющие микроклиматом поля, подачей воды и удобрений, сменой дня и ночи. Или вообще замена промышленных растений фабриками фотосинтеза… При условии, что главное в написанном все-таки человек!

У современной фантастики гораздо меньше литературных традиций, чем у реализма. Фантастика специфична, ей трудно соединить людей и идеи. Представим себе роман о коллективе ученых, занимающихся разработкой и внедрением… гиперболоида. Опишем подробно, как повседневно, в рутине и неодобрении (недопонимании) трудятся энтузиасты, а равнодушные «сачкуют». В план счастливо придуманный гиперболоид не включен, поскольку родился только что — в качестве побочного результата опытов по брикетированию угля. Патентный поиск выполнить некому. Отчет опять сорвался. Премия горит. Единственная приличная лаборантка, плюнув на трудности, ушла в декрет. Руководитель-гад тянет из твоей группы народу на овощебазу больше, чем от других. В общем, истинная обстановка современного НИИ. Фантастика волей-неволей вытесняется за обложку книги. Показывать крупный характер в знакомой обстановке неблагодарно, там практически нет места фантастике. В незнакомой — тем более: для соблюдения реалий, которые придется не только придумывать, но и беспрерывно объяснять, все будет утоплено в шумовом фоне. Еще тяжелее изображать нетипичный характер в типических обстоятельствах, потому что неадекватная реакция «героя» фантастического произведения будет вызывать лишь раздражение читателя, ничего больше…

Такого рода мысли бродили во мне до знакомства с соображениями Ефремова. И до чего же было приятно найти у писателя подтверждение, а не опровержение тому, что тебя волнует!

«К письму В. И. Дмитревскому от 20. 06. 61.

Некоторые мысли о научной фантастике.

Бурное развитие потребности в научной фантастике характерно для второй четверти нашего века и с тех пор продолжается. Почему это так, и почему столь силен зов фантастики у молодежи? В наш атеистический век религия все больше уходит из повседневности человека (я все время веду речь о мире в целом). Единственно могучую и достоверную силу, способную волшебно и быстро изменить жизнь, человек научился уже видеть в — науке и в её дериватах (производных) — технике, медицине. Поэтому сказочное могущество бога, святых, других персонажей сказок — богатырей, волшебников, фей и т. д. — переносится теперь на науку и её представителей. Рождается новая сказка XX века — научная, для людей, понимающих, что возможности науки в сотворении сказки, чуда, мифа нисколько не меньше, а даже более «реальны», чем у могущественных сил, идущих из древнейших времен развития общественного сознания.

Эта свойственная человеку и психологически легко объяснимая вера в науку не развивалась бы без каждодневных доказательств реальности могущества науки, которые дает нам техника. Нет ничего удивительного поэтому, что развитие научной фантастики началось ранее в странах Запада, более технически развитых, чем старая Россия. У нас ещё долго царили и продолжают царить традиции бытового, психологического романа, рассказов из жизни, за которые и посейчас ратуют поборники «высоколобой» литературы. Коренная ошибка этих поборников, считающих, что научная фантастика есть литература второго, если не третьего сорта, заключается в реакционном (именно так!) консерватизме, исключающем другую, чем прежде или даже теперь, структуру жизни и другую психологию человека. Они не видят, что с ростом населения Земли уже более нельзя даже просуществовать без науки, без научного земледелия, без новой медицины и техники с небывалой производительностью, обеспечивающей миллиарды людей. А если нельзя, то это значит, что наука перестала быть уделом чудаков-одиночек, случайных энтузиастов и превратилась в предмет величайшей государственной и народной заботы, в самый могущественный рычаг прогресса и борьбы за лучшую жизнь общества. А если так, то не тысячи, не десятки тысяч, как сейчас, а миллионы ученых и сотни миллионов техников должны обеспечить нарастающий темп развития человечества, его потребностей и «задела вперед», т. е. той суммы научных проблем, разработанных без видимой в настоящий момент пользы, которые явятся драгоценнейшим сокровищем нового, открытий и идей в дальнейшем рывке вперед.

Эта развивающаяся сила науки могучей рекой вторгается и в повседневную жизнь каждого человека, в его представления, мечты и заботы. Поэтому научная фантастика, или, как её можно определить, беллетристика о науке, искусство, взявшее предметом науку (не в смысле изучения или популяризации, как это, черт возьми, у нас любят пережевывать, а в смысле группы человеческих эмоций, связанных с наукой и научным творчеством), все больше сближается с литературой повседневной жизни, с «бытовой» или «психологической», ибо чем дальше, тем больше — нет быта без науки, нет психологии без науки и научных представлений о мире и жизни.

В этом слиянии с обычной литературой — дальнейший путь художественного совершенствования научной фантастики, ибо для посвященного в науку читателя отпадает необходимость объяснений, ныне составляющих главную беду и основное противоречие научной фантастики как искусства. Невежественная критика любит упрекать научную фантастику за излишние длинноты и нехудожественные отвлечения, кивая на краткость прозы Чехова и т. п. Но попробовал бы Чехов вкратце объяснить незнакомому с наукой читателю, что такое Галактика, посмотрели бы мы, куда девалась его краткость и точность! Хорошо быть кратким в вещах, доступных разумению каждого читателя! Однако с дальнейшим развитием науки, увеличением числа ученых-профессионалов и любителей (надо подумать над необходимостью развития у нас этой категории ученых) о Галактике можно будет говорить в двух словах, и тогда отпадет вся разница в художественном аппарате (исполнении) между художественной и научно-фантастической литературой, и последняя составит один из вполне равноправных её разделов. В настоящее время только лучшие произведения научной фантастики приближаются к этому, ещё далекому идеалу…»

Очень важно, когда мысли писателя становятся твоими собственными мыслями!

«Никогда не следуя проторенным…»

«В скольких книгах мы встречаем малолетних «крепышей», уже с детства показывающих свою гениальность, преданность великим идеям и т. д.» — восстает Иван Антонович против всяких штампов, рассказывая о своей жизни в письме Дмитревскому 29 марта 1961 года. Нет, не со штампов и не с шаблонов начиналось его детство!

