В этой книге печатаются пятая и шестая части известного романа А. Дюма «Виконт де Бражелон, или Десять лет спустя», завершающего трилогию о мушкетерах.
Перевод с французского Художник В. И. Клименко Примечания Г. Ермаковой-Битнер и С. Шкунаева Текст печатается по изданию: Дюма А. Виконт де Бражелон, или Десять лет спустя. М., Худ. лит., 1978.
Александр Дюма
Виконт де Бражелон, или Десять лет спустя. Книга 3
Часть пятая
I. Тут становится очевидным, что если нельзя сторговаться с одним, то ничего не мешает сторговаться с другим
Арамис угадал: выйдя из отеля на площади Бодуайе, герцогиня де Шеврез приказала ехать домой.
Она, несомненно, боялась, что за нею следят, и хотела таким способом отвести от себя подозрения. Однако, возвратившись к себе и удостоверившись, что никто за нею не следит, она велела открыть калитку в саду, выходившую в переулок, и отправилась на улицу Круа-де-Пти-Шан, где жил Кольбер.
Мы сказали, что наступил вечер, — правильнее сказать, наступила ночь, и притом непроглядная. Притихший Париж обволакивал снисходительной тьмой и знатную герцогиню, плетущую свою политическую интригу, и безвестную горожанку, которая, запоздав после ужина в городе, под руку со своим любовником возвращалась под супружеский кров самой длинной дорогой. Г-жа де Шеврез достаточно привыкла к тому, что можно назвать «ночною политикой», и ей было отлично известно, что министры никогда не запираются даже у себя дома от молодых и прелестных женщин, страшащихся пыли служебных канцелярий, а также от пожилых и многоопытных дам, страшащихся нескромного эха министерств.
У подъезда герцогиню встретил лакей, и, по правде сказать, встретил довольно плохо. Рассмотрев посетительницу, он даже позволил себе заметить, что в такой час и в таком возрасте не пристало отрывать г-на Кольбера от трудов, которым он предается перед отходом ко сну.
Но герцогиня де Шеврез, не выказав гнева, написала на листке, вырванном из записной книжки, свое имя — громкое имя, не раз неприятно поражавшее слух Людовика XIII и великого кардинала.
Она написала это имя крупным и небрежным почерком, обычным тогда среди знати, сложила бумагу особым, ей одной свойственным образом и вручила ее лакею без единого слова, но с таким величавым видом, что этот прожженный плут, умевший чуять господ на расстоянии, узнал в ней знатную даму, опустил голову и побежал с докладом к Кольберу.
Можно не добавлять, что, вскрыв записку, министр не удержался от легкого восклицания, и этого восклицания лакею было достаточно, чтобы понять, насколько серьезно следует отнестись к таинственной гостье: он пустился бегом за герцогиней.
Она с некоторым трудом поднялась на второй этаж красивого нового дома, задержалась на мгновение на площадке, чтобы отдышаться, и вошла к Кольберу, который сам распахнул перед ней двери.
Герцогиня остановилась на пороге, чтобы получше рассмотреть того, с кем ей предстояло вести дело. Тяжелая, крупная голова, густые брови, неприветливое лицо, как бы придавленное ермолкой, похожей на те, какие носят священники, — все это с первого взгляда внушило ей мысль, что переговоры не составят труда и что вместе с тем спор о той или иной частности будет лишен всякого интереса, ибо такая грубая натура должна быть, по-видимому, малочувствительной к утонченной мести и к ненасытному честолюбию.
Но когда герцогиня пригляделась внимательнее к его маленьким, черным, пронизывающим насквозь глазкам, к продольным складкам на его суровом выпуклом лбу, к едва приметному подергиванию губ, которые лишь на крайне поверхностных наблюдателей производили впечатление добродушия, она переменила свое мнение о Кольбере и подумала: «Вот тот, кого я искала».
— Чему обязан я честью вашего посещения, сударыня? — спросил интендант финансов.
— Причина всему — нужда, сударь, нужда, которую я имею в вас, а вы — во мне.
— Счастлив, сударыня, выслушать первую часть вашей фразы; что же до второй ее части…
Госпожа де Шеврез села в кресло, которое ей пододвинул Кольбер.
— Господин Кольбер, ведь вы интендант финансов?
— Да, сударыня.
— И вы хотели бы стать суперинтендантом, не так ли?
— Сударыня!
— Не отрицайте: это затянет наш разговор и ни к чему больше не поведет; это бессмысленно.
— Но, сударыня, несмотря на мое искреннее желание доставить вам удовольствие, несмотря на учтивость, которую я обязан проявлять к даме вашего положения, ничто не могло бы заставить меня признаться, будто я стараюсь сесть на место моего начальника.
— Я вовсе не говорила о том, что вы хотите «сесть на место своего начальника», сударь. Разве что я нечаянно произнесла эти слова. Не думаю, впрочем. Слово «заменить» звучит менее жестко и грамматически здесь уместнее, как говаривал господин Вуатюр[*]. Итак, я утверждаю, что вы хотели бы заменить господина Фуке.
— Но фортуна господина Фуке, сударыня, устоит перед любым испытанием. Суперинтендант — это Колосс Родосский нашего века; корабли проплывают у него под ногами, но они даже не задевают его.
— Я бы тоже охотно воспользовалась этим сравнением. Да, господин Фуке играет роль Колосса Родосского; но мне помнится, я слыхала, как рассказывал господин Конрар… кажется, академик… что, когда Колосс Родосский[*] упал, купец, который свалил его… простой купец, господин Кольбер… нагрузил его обломками четыре сотни верблюдов. Купец! А ведь ему далеко до интенданта финансов.
— Сударыня, могу вас уверить, что я никогда не свалю господина Фуке.
— Ну, господин Кольбер, раз вы упорствуете и продолжаете изображать чувствительность, как будто не зная, что меня зовут госпожой де Шеврез и что я стара, иначе говоря, что вы имеете дело с женщиной, которая была политической противницей кардинала Ришелье и у которой не остается времени, чтобы терять его попусту, — раз вы допускаете подобную неосмотрительность, я найду людей более проницательных и более заинтересованных в том, чтобы добиться удачи.
— В чем же, сударыня, в чем?
— Вы заставляете меня быть очень низкого мнения о нынешних людях, сударь. Клянусь вам, если бы в мое время какая-нибудь женщина явилась к господину де Сен-Мару, который, впрочем, не был семи пядей во лбу, клянусь, если б она сказала о кардинале все то, что я только что сказала вам о господине Фуке, господин де Сен-Map уже ковал бы железо.
— Но будьте немножко снисходительнее, сударыня.
— Значит, вы согласны заменить господина Фуке?
— Если король уволит господина Фуке, разумеется.
— Снова вы говорите лишнее. Ясно, что раз вы еще не добились его отставки, значит, вы не могли этого сделать. Поэтому я была бы круглой дурой, если б, идя сюда, не принесла с собою того, чего вам не хватает.
— Я в отчаянии, что вынужден упорно стоять на своем, — сказал Кольбер после молчания, которое дало возможность герцогине оценить всю его скрытность, — но я должен поставить вас в известность, сударыня, что вот уже добрых шесть лет на господина Фуке поступает донос за доносом, а положение суперинтенданта нисколько не поколеблено.
— Всему свое время, господин Кольбер; разоблачавшие господина Фуке не носили имени де Шеврез и не имели в своем распоряжении доказательств, равноценных шести письмам кардинала Мазарини, неопровержимо устанавливающим правонарушение, которое я имею в виду.
— Правонарушение?
— Преступление, если это слово вам более по душе.
— Преступление? Совершенное господином Фуке?
— Вот именно… Странно, господин Кольбер, странно: у вас обычно такое холодное и непроницаемое лицо, а сейчас, я вижу, вы прямо сияете.
— Преступление?
— Я в восторге, что это произвело на вас впечатление.
— О, сударыня, ведь это слово заключает в себе столь многое!
— Оно заключает в себе приказ о суперинтендантстве для вас и приказ об изгнании для господина Фуке.
— Простите меня, герцогиня: почти невозможно, чтобы господин Фуке подвергся изгнанию; арест, опала — это уж слишком!
— О, я знаю, что говорю, — холодно продолжала г-жа де Шеврез. — Я живу не так уж далеко от Парижа, чтобы не знать, что здесь творится. Король не любит господина Фуке и охотно погубит его, если ему дадут к этому повод.
— Надо, однако, чтобы повод был подобающим.
— Мой повод вполне подобающий. Поэтому-то я и оцениваю его в пятьсот тысяч ливров.
— Что это значит? — спросил Кольбер.
— Я хочу сказать, сударь, что, имея в руках этот повод, я передам его в ваши руки только в обмен на пятьсот тысяч ливров.
— Отлично, герцогиня, я понимаю. Но поскольку вы назначили продажную цену, ознакомьте меня с вашим товаром.
— О, это не составит труда; шесть писем кардинала Мазарини, как я сказала; автографы эти, конечно, не стоили б таких денег, если б они не устанавливали с полною очевидностью, что господин Фуке присвоил крупные казенные суммы.
— С полною очевидностью? — спросил Кольбер, и глаза его радостно заблистали.
— С полною очевидностью. Не хотите ли прочитать эти письма?
— Всей душой! Само собой, копии?
— Само собой, копии.
Герцогиня извлекла спрятанный у нее на груди небольшой сверток, слегка примятый ее бархатным корсажем.
— Читайте, — подала она бумаги.
Кольбер жадно набросился на них.
— Чудесно! — сказал он, закончив чтение.
— Достаточно ясно, не правда ли?
— Да, герцогиня, да; значит, кардинал Мазарини передал деньги господину Фуке, а господин Фуке оставил их у себя; но какие, собственно, деньги имеются тут в виду?
— В том-то и дело! Впрочем, если мы договоримся, я присоединю к этим шести еще седьмое письмо, которое окончательно осведомит вас обо всем.
Кольбер размышлял.
— А подлинники?
— Бесполезный вопрос. Это все равно, как если бы, господин Кольбер, я спросила у вас, будут ли полными или пустыми мешочки с золотыми монетами, которые вы мне вручите.
— Прекрасно, герцогиня.
— Значит, сделка заключена?
— Нет еще.
— Как же так?
— Есть одна вещь, о которой ни вы, ни я не подумали.
— Назовите ее.
— При всех обстоятельствах господина Фуке может погубить только процесс.
— Да.
— И публичный скандал.
— Да. Ну так что же?
— А то, что ни процесса, ни скандала не будет.
— Почему же?
— Потому, что дело идет о генеральном прокуроре парламента; потому, что у нас во Франции все, решительно все: администрация, армия, юстиция, торговля, — все связано цепью взаимного благожелательства, которое зовется корпоративным духом. Поэтому, сударыня, парламент никогда не потерпит, чтобы его глава был отдан под суд. И если бы это случилось, даже по приказанию короля, парламент никогда не осудит своего генерального прокурора.
— По правде сказать, господин Кольбер, это меня не касается.
— Я знаю, сударыня. Но меня-то это, конечно, касается и снижает цену того, что вы принесли. К чему мне доказательства преступления, если оно не подлежит наказанию?
— Но если на Фуке падут подозрения, то и в этом случае он будет отстранен от обязанностей суперинтенданта.
— Велика важность! — воскликнул Кольбер, и его мрачное лицо как-то вдруг осветилось выражением ненависти и мести.
— Ах, господин Кольбер, простите меня, — заметила герцогиня, — я не знала, что вы столь впечатлительны. Хорошо, превосходно. Но раз вам мало того, что у меня есть, прекратим разговор.
— Нет, сударыня, продолжим его. Но поскольку цена товара упала, ограничьте и вы свои притязания.
— Вы торгуетесь?
— Это необходимо всякому, кто хочет честно платить.
— Сколько же вы предлагаете?
— Двести тысяч ливров.
Герцогиня рассмеялась ему в лицо, но затем внезапно сказала:
— Подождите.
— Вы соглашаетесь?
— Нет, не совсем. Но у меня есть еще одна комбинация.
— Говорите.
— Вы даете мне триста тысяч ливров.
— Нет, нет!
— Соглашайтесь или нет, как угодно. И это не все.
— Еще что-нибудь? Вы становитесь невозможною, герцогиня.
— Вовсе нет, я больше не прошу у вас денег.
— Чего же вы хотите?
— Услуги. Вы знаете, что я всегда была нежно привязана к королеве.
— И…
— И… я хочу повидаться с ее величеством.
— С королевой?
— Да, господин Кольбер, с королевой, которая мне больше не друг, это верно, и уже давно мне не друг, но может снова сделаться другом, если мне предоставят соответствующую возможность.
— Ее величество, герцогиня, никого больше не принимает. Вам известно, что приступы ее болезни повторяются все чаще и чаще.
— Вот потому-то я и должна повидать королеву. Представьте себе, что у нас во Фландрии заболевания подобного рода — вещь очень частая.
— Рак? Страшная, неизлечимая, роковая болезнь.
— Не верьте этому, господин Кольбер. Фламандский крестьянин — человек первобытный. У него не жена, а рабыня.
— Что же из этого?
— Пока он покуривает свою вечную трубку, жена работает: она черпает из колодца воду, она нагружает мула или осла, она таскает на себе тяжести. Так как она не жалеет себя, то постоянно наносит себе ушибы. К тому же ей частенько достаются побои. А рак происходит от телесного повреждения.
— Это верно.
— Фламандки, однако, не умирают от этого. Когда их страдания становятся им окончательно невмоготу, они находят лекарство. И бегинки[*] в Брюгге изумительно лечат эту болезнь. У них есть целебные воды, настойки, втирания: они дают больной бутылку с водой и свечу и, продавая свои товары, приносят доход духовенству и вместе с тем служат богу. Ее величество выздоровеет и поставит столько свечей, сколько найдет для себя подобающим. Вы видите, господин Кольбер, что помешать моему свиданию с королевой — это почти то же, что цареубийство.
— Герцогиня, вы слишком умная женщина, вы сбиваете меня с толку. Я догадываюсь, однако, что ваша великая любовь к королеве объясняется и кое-какой личной выгодой, которую вы рассчитываете извлечь из свидания с нею.
— Разве я стремлюсь утаить это? Вы, кажется, сказали: кое-какую выгоду? Знайте же, что не кое-какую, а очень большую выгоду, и я вам докажу это в немногих словах. Если вы введете меня к ее величеству королеве, мне будет довольно тех трехсот тысяч, которые я потребовала у вас; если же вы мне в этом откажете, я оставляю у себя письма и отдаю их только в случае немедленной выплаты пятисот тысяч.
С этими словами герцогиня решительно встала, оставив Кольбера в неприятном раздумье. Продолжать торговаться было немыслимо; прекратить торг — значило потерять бесконечно много.
— Сударыня, — поклонился он, — я буду иметь удовольствие выплатить вам сто тысяч экю.
— О! — воскликнула герцогиня.
— Но как я получу от вас подлинники?
— Самым что ни на есть простым способом, дорогой господин Кольбер… Кому вы достаточно доверяете?
Суровый финансист принялся беззвучно смеяться, и его широкие черные брови на желтом лбу поднимались и опускались, как крылья летучей мыши.
— Никому, — сказал он.
