Приключения : Исторические приключения : Золото бунта : Алексей Иванов

на главную страницу  Контакты   Разм.статью   Разместить баннер бесплатно


страницы книги:
 0  1  3  6  9  12  15  18  21  24  27  30  33  36  39  42  45  48  51  54  57  60  63  66  69  72  75  78  81  84  87  90  93  96  99  102  105  107  108

вы читаете книгу




Новый роман пермского писателя посвящен событиям, происходившим на Урале в конце XVIII века, спустя четыре года после разгрома Пугачевского восстания. Герой книги, молодой сплавщик Остафий Переход, должен разгадать загадку гибели своего отца, чтобы смыть с родового имени пятно позора.

Увлекательный детективный сюжет-автор погружает в таинственный и завораживающий мир реки Чусовой. Здесь караваны барок, груженных железом, стремительно летят по течению мимо смертельно опасных скал — бойцов. Здесь власть купцов и заводчиков ничто в сравнении с могуществом старцев — учителей веры, что правят Рекой из тайных раскольничьих скитов. Здесь даже те, кто носит православный крест, искренне верят в силу вогульских шаманов. Здесь ждет в земле казна Пугачева, золото бунта, клад, который уже четыре года не дастся ни шаманам, ни разбойникам, ни бродягам-пытарям. Клад, который был закопан четырьмя разбойниками братьями Гусевыми. Клад, дорогу к которому знал лишь бесследно пропавший отец молодого сплавщика Остафия Перехода.

Петр сказал Ему в ответ: «Господи! если это Ты, повели мне прийти к Тебе по воде». Он же сказал: «Иди». Матфей, 14, 28-29

Часть первая

КУПЛИ ЖИТЕЙСКИЕ

ОТЦОВА БАРКА

Караванный вал давно уже скатился вниз, отгрохотав на переборах, а перед бойцом Разбойником все еще бушевало половодье. Река здесь вздулась блестящим бугром, и угрюмую скалу оторочило воротником белой пены. Пена вываливалась из-за гребня Разбойника и длинной полосой текла дальше по гладкому и быстрому плесу, потихоньку истаивая. Так после бури на еще сквозящем ветру бьется и полощется, зацепившись за еловую лапу, сорванная девичья косынка.

Был день Лукерьи-комарницы. Стоя на корме легкого шитика с веслом в руках, Осташа вместе с рекой заходил в поворот. Из-за высоких лесов медленно вылезала серая громада Разбойника. Казалось, он перегородил Чусовую от берега до берега. Он все рос, подымался, глыбился, будто медведь, что выбрался из берлоги и расправляет плечи, лапы, хребет. Солнце полудня столбом света спускалось с неба, пробивая воду до дна. Осташа видел, как его лодка проплывает над зелеными мохнатыми окатанными валунами. …А в тот день три года назад был промозглый холод, встречный ветер резал глаза, тучи перехлестывали блеклую синеву над головой…

Батя удержал бы барку на Рубце — так сплавщики называли стрежневую струю от ребра бойца Молокова, — да Спиридон Кобылин, нагнавший сзади, своей баркой просто срубил потеси по левому борту батиной барки. И батя свалился с Рубца одесную, как щепка слетает с обода бешено вертящегося колеса. Бурлаки бросились вытаскивать новые потеси, которые лежали на кочетках на кровле коня. Остаться перед Разбойником без потесей — вернее гибели и не придумать. Это и Осташа понимал. Он стоял на скамейке рядом с отцом как ученик сплавщика. Он вцепился в перильца обеими руками. Барка, теряя ход в западине поворота, прямиком шла носом в берег почти под камнем Кликунум. Казалось, что и Кликун вытянул шею и вздернул свою глупую башку, чтобы потаращиться, как батина барка отурится, а затем ее всем бортом хряснет о скалу и потопит в пене. Осташа хотел заорать, глядя то на отца, то на берег, то на каменную тушу Разбойника, обляпанную бурыми лишаями. Но лицо бати тогда было твердым и белым, а ветер трепал волосы, обвязанные по лбу тесемкой, и кудлатил бороду — словно стелил длинную траву вокруг валуна. Батя вжал в усы раструб жестяной трубы и крикнул бурлакам:

— Потеси не спускать!..