Родился он в семье «самой что ни на есть мещанской», «внутренне глубочайше некультурной», с жестким деспотизмом старовера-отца. Особенной крепостью сначала ребенок не отличался, сам, подрастая, развивал врожденные данные многолетними занятиями спортом. Только тогда заработали унаследованные им «кондо-вая, истинно русская сила, здоровье и блестящие самородковые способности отца». С четырех лет обучился читать. «Гигантская» память схатывала все, что как-то привлекало внимание. Обладал «сильнейшим пристрастием к книгам о путешествиях, к тяжелым предметам (особенная страсть к залитым свинцовым часовым гирям, к медным ступкам и утюгам), которыми мог играть часами, также к самым разным минералам, но преимущественно — кристаллам». «Только потому, что эта кондовая семья разбилась, мои способности смогли пойти туда, где мне самому хотелось их применить. Т. о. Революция была также и моим освобождением из мещанства, которое могло бы наложить на меня серьезный отпечаток».

Трех человек называет Ефремов в числе тех, кто основательно повлиял на выбор им жизненного пути. Это академики П. П. Сушкин и А. А. Борисяк и капитан Д. А. Лухманов. «…Между ними, — с изрядной долей самоиронии восклицает Иван Антонович, — путается совсем ещё незначительная, ничего не знающая щенячья личность, у которой все же видят основное — стремление к науке, по любви, без всякого расчета… В те годы идти в науку не представляло никакого расчета… Это был путь бедности, второстепенного места в жизни, в сопровождении нескончаемого труда, но в то же время путь широкого и свободного удовлетворения жажды знания…» Его тоже питало «захватывающее всю молодую интеллигенцию того времени стремление к участию в размахе освоения страны, пятилеток, открывательства нового повсюду, в том числе и в Сибири». Важнейшее значение Иван Антонович придает сохранению в любых условиях самобытности, индивидуальности: «Я, например, сам считаю одним из своих хороших свойств — достаточный запас энергии и смелости, чтобы проламываться по своему собственному пути, никогда не следуя проторенным. Пожалуй, именно это+еще доброе, морально здоровое отношение к человекам, вещам и явлениям вообще+еще многообразие фактов, захватываемых и приводимых в действие в моих произведениях».

От многого зависят наши судьбы. Не требует доказательств влияние других людей. Немножко стыдясь, бравируя неверием и потому с насмешкой и шиком мы признаем воздействие звезд, зачитываем вслух под Новый год гороскопы, расставляем на полках фигурки зверей, символизирующих год по восточному календарю, носим изображения знаков зодиака. Легенды приписывают разные таинственные свойства драгоценным камням. Испытывать их «воздействие» было бы, вероятно, к лицу геологу Ефремову. А вот можно ли быть как-то связанным с материком, никогда на нем не побывав? Оказывается, можно. Предметом такой пожизненной привязанности для Ефремова, включая интерес научный и литературный, явилась Африка. Действие многих еф-ремовских произведений и отдельных эпизодов в других проистекает на Черном материке. Именно сравнение тектонических платформ Сибири и Африки, обнаружение одинакового геологического строения участков помогло Ивану Антоновичу предсказать наличие кимбер-литовых трубок в Сибири, блестяще подтвердившееся впоследствии открытием алмазных месторождений.

Собственные высказывания Ефремова о счастливом континенте его судьбы все из того же письма Дмитревскому рекомендуют «…осмыслить Африку немного по-другому — не географически, ибо такая «Африка» может случиться и в Аравии, и в Индии, и в Монголии. Вероятно, тут надо писать исторически, ибо Африка для меня — это страна первобытности, кусок древнего мира, островок, вымерший среди нашей цивилизации, где и животный мир, и растения, и люди хранят в себе черты далекого прошлого планеты. Все усиливавшийся с годами интерес к истории постепенно менял планы, в каких представлялась Африка, — от наивно-романтического интереса к Черному материку до глубокого стремления познать и ощутить прошлое всесторонне посредством пейзажей, животных, растений и, наконец, людей Африки как ключей к воссозданию ретроспективной, но живой картины ушедшего мира».

Иван Антонович непрерывно соразмеряет все, что происходит вокруг него в жизни, с тем, что и как он пишет. «Купеческая кровь, — шутит он, — дает мне возможность смотреть на вещи трезвее, чем это делают мои доброжелатели».

«Москва, 5 августа 1967. Дмитревскому.

Работа над «Часом Быка» подвигается — пишется восьмая глава «Три слоя смерти», в общем, уже около 10 листов… за половину перевалило. Сомневаюсь, чтобы при настоящем курсе в верхах роман имел успех. Ну что ж, поваляется года два — не привыкать стать!

В особенности я засомневался, когда прочитал в «Комсомолке» статью Ленинградского обкома ВЛКСМ о необходимости… перестать писать упадочные произведения о войне вроде Симонова, Бакланова, Быкова и т. д. Ежели разрешается призывать… к этакому, то где уж мне с моим резко антивоенным миросозерцанием. Оно, собственно говоря, не антивоенное, но я за винтовку и против громадной военной машины, как Айюб-хан — президент Пакистана. Тот заявил, что никакой индустриализации ему не надо, а от американцев он примет только одну помощь — противозачаточные пилюли. От канадцев ему нужна низкорослая пшеница особого сорта, и вот с этими двумя средствами он ликвидирует голод в стране…Что до вооружения, то народ, у которого есть винтовки и достаточно места в горах, может не бояться никакого нападения… Есть первобытная мудрость в нем!»