— Но вы, конечно, делаете исключение для себя самого?
— Что вы хотите этим сказать, герцогиня?
— Я хочу сказать, что если бы вы взяли на себя труд отправиться вместе со мною туда, где находятся письма, они были бы вручены лично вам, и вы могли бы пересчитать и проверить их.
— Это верно.
— Вам следует взять с собой сто тысяч экю, потому что и я также не верю никому, кроме себя.
Кольбер покраснел до бровей. Подобно всем тем, кто превосходит других в искусстве счисления, он был честен до мелочности.
— Сударыня, — заявил он, — я возьму с собой обещанную сумму в виде двух чеков, по которым вы сможете получить ее в моей кассе. Удовлетворит ли вас такой способ расчета?
— Как жаль, что каждый из ваших чеков не стоит миллиона, господин интендант!.. Итак, я буду иметь честь указать вам дорогу.
— Позвольте распорядиться, чтоб заложили моих лошадей.
— Внизу меня ожидает карета.
Кольбер кашлянул в нерешительности. Ему вдруг представилось, что предложение герцогини — ловушка, что, быть может, у дверей его поджидают враги и что эта дама, предложившая продать ему свою тайну за сто тысяч экю, предложила ее за ту же сумму и г-ну Фуке.
Он так медлил, что герцогиня пристально посмотрела ему в глаза:
— Вы предпочитаете собственную карету?
— Признаться, да.
— Вы думаете, что я завлекаю вас в западню?
— Герцогиня, у вас капризный характер, а я, будучи человеком характера положительного, боюсь быть скомпрометированным какой-нибудь злой шуткой.
— Короче говоря, вы боитесь? Хорошо, поезжайте в своей карете, берите с собой столько лакеев, сколько вам будет угодно… Только подумайте: то, что мы делаем с вами наедине, известно лишь нам обоим, то, что увидит кто-нибудь третий, станет известно всему свету. В конце концов, я не настаиваю; пусть моя карета едет следом за вашей, и я буду рада пересесть в вашу, чтобы отправиться к королеве.
— К королеве?
— А вы уже позабыли? Как! Столь существенное условие нашего договора уже предано вами забвению! Каким же пустяком оно было для вас! Господи боже! Да если б я знала об этом, я спросила бы с вас вдвое больше.
— Герцогиня, я передумал. Я не поеду с вами.
— Правда?.. Почему?
— Потому, что мое доверие к вам безгранично.
— Мне это лестно слышать от вас… Но как же я получу свои сто тысяч экю?
— Вот они.
Интендант нацарапал несколько слов на бумажке и отдал ее герцогине.
— Вам уплачено, — сказал он.
— Ваш жест красив, господин Кольбер, и я воздам вам за него тем же.
Произнося эти слова, она засмеялась. Смех герцогини де Шеврез был похож на зловещий шепот, и всякий, кто ощущает в своем сердце трепетание молодости, веры, любви, — короче говоря, жизнь, предпочел бы услышать скорее стенания, чем это жалкое подобие смеха.
Герцогиня расстегнула корсаж и вынула небольшой сверток, перевязанный лентой огненного цвета. Крючки уступили порывистым движениям ее нервных рук, и глазам интенданта, заинтересованного этими странными приготовлениями, открылась бесстыдно обнаженная, покрасневшая грудь, натертая свертком. Герцогиня продолжала смеяться.
— Возьмите, — сказала она, — эти письма написаны самим кардиналом. Они — ваши, и, кроме того, герцогиня де Шеврез соблаговолила раздеться пред вами, как если б вы были… но я не хочу называть имена, которые могли бы заставить вас возгордиться или приревновать. А теперь, господин Кольбер, — продолжала она, поспешно застегивая платье, — ваша карьера сделана; везите же меня к королеве.
— Нет, сударыня. Если вы снова навлечете на себя немилость ее величества и во дворце будут знать, что я — тот, кто ввел вас в ее покои, королева не простит мне этого до конца своих дней. Во дворце найдутся преданные мне люди, которые и введут вас туда, оставив меня в стороне от этого дела.
— Как вам будет угодно, лишь бы я смогла проникнуть к королеве.
— Как зовут брюггских монахинь, которые лечат больных?
— Бегинками.
— Итак — отныне вы бегинка.
— Согласна. Но все же мне придется перестать быть бегинкою.
— Это уж ваша забота.
— Ну нет, извините. Я вовсе не хочу, чтобы передо мной захлопнули двери.
— И это ваша забота, сударыня. Я прикажу старшему камердинеру дежурного офицера ее величества впустить во дворец бегинку с лекарством, способным облегчить страдания королевы. Вы получите от меня пропуск, но лекарство и объяснения — об этом подумайте сами. Я признаю, что послал к королеве бегинку, но отрекусь от госпожи де Шеврез.
— На этот счет будьте покойны, до этого не дойдет.
II. Шкура медведя
Кольбер вручил герцогине пропуск и чуть-чуть отодвинул кресло, за которым она стояла, как за укрытием.
Госпожа де Шеврез слегка кивнула и вышла.
Кольбер, узнав почерк Мазарини и пересчитав письма, позвонил секретарю и велел вызвать советника парламента, г-на Ванеля. Секретарь ответил, что советник, верный своим привычкам, только что прибыл, дабы доложить интенданту о наиболее важном в сегодняшней работе парламента.
Кольбер приблизился к лампе и перечел письма покойного кардинала; он несколько раз улыбнулся, убеждаясь все больше и больше в ценности документов, переданных ему г-жой де Шеврез, и, подперев свою тяжелую голову обеими руками, на несколько минут предался размышлениям.
В это время в кабинет вошел высокий, плотного сложения человек с худым лицом и хищным носом. Он вошел со скромной уверенностью, свидетельствовавшей о гибком и вместе с тем твердом характере, гибком по отношению к господину, который может доставить добычу, и твердом — по отношению к тем собакам, которые могли бы оспаривать у него этот столь лакомый кусок.
Под мышкой у Ванеля была папка больших размеров; он положил ее на бюро, около которого сидел Кольбер.
— Здравствуйте, господин Ванель, — сказал Кольбер, отрываясь от своих дум.
— Здравствуйте, монсеньор, — непринужденно ответил Ванель.
— Надо говорить «сударь», — мягко поправил Кольбер.
— Обращаясь к министрам, говорят «монсеньор», — невозмутимо заметил Ванель. — Вы — министр!
— Пока еще нет!
— Я называю вас монсеньором. Впрочем, вы мой начальник, вы мой сеньор, чего же больше! Если вам не нравится, чтобы я величал вас таким образом в присутствии посторонних, позвольте называть вас монсеньором наедине.
Кольбер поднял голову на высоту лампы и прочел или попытался прочесть на лице Ванеля, насколько искренним было это выражение преданности. Но советник умел выдержать любой взгляд, даже если этот взгляд был взглядом министра.
Кольбер вздохнул. Он не увидел на лице Ванеля ничего определенного; быть может, Ванель и честен. Кольбер подумал о том, что этот человек, подчиняясь ему по службе, в действительности держит его в своей власти, ибо г-жа Ванель — его, Кольбера, любовница. И пока он сочувственно думал об участи этого человека, Ванель бесстрастно вынул из кармана надушенное, запечатанное испанским воском письмо и протянул его интенданту.
— Что это, Ванель?
— Письмо от жены, монсеньор.
Кольбер закашлялся. Он взял письмо, распечатал его, прочел и сунул себе в карман, в то время как Ванель невозмутимо листал свои протоколы.
— Ванель, — сказал внезапно патрон своему подчиненному, — вы, как кажется, не боитесь работы?
— Да, монсеньор.
— Двенадцать часов ежедневно не приводят вас в ужас?
— Я работаю пятнадцать часов.
— Непостижимо. Парламентские обязанности отнимают не больше трех часов в сутки.
— О, я веду счетные книги одного моего друга, дела которого находятся на моем попечении; кроме того, в свободное время я изучаю древнееврейский язык.
— Вас очень высоко ценят в парламенте, не так ли, Ванель?
— Полагаю, что да, монсеньор.
— Вам не следует засиживаться на месте советника.
— Что же надлежит сделать для этого?
— Купить должность.
— Какую?
— Что-нибудь позначительней. Скромные притязания удовлетворить труднее всего.
— Наполнять скромные кошельки тоже ведь дело нелегкое.
— Ну, и какая все-таки должность прельщает вас?
— По правде сказать, я не вижу ни одной, которая была бы мне по карману.
— Есть хорошая должность. Но надо быть королем, чтобы купить ее без денежных затруднений, а королю, пожалуй, не придет в голову покупать должность генерального прокурора.
Услышав эти слова, Ванель поднял на Кольбера смиренный невыразительный взгляд.
Кольбер так и не смог понять, разгадал ли Ванель его замыслы или просто откликнулся на произнесенные им слова.
— О какой должности генерального прокурора парламента вы, монсеньор, говорите? — спросил Ванель. — Я знаю лишь должность господина Фуке.
— О ней-то я и говорю, мой милый советник.
— У вас недурной вкус, монсеньор; но товар может быть куплен только в том случае, если он продается.
— Думаю, господин Ванель, что эта должность в скором времени поступит в продажу.
— Поступит в продажу! Должность генерального прокурора, должность господина Фуке?
— Об этом усиленно поговаривают.
— Должность, которая делает его неуязвимым, поступит в продажу? О, о!
И Ванель засмеялся.
— Может быть, эта должность пугает вас? — сурово произнес Кольбер.
— Пугает? Нисколько.
— Или вы не хотите ее?
— Монсеньор, вы потешаетесь надо мной, — ответил Ванель. — Какому советнику парламента не хотелось бы превратиться в генерального прокурора?
— В таком случае, господин Ванель… раз я утверждаю, что должность поступит в продажу…
— Вы утверждаете, монсеньор?
— Об этом многие говорят.
— Повторяю, это немыслимо: никто не бросит щита, оберегающего его честь, состояние, наконец, жизнь.
— Бывают порой сумасшедшие, которые мнят себя в безопасности от ударов судьбы, господин Ванель.
— Да, монсеньор, бывают; но подобные сумасшедшие не совершают своих безумств в пользу бедных Ванелей, прозябающих в этом мире.
— Почему?
— Потому что Ванели бедны.
— Должность господина Фуке и впрямь стоит дорого. Что бы вы отдали за нее, господин Ванель?
— Все, что у меня есть, монсеньор.
— Сколько же?
— От трехсот до четырехсот тысяч ливров.
— А цена этой должности?
— Самое малое — полтора миллиона. Я знаю людей, которые предлагали миллион семьсот тысяч и все же не могли соблазнить господина Фуке. Но если бы даже случилось, что господин Фуке захочет продать свою должность, чему я не верю, несмотря на то, что мне говорили…
— А, так и вам говорили! Кто же?
— Господин де Гурвиль… господин Пелисон… так, мимоходом.
— Ну, так если б господин Фуке захотел продать свою должность?..
— Я все равно не мог бы купить ее, ибо господин суперинтендант продал бы ее лишь за наличные, а кто может сразу выложить на стол полтора миллиона?
Тут Кольбер остановил советника выразительным жестом. Он снова задумался.
Наблюдая работу мысли на лице своего господина и видя его настойчивое желание продолжать разговор о том же предмете, Ванель терпеливо дожидался решения, не смея подсказать его интенданту.
— Объясните мне хорошенько, — сказал наконец Кольбер, — какие привилегии связаны с должностью генерального прокурора.
— Право обвинения всякого французского подданного, если он не принц крови; право аннулирования всякого обвинения, направленного против любого француза, кроме короля и принцев королевского дома. Генеральный прокурор — правая рука короля, карающая виновных; впрочем, та же рука может служить королю и для того, чтобы погасить факел правосудия и законности. Таким образом, господин Фуке в состоянии выказать неповиновение королю, подняв против него парламент; вот почему король, несмотря ни на что, постарается ладить с господином Фуке, ибо его величество, конечно, захочет, чтобы его указы вступали в законную силу без возражений парламента. Генеральный прокурор может быть и очень полезным, и очень опасным орудием.
— Хотите быть генеральным прокурором, Ванель? — внезапно спросил Кольбер, смягчая голос и взгляд.
— Я? — воскликнул Ванель. — Но я уже имел честь докладывать, что у меня для этого не хватает миллиона ста тысяч ливров.
— Вы возьмете их в долг у ваших друзей.
— У меня нет друзей богаче меня.
— Вы — честный человек!
— О, если б все думали так же, как монсеньор!
— Достаточно, что так думаю я. И в случае надобности я готов отвечать за вас.
— Берегитесь, монсеньор! Знаете ли вы поговорку?
— Какую?
— Кто отвечает, тому и платить.
— До этого не дойдет.
Ванель встал, взволнованный предложением, так неожиданно сделанным ему человеком, слова которого воспринимались всерьез даже самыми легкомысленными людьми.
— Не потешайтесь надо мной, монсеньор, — сказал он.
— Давайте поспешим с этим делом, Ванель. Вы говорите, что господин Гурвиль разговаривал с вами о должности господина Фуке?
— Да, и Пелисон также.
— Официально или только официозно?
— Вот их слова: «Члены парламента богаты и честолюбивы, им надлежит сложиться и предложить два или три миллиона господину Фуке, своему покровителю, своему светочу».
— Что же вы сказали на это?
— Я сказал, что в случае нужды внесу свою долю в размере десяти тысяч ливров.
— А, значит, и вы обожаете господина Фуке! — воскликнул Кольбер, бросив на Ванеля взгляд, полный ненависти.
— Нисколько. Но господин Фуке занимает пост нашего генерального прокурора; он влез в долги, он идет ко дну; мы должны спасти честь корпорации.
— Так вот почему, пока Фуке при своей должности, ему нечего опасаться!
— Сверх того, — продолжал Ванель, — господин Гурвиль добавил: «Принять милостыню господину Фуке унизительно, и он от нее, несомненно, откажется; пусть же парламент сложится и, соблюдая благопристойность, купит должность своего генерального прокурора; тогда все обойдется как следует: честь корпорации останется незапятнанной, и вместе с тем будет пощажена гордость господина Фуке».
— Да, это действительно выход.
— Я рассудил совершенно так же, как вы, монсеньор.
— Так вот, господин Ванель: вы сейчас же отправитесь к господину Пелисону или к господину Гурвилю; знаете ли вы еще кого-нибудь из друзей господина Фуке?
— Я хорошо знаком с господином де Лафонтеном.
— С тем… стихотворцем?
— Да, с ним; когда мы были в добрых отношениях с господином Фуке, он сочинял стихи, воспевающие мою жену.
— Обратитесь к нему, чтобы он устроил вам встречу с суперинтендантом.
— Охотно. Но как же с деньгами?
— В указанный день и час деньги будут в вашем распоряжении; на этот счет можете быть спокойны.
— Монсеньор, сколь великая щедрость! Вы затмеваете короля. Вы превосходите господина Фуке!
— Одну минуту… не будем злоупотреблять словами, Ванель. Я вам отнюдь не дарю миллиона четырехсот тысяч ливров; у меня есть дети.
— О сударь, вы мне их ссужаете — и этого более чем достаточно.
— Да, я их ссужаю.