— Загубишь, сплавщик!.. — прохрипел старый бурлак Гурьяна Утюгов, ходивший с батей на сплав уже десяток лет. Гурьяна бате не поверил. И Осташа не поверил, не понял: почему нельзя и дернуться, чтобы отгрести от берега и от скалы?..

Барка врезалась тупым носом в берег, круша подлесок. От удара бурлаки полетели на доски настила, кто-то с воплем кувыркнулся за борт. Осташу с батей едва не скинуло со скамейки. Сосны гибко качнулись над головами через все небо, как волосы над лицом утопленника. А потом течение приподняло барку и потащило дальше, к Разбойнику, разворачивая задом-наперед. Бурлаки вставали на колени и крестились, глядя, как впереди вырастает тусклая, урчащая гора воды. Над ней из пенных кипунов поднимался страшный боец.

«Может, еще гребануть пару раз — авось бы и протиснулись вдоль каменя?..» — в отчаянии подумал Осташа. И любой бы сплавщик так решил, любой. Не отказываются от последней, хоть и бесполезной попытки спастись; в водовороте не отцепляются и от соломинки. А батя о погибели не думал.

— Не грести! Не грести, бога ради! — кричал он в трубу, повиснув подмышкой на перильце.

Но никто уже и не тянулся к потесям. Барка, медленно разворачиваясь, теперь всем левым бортом неслась прямо на Разбойника. Ее стало кренить, поднимая на водяную гору перед стеной. И вдруг с этой горы, как сани со склона, огромная барка скользнула вперед и вниз. Пенная туча хлынула на палубу, сугробами заваливая вопящих бурлаков. А из мокрого тумана вознесся мятый каменный парус, тенью мелькнул над баркой на расстоянии вытянутой руки и улетел назад, словно отброшенный ураганом.

Кормой вниз по течению, барка впритирку проскочила вдоль Разбойника с той излуки, на какой гибли все и всегда. Батя успел понять, как надо поставить барку, чтобы струя сама пронесла ее мимо, а боец лишь снял стружку с просмоленного борта.

— Поклон тебе, Переход, от народа… — цепляясь за рога ворота, в журчащей тишине сказал Гурьяна.

Батя сидел на краю скамейки и молчал, сплевывая кровь. Губы его были разорваны жестью трубы. Рокот воды у Разбойника делался все тише и тише.

Батя придумал, как пройти прямо под бойцом, как вывернуться из лап погибели. Никто до него такого не совершал. Да никто бы и не смог повторить его путь, потому что батя никому, кроме Осташи, не указал места на берегу, куда надо ударить носом барки, чтобы барка отурилась и прошла невредимой. Цепким взглядом сплавщика батя успел отметить это место: под сосной, что похожа на суксунский светец. Это был секрет бати — и Осташи… А теперь одного Осташи, потому что нынешней весной батя попробовал вновь пройти Разбойник отуром.

На дне шитика у Осташи лежал мешок с припасами и кое-каким снарядом; вдоль борта — шест с окованным наконечником и длинный рогожный сверток, под который Осташа заботливо подстелил лапника. В носу лодки, распяленный прутиками, чтобы не упал, стоял раскрытым зеленый медный складень с Николой Морским — покровителем мореплавателей. Чусовая, конечно, не море, но ведь надо же было иметь заступника.

Осташа несколькими точными и сильными гребками отвел лодку с той струи, что ударила бы его прямо в скалу. Проплывая под Разбойником, он задрал голову, придерживая шапку на затылке. Над бугристым и морщинистым каменным рылом, над плешивым теменем висело и слепило солнце, словно нимб. Облезлые клочья лишайников испятнали скалу, будто забрызгали кровью. Чего ж: безвинной кровушкой Разбойник трижды умылся с головы до пят.

Отвернувшись от Разбойника, Осташа увидел вдали под светлыми глыбами Четырех Братьев отцову барку, лежащую на дне. Палуба ее поднималась над водой на аршин, не больше. Светлела тесом двускатная кровля над льялом. Косо торчала мачта-щегла. Осташа пригляделся. Какие-то люди ползали по крылу кровли, как мухи по пирогу.