С особенным чувством вчитываешься в строки Ивана Антоновича о его слитности с народом, о причастности ко всем его делам. В Ефремове всегда присутствует аналитик, в нем силен писатель, свободно перемещающийся по эпохам — от древних времен до будущего, которое он неизменно представлял себе светлым. Однако мысль наша проходит через Настоящее. Настоящее не застывшее, не ушедшее в прошое вместе с высказанными и отзвучавшими словами, а сохраняющее современность, постоянно находящееся рядом с нами. Задолго до сегодняшнего периода гласности, давшей путь здоровой критике и осуждающей критикансто, Ефремов отвергает пустые нападки на наш строй со всеми его достижениями, не замечать которые может только откровенный враг или человек с нездоровой психикой, призывает конструктивно относиться к нашим недостаткам, не признавать и не бороться с которыми так же вредно, как и видеть только их, держа фигу в кармане. На отрицании истины невозможно построить никакой позитивной программы. И сарказм и боль звучат в его словах в разные периоды жизни:

«Абрамцево, 5.12.60. Дмитревскому.

…с русским человеком не сладишь — отчего так и трудно строить коммунизм, что всех надо убеждать лишь на опыте. Это исконное недоверие к умственным убеждениям сидит в каждом из нас, видимо, от дикого скифа!»

«Москва, 26.12.66. Дмитревскому.

…А мелкотравчатое возмутительство — оно не в свойствах русского народа, как бы там хамоваты и пьянова-, ты мы не были. Правда, дурацкий разнобой в нашей интеллигенции, приведший её к краху, всегда был, но это потому, что уж очень она была разношерстная и неотстоявшаяся… За предупреждением должно стоять конструктивное — иначе теряется цель и смысл самого-то предупреждения — кого и для чего предупреждать, если и так все дрянь?!»

«Москва, 23 августа 1970. Дмитревскому.

Трудно… видеть, как исчазает все привычное с юности и заменяется совершенно иным, может быть, лучшим, но чужим и жестким. Особенно это относится к исчезновению того российского, что нам дорого и мило, но искоренялось… достаточно долго, чтобы практически оказаться на грани небытия. Вот это тревожит и не способствует тому благополучию, какое написано на лицах гостей, приезжающих в последние месяцы из иных стран».

Природа оказалась немилостивой к Ивану Антоновичу. Тяжелые, всепогодные экспедиции, изнурительный, на полном напряжении сил труд подорвали даже его могучее здоровье. В письмах начинают проскальзывать мысли о пределах человеческих возможностей, о смерти как неизбежном итоге жизни. Впрочем, и этим, казалось бы, заведомо пессимистическим мыслям Иван Антонович умеет придать философский смысл, старается не отнять бодрости у друзей, сознавая, что не может их не опечалить:

«Абрамцево, 16 июля 1959. Дмитревскому.

…До чего же мы все живем под прессом — то страха (общего) атомной войны, то — рака (личного и узко-семейного). Ей-богу, лучше быть потупее… впрочем, как подумаешь, что зато исчез бы весь широкий и интереснейший мир, нет, не лучше! Расплачиваться все равно неизбежно и за то и за другое, только по-разному… Когда Вы излечитесь от Вашей светлой романтики, Владимир Иванович, дорогой? Впрочем, не излечивайтесь, не нужно — лучше прожить наивным соколом, чем софистической змеей…»

«Абрамцево, 20.06.60. Дмитревскому.

Как силен вечный человеческий протест против неизбежности смерти и когда же наконец мы сможем преодолеть его? Что тут надо — веру в науку или какую-то особенную религию, вроде индусской? Но и в последней ведь смерть только тогда освобождение, когда мудрец уходит из жизни в экстазе — самадхи, якобы в соединении с божеством…»

Совсем малый круг друзей посвящен в истинную картину его здоровья. Какая же сила духа нужна, чтобы писать о себе самом так доверительно и спокойно:

…Должен предупредить Вас, что это письмо — только Вам, как пишут в английской секретной службе, судя по Джеймсу Бонду — «фор йор айз онли» — только для Ваших глаз… В последней моей кардиограмме произошло ухудшение… Само по себе это не непосредственная опасность, но в совокупности со всем, что есть, — неважно. Энергии не осталось — броненосец тонет.

Кроме шуток, у меня ощущение, что я как хороший броненосец, с большой силой машин, запасом плавучести и т. д., но получивший пробоину, которую никак не могут заделать… И вот медленно, но верно заполняется водой один отсек за другим и корабль садится все глубже в воду. Он ещё идет, но скорости набрать нельзя — выдавятся переборки, и сразу пойдешь ко дну, поэтому броненосец идет медленно, почти с торжественной обреченностью, погружаясь, но с виду все такой же тяжелый н сильный. А в рубке управления мечется, пытаясь что-то сделать, капитан — мой Тасенок (Т. И. Ефремова. Ф. Д.) и экипаж из моих друзей, готовых сделать, что возможно, кроме главного — пробоина не заделываемая. Так и у меня — с каждой новой кардиограммой смотришь, как выполаживаются одни зубцы, опускаются другие, расползаются вширь, осложняясь дополнительными, третьи. Эту картину я отчетливо вижу и сам. Это — не паника, не внезапный припадок слабости или/меланхолии, просто облеклось в поэтический образ мое заболевание. И не говорите ничего никому, ведь сколько осталось плавучести — величина неопределенная, зависит от общей жизненности организма, и может быть, не так уж скоро, кое-что, во всяком случае, успею сделать — это я как-то внутренним чутьем понимаю, хоть и не исключаю возможности внезапного поворота событий — но ведь это уже опасение кирпича на голову и потому не принимается во внимание. Как-то всегда привлекал меня один эпизод из Цусимского боя. Когда броненосец «Сисой Великий», подбитый, с испорченными машинами, спасаясь от японцев, встретил крейсер «Владимир Мономах» и поднял сигнал: «тону, прошу принять команду на борт». И на мачтах крейсера взвились флаги ответного сигнала: «сам через час пойду ко дну». Мой броненосец пока не отвечает этим сигналом людям, введенным в заблуждение моей всегдашней бодростью, но дело к тому пошло за последний год довольно быстро… «фор йор айз онли» кончилось».

В Иване Антоновиче была очень сильна ответствепность перед другими. Постоянно подбадривая друзей и близких, любому протягивая руку помощи по первой просьбе и даже без просьбы, он жил сознанием, что человек, делающий подарки, едва ли не счастливее того, кто эти подарки получает.

Для всех нас такими подарками были его научные открытия и книги.