— Назначайте любые проценты, любые гарантии, монсеньор, я готов ко всему; что бы вы ни потребовали, я буду повторять еще и еще, что вы превосходите в щедрости королей и господина Фуке. Ваши условия?
— Вы погасите долг в течение восьми лет.
— Очень хорошо.
— Вы дадите мне закладную на самую должность.
— Превосходно. Это все?
— Подождите. Я оставляю за собой право перекупить у вас эту должность, уплатив вам на сто пятьдесят тысяч ливров больше, чем то, что вы заплатите за нее, если в отправлении этой должности вы не будете руководствоваться интересами короля и моими предначертаниями.
— А-а! — произнес, слегка волнуясь, Ванель.
— Разве в моих условиях есть что-нибудь, что вам не нравится? — холодно спросил Ванеля Кольбер.
— Нет, нет, — живо ответил Ванель.
— В таком случае мы подпишем договор, когда вы того пожелаете. Бегите же к друзьям господина Фуке.
— Лечу…
— И добейтесь свидания с суперинтендантом.
— Хорошо, монсеньор.
— Будьте уступчивы.
— Да.
— И как только сговоритесь…
— Я потороплюсь заставить его подписать соглашение.
— Никоим образом не делайте этого!.. Ни в коем случае не заикайтесь ни о подписи, говоря с господином Фуке, ни о неустойке в случае нарушения им договора, ни даже о честном слове, слышите? Или вы все погубите!
— Как же быть, монсеньор? Все это не так просто.
— Постарайтесь только, чтобы господин Фуке заключил с вами сделку. Идите!
III. У вдовствующей королевы
Вдовствующая королева пребывала у себя в спальне в королевском дворце с г-жой де Мотвиль и сеньорой Моленой. Король, которого прождали до вечера, так и не показался. Королева в нетерпении несколько раз посылала узнать, не возвратился ли он. Все предвещало грозу. Придворные кавалеры и дамы избегали встречаться в приемных и коридорах, дабы не говорить на опасные темы.
Принц, брат короля, еще утром отправился с королем на охоту. Принцесса, дуясь на всех, сидела у себя. Вдовствующая королева, прочитав по-латыни молитву, разговаривала со своими двумя приближенными на чистом кастильском наречии; речь шла о семейных делах. Г-жа де Мотвиль, прекрасно понимавшая испанский язык, отвечала ей по-французски.
После того как три собеседницы, в безупречно учтивой форме и пользуясь недомолвками, высказались в том смысле, что поведение короля убивает королеву, его супругу, королеву-мать и всю остальную родню; после того как в изысканных выражениях на голову мадемуазель де Лавальер были обрушены всяческие проклятия, королева-мать увенчала эти жалобы и укоры словами, отвечавшими ее характеру и образу мыслей.
— Estos hijos! — сказала она, обращаясь к Молене. Эти слова означали: «Ах, эти дети!»
Эти слова в устах матери полны глубокого смысла: в устах королевы Анны Австрийской, хранившей в глубине своей скорбной души столь невероятные тайны, слова эти были просто ужасны.
— Да, — отвечала Молена, — эти дети! Дети, которым всякая мать отдает себя без остатка.
— И ради которых, — продолжила королева, — мать пожертвовала решительно всем…
Королева не докончила фразы. Она бросила взгляд на портрет бледного, без кровинки в лице, Людовика XIII, изображенного во весь рост, и ей почудилось, будто в тусклых глазах ее супруга снова появляется блеск и его нарисованные на холсте ноздри начинают раздуваться от гнева. Он не говорил, он грозил. После слов королевы надолго воцарилось молчание. Молена принялась рыться в корзине с кружевами и лентами. Г-жа де Мотвиль, пораженная этой молнией взаимопонимания, одновременно мелькнувшей в глазах королевы и ее давней наперсницы, опустила взор и, стараясь не видеть, вся обратилась в слух. Она услышала лишь многозначительное «гм», которое пробормотала дуэнья, эта воплощенная осторожность. Она уловила вздох, вырвавшийся из груди королевы. Г-жа де Мотвиль тотчас же подняла голову и спросила:
— Вы страдаете, ваше величество?
— Нет, Мотвиль; но почему тебе пришло в голову обратиться ко мне с этим вопросом?
— Ваше величество застонали.
— Ты, пожалуй, права: мне немножко не по себе.
— Господин Вало тут поблизости; он, кажется, у принцессы: у нее расстроены нервы.
— И это болезнь! Господин Вало напрасно посещает принцессу; ее исцелил бы совсем, совсем иной врач.
Госпожа де Мотвиль еще раз удивленно взглянула на королеву.
— Иной врач? — переспросила она. — Но кто же?
— Труд, Мотвиль, труд… Ах, уж если кто и впрямь болен, так это моя бедная дочь — королева.
— И вы также, ваше величество.
— Сегодня мне немного легче.
— Не доверяйтесь своему самочувствию, ваше величество. И, словно в подтверждение этих слов г-жи де Мотвиль, острая боль ужалила королеву в самое сердце: она побледнела и откинулась в кресле, теряя сознание.
— Мои капли! — воскликнула она.
— Сейчас, сейчас! — сказала Молена, и, нисколько не ускоряя движений, подошла к шкафчику из черепахи золотисто-желтого цвета, вынула из него большой хрустальный флакон и, открыв его, подала королеве.
Королева поднесла его к носу, несколько раз жадно понюхала и прошептала:
— Вот так и убьет меня господь бог. Да будет его святая воля!
— От боли не умирают, — возразила Молена, ставя флакон на прежнее место.
— Вашему величеству лучше? — спросила г-жа де Мотвиль.
— Да, теперь лучше.
И королева приложила палец к губам, чтобы ее любимица не проговорилась о только что виденном.
— Странно, — сказала после некоторого молчания г-жа де Мотвиль.
— Что же странного? — произнесла королева.
— Помнит ли ваше величество день, когда эта боль впервые появилась у вас?
— Я помню лишь то, что это был грустный день, Мотвиль.
— Этот день не всегда был для вашего величества грустным.
— Почему?
— Потому что двадцать три года назад, и притом в тот же час, родился царствующий ныне король, прославленный сын вашего величества.
Королева вскрикнула, закрыла лицо руками и на несколько секунд погрузилась в раздумье. Было ли то воспоминание, или размышление, или еще один приступ боли?
Молена кинула на г-жу де Мотвиль почти что свирепый взгляд, до того он был похож на упрек. И достойная женщина, ничего не поняв, собралась было для успокоения своей совести обратиться к ней за разъяснениями, как вдруг Анна Австрийская, внезапно поднявшись с кресла, сказала:
— Пятое сентября! Да, эта боль появилась пятого сентября. Великая радость в один день, великая печаль — в другой. Великая печаль, — добавила она совсем тихо, — искупление за великую радость.
И с этого момента Анна Австрийская, как бы исчерпав всю свою память и разум, снова замолчала, глаза у нее потухли, мысли рассеялись и руки повисли.
— Нужно ложиться в постель, — сказала Молена.
— Сейчас, Молена.
— Оставим ее величество, — упорствовала испанка.
Госпожа де Мотвиль встала. Блестящие и крупные, похожие на детские слезы медленно катились по бледным щекам королевы. Молена, заметив это, пристально посмотрела на Анну Австрийскую своим упорным настороженным взглядом.
— Да, да, — промолвила королева. — Оставьте нас; идите, Мотвиль.
Слово нас неприятно прозвучало в ушах французской любимицы. Оно означало, что после ее ухода последует обмен воспоминаниями и тайнами. Оно означало, что беседа вступает в свою наиболее интересную фазу и что третье лицо — а именно она, Мотвиль, — лишнее.
— Чтобы помочь вашему величеству, достаточно ли одной Молены? — спросила француженка.
— Да, — сказала испанка.
Госпожа де Мотвиль поклонилась. Вдруг старая горничная, одетая так же, как одевались при испанском дворе в 1620 году, откинув портьеру и видя королеву в слезах, г-жу де Мотвиль, искусно отступающую под натиском дипломатических уловок Молены, и эту последнюю в разгаре ее дипломатии, без стеснения направилась к королеве и радостно прокричала:
— Лекарство, лекарство!
— Какое лекарство, Чика? — перебила ее Анна Австрийская.
— Лекарство, чтобы вылечить ваше величество от болезни.
— Кто же доставил его? — живо спросила г-жа де Мотвиль. — Господин Вало?
— Нет, дама из Фландрии.
— Дама из Фландрии? Кто она? Испанка? — повернулась к горничной королева.
— Не знаю.
— А кем она прислана?
— Господином Кольбером.
— Как зовут эту даму?
— Она не сказала.
— Ее положение в обществе?
— На это ответит она сама.
— Ее лицо?
— Она в маске.
— Взгляни-ка, Молена! — воскликнула королева.
— Это бесполезно, — ответил из-за портьеры решительный и вместе с тем нежный голос, который заставил вздрогнуть королеву и ее дам.
В то же мгновение, раздвигая занавес, появилась женщина в маске. И прежде чем королева успела вымолвить хоть одно слово, незнакомка проговорила:
— Я монахиня из брюггского монастыря, и я действительно принесла лекарство, которое должно излечить ваше величество.
Все молчали. Бегинка замерла в неподвижности.
— Продолжайте, — обратилась к ней королева.
— Когда мы останемся наедине, — сказала бегинка.
Анна Австрийская взглянула на своих компаньонок, и они удалились. Тогда бегинка сделала три шага по направлению к королеве и почтительно склонилась пред нею.
Королева недоверчиво рассматривала монахиню, которая, в свою очередь, упорно смотрела на королеву; ее глаза блестели в прорези маски.
— Королева Франции, должно быть, очень больна, — начала Анна Австрийская, — раз даже бегинки из Брюгге знают, что она нуждается в лечении.
— Слава богу, ваше величество не безнадежно больны.
— Все же как вы узнали, что я больна?
— Ваше величество располагаете друзьями во Фландрии.
— И эти друзья направили вас ко мне?
— Да, ваше величество.
— Назовите их имена.
— Невозможно и бесполезно, поскольку память вашего величества все еще не пробуждена вашим сердцем.
Анна Австрийская подняла голову; она силилась проникнуть под покров маски и разгадать таинственность этих слов, дабы открыть имя той, которая говорила с такою непринужденностью. Потом, вдруг устав от своего любопытства, оскорбительного для ее обычного высокомерия, она строго заметила:
— Сударыня, вы, вероятно, не знаете, что с царствующими особами не говорят в маске?
— Соблаговолите извинить меня, ваше величество, — смиренно ответила бегинка.
— Извинить вас я не могу; я дарую вам прощение, но только в том случае, если вы сбросите маску.
— Ваше величество, я дала обет помогать страждущим и опечаленным, не открывая перед ними лица. Я могла бы принести облегчение и вашему телу и вашей душе, но так как ваше величество чинит мне в этом препятствия, то я удаляюсь. Прощайте, ваше величество!
Эти слова были произнесены с таким обаянием и такой почтительностью, что гнев и недоверие королевы исчезли, тогда как любопытство ее нисколько не улеглось.
— Вы правы, — сказала она, — тем, кто страждет, не следует пренебрегать утешениями, ниспосланными им господом богом. Говорите, сударыня, и, быть может, вам будет дано принести облегчение, как вы обещаете, моему телу… Увы, боюсь, что господь готовит моей плоти жестокие испытания!
— Поговорим немного и о вашей душе, — продолжала бегинка, — о душе, которая тоже страждет, в чем я уверена.
— Моя душа?
— Есть пожирающие нас язвы, которые нарывают незримо. При этих недугах кожа остается светлой, как слоновая кость, и на теле не проступает никаких синих пятен. Врач, склоняющийся над грудью больного, не в силах услышать, как в мускулах, под током крови, скрежещут зубы этих ненасытных чудовищ; ни огонь, ни железо не способны убить или укротить ярость этого разящего насмерть бича; враг проникает в чувства и мысли, и они приходят в смятение; боль прорастает в сердце, и оно разрывается. Вот, ваше величество, язвы, роковые для королев. Не страдаете ли вы подобным недугом?
Анна медленно подняла руку, такую же ослепительно белую и прекрасную, как во времена ее молодости.
— Недуг, о котором вы говорите, — сказала она, — неизбежное зло нашей жизни, жизни великих мира сего, на которых господь возложил обязанности печься о подданных. Когда недуг слишком тяжел, бог облегчает нас на суде покаяния. Там мы сбрасываем с себя бремя и освобождаемся от гнетущих нас тайн. Но не забывайте, что господь соразмеряет испытания с силами своих тленных созданий, и мои силы способны выдержать лежащее на мне бремя; для чужих тайн мне достаточно скромности бога, для моих собственных мне мало скромности моего духовника.
— Я вижу, что вы, как всегда, смело выступаете против своих врагов, ваше величество, но я боюсь, что вы недостаточно доверяете вашим друзьям.
— У королев нет друзей. Если вам больше нечего мне сказать, если вы чувствуете себя вдохновляемой самим богом, словно пророчица, уйдите, ибо я страшусь будущего.
— А мне показалось, — решительно возразила бегинка, — что вы скорей страшитесь былого.
Она еще не окончила этой фразы, как королева, вся выпрямившись, воскликнула резким и повелительным тоном:
— Говорите! Объяснитесь четко, ясно, полно, или…
— Не грозите, ваше величество, — отвечала мягко бегинка. — Я пришла, полная почтительности и сочувствия, я пришла к вам от друга.
— Тогда докажите это! Облегчите мои страдания, вместо того чтобы вызывать во мне раздражение.
— Это легко сделать. И ваше величество увидит, друг ли я.
— Ну, начинайте.
— Какое несчастье свалилось на ваше величество за последние двадцать три года?
— Ах… большие несчастья; разве не потеряла я короля?
— Я не говорю об этом. Я хочу задать вам вопрос: после рождения короля не причинила ли вам страданий нескромность одной из близких вам женщин?
— Не понимаю вас, — ответила королева, стиснув зубы, чтобы скрыть овладевшее ею волнение.
— Сейчас объясню. Ваше величество помнит, конечно, что король родился пятого сентября тысяча шестьсот тридцать восьмого года в одиннадцать с четвертью часов?
— Да, — пролепетала королева.
— В половине первого, — продолжала бегинка, — дофин, уже помазанный архиепископом Мосским в присутствии короля и вашем, был провозглашен наследником французской короны. Король отправился в часовню старого Сен-Жерменского замка, чтобы прослушать Те Deum.[1]
— Все это так, — прошептала королева.
— Ваше величество разрешились от бремени в присутствии покойного принца — брата короля, принцев крови и придворных дам. Врач короля Бувер и хирург Оноре находились в приемной. Ваше величество заснули около трех часов и проспали приблизительно до семи, не так ли?
— Все это верно, но вы мне рассказываете о том, что вместе со мной и вами знает весь свет.
— Я приближаюсь, ваше величество, к тому, что знают немногие. Я сказала: немногие. Увы, я могла бы сказать: только двое, ибо и прежде их было лишь пять, но за последние несколько лет тайна стала еще более сокровенной вследствие смерти большинства посвященных в нее. Король, наш гоcподин, покоится рядом с предками, повивальная бабка Перон умерла вскоре после него, о Ла Порте никто уже больше не вспоминает.