«Ну, это кумышские, — сразу понял Осташа. — Воровской народ… Такие захотят на дуде поиграть — из живого тела ребро вынут».

Он отложил весло, сел на дно лодки, размотал берестяные ленты лаптей и разулся. Потом обтер ноги тряпкой, накрутил онучи, вытащил из мешка сапоги и напялил; за голенище сунул нож. Снова поднявшись во весь рост, Осташа не стал подгребать, а медленно, вместе с течением, приближался к барке. Издалека походило, что это не барка затонула, а никонианская церковь.

Осташа оглядывал быстроток, а сам все думал о бате: представлял, как батя здесь проходил. Вот он стукнулся в берег под Кликуном; барку отурило, понесло бортом на Разбойник; вот она полезла на водяной вал… И вдруг, вместо того чтобы плавно скользнуть вдоль скалы, она врезалась левым кормовым плечом в камень. Лопнули перебитые пополам черные от смолы доски порубня на огибке, будто пальнуло из пушки, и растопорщились в разные стороны. Волна комом упала в пробоину. В утробе барки загрохотали чугунные чушки, скатываясь с места. Барку проволокло боком по скале и выбросило дальше на быстроток, разворачивая обратно носом вперед. И барка все грузла, заливаясь водой, осаживалась в волну, неповоротливая уже, как мертвая. Да она и была мертвая — убилась о Разбойник. Ее несло прямо на Четырех Братьев. Будь она жива, ее все равно раздробило бы в щепу. Но она не доплыла, затонула и легла на дно рядом с устьем Четырешного ручья. Люди, видно, цеплялись за пыжи и огнива, за кровлю, за стойки коня — потому их и не смыло. Уцелели все — и бурлаки, и подгубщики, и водолив. Лишь колодник захлебнулся в казенке под палубой, да батя, сплавщик, сгинул неизвестно где. Никто не видел, куда он делся со скамейки. И тела его до сих пор не нашли.

Осташа был в отца — сплавщик по крови. Он не сожалел, что батя попробовал пройти мимо Разбойника своим опасным способом. Осташа и сам поступил бы так же. Благо, барка собственная. Рисковать чужой баркой честный сплавщик не стал бы. Но сердце грызли боль и досада. Неужели батя был не прав и пройти Разбойник таким путем невозможно? Нет, нет, нет! Батя все рассчитал, все учел, все промерил. Он шел в двадцатый весенний сплав. За двадцать лет он не убил ни единой барки. «Удача-Переход» — звали батю и сплавщики, и бурлаки. Но Осташа знал, что не было в батиной удаче никакой удачи — только знание, верный глаз, навык, твердая рука и крепкая воля. На Чусовой удач не бывает. Но почему же батина барка разбилась? Батя должен был пройти. Должен. И не прошел.

Кумышских мужиков на барке было четверо. Они уже сняли с кровли конек и теперь топорами подцепляли доски. Выдернутые гвозди заботливо складывали в короб. Связка длинных тесин, перетянутая веревкой и готовая к перевозке, покачивалась в воде у борта. Мужики спокойно и деловито разбирали барку, словно у той вовсе и не было хозяина.

— Кончай грабеж! — крикнул Осташа, причаливая лодку к пыжу и накидывая петлю на обугленный столбик огнива.

Он выложил на палубу барки длинный рогожный сверток и с веслом в руке запрыгнул наверх.

Мужики, сидевшие на коньке, как вороны на заборе, опустили топоры. Один даже вогнал топор в доску и слез к Осташе, остановился напротив и вытер потные ладони о рубаху на брюхе, нагло улыбаясь в глаза.

— А ты что за хрен посреди деревни? — спросил он.

— Я сын Перехода, и барка моя.

— Нам Колыван сказал, что сгибли Переходы и барка ничья.

— Колыван Бугрин, что ли? — Осташа не отводил взгляда. — А он откуда знает? На потеси здесь стоял?

— Может, и не стоял, а нету больше Переходов. Кончились. — Мужик хмыкнул.