«Не снобизм и не мания величия…»

Удивительно, насколько не устарели мысли Ивана Антоновича, насколько метки его попадания в сегодняш-ность, скажем, о писательском труде:

«Москва 29. 06. 74, Дмитревскому.

…На опыте «Лезвия» пришел к заключению, что писательство в нашей стране — дело выгодное лишь для халтурщиков или заказников. Посудите сами — я ведь писатель, можно сказать, удачливый и коммерчески «бестселлер», а что получается:

«Лезвие» писал с середины 1959 года, т. е. до выхода книги пройдет без малого 5 /2 лет. Если считать, что до выхода следующей мало-мальски «листажной» повести или романа пройдет минимум два года, ну, в самом лучшем случае — полтора, то получается семь лет, на которые растягивается финансовая поддержка от «Лезвия». Если все будет удачно, то «Лезвие» получит тройной гонорар (журнал+ Два издания). За вычетами, примерно по 8500, т. е. в итоге — 25 тысяч. Разделите на семь лет, получите около 300 рублей в месяц, поэтому если не будет в ближайшее же время крупного переиздания, то мой заработок писателя (не по величине, а по спросу и издаваемости) первого класса оказывается меньше моей докторской зарплаты — 400 р. в мес., не говоря уже о зав. лабораторской должности — 500 руб.

Каково же меньше пишущим и менее удачливым или издаваемым — просто жутко подумать.

В итоге — если не относиться к писанию как к некоему подвигу, но и не быть способным на откровенную халтуру и угодничество — не надо писать, а надо служить. Как ни странно, это сейчас даже почетнее, а то писателя всяк считает своим долгом критиковать, ругать, лезть с советами. Видимо, что-то надо правительству предпринимать с писателями… Руководители культуры должны проявить разум, пока не поздно. Вот какие экономические рассуждения».

…Взгляд на нас всех (писателей) (помимо особо отмеченных и занятых исполнением приказных дел) со времен нэпа остался дикий — кустарь-одиночка без мотора. Вот и приносим мы каждый на рынок свои горшки, а ценителей и меценатов-то давно нет… Написал бы кто талантливую комедию на эту тему — сослужил бы хорошую службу культуре».

И вот будто бы услешан голос писателя. Приняты постановления об улучшении работы творческих союзов, улучшении гонорарной политики. На самом высшем уровне собираются совещания с писателями и работниками средств массовой информации. Учтено мнение общественных деятелей о бережном отношении к природе и экологических проблемах: загрязнении Байкала, Ладоги, Рыбинского водохранилища, опрометчиво несбалансированном проекте поворота северных рек, угрозе водному балансу севера Эстонии. Сейчас эти проблемы открыто обсуждаются, достаточно перелистать газеты. Вот лишь несколько заголовков на тему, в которой боль писателей является барометром отношения к окружающему миру: «Как спасти Арал?», «Путешествие в лесное головотяпство», «Природе нужен адвокат»… Но ведь Ефремов, тонко чувствовавший и болевший за природу («Сын Земли, полностью погруженный в её природу, — таков человек. И в этом он диалектически велик и ничтожен!»), ответственно относившийся к своему второму призванию как к средству служения народу, задавал себе и друзьям непростые вопросы больше двух десятков лет тому назад!

Снова и снова возвращается Иван Антонович к осмыслению трудной роли писателя в обществе. С одной стороны, литературная способность — это все преобразующая волшебная палочка, особенный дар творца: «Не хандрите, дорогой друг, — пишет он В. И. Дмитревскому 14 октября 1963 года, — у Вас ведь есть могущество, каким не обладают другие люди, — Вы сами можете создавать себе жизнь «по усмотрению» — на страницах бумаги, которая пока есть…» С другой стороны, дар этот не может быть израсходован мелко и попусту. И вследствие этого писателю необходимы самоуважение и бесконечная, жестокая, въедливая требовательность к себе. Пример того и другого Иван Антонович демонстрирует в своем письме Е. П. Брандису: «Абрамцево, 4 мая 1959 г.

Мне кажется, что каждый серьезно относящийся к делу автор, будь то ученый, художник или писатель, никогда не доволен своим произведением. Каждому из нас известно, что задумываешь нечто необыкновенно яркое и сильное, а удается выполнить хорошо если процентов на 50, а то и на 30 от задуманного (я имею в виду не количественную, а качественную сторону произведения). Поэтому установившаяся у нас привычка обязательно ругать автора, сравнивая его с неким совершенством, мне кажется бессмыслицей и происходит от невежества в области творческой. Ведь нечего, в самом деле, мне говорить, что я не Чехов и не Лев Толстой, я и сам отлично это знаю. Но так же хорошо знаю, что ни Чехов, ни Толстой не смогли бы написать ничего похожего на то, о чем стараюсь писать я. Однако в то же время тут выступает диалектика — чтобы помочь автору, надо показывать ему на слабые стороны произведения, особенно на безвкусицу или ошибки в идейных позициях, не громя и не поучая, но обязательно доказывая это. Ни одного замечания без доказательства, и доказательства серьезного, с мыслью!»

И далее:

«Очень мне понравилось, что Вы единомысленны со мной в оценке «Сердца Змеи» — самому мне кажется, что там мне удалось кое-что поглубже и посерьезнее, чем в Андромеде, в частности — вопрос о мыслящих существах во Вселенной и о их Разуме, который, отражая Космос, в своем высшем проявлении должен быть повсюду одинаков… А по секрету — самое важное в Андромеде, что я ставлю себе в наибольшую заслугу, — это фантазия о Великом Кольце. Этого никто не придумывал, да ещё вполне материалистически…»

Человек доброжелательный и корректный, Ефремов тем не менее никому не прощает необязательности и неточности. Доказательность и научная добросовестность для него превыше всего. «Платон мне друг, но истина дороже». Потому он так нетерпим к некомпетентным, невнятным претензиям некоторых работников литературного фронта:

«Абрамцево, 17.11.59. Дмитревскому.