Королева приоткрыла рот, собираясь ответить; под ледяною рукой, которой она коснулась лица, лились горячие капли пота.
— Было восемь часов, — продолжала бегинка. — Король с легким сердцем сидел за ужином; вокруг него были песни, веселые крики, полные до краев стаканы; под балконами горланил народ; швейцарцы, мушкетеры, гвардейцы бродили по городу, и хмельные студенты, встречаясь с ними, принимались качать их. Этот шум народного ликования испугал новорожденного дофина, и он тихонько плакал на руках у своей нянюшки, госпожи Гозак. И если б он открыл глаза, то его взору предстали бы две короны в глубине колыбели. Вдруг ваше величество пронзительно вскрикнули, и к вашему изголовью подошла Перон. Врачи обедали в отдаленной зале. Дворец стал пустынею, поскольку его заполнило слишком много народа; в нем не было ни заведенного порядка, ни часовых. Повивальная бабка, осмотрев ваше величество, закричала от удивления и, обняв вас, измученную и обезумевшую от боли, послала Ла Порта сказать королю, что королева желает видеть его величество. Ла Порт, как вам известно, был человек толковый и хладнокровный. Он не подошел к королю с видом испуганного слуги, чувствующего значительность приносимой им вести и жаждущего напугать ею; его новость, впрочем, не могла бы показаться королю страшной. И вот улыбающийся Ла Порт остановился у королевского кресла и произнес: «Ваше величество, королева исполнена счастья и была бы еще счастливее, если б могла увидеть ваше величество у себя».
В этот день Людовик Тринадцатый за доброе пожелание отдал бы корону любому нищему. Веселый, оживленный, он поднялся из-за стола и сказал таким тоном, каким мог бы сказать Генрих Четвертый: «Господа, я иду к жене».
Он вошел к вам, и Перон поднесла к нему второго наследника, который был такой же здоровенький и такой же красавчик, как первый. При этом она сказала: «Государь, господь не желает, чтобы во французском царствующем доме прекратилась мужская линия». Король, движимый горячим порывом, подбежал к этому второму ребенку, воскликнув: «Благодарю тебя, боже!»
Тут бегинка замолкла, заметив, что королева сильно страдает. Анна Австрийская, откинувшись в кресле, с опущенной головой, с остановившимся взглядом, слушала ее, очевидно, не понимая того, что ей говорят: губы ее судорожно подергивались, как бы произнося молитвы, обращенные к богу, или призывая проклятия на голову этой безжалостной женщины.
— Ах, не думайте, — горячо продолжала бегинка, — не думайте, что если во Франции оказался один дофин и если королева оставила второго ребенка прозябать вдалеке от королевского трона, не думайте, что она была дурной матерью! О нет, нет!.. Существуют люди, которым хорошо ведомо, сколько слез она пролила, которые могут сосчитать пылкие поцелуи, которыми она осыпала это бедное существо, утешая его за жалкую и скрытую во тьме жизнь, в силу государственной необходимости доставшуюся в удел близнецу Людовика Четырнадцатого.
— Боже мой! Боже мой! — едва слышно прошептала королева.
— Известно, — оживилась бегинка, — что король, увидев себя отцом двоих сыновей, сверстников, обладавших одинаковыми правами, проникся тревогой за судьбы Франции, за мир и спокойствие в своем королевстве. Известно, что вызванный во дворец Ришелье больше часа предавался раздумьям в кабинете его величества и в конце концов произнес следующий приговор: «Во Франции может быть лишь один дофин, родившийся, чтобы унаследовать трон после его величества. Господь бог послал нам еще одного, чтобы он мог наследовать первому. Но в настоящее время мы нуждаемся только в том, кто первый появился на свет; скроем же второго от Франции, как господь скрыл его поначалу от его державных родителей. Один наследник престола — это мир и спокойствие государства; два претендента — это гражданская война и анархия».
Королева, бледная, со сжатыми кулаками, резким движением поднялась с кресла.
— Вы знаете слишком много, — произнесла она глухим голосом, — вы причастны к государственным тайнам. А друзья, которые вам их поведали, — лжедрузья и предатели. Вы их сообщница в преступлении, которое здесь совершается. А теперь маску долой, или я прикажу дежурному офицеру взять вас под арест. О, я не боюсь этой тайны! Вы узнали ее и за это заплатите! Она застынет в вашей груди. И эта тайна, и ваша жизнь отныне принадлежат не вам!
И Анна Австрийская с угрожающим жестом сделала несколько шагов в сторону бегинки.
— Оцените же верность, честь, скромность покинутых вами друзей, — сказала бегинка и сбросила маску.
— Герцогиня де Шеврез! — воскликнула королева.
— Единственная, кто разделяет с вами эту тайну.
— Ах, — прошептала Анна Австрийская, — обнимите меня, герцогиня! Ведь недолго и убить старого друга, играя его роковыми печалями.
И королева, склонив голову на плечо давней своей приятельницы, пролила поток горьких слез.
— Как же вы еще молоды, — вполголоса произнесла г-жа де Шеврез, — счастливая, вы можете плакать!
IV. Подруги
Королева надменно посмотрела на герцогиню де Шеврез и сказала:
— Вы произнесли, кажется, слово «счастливая», говоря обо мне. А между тем, герцогиня, я всегда думала, что на всем белом свете нет ни одного существа, которое было бы столь же обойдено счастьем, как французская королева.
— Государыня, вы воистину мать всех скорбей. Но наряду с теми возвышенными терзаниями, о которых мы с вами, старинные приятельницы, разлученные людской злобой, только что говорили, наряду с этими бедствиями, связанными с тем, что вы — королева, у вас есть и кое-какие радости, правда, мало ощутимые вами, но порождающие в этом мире жгучую зависть.
— Какие же? — спросила горестно Анна Австрийская. — Как можно произносить слово «радость», если вы сами только что утверждали, что и тело мое и дух нуждаются в целебных лекарствах?
Госпожа де Шеврез задумалась на минуту, потом прошептала:
— Какая, однако, пропасть отделяет королей от всех остальных!
— Что вы хотите этим сказать?
— Я хочу сказать, что они настолько далеки от грубой действительности, что забывают о нуждах, с которыми должны бороться другие. Они подобны тем обитателям африканских нагорий, которые на своих зеленых высотах, оживленных ручьями со студеной, как лед, водою, не понимают, как это можно умирать от жажды и голода среди сожженной солнцем пустыни.
Королева слегка покраснела; только теперь она поняла, о чем идет речь.
— Как дурно с моей стороны, что я покинула вас! — воскликнула она.
— Ах, государыня, говорят, что король унаследовал ненависть, которую питал ко мне его покойный отец. Король прогнал бы меня, если бы ему стало известно, что я во дворце.
— Не скажу, герцогиня, чтобы король питал к вам особое расположение, — сказала в ответ королева. — Но я могла бы… как-нибудь скрытно…
На лице герцогини промелькнула презрительная усмешка, встревожившая ее собеседницу.
И королева поторопилась добавить:
— Впрочем, вы очень хорошо сделали, что явились ко мне.
— Благодарю вас, ваше величество.
— Хотя бы для того, чтобы доставить мне радость наглядным опровержением слухов о вашей смерти.
— Неужели говорили о том, что я умерла?
— Со всех сторон.
— Но мои сыновья не носили траура.
— Вы ведь знаете, герцогиня, что двор без конца путешествует; мы не часто видим у себя господ д’Альбер де Люинь, ваших детей, и, кроме того, столько вещей ускользает от нас в сутолоке забот, среди которых мы постоянно живем.
— Ваше величество не должны были верить слуху о моей смерти.
— Почему бы и нет? Увы, все мы смертны: ведь вы видите, что и я, ваша меньшая сестра, как говорили мы когда-то, уже склоняюсь к могиле.
— Если вы поверили в мою смерть, ваше величество, то вас, по всей вероятности, удивило, что, умирая, я не подала о себе весточки.
— Но ведь смерть, герцогиня, порой приходит нежданно-негаданно.
— О ваше величество! Души, отягощенные тайнами, вроде той, о которой мы только что говорили, всегда испытывают потребность в освобождении от лежащего на них бремени, и эту потребность следует удовлетворить заранее. Среди дел, которые надлежит выполнить, готовясь к путешествию в вечность, указывают также и на необходимость привести в порядок бумаги.
Королева вздрогнула.
— Ваше величество, — сказала герцогиня, — в точности узнаете день моей смерти, и притом достовернейшим способом.
— Как же это произойдет?
— Не позже чем на следующий день после моей кончины вашему величеству будет доставлен четырехслойный конверт, и в нем вы обнаружите все, что осталось от нашей некогда столь таинственной переписки.
— Вы не сожгли моих писем? — воскликнула с ужасом Анна.
— О моя королева, лишь предатели жгут королевские письма.
— Предатели?
— Да, предатели. Или, вернее, они делают вид, что сжигают их, но в действительности хранят их у себя или продают за большие деньги…
— Господи боже!
— Тот, однако, кто хранит верность, прячет такие сокровища как можно дальше; затем в один прекрасный день он является к своей королеве и говорит: «Ваше величество, я старею, я тяжело болен, моя жизнь в опасности, и в опасности тайна, доверенная мне вашим величеством; возьмите же эту таящую опасность бумагу и сами, своими руками сожгите ее».
— Бумага, в которой таится опасность? Какая же это бумага?
— У меня только одна такая бумага, но действительно очень опасная!
— О герцогиня, скажите, скажите же, что это такое?
— Это записка… от второго августа тысяча шестьсот сорок четвертого года, в которой вы посылаете меня в Нуази-ле-Сек, чтоб повидать вашего милого и несчастного мальчика. Вашей рукою так и написано: «милого и несчастного мальчика».
Воцарилась полная тишина. Королева мысленно измеряла глубину пропасти, г-жа де Шеврез расставляла свою западню.
— Да, несчастный, очень, очень несчастный! — прошептала Анна Австрийская. — Какую печальную жизнь прожил этот бедный ребенок и как ужасно эта жизнь завершилась!
— Разве он умер? — воскликнула герцогиня, и королева, несколько успокаиваясь, подумала, что ее удивление искренне.
— Умер в чахотке, умер всеми забытый, увял, как цветок, поднесенный влюбленным и засунутый предметом его любви в глубину шкафа, чтобы укрыть его от нескромных глаз окружающих!
— Значит, он умер! — повторила герцогиня опечаленным тоном, который, несомненно, мог бы обрадовать королеву, если бы в нем не слышалось нотки сомнения. — Умер в Нуази-ле-Сек?
— Да, на руках у своего гувернера, несчастного, преданного слуги, который не намного пережил его.
— Само собою понятно: нелегко снести такую печаль и жить с такой тайной в груди.
Королева не удостоила заметить иронию этих слов. Г-жа де Шеврез продолжала:
— Несколько лет назад, государыня, я справлялась в самом Нуази-ле-Сек о судьбе этого столь несчастного мальчика. Там его не считали умершим, вот почему я не сразу прониклась скорбью вместе с вашим величеством. О, разумеется, если б я поверила этому слуху, никогда ни один намек на это горестное событие не пробудил бы законнейшую печаль в вашем сердце, ваше величество.
— Вы говорите, что в Нуази-ле-Сек ребенка не считали умершим?
— Нет, ваше величество.
— Что же там говорили?
— Говорили… Но, разумеется, это плод заблуждения.
— Все же скажите, что вы там слышали.
— Говорили, что как-то вечером — это было в начале тысяча шестьсот сорок пятого года — величественная и красивая женщина (что было замечено, несмотря на маску и плащ, которые скрывали ее), несомненно, знатная дама, даже очень знатная дама, приехала в карете на перекресток дорог, тот самый, на котором, как вам известно, я дожидалась вестей о молодом принце, когда ваше величество благоволили меня туда посылать.
— И?..
— И гувернер привел мальчика к этой даме.
— Дальше!
— На следующий день гувернер с мальчиком уехали из местечка.
— Видите ли, этот рассказ правдив; но бедный ребенок умер внезапно, что часто случается с детьми в возрасте до семи лет. По словам врачей, жизнь их в эти годы держится на волоске.
— То, что говорит ваше величество, — истина; никто не знает этого лучше, чем вы, никто не верит этому столь же безгранично, как я. Но заметьте, тут есть одна странность…
«Что еще?» — подумала королева.
— Лицо, сообщившее мне эти подробности, лицо, ездившее справляться о здоровье ребенка…
— Вы кому-нибудь доверили подобное поручение? О, герцогиня!
— Некто немой, как ваше величество, немой, как я; предположим, что этим некто была я сама. Это лицо, проезжая через некоторое время в Турень…
— В Турень?
— …узнало и гувернера и мальчика… простите, этому лицу, разумеется, лишь так показалось, что оно узнало обоих. Оба были живы, веселы и здоровы, оба цвели, один — в дни своей бодрой, полной сил старости, другой — в нежные дни первой юности. Судите же после этого, можно ли доверять слухам? Можно ли в нашем подлунном мире верить чему бы то ни было? Но я утомляю ваше величество. О, я совсем не хотела этого, и я сейчас же откланяюсь, принеся еще раз уверения в моей почтительнейшей преданности, ваше величество.
— Останьтесь! Поговорим немного о вас.
— Обо мне? О государыня, не опускайте столь низко свой взор.
— Почему же? Разве вы не стариннейшая моя приятельница… Разве вы сердитесь на меня, герцогиня?
— Я? Господи боже! У меня нет к этому оснований. Неужели я явилась бы к вам, будь у меня причина сердиться на вас?
— Годы одолевают нас, герцогиня; мы должны теснее сплотиться в борьбе против грозящей нам смерти.
— Ваше величество, вы осыпаете меня милостями, произнося такие ласковые слова.
— Никто не любил меня так, никто мне так не служил, как вы, герцогиня.
— Ваше величество помнит об этом?
— Всегда… Герцогиня, я хочу от вас доказательства дружбы.
— Всем своим существом я ваша, ваше величество!
— Но где же доказательство дружбы?
— Какое?
— Обратитесь ко мне с какой-нибудь просьбой.
— С просьбой?
— О, я знаю, у вас самая бескорыстная, самая возвышенная, самая царственная душа.
— Не хвалите меня чрезмерно, ваше величество, — сказала взволнованно герцогиня.
— Я не в состоянии воздать вам хвалу, которая была бы равна вашим заслугам.
— С возрастом под влиянием несчастий очень меняешься, ваше величество.
— Да услышит вас бог, герцогиня!
— Что это значит, ваше величество?
— Это значит вот что: прежняя герцогиня, прекрасная, обожаемая Шеврез, ответила бы мне черной неблагодарностью. Она бы сказала: «Мне ничего не нужно от вас». Да будут в таком случае благословенны несчастья, если они изменили вас и вы теперь, быть может, ответите мне: «Принимаю».
Взгляд и улыбка герцогини смягчились. Она была очарована королевой и не пыталась скрыть свои чувства.
— Говорите же, моя дорогая, — продолжала королева, — чего вы желаете?
— Итак, я должна высказаться?
— Поскорей, не раздумывая.