Осташа почувствовал, как душа его словно цепенеет. Он не боялся своей злобы, потому что гнев будто стягивал его грудь обручами, и зубы стискивались, глаза делались зорче, а все движения становились точными и короткими. Он не зевал замаха врага, чтобы со свороченной скулой покатиться по траве. В Кашке с ним и заречные давно перестали связываться. Осташа переложил весло в левую руку и сильно толкнул мужика в широкую грудь:

— Ослеп? Переход перед тобой!

Мужик отодвинулся, и глаза его вдруг сделались маслеными.

— А на что тебе эта барка? — спросил он. — Битая, несчастливая. Тебе тятька денег принесет, десять новых барок себе купите.

— Каких денег? — не понял Осташа.

— Ну, каких?.. Пугача денег.

— Каких денег Пугача?! — заорал Осташа.

Глаза кумышского остекленели, а улыбка исчезла, будто он ее сплюнул.

— А почто твой тятька барку разбил, а, щенок? — спокойно спросил он. — Думал, все его за мертвяка посчитают, а он клад Пугача выкопает и заживет от пуза где-нибудь на Руси. Все ведь знают, что он один видел, куда Чика клад зарыл.

Осташа молча перехватил весло обеими руками и с короткого замаха ударил кумышского по скуле. Того отбросило на ребро кровли, но он не упал, удержавшись за край.

— Мужики, руби его, никто не дознается! — хрипло крикнул он.

Осташа бросил весло, отбежал назад и поднял свой рогожный сверток. Стряхнув рогожу, он наставил на мужиков унтер-офицерский штуцер, переводя граненый ствол с одного на другого.

— Первого завалю, остальных — как получится, — предупредил Осташа. — Со мной и нож есть. Мясо резать умею.

Мужики, что уже поползли было по ребру кровли к Осташе, замерли. После Пугача на Чусовой ружьями и топорами не грозили просто так — сразу пускали в ход. Даже в драках за девок били насмерть и топтали ногами, и никто не вступался разнять — самого кончат. Народ с узды сорвался, кровь была — как вода. «Пугач закон отрешил», — говорили по каплицам учителя.

— Отчаянный, оторва, — садясь и утирая кровь со скулы, сказал мужик, которого Осташа ударил. — При Пугаче-то вроде еще без штанов бегал…

— Пошли прочь отсюда, — спокойно сказал Осташа. — Моя барка.

Мужики угрюмо, с опаской слезли с кровли, подняли своего вожака и потащили к доске-сходне, что была перекинута с борта на близкий берег. Осташа дулом проводил их до тальника, а потом опустил штуцер.

Через некоторое время из кустов прямо от выступа скалы выползла и легла на воду лодка-насада. Кумышские забрались в нее; двое сели, а двое, стоя, оттолкнулись от берега и погнали насаду вверх по течению, тюкая о камни на дне окованными концами шестов.

— И Колывану Бугрину передайте, чтоб в голбце посидел, пока я домой не вернусь! — крикнул им вслед Осташа.

— На сплаве сочтемся!.. — издалека ответили ему. — Со дна у Чусовой тебя тятька ни за какие сокровища Пугача не выкупит!..

В горле у Осташи скребло, будто он песка нажрался. Осташа сбросил шапку, подошел к краю палубы, положил тяжелый штуцер, лег сам, дотянулся ладонью до воды, умыл окостеневшее лицо, напился. В затылок пекло солнце. Вот, значит, как теперь говорят об отце… Нужно ли тогда ему было быть честным, когда на сплаве половина сплавщиков продавалась, а другая половина — покупала? Мертвые, конечно, сраму не имут — да и не было на бате позора. Наговор один, поклеп. Не червивило батю коварство. Батя погиб, это понятно. Но кому чего докажешь, если не бить в зубы, кровью затыкая поганую пасть?

Осташа завернул штуцер обратно в рогожу. После бунта на Чусовой много разного оружья осталось. В любом доме имелось. Вот и батя купил хорошее ружье. «Почто купил? — сам себе удивлялся тогда батя. — В дому у нас брать нечего… Вор придет — так я шмыг под печь, меня оттуда и кочергой не выковырять. Ты, Остафий, и без ружья любому глаз выбьешь. А если Макаровну украдут, так вечером же сами и обратно принес ут, да еще нам два пуда хлеба подарят, чтобы мы ее за ворота не выпускали…» Батя обмотал штуцер дерюгой и берестой и закопал в голбце. Батя все равно бы не стал стрелять в человека, хотя после Пугача в такое и не верилось.