Пишу Вам спешно с оказией коротенькую записку — дополнение к звонку… об Афанеор. Те исправления, которые захотели сделать Ваши редакторы и консультанты, все неверны, за исключением второго варианта названия ихаггаренов. Секрет очень прост, и удивляюсь, как сим мудрецам не пришло это в голову. На туарег-ском языке и вообще во всех близких к тамашеку берберских наречиях звук «р» чрезвычайно отчетлив и произносится даже с некоторым нажимом. При переходе к арабскому произношению «р» приобретает горловое звучание, по некоторым фонетическим системам (неверным!) передаваемым (транскрибируемым) по-русски как «г». Вот и получается, что «имрады» звучит как как «имгады» и так далее. Я же пишу о берберах и ещё точнее — о туарегах, поэтому никакого другого произношения, кроме туарегского, быть не должно, и принятая мною транскрипция не случайна и не от невежества. Что касается Ахаггара и Хоггара, то Ахаггар — целая горная область, включающая в себя хребет Хоггар, проходящий наискосок с ЮЗЗ к северу от Таманрассета. Поэтому различные названия, встречающиеся в тексте, также не случайны».

Так же непреклонно отстаивает Ефремов свое писательское достоинство чуть позже, по поводу замечаний корректора и главного редактора журнала «Нева» «Лезвии бритвы»:

«Москва, 2 мая 1963. Дмитревскому.

Я могу ответить Вашему ученому корректору (к сожалению, она подписалась так, что я не могу обратиться к ней лично) следующее. Во-первых, не откажите в любезности её поблагодарить за внимательность. Во-вторых, скажите, что когда я пишу фамилии художников или научные термины, то пишу их совершенно точно — что может быть удивительно для писателя, но совершенно обязательно для ученого. В-третьих, откуда она взяла, что стадо сторожит самец? Обычно — старая и опытная самка является вожаком, а временными стражами на периферии — молодые самки. Самцы — авангард и арьергард — боевая сила. Кроме того, если это не подтверждено в каких-либо справочниках, то ещё ничего не значит. Я имею достаточную научную квалификацию, чтобы даже строить свои собственные гипотезы, что обязательно прошу иметь в виду на дальнейшее. Длина шеи в разных полах у других животных никем не мерена, потому и не может быть известна корректору. Тут надо подчеркнуть, что когда речь заходит о канонах красоты и чувства прекрасного, то дело идет о подчас очень небольших различиях и малых величинах, каковых даже для научного анализа человека анатомы почти не удосужились промерить. Каждой женщине, в том числе и ученому корректору, должно быть известно, что похудение или пополнение, очень заметное для глаза, линейно или объемно выражается сантиметрами, и весьма немногими…

Я написал подробно ответы корректору, но Вы не показывайте ей все, чтобы ненароком не обидеть. Однако я не собираюсь всегда так делать — это лишь как пример, а в дальнейшем буду просто отвечать — мала квалификация для обсуждения подобных вопросов. И Вы тогда будете знать, что это не снобизм и не мания величия, а просто экономия времени».

В архиве Е. П. Брандиса хранится и письмо главному редактору «Невы»:

«Москва, 12 июня 1963.

Глубокоуважаемый Сергей Алексеевич!

Только что вернулся из поездки и получил Ваше любезное письмо. Я, конечно, рад, что Вы выиграли «бой» за печатание моего романа, но меня смущает само наличие этих боев за роман с насквозь коммунистической идеологией и диалектической философией. Может быть, вообще сейчас неподходящий момент для его опубликования и следовало бы подождать? Роман ничего не потеряет от того, что он полежит, а мне — не привыкать стать, что мои произведения не сразу доходят до разума… тех редакторов, которые вместо художественной ведут только цензорскую линию. Если для напечагания романа придется ввести существенные изменения по этой именно линии, то такой цены за напечатание я платить не буду.

…Теперь относительно Вашего предложения о послесловии. Опять-таки, меня прямо-таки убило, что главный редактор журнала, печатающего роман, спрашивает меня, во имя чего он написан. Да если Вы этого не видите, так во имя чего же печатаете?

Я никак не могу согласиться с тем, что надо рассматривать читателя как существо второй категории, недоразвитое и безвкусное. Конечно, попадаются и такие читатели и критики, но не для них же пишется роман! Для них и писать ничего нельзя, кроме басен. Поэтому я не видел никакой необходимости в лобовом послесловии, после весьма определенного предисловия. Может быть, концовка не совсем заострена философски, но ведь я не писал философского романа и не претендую на таковой — это роман приключений, как и озаглавлено. А если иной беспомощный критик не сможет сделать необходимые выводы о неизбежности коммунизма для осуществления лучших грез человечества, так он в существе своем фашист, кем бы ни прикидывался, и таких критиков бояться, по-моему, не следует. Тех самых, кого Вы, очевидно, называете сверхбдительными», — они потому и сверхбдительны, что им надо маскироваться. Гирин определил бы у них комплекс коммунистической неполноценности.

В общем-то, я рассуждаю как художник, но если стать на Вашу позицию за все отвечающего главного редактора, то Ваша осторожность вполне понятна. И надо быть уж очень крепко уверенным в качестве романа, чтобы не опасаться нападок на него. Для меня после Вашего письма очевидно, что такой уверенности у Вас нет. Укреплять Вашу уверенность путем «обезопашивания» романа от нападок и элиминации важных, с моей точки зрения, высказываний я не могу. Поэтому, может быть, пока не поздно, давайте решим так, что мы опубликуем первую часть романа и на этом кончим. Убытки, как говорится, пополам — я потеряю возможность предварительной публикации, а Вы — понесенные расходы.

Я приеду в Ленинград примерно около 25 июня и с большим удовольствием встречусь с Вами и наконец познакомлюсь. Но это письмо я посылаю заранее, чтобы, в случае согласия с моим предложением, Вы приостановили бы печатание второй части — после её опубликования будет поздно отступать.

С приветом и искренним уважением».

Как точно формулирует Ефремов брюзгливое, мрачное свойство подозрительности и неверия в будущее «человеков в футляре» — комплекс коммунистической неполноценности! Наденет такой субъект шоры на собственные глаза, лелеет их и блюдет единственный принцип: «Тащить и не пущать!». Или, заглушая внутренний голос, припевает: «Ничего не вижу, ничего не слышу, никому ничего не позволю сказать!».