— Ваше величество можете принести мне несказанную радость, несравненную радость.
— Ну, говорите же, — промолвила королева, слегка охладев вследствие проснувшегося в ней беспокойства. — Только не забывайте, моя дорогая Шеврез, что теперь надо мной стоит сын, как некогда стоял муж.
— Я буду скромна, моя королева.
— Называйте меня Анной, как прежде, это будет сладким напоминанием о несравненных днях юности.
— Хорошо. Итак, моя обожаемая госпожа, моя милая Анна…
— Ты еще помнишь испанский?
— Конечно.
— Тогда сообщи мне по-испански, чего ты хочешь.
— Я хочу следующего: окажи мне честь и приезжай ко мне на несколько дней в Дампьер.
— И это все? — воскликнула пораженная королева.
— Да.
— Только и всего?
— Боже мой, разве вы не видите, что я прошу вас о неслыханном благодеянии? Если вы не видите этого, значит, вовсе меня не знаете. Принимаете ли вы мое приглашение?
— Конечно, и от всего сердца.
— О, как я признательна вам!
— И я буду счастлива, — продолжала, все еще не вполне уверовав в искренность герцогини, Анна Австрийская, — если мое присутствие сможет оказаться полезным для вас.
— Полезным! — воскликнула, смеясь, герцогиня. — О нет! Приятным, сладостным, радостным, да, тысячу раз да! Значит, вы обещаете?
— Даю вам слово.
Герцогиня схватила прекрасную руку королевы и покрыла ее поцелуями.
«Она, в сущности, добрая женщина, — подумала королева, — и… ей свойственно душевное благородство».
— Ваше величество, — задала вопрос герцогиня, — даете ли вы мне две недели?
— Конечно. Но для чего?
— Зная, что я в немилости, никто не хотел дать мне взаймы сто тысяч экю, которые мне нужны, чтобы привести в порядок Дампьер. Но теперь, лишь только станет известно, что эти деньги пойдут на то, чтобы принять ваше величество, парижские капиталы рекой потекут ко мне.
— Так вот оно что, — сказала королева, ласково кивнув головой, — сто тысяч экю! Нужно сто тысяч экю, чтобы привести в порядок Дампьер?
— Около этого.
— И никто не хочет ссудить их вам?
— Никто.
— Если хотите, я их ссужу, герцогиня.
— О, я не посмею.
— Напрасно.
— Правда?
— Честное слово королевы. Сто тысяч экю — это, в сущности, не так уж много.
— Разве?
— Да, немного. Я знаю, что вы никогда не продавали ваше молчание за цену, которую оно стоит. Подвиньте мне этот стол, герцогиня, и я напишу вам чек для господина Кольбера; нет, лучше для господина Фуке, который гораздо любезнее и приятнее.
— А заплатит ли он?
— Если он не заплатит, заплачу я. Но это был бы первый случай, когда бы он мне отказал.
Королева написала записку, вручила ее герцогине и простилась с ней, расцеловав ее напоследок.
V. Как Жан де Лафонтен написал свою первую басню
Рассказ обо всех этих интригах нами исчерпан, и в трех последующих главах нашего повествования развернется непринужденная игра человеческого ума, столь многообразного в своих проявлениях.
Быть может, и впредь мы не сможем обойтись в той картине, которую собираемся показать, без политики и интриг, но их пружины будут скрыты так глубоко, что читатель увидит лишь цветы и роскошную живопись, ибо дело будет обстоять здесь точно так же, как в балагане на ярмарке, где великана, шагающего по подмосткам, приводят в движение слабые ножки и хрупкие ручки запрятанного в его платье ребенка.
Итак, мы возвращаемся в Сен-Манде, где суперинтендант по своему обыкновению принимает избранное общество эпикурейцев.
С некоторых пор для хозяина наступили тяжелые дни. Всякий, войдя к нему, не может не почувствовать затруднений, испытываемых министром. Здесь не бывает больше многолюдных и шумных сборищ. Предлог, который приводит Фуке, — финансы, но, как остроумно заметил Гурвиль, не бывало еще предлога более лживого: тут нет и тени финансов. Правда, пока Ватель еще умудряется поддерживать репутацию дома.
Между тем садовники и огородники, снабжающие своими припасами кухню, жалуются, что их разоряют, задерживая расчеты. Комиссионеры, поставляющие испанские вина, шлют письмо за письмом, тщетно прося об оплате счетов. Рыбаки, нанятые суперинтендантом на побережье Нормандии, прикидывают в уме, что, если бы с ними был произведен полный расчет, они смогли бы бросить рыбную ловлю и осесть на земле. Свежая рыба, которая позднее станет причиною смерти Вателя, больше не появляется.
И все же в приемный день друзья г-на Фуке собрались у него в большем количестве, чем обычно. Гурвиль и аббат Фуке беседуют о финансах, иначе говоря, аббат берет у Гурвиля несколько пистолей взаймы. Пелисон, положив ногу на ногу, дописывает заключение речи, которой Фуке должен открыть парламент. И эта речь — настоящий шедевр, ибо Пелисон сочиняет ее для друга, то есть вкладывает в нее все то, над чем он не стал бы, разумеется, биться, если бы писал ее для себя. Вскоре из глубины сада выходят Лафонтен и Лоре, спорящие о шутливых стихах.
Художники и музыканты собираются возле столовой. Когда пробьет восемь часов, сядут ужинать. Суперинтендант никогда не заставляет дожидаться себя. Сейчас половина восьмого. Аппетит уже сильно разыгрался.
После того как все гости наконец собрались, Гурвиль направляется к Пелисону, отрывает его от раздумий и, выведя на середину гостиной, двери которой тщательно закрыты, спрашивает у него:
— Ну, что нового?
Пелисон смотрит на него.
— Я занял у своей тетушки двадцать пять тысяч ливров — вот чеки на эту сумму.
— Хорошо, — отвечает Гурвиль, — теперь не хватает лишь ста девяноста пяти тысяч ливров для первого взноса.
— Это какого же взноса? — спрашивает Лафонтен таким тоном, как если бы он задал свой обычный вопрос: «А читали ли вы Баруха?»[*]
— Ох уж этот мне рассеянный человек! — восклицает Гурвиль. — Ведь вы сами сообщили мне о небольшом поместье в Корбейле, которое собирается продать один из кредиторов господина Фуке; ведь это вы предложили всем друзьям Эпикура устроить складчину, чтобы помешать этому; вы говорили также, что продадите часть вашего дома в Шато-Тьери, чтоб внести свою долю, а теперь вы вдруг спрашиваете: «Это какого же взноса?»
Эти слова Гурвиля были встречены общим смехом, заставившим покраснеть Лафонтена.
— Простите, простите меня, — сказал он, — это верно; нет, я не забыл. Только…
— Только ты больше не помнил об этом, — заметил Лоре.
— Сущая истина. Он совершенно прав. Забыть и не помнить — это большая разница.
— А вы принесли вашу лепту, — спросил Пелисон, — деньги за проданный вами участок земли?
— Проданный? Нет, не принес.
— Вы что же, так его и не продали? — удивился Гурвиль, знавший бескорыстие и щедрость поэта.
— Моя жена не допустила этого, — отвечал Лафонтен.
Раздался новый взрыв смеха.
— Но ведь в Шато-Тьери вы ездили именно с этой целью?
— Да, и даже верхом.
— Бедный Жан!
— Я восемь раз сменил лошадей. Я изнемог.
— Вот это друг!.. Но там-то вы, надеюсь, отдохнули?
— Отдохнул? Вот так отдых! Там у меня было довольно хлопот.
— Как так?
— Моя жена принялась кокетничать с тем, кому я собирался продать свой участок; этот человек отказался от покупки, и я вызвал его на дуэль.
— Превосходно! И вы дрались?
— Очевидно, нет.
— Вы, стало быть, и этого толком не знаете?
— Нет, нет; вмешалась моя жена со своею родней. В течение четверти часа я стоял со шпагой в руке, но между тем не был ранен.
— А ваш противник?
— Противник тоже. Он не явился на место дуэли.
— Замечательно! — закричали со всех сторон. — Вы, должно быть, метали громы и молнии?
— Разумеется! Там я схватил простуду, а когда вернулся домой, жена накинулась на меня с бранью.
— Всерьез?
— Всерьез! Она бросила в меня хлебом, понимаете, большим хлебом и попала мне в голову.
— А вы?
— А я? Я принялся швырять в нее и ее гостей всем, что нашел на столе; потом вскочил на коня, и вот я здесь.
Нельзя было оставаться серьезным, слушая эту комическую героику. Когда ураган смеха несколько стих, Лафонтена спросили:
— И это все, что вы привезли?
— О нет. Мне пришла в голову превосходная мысль.
— Выскажите ее.
— Приметили ли вы, что у нас во Франции сочиняется множество игривых стишков?
— Еще бы, — ответили хором присутствующие.
— И что их мало печатают?
— Совершенно верно; законы на этот счет очень суровы.
— И я подумал, что редкий товар — ценный товар. Вот почему я принялся сочинять небольшую поэмку, в высшей степени вольную.
— О, о, милый поэт!
— В высшей степени непристойную.
— О, о!
— В высшей степени циничную.
— Черт подери!
— Я вставил в нее все словечки из обихода любви, которые только знаю, — говорил Лафонтен.
Все хохотали до упаду, слушая, как славный поэт расхваливает свой товар.
— И я постарался превзойти все написанное прежде меня Боккаччо, Аретино[*] и другими мастерами этого жанра.
— Боже мой! — вскричал Пелисон. — Да он заработает себе отлучение.
— Вы и в самом деле так думаете? — наивно спросил Лафонтен. — Клянусь вам, я сделал это не для себя, а для господина Фуке.
Столь великолепный довод окончательно развеселил присутствующих.
— И кроме того, — продолжал Лафонтен, потирая руки, — я продал первое издание этой поэмы[*] за целые восемьсот ливров. Между тем за книги благочестивого содержания издатели платят вдвое дешевле.
— Уж лучше бы вы состряпали, — заметил со смехом Гурвиль, — пару благочестивых книг.
— Это хлопотно и недостаточно развлекательно, — спокойно сказал Лафонтен, — вот здесь, в этом мешочке, восемьсот ливров.
С этими словами он вручил свой дар казначею эпикурейцев. Вслед за ним отдал свои пятьдесят ливров Лоре. Остальные также внесли кто сколько мог. Когда подсчитали, оказалось, что собрано сорок тысяч ливров.
Еще не замолк звон монет, как суперинтендант вошел или, вернее, проскользнул в залу. Он был незримым свидетелем этой сцены. И он, который ворочал миллиардами, богач, познавший все удовольствия и все почести, какие только существуют на свете, этот человек с необъятным сердцем и творческим мозгом, переплавивший в себе, словно тигель, материальную и духовную сущность первого королевства в мире, знаменитый Фуке стоял, окруженный гостями, с глазами, полными слез, и, погрузив в мешок с золотом и серебром свои тонкие белые пальцы, сказал мягким и растроганным голосом:
— О жалкая милостыня, ты затеряешься в самой крошечной складке моего опустевшего кошелька, но ты наполнила до краев мое сердце, а его никто и ничто не в состоянии исчерпать. Спасибо, друзья, спасибо!
И так как он не мог расцеловать всех находящихся в комнате, у которых также навернулись на глаза слезы, он обнял Лафонтена со словами:
— Бедненький мой! Из-за меня вас вздула жена, и из-за меня духовник наложит на вас отлучение.
— Все это сущие пустяки: обожди ваши кредиторы годика два, я написал бы добрую сотню басен; каждая из них была бы выпущена двумя изданиями, и ваш долг был бы оплачен!
VI. Лафонтен ведет переговоры
Фуке, сердечно пожав руку Лафонтену, сказал:
— Мой милый поэт, сочините, прошу вас, еще сотню басен, и не только ради восьмидесяти пистолей за каждую, но и для того, чтобы обогатить нашу словесность сотней шедевров.
— Но не думайте, — важничая, заявил Лафонтен, — что я принес господину суперинтенданту лишь эту идею и эти восемьдесят пистолей.
— Лафонтен, никак, сегодня богач! — вскричали со всех сторон.
— Да будет благословенна мысль, способная подарить меня миллионом или двумя, — весело произнес Фуке.
— Вот именно, — согласился Лафонтен.
— Скорее, скорее! — раздались крики присутствующих.
— Берегитесь! — шепнул Пелисон Лафонтену. — До сих пор вы имели большой успех, но нельзя же перегибать палку.
— Ни-ни, господин Пелисон, вы человек отменного вкуса, и вы сами выразите мне свое одобрение.
— Речь идет о миллионах? — спросил Гурвиль.
Лафонтен ударил себя в грудь и сказал:
— У меня вот тут полтора миллиона.
— К черту этого гасконца из Шато-Тьери! — воскликнул Лоре.
— Вам подобало бы коснуться не кармана, а головы, — заметил Фуке.
— Господин суперинтендант, — продолжал Лафонтен, — вы не генеральный прокурор, вы поэт.
— Неужели? — вскричали Лоре, Корнар и прочие литераторы.
— Я утверждаю, что вы поэт, живописец, ваятель, друг наук и искусств, но признайтесь, признайтесь сами, вы никоим образом не судейский!
— Охотно, — ответил, улыбаясь, Фуке.
— Если б вас захотели избрать в Академию, скажите, вы бы отказались от этого?
— Полагаю, что так, да не обидятся на меня академики.
— Но почему же, не желая входить в состав Академии, вы позволяете числить себя в составе парламента?
— Вот как! — удивился Пелисон. — Мы говорим о политике.
— Я спрашиваю, — продолжал Лафонтен, — идет или не идет господину Фуке прокурорская мантия?
— Дело не в мантии, — возразил Пелисон, раздраженный всеобщим смехом.
— Напротив, именно в мантии, — заметил Лоре.
— Отнимите мантию у генерального прокурора, — сказал Конрар, — и у нас останется господин Фуке, на что мы отнюдь не жалуемся. Но так как не бывает генерального прокурора без мантии, то мы объявляем вслед за господином де Лафонтеном, что мантия действительно пугало.
— Fugiunt risus leporesque, — вставил Лоре.
— Бегут смех и забавы, — перевел один из ученых гостей.
— А я, — с важным видом продолжал Пелисон, — совсем иначе перевожу слово «lepores».
— Как же вы его переводите? — спросил Лафонтен.
— Я перевожу следующим образом: «Зайцы спасаются бегством, узрев господина Фуке».[2]
Взрыв хохота; суперинтендант смеется вместе со всеми.
— При чем тут зайцы? — вмешивается уязвленный Конрар.
— Кто не радуется душою, видя господина Фуке во всем блеске его парламентской власти, тот заяц.
— О, о! — пробормотали поэты.
— Quo non ascendam,[3] — заявляет Конрар, — представляется мне невозможным рядом с прокурорскою мантией.
— А мне представляется, что этот девиз невозможен без этой мантии, — говорит упорно стоящий на своем Пелисон. — Что вы думаете об этом, Гурвиль?
— Я думаю, — ответил Гурвиль, — что прокурорская мантия вещь неплохая, но полтора миллиона все же дороже ее.