А Осташа стрельнул бы, рука бы не дрогнула. И когда батин подгубщик Гурьяна Утюгов принес весть о крушении отцовой барки, Осташа выкопал штуцер и взял его с собой в дорогу.

Река уже посинела. На ярко освещенных камнях дальнего берега раскричались птицы. Солнце укололось донышком о верхушки сосен на хребте Четырех Братьев и покраснело, словно от боли. Из тесного, сумеречного распадка толчками выбивался бурный по весне Четырешный ручей. Он волочил ветки, сучья, кору, оторванные куски дернины, гневливо швырял все это в Чусовую — так вздорная баба, подметая в избе, выбрасывает мусор с крыльца под ноги пришедшему гостю.

Осташа забрался в шитик и оплыл барку кругом. Пролом был только один — на левом кормовом плече, которым барка ударилась в скалу. Трещина рассекла борт сверху донизу. В этой черной щели торчала заплывшая ветка, будто шерстинка между зубов у волка. Доски обшивки лопнули, но кокора, похоже, была цела. Огниво от удара растрескалось вдоль слоев. Палубный настил задрало и расшеперило. А в общем, барку можно было починить. В межень, к Прокопьеву дню, вода еще упадет, обнажив пролом наполовину. Днище барки все равно лежит на камнях не плотно. В просветы можно просунуть чегени и на распорах рычагами приподнять гузно барки, полностью выведя пролом из реки. Потом сменить огниво, прибить дощатую заплату, вколотить обратно тесины палубы и засмолить все. Потом отчерпать воду из барки, и барка всплывет. Заплата все ж таки на корме, и на ходовые свойства она особо не повлияет. Да ниже устья Койвы сплавщику и бояться-то нечего, разве что Гребешок боец опасный. А Вашкэрский перебор, Камбсинские мели, протоки Дикого острова за деревней Купально — это другое дело, не смертельное.

Но Осташа решил осмотреть барку еще и внутри. Не хотелось лезть в ледяную воду, да не положено было сплавщику оценивать барку на глазок. На палубе барки Осташа разделся догола, взял весло на всякий случай и спрыгнул под кровлю на дно барки, в льяло. Воды оказалось по грудь. Внутри барки полумрак был насечен на ломти полосами света из прорех, где кумышские воры уже сняли доски. В огромном, гулком, пустом коробе барки глухо шлепали о деревянные борта волны, поднятые Осташиными движениями.

…Гурьян рассказал Осташе, как было дело. Бурлаки выбрались после крушения на берег, отогрелись у костра; потом пошарили по прибрежным кустам вниз на пару верст, отыскивая тело Перехода, но не нашли ничего; потом поразмыслили и двинули в Кын-завод. Батя вел барку из строгановского завода Билимбай, поэтому в строгановском Кыне им должны были помочь. Тридцать с лишним верст до Кына шли голодняком два дня; переползали через скалы, перебирались через притоки. В Ослянской пристани на пароме перекинулись на левый берег, перевалили гору Мултыка.

Строгановского сплавного приказчика Кузьму Егорыча бурлаки застали в Кыну. Кузьма Егорыч распорядился дать им два межеумка, что были заготовлены на летнюю путину для межени, и сказал: коли бурлаки хотят за сплав свои деньги получить, пусть плывут обратно, перегружают чугун на межеумки и везут его на Левшину пристань, как и должно было. Бурлаки, понятно, согласились; уплыли, разгрузили затонувшую барку и на межеумках побежали дальше, в Каму. Все страшное для них было уже позади: Горчак, Молоков, Разбойник, Четыре Брата пройдены, а мимо Отмётыша бог проведет. Только Гурьяна совсем простыл и остался в Кыне. А поправился — и побрел берегом Чусовой в Кашку, понес Осташе черную весть.