Ефремов и с Дмитревским делится сомнениями:

«Москва, 16.06.63.

…если главный редактор пишет писателю, что ему неясно, для чего написан роман, а потому требуется лобовая присказка, то это значит, что оный редахтур романа не понял и сомневается в его качестве. Ежели так, то как же он может его отстаивать и брать на себя тот неизбежный риск, которого не миновать, если печатаешь вещь не совсем обычную? Отсюда и нелепые пожелания, являющиеся нечем иным, как замаскированными попытками оградить себя от возможного разноса. Но ведь существуют два пути — или выхолащивать произведение или его просто не печатать — по-моему, последнее благороднее».

Дивущий до недавнего времени во многих из нас цензор заставил, наверное, и Ивана Антоновича не раз предвзято и пристально вглядеться в свой роман. Интуиция давала основания предсказывать ему тернистый путь. Хотя бы за смелость преодолевать гласные и негласные запреты и освещать «нерекомендованные» верхами вещи:

«Москва, 9/1П — 63. Дмитревскому.

…роман сейчас к месту и единственно в чем уязвим — это в непривычном для нас сексуальном аспекте. Однако, поскольку секс является одним из опорных столбов психологии, нам так или иначе необходимо его осваивать, иначе мы не сойдем с повода ханжей и церковников».

Совсем иные чувства вызывают у автора читательские отклики. Столько человеческих судеб затронул роман «Лезвие бритвы», столько мыслей растревожил! Об одном сожалеет писатель: обладая могуществом создавать себе жизнь «по усмотрению» на бумаге, он не в силах распространить его на внешний мир — помочь страждущим, исцелить больных, дать надежду отчаявшимся:

«Москва, 14 октября 1963. Дмитревскому.

Почему-то много писем от заключенных — есть противные, есть интересные. Очень трагические письма от матерей — принимая меня за гениального врача, они просят спасти их погибающих детей. Это очень трудно читать — не будучи врачом, я не имею права даже посоветовать им какое-либо лекарство и только могу адресовать их к крупным светилам, которых… и сам плохо знаю».

И когда пришел его час, ему тоже никто не в силах был помочь…

«Браться за серьезные вещи о будущем…»

Романом «Туманность Андромеды» Ефремов осуществил серьезный прорыв в будущее. Для фантастов страны книга о свободе духа явила собой целую позитивную программу нового мышления: воспитания, нравственности, радостной необходимости и возможности трудиться, социальной справедливости, взаимоотношений личности и общества. Иностранных читателей (а роман в первые же годы переведен за рубежом на многие языки) подкупала незнакомая им и, как оказалось, достаточно привлекательная коммунистическая направленность романа. Робкие доефремовские попытки рисовки карамельного бесконфликтного общества (действительность — и та приукрашивалась и лакировалась, что уж спрашивать о периоде, который должен стать ещё ярче, ещё счастливей, ещё розовее!) приводили к созданию худосочных произведений с героями-лекторами, героями-гидами по некоей выставке достижений всепланетного народного хозяйства. Ефремов наполнил свой роман страстью, вложил в души персонажей беспокойство, а значит — жизнь. Конечно, мы и до сих пор рассуждаем о том, что персонажи его представляют собой функциональные схемы, они якобы не говорят, а изрекают, не ходят, а выступают, не живут, а демонстрируют позы и деяния. Отчего же тогда так понятны нам и полны внутреннего достоинства их поступки? И отчего же хочется кое в чем им подражать? В Болгарии, например, создан клуб прогностики и фантастики «Иван Ефремов», члены которого избрали себе наставниками выдуманных писателем героев «Туманности…» — точно так же, как в самой «Туманности…» юноши и девушки выбирали наставников из старшего поколения. Из этого клуба, кстати, вышло несколько работников ЦК Димитровского союза молодежи, занимающихся теперь проблемами досуга и воспитания подростков. Уверен, некоторые идеи наверняка заимствуются ими и из романа Ефремова о коммунистическом образе жизни.

И. А. Ефремов поставил себе задачу дать целостную картину общества будущего с его моралью, интенсивностью мышления, культом красоты и здоровья, свободой общения и любви. Литераторы-утописты стремились зарисовать «портрет» своей мечты и потому пользовались одной розовой краской: мечта не могла, не должна была отбрасывать теней. Их произведения, как правило, — это мгновенный слепок, конечная цель к покою и благоденствию, свет в конце тоннеля. Как и каким путем благоденствие достигается и за счет чего поддерживается, утопистов не волновало. Иван Антонович тоже мечтал. Но дал мечте научное обоснование. Мечта от этого не отяжелела, не стала бескрылой. Наоборот, получила почву под ногами, трамплин для взлета. Ефремов охватил такие проблемы морали и нравственности, так полно и динамично изобразил развивающееся, не останавливающееся в своем развитии ком, мунистиче-ское общество, что обойти эти «законы Ефремова» не смог пока ни один фантаст, предлагавший свою модель светлого будущего. Их модели — даже в противоборстве с мыслью Ефремова, далее в полемическом отрицании концепций «Туманности…» — все-таки лишь повторяют, дополняют и развивают то, что придумано именно им.

Ефремов противопоставил бесконфликтности утопий ту марксистскую борьбу противоположностей, которая является движущей силой общества. Он тоже использовал единственный до него источник противоречий — борьбу со стихийными разрушительными силами природы, олицетворяемыми для писателя образом Энтропии, этакого слепого и коварного врага человечества. Но на одном источнике не остановился. А выстроил новый конфликт — между бесконечной жаждой познания и ограниченной возможностью этого во времени, возможностью, растущей гораздо медленнее отодвигаемых наукой горизонтов. Неизвестного перед человеком всегда больше, чем уже познанного!