— Присоединяюсь к Гурвилю! — воскликнул Фуке, обрывая тем самым спор, ибо его мнение не могло, разумеется, не перевесить все остальные.
— Полтора миллиона! — проворчал Пелисон. — Черт подери! Я знаю одну индийскую басню…
— Расскажите-ка, расскажите, — попросил Лафонтен, — мне также следует познакомиться с нею.
— Приступайте, мы слушаем!
— У черепахи был панцирь, — начал Пелисон. — Она скрывалась в нем, когда ей угрожали враги. Но вот кто-то сказал черепахе: «Летом вам, наверное, очень жарко в этом домике, и, кроме того, мы не видим вас во всей вашей прелести, а между тем я знаю ужа, который выложит за него полтора миллиона».
— Превосходно! — воскликнул со смехом Фуке.
— Ну а дальше? — поторопил Лафонтен, заинтересовавшийся больше баснею, чем вытекающей из нее моралью.
— Черепаха продала панцирь и осталась нагой. Голодный орел увидел ее, ударом клюва убил и сожрал.
— А мораль? — спросил Конрар.
— Мораль состоит в том, что господину Фуке не следует расставаться со своей прокурорской мантией.
Лафонтен принял эту мораль всерьез и возразил своему собеседнику:
— Но вы забыли Эсхила[*].
— Что вы хотите сказать?
— Эсхила Плешивого, как его называли.
— Что же из этого следует?
— Эсхила, череп которого показался орлу, парящему в высоте, — кто знает, быть может, это был тот самый орел, о котором вы говорили, — большому любителю черепах, самым обыкновенным камнем, и он бросил на него черепаху, укрывшуюся под своим панцирем.
— Господи боже! Конечно, Лафонтен прав, — сказал в раздумье Фуке. — Всякий орел, если он захочет съесть черепаху, легко сумеет разбить ее панцирь, и, воистину, счастливы те черепахи, за покрышку которых какой-нибудь уж готов заплатить полтора миллиона. Пусть мне дадут такого ужа, столь же щедрого, как в басне, рассказанной Пелисоном, и я отдам ему панцирь.
— Rara avis in terris,[4] — вздохнул Конрар.
— Птица, подобная черному лебедю, разве не так? — ухмыльнулся Лафонтен. — Совершенно черная и очень редкая птица. Ну что же, я обнаружил ее.
— Вы нашли покупателя на должность генерального прокурора? — воскликнул Фуке.
— Да, сударь, нашел.
— Но господин суперинтендант ни разу не говорил, что намерен продать ее, — возразил Пелисон.
— Простите, но вы сами говорили об этом, — сказал Конрар.
— И я свидетель, — добавил Гурвиль.
— Хорошие разговоры, однако, он ведет обо мне! Но кто же ваш покупатель, отвечайте-ка, Лафонтен? — спросил Фуке.
— Совсем черная птица, советник парламента, славный малый… Ванель.
— Ванель! — воскликнул Фуке. — Ванель! Муж…
— Вот именно, сударь… ее собственный муж.
— Бедняга, — сказал Фуке, заинтересованный сообщением Лафонтена, — значит, он мечтает о должности генерального прокурора?
— Он мечтает быть всем, чем являетесь вы, и делать то же, что делали вы, — вставил Гурвиль.
— Это очень забавно, расскажите-ка подробнее, Лафонтен.
— Дело обстоит очень просто. Время от времени мы видимся с ним. Вот и сегодня я встретил его на площади у Бастилии; он прогуливался там в то самое время, когда я собирался нанять экипаж, чтобы ехать сюда.
— Он, конечно, подстерегал жену, — прервал Лафонтена Лоре.
— О нет, что вы! — без стеснения возразил Фуке. — Он не ревнив.
— И вот он подходит ко мне, обнимает меня, ведет в кабачок Имаж-сен-Фиакр и начинает рассказывать про свои горести.
— У него, стало быть, горести?
— Да, его супруга прививает ему честолюбие. Ему говорили о какой-то парламентской должности, о том, что было произнесено имя господина Фуке, и вот с этого самого часа госпожа Ванель только и делает, что мечтает стать генеральною прокуроршей, и всякую ночь, когда она не видит себя во сне таковою, она прямо умирает от тоски.
— Черт возьми!
— Бедная женщина, — произнес Фуке.
— Подождите. Конрар утверждает, что я не умею вести дела, но вы сами увидите, как я вел себя в этом случае. «Знаете ли вы, — говорю я Ванелю, — что это очень дорого стоит, такая должность, как у господина Фуке?» «Ну а сколько же, например?» — спрашивает Ванель. «Господин Фуке не продал ее за миллион семьсот тысяч ливров, которые ему предлагали». «Моя жена, — отвечает Ванель, — оценивала ее приблизительно в миллион четыреста тысяч». «Наличными?» «Да, наличными: она только что продала поместье в Гиени и получила за него деньги».
— Это недурной куш, если захватить его сразу, — поучительно заметил аббат Фуке, который до этих пор не проронил ни одного слова.
— Бедная госпожа Ванель, — прошептал Фуке.
Пелисон пожал плечами и сказал Фуке на ухо:
— Демон?
— Вот именно… И было бы очень забавно деньгами этого демона исправить зло, которое причинил себе ангел ради меня.
Пелисон удивленно посмотрел на Фуке, мысли которого направились теперь совсем по другому руслу.
— Так что же, — спросил Лафонтен, — как обстоит дело с моими переговорами?
— Замечательно, мой милый поэт.
— Все это так, но нередко человек хвастает, будто готов купить лошадь, а на поверку у него не оказывается денег, чтобы заплатить за уздечку, — заметил Гурвиль.
— Ванель, пожалуй, откажется, если мы поймаем его на слове, — вставил аббат Фуке.
— Вам приходят в голову подобные мысли лишь потому, что вы не знаете развязки моей истории, — снова начал Лафонтен.
— А, есть и развязка? Что же вы тянете? — воскликнул Гурвиль.
— Semper ad adventum,[5] не так ли? — сказал Фуке тоном вельможи, который позволяет себе искажать цитаты.
Латинисты зааплодировали.
— А развязка моя, — вскричал Лафонтен, — заключается в том, что этот упрямец Ванель, узнав, что мой путь лежит в Сен-Манде, умолил меня прихватить его вместе с собой.
— О, о!
— И устроить ему, если возможно, свидание с монсеньором. Он сейчас дожидается на лужайке Бель-Эр.
— Словно жук.
— Вы говорите это, Гурвиль, имея в виду его усики. Ах вы, злостный насмешник!
— Господин Фуке, ваше слово!
— Мое слово? По-моему, не подобает, чтобы муж госпожи Ванель простудился у меня на пороге; пошлите за ним, Лафонтен, раз вы знаете, где он находится.
— Я сам отправлюсь за ним.
— И я с вами, — заявил аббат Фуке, — и понесу мешки с золотом.
— Прошу без шуток, — строго сказал Фуке, — дело серьезное, если тут и впрямь есть настоящее дело. Но прежде всего давайте будем гостеприимны. Попросите от моего имени извинения у этого милого человека и передайте ему, что я весьма огорчен, заставив его дожидаться, но ведь я не знал о его приезде.
Лафонтен побежал за Ванелем. За ним поспешил Гурвиль, и это оказалось весьма кстати, так как поэт, отдавшись своим вычислениям, сбился с пути и направился было к Сен-Мару.
Через четверть часа Ванель уже входил в кабинет суперинтенданта, тот самый кабинет, который вместе со всеми смежными помещениями мы описали в начале нашего повествования.
Увидев Ванеля, Фуке подозвал Пелисона и в течение нескольких минут что-то шептал ему на ухо.
— Запомните хорошенько, — сказал он ему, — проследите за тем, чтобы в карету было уложено все серебро, посуда и все драгоценности. Возьмите вороных лошадей, пусть ювелир отправится вместе с вами. Задержите ужин до приезда госпожи де Бельер.
— Надо бы предупредить госпожу де Бельер, — предложил Пелисон.
— Не к чему. Я сам позабочусь об этом.
— Отлично.
— Идите, друг мой.
Пелисон ушел, не очень-то хорошо понимая, в чем дело, но, как это бывает с преданными друзьями, исполненный доверия к воле того, кому он привык подчиняться во всем. В этом сила избранных душ. Недоверие — свойство низких натур.
Ванель склонился перед суперинтендантом. Он собрался было начать длинную речь.
— Садитесь, сударь, — обратился к нему Фуке. — Кажется, вы хотите купить мою должность?
— Монсеньор…
— Сколько вы можете заплатить за нее?
— Это вам, монсеньор, надлежит назвать сумму. Я знаю, что вам уже делали известные предложения.
— Мне говорили, что госпожа Ванель оценивает мою должность в миллион четыреста тысяч?
— Это все, чем мы с нею располагаем.
— Вы можете расплатиться наличными?
— У меня нет с собой денег, — отвечал наивно Ванель, приготовившийся к борьбе, хитростям, к шахматным комбинациям и озадаченный такой простотой и величием.
— Когда же они будут у вас?
— Как только прикажете, монсеньор.
Он трепетал при мысли, что Фуке, быть может, издевается над ним.
— Если б вам не нужно было возвращаться ради денег в Париж, я бы сказал — немедленно…
— О монсеньор!..
— Но, — перебил суперинтендант, — отложим расчеты и подписание договора на завтра.
— Пусть будет по-вашему, — согласился оглушенный и похолодевший Ванель.
— Итак, на шесть часов утра, — добавил Фуке.
— На шесть часов, — повторил Ванель.
— Прощайте, господин Ванель. Передайте вашей супруге, что я целую ей ручки.
И Фуке встал.
Тогда Ванель, с налившимися кровью глазами и потеряв голову, произнес:
— Монсеньор, итак, вы даете честное слово?
Фуке повернул к нему голову и спросил:
— Черт подери, а вы?
Ванель смешался, вздрогнул и кончил тем, что робко протянул руку. Фуке благородным жестом протянул навстречу свою. И честная рука на секунду коснулась влажной руки лицемера. Ванель сжал пальцы Фуке, чтобы убедить себя в том, что это не сон. Суперинтендант едва приметным движением освободил свою руку.
— Прощайте, — сказал он Ванелю.
Ванель попятился к двери, торопливо прошел через приемные комнаты и исчез за порогом дома.
VII. Столовое серебро и брильянты госпожи де Бельер
Отпустив Ванеля, Фуке на минуту задумался.
«Чего бы ни сделать для женщины, которую когда-то любил, — все не будет чрезмерным. Маргарита жаждет стать прокуроршей. Почему бы и не доставить ей этого удовольствия? А теперь, когда самая щепетильная совесть не могла бы меня ни в чем упрекнуть, отдадим свои помыслы той, которая любит меня. Госпожа де Бельер, наверное, уже на месте».
И он взглянул в направлении потайной двери. Тщательно заперев кабинет, он открыл ее, спустился в подземный ход, который вел из его дома в Венсенский замок, и поспешно отправился по этому коридору к обычному месту их встреч.
Он даже не предупредил свою подругу звонком, так как знал, что она никогда не опаздывает на свидания.
Маркиза и в самом деле опередила его и ждала. Суперинтендант постучал, и она тотчас же подошла к двери, чтобы взять просунутую под нее записку.
«Приезжайте, маркиза. Вас ожидают к ужину».
Оживленная и счастливая, г-жа де Бельер села в карету на Венсенской аллее и через несколько мгновений протянула руку Гурвилю, который, чтобы доставить удовольствие своему начальнику и министру, ожидал ее во дворе на крыльце.
Она не заметила, как во двор влетела разгоряченная, вся в белой пене вороная упряжка Фуке, доставившая в Сен-Манде Пелисона и того самого ювелира, которому она продала свою посуду и драгоценности. Пелисон ввел его в кабинет, где все еще находился Фуке.
Суперинтендант поблагодарил ювелира за то, что он сохранил, как если бы дело шло о закладе, сокровища, которые имел право продать. Он бросил взгляд на общую сумму счета: она достигала миллиона трехсот тысяч ливров. Затем, устроившись возле бюро, он выписал чек на миллион четыреста тысяч, подлежащий оплате наличными из его кассы на следующий день до полудня.
— Целых сто тысяч прибыли! — вскричал ювелир. — Ах, монсеньор, как вы щедры!
— Нет, нет, сударь, — сказал Фуке, потрепав его по плечу, — бывает порой деликатность, которую оплатить невозможно. Прибыль приблизительно та же, какую вы могли бы извлечь, продав эти вещи; но за мною также проценты.
С этими словами он снял со своего кружевного манжета усыпанную брильянтами запонку, которую этот же ювелир неоднократно оценивал в три тысячи пистолей, и обратился к нему:
— Возьмите же это на память, и до свидания. Вы человек исключительной честности.
— А вы, монсеньор, — воскликнул глубоко тронутый ювелир, — вы славный вельможа!
Фуке выпустил достойного ювелира через потайную дверь и пошел навстречу г-же де Бельер, уже окруженной гостями.
Маркиза, всегда очаровательная, в этот день была ослепительно хороша.
— Не находите ли вы, господа, что маркиза нынешним вечером не имеет себе подобных? — спросил Фуке. — Знаете ли вы, почему?
— Потому что госпожа де Бельер — красивейшая из женщин, — отвечал кто-то из гостей.
— Нет, потому что она лучшая среди женщин. Однако… все драгоценности, надетые этим вечером на маркизе, — поддельные.
Госпожа де Бельер покраснела.
— О, это можно говорить без всякого опасения женщине, обладающей лучшими в Париже брильянтами, — раздались голоса окружающих.
— Ну, что вы на это скажете? — тихо спросил Фуке Пелисона.
— Наконец-то я понял. Вы очень хорошо поступили.
— То-то же, — засмеялся Фуке.
— Кушать подано, — торжественно возгласил Ватель.
Волна приглашенных устремилась в столовую гораздо поспешнее, чем это принято на министерских приемах; здесь их ожидало великолепное зрелище.
На буфетах, на поставцах, на столе среди цветов и свечей ослепительно блистала богатейшая золотая и серебряная посуда. Это были остатки старинных сокровищ, изваянных, отлитых и вычеканенных флорентийскими мастерами, привезенными Медичи в те времена, когда во Франции еще не перевелось золото. Эти чудеса из чудес искусства, запрятанные или зарытые в землю во время гражданских распрей, робко появлялись на свет, когда наступал перерыв в тех войнах, которые вели люди хорошего тона и которые звались Фрондой. Сеньоры, сражаясь между собой, убивали друг друга, но не позволяли себе грабежа. На всей посуде был герб госпожи де Бельер.
— Как, — вскричал Лафонтен, — тут везде П. и Б.!
Но наибольшее восхищение вызвал прибор маркизы, расставленный по указанию самого Фуке. Перед ним возвышалась пирамида брильянтов, сапфиров, изумрудов и античных камней; сердолики, резанные малоазийскими греками, в золотой мизийской оправе, изумительная древнеалександрийская мозаика в серебре, тяжелые египетские браслеты времен Клеопатры лежали в громадном блюде — творении Палиссии[*], стоявшем на треножнике из золоченой бронзы работы Бенвенуто Челлини[*].