Ступая на уже осклизлые плахи подмета, стараясь не запнуться о кирень, хватаясь руками за брусья озд над головой, Осташа внимательно осмотрел барку изнутри. Из пролома живот обдало холодом свежей воды. Кроме самого пролома имелась только одна дыра по левому борту за бараном, почти у днища. Здесь выскочила доска-бокарь, заменить которую было раз плюнуть. Нет, барку рано было разбирать на лес. Можно еще поднять, можно.

Напоследок Осташа заглянул в казенку — дощатую каморку под палубой. Залезали в казенку из мурьи. Маленький лаз под потолком был очень неудобен, когда в барке нет груза. Бурлаки прорубили здесь стенку, чтобы достать утопленника. Осташа протиснулся в казенку и огляделся. Тесная конура была бы совсем темной, если б не два оконца-прудуха в потолке, перекрещенные скобами, чтобы в них не проваливались ноги бурлаков. Осташа набрал в грудь воздуха и присел совсем под воду, разглядел в мути и сумраке толстое железное кольцо, намертво ввинченное в брус. К этому кольцу и был прикован колодник. Барка затонула, и он тоже захлебнулся в своей темнице. Ну и смерть… Осташа вынырнул, отплевался и полез обратно на палубу.

Теперь ему все было ясно. Барку смело можно продать.

ПЫТАРЬ БАКИР

Полянка на высоком берегу над Четырешным ручьем казалась какой-то домашней. Здесь всегда разбивали стан рыбаки, охотники, отдыхавшие рудокопы с недалекого Четырехбратского рудника, пока рудник еще работал, да и просто прохожий или проплывающий мимо народ. Посреди полянки чернело кострище с рогульками, а рядом с ним громоздился навес, покрытый горой порыжевшего лапника, стояли вешала — одежу просушить, лодку. Осташа притащил с берега доску-сходню, на которой решил спать у костра, чтобы не застыть от земли.

Над полянкой подымался крутой, заросший соснами склон одного из Братьев. Прямо под склоном торчал крест на могиле колодника, захлебнувшегося в казенке отцовой барки. Колодника наспех схоронили бурлаки. Месяца еще не прошло, а крест уже покосился. И Четырешный лог, и полянка были в сумерках, словно под покровом Богородицы, но чеканные сосны на гребне горы еще горели золотом заката, будто звали к себе. По-иконному лазоревое небо за соснами не успело прогреться за день и студило взгляд. От Чусовой и от ручья две стены холода огородили полянку.

Осташа сидел у костерка и следил, чтобы не опрокинулся горшок с водой, воткнутый в уголья. По заводским слободкам давно сипели самовары, что паял демидовский Суксун-завод, но кержаки-двоеданы, не отступавшие от древлеправославной веры, самоваров не держали, называя «чертовым брюхом». И чая не пили, чтобы не отчаяться. На Чусовой работный люд, собранный заводчиками по всей Руси с бору по сосенке, давно утратил и корни свои, и отцов обряд, и прадедовкую Палею. Но пристанские — сплавной народ из коренных чусовлян — веру держали строго. Хотя давно уж вера их растрескалась на десятки толков, в которых только начетчики могли разобраться без ошибки.

По реке у дальнего берега изредка проплывали длинные связки плотов — «кобылами» или «гусями», собранные и в гребенку, и в елку, и в накат. На первой сплотке — на хомуте, — на выстилке у длинного весла-дригалки, обычно стоял мужик. На задних сплотках — на круквинах, на журостях — бабы, девки, дети. Осташа издалека слышал звонкий девчоночий смех, и ему хотелось, чтобы плот подгреб для ночевки сюда, к нему. Но огромная затонувшая барка не давала зачалиться, и плоты уплывали дальше. Свет над рекой угасал. Угрюмым синим огнем зажигались омуты. Над лесами расправляли плечи черные скалы. Луна, как небесная полынья, морозно замерцала над косматыми хребтами, дико отражаясь в излучинах плесов.