На избранном пути Ефремова поджидали свои трудности. В частности, неизбежна усложненность не только прямой речи, но и авторского текста. А как иначе покажешь эту тысячелетнюю дистанцию, качественно иной уровень и мышления и речения персонажей? Разжижать повествование пояснениями (типа реплик порочных «сынов лейтенанта Шмидта» при встрече: «Вася! Родной братик! Узнаешь брата Колю? — Узнаю! Узнаю брата Колю!») вряд ли поможет делу. Промежуточная информация безусловно облегчит восприятие читателю. Но так замусорит текст, создаст такой непреодолимый барьер фальши, что полностью нейтрализует ценность всего остального в романе.

«Москва, 23.03.58. Брандису.

Вы, конечно, совершенно правы, считая, что высокая нагрузка романа научными понятиями объясняется уровнем изображаемого времени. Если бы люди, сетующие на трудность изложения, дали себе труд сопоставить вновь пришедшие в наш быт слова и понятия, хотя бы за нашу с Вами жизнь, с уже утратившими свое повсеместно обиходное значение понятиями и словами, ну, например, из религиозной практики, из конного обихода, и т. п. — тогда бы им стало очевидным, какие огромные сдвиги должны произойти за тысячелетия.

Моя попытка обрисовать широкую научную основу быта и фразеологии будущего — это безусловно ещё очень жалкая первая попытка. Вероятно, над ней будут смеяться уже через два столетия, а не через тысячу. Однако если эта моя попытка послужит для других, более успешных, то она оправданна. И нет оправдания тем ленивым умам, для которых необходимость думать серьезно над книгой уже является отвращающим препятствием. Надо им читать приключенческую или бытовую литературу (не поймите меня, что я считаю это литературой второго сорта), а не браться за серьезные вещи о будущем. Из сказанного Вам видно, что я не собираюсь уменьшать нагрузку романа как бы меня за это ни ругали…

Мне не кажется очень опасным смешение придуманных терминов с бытующими. Для недостаточно подготовленного читателя, сколько бы его ни было, и придуманные и существующие термины одинаково неизвестны. Если же читатель захочет разбираться, то это он очень легко сделает. Я всегда считал, что популяризация науки должна идти не за счет снижения уровня изложения, а наоборот, подниматься до самых крайних пределов настоящего — переднего края науки. Снижая уровень, мы тем самым снижаем и требовательность, следовательно, снижаем давление коллектива на индивида и неизбежно его опускаем. А вместе с тем и коллектив тоже опускается, хотя и медленнее, чем индивид… Это, так сказать, философская концепция, а насколько я справился с поставленной задачей — судить Вам».

Очень интересен ответ Ефремова на замечание Брандиса о роде занятий героев. Стремясь к максимальной точности воссоздания грядущего и не приемля фальши, он тщательно выбирал научную специальность необходимого ему по сюжету историка. Это позволяет косвенно судить о методе работы писателя:

«Относительно античной культуры и культуры социализма в полном тексте (по сравнению с журнальным вариантом) неравенство как-то выровнено, хотя частично Ваше замечание справедливо. Не случайно героиня и её помощники занимаются древней историей, а не нашим временем, скажем. Представление об античной культуре в целом мало изменится, будем ли мы смотреть на неё от нашего времени (свыше двух тысяч лет) или от того, о котором идет речь (свыше трех тысяч лет). Социалистическая же культура сейчас ещё никак не отстоялась для отдаленно-ретроспективного взгляда, так как существует исторически одно мгновение, как бы велико ни было её значение для будущего. Вот почему сделать это ещё невозможно и историки в моем романе — антич-ники. Тем самым я избегаю роли прорицателя, нестерпимой для меня — ученого».

Прорицания для Ефремова малоуважаемы и бесперспективны. Другое дело — предусмотрительность, провидение, предвычисление результатов при малой имеющейся информации. Он чутко воспринимает обстановку, складывающуюся вокруг фантастики. Осознает, что такое двуострое оружие против обыденщины и мещанства, как фантастика, в одних руках может стать проводником социалистической и коммунистической идеологии, а в других — копилкой мещанского мировоззрения, одной серости, защитницей незыблемых устоев вплоть до пропаганды «звездных войн». Противопоказано фантастике и чиновничье равнодушие тех работников, от которых зависит, какой быть нашей культуре. Особенно осторожными приходится быть мастерам-фантастам, идущим в первых её рядах, — тезис, способный вызвать нервный смешок: ну почему дозволено быть смелым в деревенской прозе и ни в коем случае не рекомендуется отрываться от земли в том ответвлении литературы, которое и призвано совершать шаги за горизонт? Фантазируйте, граждане, но с оглядкой!

«Москва, 24.07.64. Дмитревскому.

Теперь о «Долгой Заре» («Час Быка»). Я не отставил её совсем, никоим образом, но отложил пока, чтобы не вызвать сразу излишне пристального внимания к социологической линии в нашей фантастике. Отнюдь не потому, что есть опасение в неправильности моей линии, но потому, что эту линию легче всего извратить и провокационно исказить. А если это произойдет подряд за короткое время, то может случиться, что начальство, фантастики не читающее и вообще плохо осведомленное, разразится чем-нибудь таким, что плохо отразится на фантастике вообще и прежде всего — на молодой поросли. Уж если, мол, и Ефремов, то тут надо «разобрать и наказать…».

Полнее всего Ефремов проявлял себя в отношении с друзьями, в оценке своего и чужого творчества. Величайшая тактичность принуждала его порой и лавировать. Но отзывчивость на окружающую обстановку ни разу не привела к необходимости кривить душой, приспосабливать свое мнение под чужое, а принципиальность не делала писателя однобоким и до паралича несгибаемым. Весьма характерно письмо к Брандису о фильме «Туманность Андромеды», с мыслями о науке и ученых, о пропаганде, о застойных явлениях в нашем кинематографе, короче говоря, о том, что отвергнуто XXVII съездом партии и сегодняшним вольным ветром перестройки:

«Москва, 39 ноября 1967.

…со всем, что Вы написали о фильме, я согласен. Мало того, читая Ваше письмо, я был тепло согрет Вашей любовью к моему роману и его героям и заботой о них, совсем как о живых людях. Это ли не награда автору?