Лишь только маркиза увидела пред собою все то, чего она не надеялась снова увидеть, лицо ее покрылось мертвенной бледностью. Глубокое молчание, предвестник сильных душевных потрясений, воцарилось в этой ошеломленной и встревоженной зале.
Фуке даже не подал рукой знака, чтоб удалить лакеев в расшитых кафтанах, сновавших, как торопливые пчелы, вокруг громадных столов и буфетов.
— Господа, — сказал он, — посуда, которую вы здесь видите, принадлежала госпоже де Бельер. Однажды, узнав, что один из ее друзей попал в стесненные обстоятельства, она отослала все это золото и серебро вместе с драгоценностями, лежащими грудой пред нею, к своему ювелиру. Столь великодушный поступок должен быть по достоинству оценен такими истинными друзьями, как вы. Счастлив тот, кто внушает такую любовь! Выпьем же за здоровье госпожи де Бельер!
Громкие крики покрыли слова Фуке; онемевшая маркиза откинулась в кресле ни жива ни мертва; еще немного, и бедная женщина лишилась бы чувств, уподобившись птицам Древней Эллады, пролетавшим над ареною олимпийских ристалищ.
— А теперь, — предложил Пелисон, которого всегда трогала добродетель и приводила в восторг красота, — а теперь выпьем за того человека, ради которого маркиза свершила столь прекрасный поступок, ибо тот, о ком идет речь, воистину достоин любви.
Очередь дошла до маркизы. Она встала, бледная и улыбающаяся, протянула дрожащей рукою стакан, и ее пальцы коснулись пальцев Фуке, тогда как ее еще затуманенный взгляд жаждал ответной любви, сжигавшей благородное сердце ее великого друга.
Ужин, начавшийся столь примечательным образом, скоро превратился в настоящее пиршество. Никто не старался быть остроумным, и все же никто не страдал отсутствием остроумия.
Лафонтен забыл о своем любимом вине Горньи и позволил Вателю примирить себя с ронскими и испанскими винами.
Аббат Фуке до того подобрел, что Гурвиль шепнул ему на ухо:
— Вы стали столь нежным, сударь, что смотрите, как бы кто-нибудь не вздумал вас съесть.
Часы текли неприметно и радостно, как бы осыпая пирующих розами. Вопреки своему давнему обыкновению, суперинтендант не встал из-за стола перед обильным десертом. Он улыбался своим друзьям, захмелевшим тем опьянением, которое обычно бывает у всех, чьи сердца захмелели раньше, чем головы. В первый раз за весь вечер он посмотрел на часы.
Вдруг к крыльцу подкатила карета, и — поразительная вещь! — звук колес уловили в зале среди шума и песен. Фуке прислушался, потом обратил взгляд к прихожей. Ему показалось, что там раздаются шаги и что эти шаги не попирают землю, но гнетут его сердце.
Инстинктивно он отодвинулся от г-жи де Бельер, ноги которой касался в течение двух часов.
— Господин д’Эрбле, ваннский епископ, — доложил во весь голос привратник.
И на пороге показался мрачный и задумчивый Арамис, голову которого вдруг украсили два конца гирлянды, которая только что распалась на части, так как пламя свечи пережгло скреплявшие ее нитки.
VIII. Расписка кардинала Мазарини
Фуке, несомненно, встретил бы шумным приветствием этого вновь прибывшего друга, если бы ледяной вид и рассеянный взгляд Арамиса не побудили суперинтенданта к соблюдению обычной для него сдержанности.
— Не поможете ли вы нам в нашем единоборстве с десертом? — все же спросил Фуке. — Не ужасает ли вас наше бесшабашное пиршество?
— Монсеньор, — почтительно сказал Арамис, — я начну с извинения, что нарушаю ваше искрящееся весельем собрание, но я попрошу, по завершении вашего пира, уделить мне несколько мгновений, чтобы переговорить о делах.
Слово «дела» заставило насторожиться кое-кого между эпикурейцами. Фуке поднялся со своего места.
— Неизменно дела, господин д’Эрбле, — сказал он. — Счастье еще, что дела появляются только под конец ужина.
С этими словами он предложил руку г-же де Бельер, посмотревшей на него с некоторым беспокойством; проводив ее в гостиную, что была рядом, он поручил ее наиболее благоразумным из своих сотрапезников.
Сам же, взяв под руку Арамиса, удалился с ним к себе в кабинет. Тут Арамис сразу же забыл о почтительности и этикете. Он сел и спросил:
— Догадайтесь, кого мне пришлось повидать этим вечером.
— Дорогой шевалье, всякий раз, как вы начинаете свою речь подобным вступлением, я ожидаю, что вы сообщите мне что-нибудь неприятное.
— И на этот раз, дорогой друг, вы не ошиблись, — подтвердил Арамис.
— Ну так не томите меня, — безразлично добавил Фуке.
— Итак, я видел госпожу де Шеврез.
— Старую герцогиню? Или, может быть, ее тень?
— Старую волчицу во плоти и крови.
— Без зубов?
— Возможно; однако не без когтей.
— Чего же она может хотеть от меня? Я не скуп по отношению к не слишком целомудренным женщинам. Это качество всегда ценится женщинами, и даже тогда, когда они больше не могут надеяться на любовь.
— Госпожа де Шеврез отлично осведомлена о том, что вы не скупы, ибо она хочет выманить у вас деньги.
— Вот как! Под каким же предлогом?
— Ах, в предлогах у нее недостатка не будет. По-видимому, у нее есть кое-какие письма Мазарини.
— Меня это нисколько не удивляет. Прелат был прославленным волокитой.
— Да, но, вероятно, эти письма не имеют отношения к его любовным делам. В них идет речь, как говорят, о финансах.
— Это менее интересно.
— Вы решительно не догадываетесь, к чему я клоню?
— Решительно.
— Вы никогда не слыхали о том, что вас обвиняют в присвоении государственных сумм?
— Сто раз! Тысячу раз! С тех пор как пребываю на службе, дорогой мой д’Эрбле, я только об этом и слышу. Совершенно так же, епископ, вы постоянно слышите упреки в безверии; или, будучи мушкетером, слышали обвинения в трусости. Министра финансов без конца обвиняют в том, что он разворовывает эти финансы.
— Хорошо. Но давайте внесем в это дело полную ясность, ибо, судя по тому, что говорит герцогиня, Мазарини в своих письмах выражается весьма недвусмысленно.
— В чем же эта недвусмысленность?
— Он называет сумму приблизительно в тринадцать миллионов, отчитаться в которой вам было бы затруднительно.
— Тринадцать миллионов, — повторил суперинтендант, растягиваясь в кресле, чтобы было удобнее поднять лицо к потолку. — Тринадцать миллионов!.. Ах ты господи, дайте припомнить, какие же это миллионы среди всех тех, в краже которых меня обвиняют!
— Не смейтесь, дорогой друг, это очень серьезно. Несомненно, у герцогини имеются письма, и эти письма, надо полагать, подлинные, так как она хотела продать их за пятьсот тысяч ливров.
— За такие деньги можно купить хорошую клевету, — отвечал Фуке. — Ах да, я знаю, о чем вы говорите. — И суперинтендант засмеялся от всего сердца.
— Тем лучше! — сказал не очень-то успокоенный Арамис.
— Я припоминаю эти тринадцать миллионов. Ну да, это и есть то самое!
— Вы меня чрезвычайно обрадовали. В чем тут дело?
— Представьте себе, друг мой, что однажды сеньор Мазарини, упокой господи его душу, получил тринадцать миллионов за уступку спорных земель в Вальтелине; он их вычеркнул из приходных книг, перевел на меня и заставил затем вручить ему эти деньги на военные нужды.
— Отлично. Значит, в употреблении их вы можете отчитаться?
— Нет, кардинал записал эти деньги на мое имя и послал мне расписку.
— Но у вас сохраняется эта расписка?
— Еще бы! — кивнул Фуке и спокойно направился к большому бюро черного дерева с инкрустациями из золота и перламутра.
— Меня приводят в восторг, — восхитился Арамис, — во-первых, ваша безупречная память, затем хладнокровие и, наконец, порядок, царящий в ваших делах, тогда как по существу вы — поэт.
— Да, — отвечал Фуке, — мой порядок — порождение лени; я завел его, чтобы не терять даром времени. Так, например, я знаю, что расписки Мазарини в третьем ящике под литерой М; я открываю ящик и сразу беру в руку нужную мне бумагу. Даже ночью без свечи я легко разыщу ее. — И уверенною рукою он ощупал связку бумаг, лежавших в открытом ящике. — Более того, — продолжал Фуке, — я помню эту бумагу, как будто вижу ее перед собой. Она очень плотная, немного шероховатая, с золотым обрезом; на числе, которым она помечена, Мазарини посадил кляксу. Но вот в чем дело: бумага, она словно чувствует, что ее ищут, что она нужна до зарезу, и потому прячется и бунтует.
И суперинтендант заглянул в ящик.
Арамис встал.
— Странно, — протянул Фуке.
— Ваша память на этот раз изменяет вам, дорогой друг, поищите в какой-нибудь другой связке.
Фуке взял связку, перебрал ее еще раз и побледнел.
— Не упорствуйте и поищите где-нибудь в другом месте, — сказал Арамис.
— Бесполезно, бесполезно, до этих пор я ни разу не ошибался; никто, кроме меня, не касается этих бумаг, никто не открывает этого ящика, к которому, как вы видите, я велел сделать секретный замок, и его шифр знаю лишь я один.
— К какому же выводу вы приходите? — спросил встревоженный Арамис.
— К тому, что квитанция Мазарини украдена. Госпожа де Шеврез права, шевалье: я присвоил казенные деньги; я взял тринадцать миллионов из сундуков государства, я — вор, господин д’Эрбле.
— Не горячитесь, сударь, не волнуйтесь!
— Как же не волноваться, дорогой шевалье? Причин для этого более чем достаточно. Заправский процесс, заправский приговор, и ваш друг суперинтендант последует в Монфокон за своим коллегой Ангераном де Мариньи[*], за своим предшественником Самблансе[*].
— О, не так быстро, — улыбнулся Арамис.
— Почему? Почему не так быстро! Что же, по-вашему, сделала герцогиня де Шеврез с этими письмами? Ведь вы отказались от них, не так ли?
— О, я наотрез отказался. Я предполагаю, что она отправилась продавать их господину Кольберу.
— Вот видите!
— Я сказал, что предполагаю. Я мог бы сказать, что в этом уверен, так как поручил проследить за нею. Расставшись со мной, она вернулась к себе, затем вышла через черный ход своего дома и отправилась в дом интенданта на улицу Круа-де-Пти-Шан.
— Значит, процесс, скандал и бесчестье, и все как гром с неба: слепо, жестоко, безжалостно.
Арамис подошел к Фуке, который весь трепетал в своем кресле перед открытыми ящиками. Он положил ему на плечо руку и сказал ласковым тоном:
— Никогда не забывайте, что положение господина Фуке не может идти в сравнение с положением Самблансе или Мариньи.
— Почему же, господи боже?
— Потому что против этих министров был возбужден процесс и приговор приведен в исполнение. А с вами этого случиться не может.
— И опять-таки почему? Ведь казнокрад во все времена — преступник?
— Преступник, имеющий возможность укрыться в убежище, никогда не бывает в опасности.
— Спасаться? Бежать?
— Я говорю не об этом; вы забываете, что такие процессы могут быть возбуждены только парламентом, что ведение их поручается генеральному прокурору и что вы сами являетесь таковым. Итак, если только вы не пожелаете осудить себя самого…
— О! — вдруг воскликнул Фуке, стукнув кулаком по столу.
— Ну что, что еще?
— То, что я больше не прокурор.
Теперь мертвенно побледнел Арамис, и он сжал руки с такою силою, что хрустнули пальцы. Он растерянно посмотрел на Фуке и, отчеканивая каждый слог, произнес:
— Вы больше не прокурор?
— Нет.
— С какого времени?
— Тому уже четыре иль пять часов.
— Берегитесь, — холодно перебил Арамис, — мне кажется, что вы не в себе, дорогой мой. Очнитесь!
— Я говорю, — продолжал Фуке, — что не так давно явился ко мне некто, посланный моими друзьями, и предложил миллион четыреста тысяч за мою должность. И я продал ее.
Арамис замолк. На его лице мелькнуло выражение ужаса, и это подействовало на суперинтенданта сильнее, чем могли бы подействовать все крики и речи на свете.
— Значит, вы очень нуждались в деньгах? — проговорил наконец Арамис.
— Да, тут был замешан долг чести.
И в немногих словах Фуке рассказал Арамису о великодушии г-жи де Бельер и о том способе, каким он посчитал нужным отплатить за это великодушие.
— Очень красивый жест, — сказал Арамис. — Во сколько же он вам обошелся?
— Ровно в миллион четыреста тысяч, вырученных за мою должность.
— Которые вы, не раздумывая, тут же на месте и получили? О, мой неразумный друг!
— Я еще не получил их, но получу завтра.
— Значит, это дело еще не закончено?
— Оно должно быть закончено, так как я выписал ювелиру чек, по которому он должен ровно в двенадцать получить эту сумму из моей кассы, куда она будет внесена между шестью и семью часами утра.
— Слава богу! — вскричал Арамис и захлопал в ладоши. — Ничто, стало быть, не закончено, раз вам еще не уплачено.
— А ювелир?
— Без четверти двенадцать вы получите от меня миллион четыреста тысяч.
— Погодите! Ведь в шесть утра я должен подписать договор.
— Ручаюсь, что вы его не подпишете.
— Шевалье, я дал слово.
— Вы возьмете его назад, вот и все.
— Что вы сказали! — воскликнул глубоко потрясенный Фуке. — Взять назад слово, которое дал Фуке?
На почти негодующий взгляд министра Арамис ответил взглядом, исполненным гнева.
— Сударь, — сказал он, — мне кажется, что я с достаточным основанием могу быть назван порядочным человеком, не так ли? Под солдатским плащом я пятьсот раз рисковал жизнью, в одежде священника я оказал еще более важные услуги богу, государству, а также друзьям. Честное слово стоит не больше того, чем человек, давший его. Когда он держит его — это чистое золото; оно же — разящая сталь, когда он не желает его держать. В этом случае он защищается этим словом, как оружием чести, ибо если порядочный человек не держит своего честного слова, значит, он в смертельной опасности, значит, он рискует гораздо большим, чем та выгода, которую может извлечь из этого его враг. В таком случае, сударь, обращаются к богу и своему праву.
Фуке опустил голову:
— Я бедный бретонец, простой и упрямый, и мой ум восхищается вашим и страшится его. Я не говорю, что держу свое слово из добродетели. Если хотите, я держу его по привычке. Но простые люди достаточно простодушны, чтоб восхищаться этой привычкой. Это единственная моя добродетель. Оставьте же мне воздаваемую за нее добрую славу.
— Значит, не позже как завтра вы подпишете акт о продаже должности, которая защищает вас от всех ваших врагов?
— Подпишу.
Арамис глубоко вздохнул, осмотрелся вокруг, как тот, кто ищет, что бы ему разбить, и произнес:
— Мы располагаем еще одним средством, и я надеюсь, что вы не откажетесь применить его.