Осташе было чуть жутковато одному, хоть он и не грешил пужливостью. И места эти дикие, и злая слава здешних Царь-бойцов ведь человечьей кровью вспоена, и еще рядом могила колодника, умершего без причащения, неотпетого, схороненного без гроба… Да и вообще: где-то здесь, на Четырех Братьях, в земле караулят пугачевский клад зарытые злодеем Чикой братья Гусевы… Вот станет Осташа сплавщиком — и не будет этих жутких, одиноких ночей. Костер будет до неба, и вокруг — усталые люди, и какой-нибудь балагур будет тешить народ побасенками в непроглядной майской тьме над Чусовой…

«Барку продам в Усть-Койве, — думал Осташа. — Там кордон Кусьинского завода. На кордоне барки всегда нужны. Жаль, придется за полцены отдать. Скостят и за починку, и за подъем со дна. Да еще небось обманут на сколько-то…»

Денег после бати в доме не осталось. Не на что было починить и поднять барку, а потом нанять бурлаков, чтобы притащили ее в Кашку, на пристань. Или хотя бы в Ослянку. Значит, надо барку продавать. А жаль до скрипа зубовного. Батя всю жизнь копил на свою барку, не стал из крепости ни себя, ни Осташу выкупать. И вот обзавелся. Чтобы на первом же сплаве сгибнуть.

Без своей барки сплавщик на вольную и сытую жизнь никогда не заработает. Так весь век и будет чужие суда водить и кругом должным оставаться. А заводчики и купцы и сами с большей охотой нанимают сплавщика с его собственной баркой. Во-первых, свою-то вдвойне беречь будет. А во-вторых… Барка стоит рублей пятьдесят. Наемный сплавщик за один сплав получает девять рублей за чугун, одиннадцать — за медь. По меркам бурлака или углежога, конечно, это деньги огромные. Но бурлаки и углежоги не знают, какими мошнами сплавные старосты бренчат — глаза вылезут от натуги, если подымешь. И сплавщик со своей баркой за сплав берет рублей по двадцать. Это как залог или откуп. Разобьет сплавщик чужую барку — у хозяина, заводчика или купца, пятьдесят рублей пропадет, не считая груза. А свою барку сплавщик угробит — хозяин только двадцать рублей потеряет. Расчет простой. А доведешь барку до Левшиной пристани или до Оханска на Каме, где груз на здоровенные камские и волжские баржи перегружают, — продашь барку еще с наваром рубля в два-три. Андреян Гилёв из Сулёма однажды так подгадал, что навару в девять рублей взял. Если не пропьешь деньги в кабаках на Разгуляе, — а старой веры люди не пьют, как никонианцы, — то вернешься домой и крестьян подрядишь на плотбищах новую барку построить. Да еще останется на жизнь зимой да в кошель — на вольную. И потому сплавщику на сплаве без своей барки — как пушкарю без пороху: только «ура!» вопить, а больше делать нечего.

Осташа совсем задумался, глядя в костер, как вдруг услышал сзади:

— Не шевелись! Денга давай!

Осташа не испугался, но замер, недоумевая. А сзади раздался тонкий захлебывающийся смех, и Осташа сразу все понял. Он оглянулся. В темноте под горой стоял Бакирка-пытарь — всем известный на Чусовой полоумный человечишко. Он целил в Осташу из длинного ружья.

Бакирка, как домовой, всегда ходил босой и без шапки, разве что шерстью не оброс. Он и сейчас стоял босиком, несмотря на земляной холод. Он был одет в какое-то немыслимое тряпье, перепоясанное полоской ивовой коры; на голове громоздилась рваная штанина. Круглое татарское лицо Бакира сплошь заросло черными кольцами волос.

— В другой раз прибью ненароком, дошутишься! — сказал Осташа, не вставая. — Садись к огню, грейся.

Бакирка тотчас положил ружье на землю, уселся, скрестив ноги, и протянул над углями ладони.

Бакирка был пытарем — пытал клады. Клады, должно быть, на Чусовой и вправду имелись: тайники на древних вогульских мольбищах, разоренных русскими пришельцами; клады Ермака Тимофеевича и Ваньки Кольца; клады соленосов, что по тайному тракту в лесах несли в Сибирь мимо таможенных застав строгановскую соль; раскольничьи клады; клады чусовских разбойников — Зацепы, Полушки, Пантелея-казака, Степана Пульникова, Фелисаты Бабья Дружина, Парамошки Попова, Сивой Лапы, Андрея Плотникова — Золотого Атамана… Да и много еще чьих захоронок. После Пугача стали искать клад Чики-Зарубина. Кое-кто из пытарей, случалось, и находил чего, но по большей части ерунду — ржавый меч, рваную кольчугу, медную побрякушку.