И тем не менее я счел возможным одобрить фильм и похвалить режиссера. Откуда такая двойственность? «Диалектика реальной жизни». Суть в том, что я совершил… основную ошибку — поверил в то, что наше кино сможет поставить «Туманность» (не как философское произведение, в это я с самого начала не верил) — как феерическую сказку, воспользовавшись всеми возможностями современного кинематографа. Второе, во что я верил до недавнего времени, это то, что каждый подлинный коммунист, поняв, о чем идет речь, поддержит постановку этого фильма, чтобы дать всем увидеть то, что мы пытаемся построить. Третье, на что я надеялся и в этом приложил руку В. И. (Дмитревский. — Ф.Д.), — это то, что фильм будет рассматриваться как оружие в идеологическом сражении с Западом. По всем этим трем линиям мы потерпели полное фиаско — никакой заботы. Едва я познакомился с руководством нашего кино… стало ясно, что никакой серьезной поддержки ет них не может быть, ибо они даже не понимают фантастики и никто (подчеркиваю — никто) из них не читал романа…

Теперь, когда вышел фильм, столь же отличающийся от моих мечтаний о постановке «Туманности», как Комитет кино от подлинно озабоченных коммунистическим воспитанием людей, я мог рассматривать его в двух планах. Судя строго и беспощадно, как Вы считаете надо судить о произведениях искусства, следовало разгромить фильм и поставить на нем крест.

Но разве Вы всегда выносите наружу Ваше внутреннее суждение? Разве не заставляет Вас мудрость уступать в чем-то, применяясь к конкретной обстановке, в которой Ваше внутреннее суждение принесло бы больше вреда, чем пользы?

Я понял, узнав обстановку в нашем кино, каких трудностей и даже отваги стоило режиссеру поставить фильм хотя бы так, и отсутствие вкуса в каких-то вещах компенсируется отчаянной попыткой подражания роману, причем подражания честного. Если срубить сейчас весь труд коллектива, заявив, что поставили дрянь, значит, вообще надолго остановить попытки экранизации н/ф! А не явится ли даже неудачный фильм первой ласточкой, отталкиваясь от ошибок которой, учитывая успехи, можно идти дальше, и, вероятно, пойдут. Далее, все ли уж так неудачно в фильме, сравнивая его не с каким-то отвлеченным идеалом, а с тем, что имеется на сегодняшний день в советском кино? Что фильм красивее, «приподнятее», необычнее всего того, что было до сих пор, — это, по-моему, бесспорно. Значит, вопрос, в какой степени? Да пусть хоть в самой малой, но и то этот шаг вперед должен быть поддержан, а не убит! Поэтому люди должны бы: а) отметить все недостатки фильма как серьезного произведения искусства (и гл. образом — внутренне), б) сравнить его со всем, что было до сих пор, и признать, что съемочный коллектив поднялся на какую-то ступень выше в экранизации н/ф (гл. образом — внешне). Видите, я самонадеянно считаю себя мудрым, так как поступил именно по этому рецепту.

Мне приходилось много раз задавать себе подобные вопросы в науке, рассматривая диссертации, из которых хорошо лишь сотая часть может быть оценена по стандартам дореволюционного времени. Но если мы имеем повсеместное снижение этих стандартов, какое я имел бы право забраковать ту или иную диссертацию на том лишь основании, что мой частный взгляд исходит из прежних стандартов? А рядом тысячи и десятки тысяч соседних институтов и рецензентов открыли путь ещё более слабым диссертациям? Справедливо ли это? Нет. По деловому это? Также нет, потому что я закрыл бы дорогу молодым людям, которые ничем не хуже всего остального среднего состава советских ученых. Аналогичная история с фильмом «Туманность». Вот почему я поддерживаю режиссера и буду поддерживать, хоть и Низа Крит — дрянь, да и мало ли там ерунды. Пусть пойдет в народ, в прокат, а там видно будет, провалитсязначит, не время вообще у нас для этих фильмов и с нашим кинематографическим аппаратом (людским) ещё нельзя за это браться. Пройдет несколько хороших заграничных, тогда м. б. возьмутся за ум, а главное — это повышение интеллигентности кинодеятелей…

Не время сейчас, в наше духовно трудное время, судить и рубить, а вызволять и оберегать хоть крупицу чего-то светлого, если, разумеется, она, эта крупица, — есть. Вот если её нет, если вещь — во вред, тогда другое дело. Но ежели Вы судите так, то я с Вами не согласен, хотя и высоко ценю такое строгое суждение, происходящее из оберегания моей же «Туманности».

Время доказало, что людская память и читательская любовь лучше любых искусственных мер оберегают и «Туманность…», и «Великую Дугу», и «Сердце Змеи», и «Час Быка», и «Таис Афинскую», и «Рассказы о необыкновенном». Оберегают от забвения. И от приглаживания, причесывания, купирования творчества Ивана Антоновича, неудобного тем деятелям, против кого он восставал в науке, литературе и жизни всей силой своего таланта. Об этом говорят прошедшие в апреле — мае 1987 года «дни Ефремова», посвященные 80-летию со дня его рождения. Об этом же говорят выходящее нынче второе Собрание его сочинений, переиздания книг, продолжающиеся переводы на языки мира.

На вопрос уже упомянутой анкеты «Ваш девиз и любимое изречение» Иван Антонович ответил: «Кораблю взлет!» По Маяковскому, человек должен жить так, «чтобы, умирая, воплотиться в пароходы, строчки и другие долгие дела». После Ефремова остались строчки его книг, в том числе и тех, которые брали с собой на орбиту космонавты. Остались «долгие дела» нестареющих научных открытий. Хочется верить, что когда-нибудь состоится и старт космического корабля «Иван Ефремов».

И тогда все мы, его читатели, дружно пожелаем:

— Кораблю взлет!


Содержание:
 0  вы читаете: В простом полете воображения… : Феликс Дымов  1  ОБ АВТОРЕ : Феликс Дымов
 2  Использовалась литература : В простом полете воображения…    
 
Разделы
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 


электронная библиотека © rulibs.com




sitemap