— Конечно, нет, если оно благопристойно… как все, что вы предлагаете, мой дорогой друг.
— Нет ничего более благопристойного, чем побудить вашего покупателя отказаться от сделанной им покупки. Он из числа ваших друзей?
— Разумеется… но…
— Но если это дело вы предоставите мне, я не отчаиваюсь.
— Предоставляю вам быть полным хозяином в нем.
— С кем же вы вели ваши переговоры? Кто он?
— Я не знаю, знаете ли вы членов парламента?
— Большинство. Это какой-нибудь президент?
— Нет, это простой советник.
— Вот как!
— И имя его — Ванель.
Арамис побагровел.
— Ванель! — вскричал он, вставая со своего кресла. — Ванель! Муж Маргариты Ванель?
— Да.
— Вашей бывшей любовницы?
— Вот именно, дорогой друг. Ей захотелось стать генеральною прокуроршей. Я должен был предоставить хоть это бедняге Ванелю, и, кроме того, я выигрываю также на том, что доставляю удовольствие его милой жене.
Арамис подошел вплотную к Фуке, взял его за руку и хладнокровно спросил:
— Знаете ли вы имя нового возлюбленного Маргариты Ванель? Его зовут Жан-Батист Кольбер. Он интендант финансов. Он живет на улице Круа-де-Пти-Шан, куда сегодня вечером ездила госпожа де Шеврез с письмами Мазарини, которые она хочет продать.
— Боже мой, боже мой! — прошептал Фуке, вытирая струившийся по лбу пот.
— Теперь вы начинаете понимать?
— Что я погиб, погиб безвозвратно? Да, я это понял!
— Не находите ли вы, что тут придется, пожалуй, соблюдать свое слово несколько менее твердо, чем Регул?[*]
— Нет, — ответил Фуке.
— Упрямые люди, — пробормотал Арамис, — всегда найдут способ заставить восхищаться собою.
Фуке протянул ему руку.
В этот момент на роскошных часах из инкрустированной золотом черепахи, стоявших на полке камина, пробило шесть. В передней скрипнула дверь, и Гурвиль, подойдя к кабинету, сказал:
— Господин Ванель спрашивает, может ли принять его монсеньор?
Фуке отвел глаза от глаз Арамиса и ответил:
— Просите господина Ванеля войти.
IX. Черновик Кольбера
Разговор был в самом разгаре, когда Ванель вошел в комнату. Для Фуке и Арамиса его появление было не больше чем точкою, которой кончается фраза. Но для Ванеля присутствие Арамиса в кабинете Фуке означало нечто совершенно иное.
Итак, покупатель, едва переступив порог комнаты, устремил удивленный взгляд, который вскоре стал испытующим, на тонкое и вместе с тем решительное лицо ваннского епископа.
Что до Фуке, то он, как истый политик, то есть тот, кто полностью владеет собой, усилием воли стер со своего лица следы перенесенных волнений, вызванных известием Арамиса. Здесь больше не было человека, раздавленного несчастьем и мечущегося в поисках выхода. Он поднял голову и протянул руку, приглашая Ванеля войти. Он снова был первым министром, снова был любезным хозяином.
Арамис знал суперинтенданта до тонкостей. Ни деликатность его души, ни широта ума уже не могли поразить Арамиса. Отказавшись на время от участия в разговоре, чтобы позднее активно вмешаться в него, он взял на себя трудную роль стороннего наблюдателя, который стремится узнать и понять.
Ванель был заметно взволнован. Он вышел на середину кабинета, низко кланяясь всем и всему.
— Я явился… — начал он запинаясь.
Фуке кивнул:
— Вы точны, господин Ванель.
— В делах, монсеньор, точность, по-моему, добродетель.
— Разумеется, сударь.
— Простите, — перебил Арамис, указывая на Ванеля пальцем и обращаясь к Фуке, — простите, это тот господин, который желает купить вашу должность, не так ли?
— Да, это я, — ответил Ванель, пораженный высокомерным тоном, которым Арамис задал вопрос. — Но как же мне надлежит обращаться к тому, кто удостаивает меня…
— Называйте меня монсеньор, — сухо сказал Арамис.
Ванель поклонился.
— Прекратим церемонии, господа, — вмешался Фуке. — Давайте перейдем к делу.
— Монсеньор видит, — заговорил Ванель, — я ожидаю его приказаний.
— Напротив, это я, как кажется, ожидаю.
— Чего же ждет монсеньор?
— Я подумал, что вы, быть может, хотите мне что-то сказать.
— О, он изменил решение, я погиб! — прошептал про себя Ванель. Но, набравшись мужества, он продолжал: — Нет, монсеньор, мне нечего добавить к тому, что было сказано мною вчера и что я готов подтвердить сегодня.
— Будьте искренни, господин Ванель: не слишком ли тяжелы для вас условия нашего договора? Что вы на это ответите?
— Разумеется, монсеньор, миллион четыреста тысяч ливров — это немалая сумма.
— Настолько немалая, что я подумал… — начал Фуке.
— Вы подумали, монсеньор? — живо воскликнул Ванель.
— Да, что, быть может, эта покупка вам не по средствам…
— О, монсеньор!
— Успокойтесь, господин Ванель, не тревожьтесь; я не стану осуждать вас за неисполнение вашего слова, так как вы, очевидно, не в силах его сдержать.
— Нет, монсеньор, вы, без сомнения, осудили бы меня и были бы правы, — ответил Ванель, — ибо лишь человек безрассудный или безумец может брать на себя обязательство, которого не в состоянии выполнить. Что до меня, то уговор, на мой взгляд, то же самое, что завершенная сделка.
Фуке покраснел. Арамис промычал нетерпеливое «гм».
— Нельзя все же доходить в этом до крайностей, сударь, — сказал суперинтендант. — Ведь душа человеческая изменчива, ей свойственны маленькие, вполне простительные капризы, а порой — так даже вполне объяснимые. И нередко бывает, что еще накануне вы чего-нибудь страстно желали, а сегодня каетесь в этом.
Ванель ощутил, как с его лба стекают на щеки капли холодного пота.
— Монсеньор!.. — пролепетал он в крайнем смущении.
Арамис, чрезвычайно довольный той четкостью, с которой Фуке повел разговор, прислонился к мраморному камину и стал играть золотым ножиком с малахитовой ручкой.
Фуке помолчал с минуту, потом снова заговорил:
— Послушайте, господин Ванель, позвольте объяснить вам положение дел.
Ванель содрогнулся.
— Вы порядочный человек, — продолжал Фуке, — и вы поймете меня как подобает.
Ванель зашатался.
— Вчера я желал продать свою должность.
— Монсеньор, вы не только желали продать, вы сделали больше — вы ее продали.
— Пусть так! Но сегодня я намерен попросить вас, как о большом одолжении, возвратить мне слово, данное мною вчера.
— Вы дали мне это слово, — повторил Ванель, как неумолимое эхо.
— Я знаю. Вот почему я умоляю вас, господин Ванель — слышите, — умоляю вас возвратить мне данное мною слово…
Фуке замолчал. Слова «я умоляю вас», которые, как он видел, не произвели желанного действия, застряли у него в горле.
Арамис, по-прежнему играя ножиком, остановил на Ванеле взгляд, который, казалось, стремился проникнуть до самого дна этой темной души.
Ванель поклонился и произнес:
— Монсеньор, я взволнован честью, которую вы мне оказываете, советуясь со мной о совершившемся факте, но…
— Не говорите «но», дорогой господин Ванель.
— Увы, монсеньор, подумайте о том, что я принес с собой деньги; я хочу сказать — всю сумму полностью.
И он раскрыл толстый бумажник.
— Видите ли, монсеньор, здесь купчая на продажу земли, принадлежавшей моей жене и только что проданной мною. Чек в полном порядке, он скреплен необходимыми подписями, и деньги могут быть выплачены без промедления. Это все равно что наличные деньги. Короче говоря, дело сделано.
— Дорогой господин Ванель, на этом свете всякое сделанное дело, сколь бы важным оно ни казалось, можно разделать, если позволительно таким образом выразиться, чтобы оказать одолжение…
— Конечно… — неловко пробормотал Ванель.
— Чтобы оказать одолжение человеку, который благодаря этому станет другом, — продолжал Фуке.
— Конечно, монсеньор…
— И он тем скорее станет другом, господин Ванель, чем больше оказанная услуга. Итак, сударь, каково ваше решение?
Ванель молчал.
К этому времени Арамис подвел итог своим наблюдениям. Узкое лицо Ванеля, его глубоко посаженные глаза, изогнутые дугою брови — все говорило ваннскому епископу, что перед ним типичный стяжатель и честолюбец. Побивать одну страсть, призывая на помощь другую, — таково было правило Арамиса. Он увидел разбитого и павшего духом Фуке и бросился в бой, вооруженный новым оружием.
— Простите, монсеньор, — начал он, — вы забыли указать господину Ванелю, что понимаете, насколько отказ от покупки нарушил бы его интересы.
Ванель с удивлением посмотрел на епископа: он не ждал отсюда поддержки. Фуке хотел что-то сказать, но промолчал, прислушиваясь к словам епископа.
— Итак, — продолжал Арамис, — чтобы купить вашу должность, господин Ванель продал землю своей супруги, а это серьезное дело; ведь нельзя же переместить миллион четыреста тысяч ливров, а ему пришлось сделать именно это, без заметных потерь и больших затруднений.
— Безусловно, — согласился Ванель, у которого Арамис своим пламенным взглядом вырвал правду из глубины сердца.
— Затруднения, — говорил Арамис, — выражаются в тратах, а когда тратишь деньги, то эти траты занимают первое место среди забот.
— Да, да, — подтвердил Фуке, начинавший понимать намерения Арамиса.
Ванель промолчал — теперь понял и он. Арамис отметил про себя его холодность и нежелание отвечать.
«Хорошо же, — подумал он, — ты молчишь, мерзкая рожа, пока тебе неведома сумма, но погоди, я засыплю тебя такой кучей золота, что ты вынужден будешь капитулировать!»
— Надо предложить господину Ванелю сто тысяч экю, — сказал Фуке, поддаваясь природной щедрости.
Куш был достаточный. Принц, и тот был бы обрадован таким барышом. Сто тысяч экю в те времена получала в приданое королевская дочь.
Ванель даже не шевельнулся.
«Это мошенник, — подумал епископ, — нужно округлить сумму до пятисот тысяч ливров». И он подал знак Фуке.
— По-видимому, вы теряете больше, чем триста тысяч, дорогой господин Ванель, — сказал суперинтендант. — О, здесь даже не в деньгах дело! Ведь вы принесли жертву, продав эту землю. Ну где же была моя голова? Я подпишу вам чек на пятьсот тысяч ливров. И еще буду признателен вам от всего сердца.
Ванель не проявил ни малейшего проблеска радости или жадности. Его лицо было непроницаемо, и ни один мускул на нем не дрогнул.
Арамис бросил на Фуке отчаянный взгляд. Затем, подойдя к Ванелю, он жестом человека, занимающего видное положение, ухватил его за отворот куртки и произнес:
— Господин Ванель, вас не тревожат ни ваши стесненные обстоятельства, ни перемещение вашего капитала, ни продажа вашей земли. Вас занимают более высокие помыслы. Я вижу их. Запомните же хорошенько мои слова.
— Да, монсеньор.
И несчастный затрепетал: огненные глаза прелата сжигали его.
— Итак, от имени суперинтенданта я предлагаю вам не триста тысяч ливров, не пятьсот тысяч, а миллион. Миллион, понимаете? Миллион!
И он нервно встряхнул Ванеля.
— Миллион! — повторил Ванель, бледный как полотно.
— Миллион! То есть по нынешним временам шестьдесят шесть тысяч ливров годового дохода.
— Ну, сударь, — заговорил Фуке, — от таких вещей не отказываются. Отвечайте же — принимаете ли вы мое предложение?
— Невозможно… — пробормотал Ванель.
Арамис сжал губы, лицо его как бы затуманилось облаком. За этим облаком чувствовалась гроза. Он все так же держал Ванеля за отворот его платья.
— Вы купили должность за миллион четыреста тысяч ливров, не так ли? Вам будет дано сверх того еще миллион пятьсот тысяч. Вы заработаете полтора миллиона только на том, что посетили господина Фуке и он протянул вам руку. Вот вам сразу и честь и выгода, господин Ванель.
— Не могу, — глухо ответил Ванель.
— Хорошо! — произнес Арамис и неожиданно разжал пальцы; Ванель, куртку которого он так крепко держал до этого, отлетел назад. — Хорошо, теперь достаточно ясно, зачем вы сюда явились!
— Да, это ясно, — подтвердил Фуке.
— Но… — начал Ванель, пытаясь осмелеть перед слабостью этих благородных людей.
— Мошенник, кажется, хочет возвысить голос! — произнес Арамис тоном властелина, повелевающего всем миром.
— Мошенник? — повторил Ванель.
— Я хотел сказать — негодяй, — добавил Арамис, к которому вернулось его хладнокровие. — Ну, что ж, вытаскивайте ваш договор. Он у вас должен быть где-нибудь под рукой, в каком-нибудь из карманов, как под рукой у убийцы его пистолет или кинжал, спрятанный под плащом.
Ванель пробормотал что-то невнятное.
— Довольно! — крикнул Фуке. — Подавайте сюда договор!
Ванель дрожащей рукой начал рыться в кармане; он вытащил из него бумажник, и в тот момент, когда он подавал Фуке договор, из бумажника выпала какая-то другая бумага. Арамис поспешно поднял ее, так как узнал почерк, которым эта бумага была написана.
— Простите, это черновик договора, — пробормотал Ванель.
— Вижу, — сказал Арамис с улыбкой, разящей сильнее удара бичом, — вижу и в восхищении от того, что этот черновик написан рукой господина Кольбера. Взгляните-ка, монсеньор.
И он передал черновик Фуке, который убедился в правоте Арамиса. Этот вдоль и поперек исчерканный договор со множеством добавлений, с полями, совершенно черными от поправок, был живым доказательством интриги Кольбера и окончательно открыл глаза его жертве.
— Ну? — прошептал Фуке.
Ошеломленный Ванель, казалось, готов был провалиться сквозь землю.
— Ну, — начал Арамис, — если бы вы не носили имя Фуке, если бы ваш враг не назывался Кольбером, если бы против вас был один этот презренный вор, я бы сказал вам — отказывайтесь… подобная гнусность освобождает вас от вашего слова; но эти люди подумают, что вы испугались, — они станут меньше бояться вас; итак, монсеньор, подписывайте!
И он подал ему перо.
Фуке пожал Арамису руку, но вместо копии, которую ему подавали, взял черновик.
— Простите, не эту бумагу, — остановил его Арамис. — Она слишком ценная, и вам следовало бы оставить ее у себя.
— О нет, — отвечал Фуке, — я поставлю подпись на акте, собственноручно написанном господином Кольбером. Итак, я пишу: «Подтверждаю руку». — И, подписав, он добавил: — Берите, господин Ванель.
Ванель схватил бумагу, подал деньги и заторопился к выходу.
— Погодите, — сказал Арамис. — Уверены ли вы, что тут все деньги спол
|