На Чусовой искать клады пробовали многие. В основном между делом, в охотку, на забаву. Но были и пытари одержимые, которым ничего на свете не надо, лишь бы шариться по глухим урманам, искать брошенные вертепы, долбить каменистую землю тяжелым заступом в безумной надежде откопать счастье, славу, удачу. Бакирка был из этих.

— Откуда ружье-то взял? — спросил Осташа.

Он уселся, подтащил ружье к себе и осмотрел. Ружье было солдатским. Ствол заржавел, ложа и приклад покоробились, разбухли, шомпол был потерян, а отверстие под него забито землей. На кольце болтался лоскут отгнившего ремня. Осташа со скрежетом открыл замок. На затравочной полке запеклась какая-то накипь, пружину и шептало надо было менять, нов губках курка и прижимного винта еще был зажат кремень.

— Бакир на Пещерном камне нашел. Полез в пещеру, думал — клад найдет, а нету ничего. Глядит сверху — что-то на камене торчит. Полез Бакир, смело лез, чуть не упал совсем. — Бакирка счастливо засмеялся, блестя в темноте зубами. — В щеле два солдата лежат. Одни кости остались, мяса нет, одежда плохая, брать незачем. Ведь четыре года лежат, давно! В Пугача стреляли. От сапог подметки только, а сумки патронные и ремни Бакир пальцем протыкал. Пуговиц целый кулак набрал, в Вулеговке на хлеб поменял. А ружья там два было. Одно оставил, чтоб мертвец не обиделся.

— Везет дуракам, — позавидовал Осташа Бакиркиной находке.

Бакирка и вправду был дурачок. Тронулся он в пугачевский бунт. До того работал на Старой Шайтанке откатчиком, подымал тачки с коробами угля на верх домны. В слободке на самой окраине у него избушка стояла. Жена была, говорили, красавица, Гюльшат звали. В ту зиму, когда Батыркай и Обдей с башкирскими ордами долбились в заиндевевшие частоколы Кунгура, Белобородое с отрядами прокатился по Чусовой. Шайтанку они заняли без боя, но были до черноты лица обозлены яростным непокорством Старой Утки. В Шайтанке началась расправа, месть за кровавый уткинский приступ. Висельники закачались на воротах; порубленными мастеровыми завалили глотки погашенных домн; до полусмерти били и секли баб, что хватались за своих мужиков, повязанных бунтовщиками. Пока работным, согнанным на площадь у плотины, с крыльца разоренного господского дома читали грамоты царя Петра Федоровича, бунтовщики из тех, которые о кресте забыли, рыскали по домам Шайтанки.

У Белобородова в войске были два братца прозвищем Китайчата. Конечно, не из Китая они взялись, а были беглые каторжные из Нерчинского острога, буряты. Они и вломились к Бакиру в избу. Бабу его беременную изнасиловали, потом горло перерезали, как алтайской кобылице, предназначенной на заклание, да потом еще вспороли живот и достали младенца, положили в приготовленную Бакиром зыбку — для смеха, а в живот засунули кошку. Бакир домой вернулся и увидел горенку свою, залитую кровью, как бойня, увидел окровавленного нерожденного младенца в зыбке, услышал, как кошка орет из тела мертвой жены. А Китайчата ничего, ржали. Та картина Бакиру стала как дробь, засыпанная лошади в ухо, — всегда в голове, и в конце концов свела с ума. Китайчата же и после Белобородова по лесам вокруг Бисерти долго безобразничали, пока местные мужики не загнали их в болото и кольями не вколотили в трясину.

А Бакир с того дня стал ни на что уже не годен. Даже самую простую работу выполнить не мог. Тачку толкает — колесо отломит, канаву рыть заставят — так накопает каких-то собачьих ям, за грибами пойдет — на неделю потеряется. Его и били батогами, и в холодную сажали, да без толку. Плетью в человека не вернешь того, чего бог отнял. Заблудившего в лесу и зверь не трогает: его ведь леший водит и бережет. Отступились и отпустили Бакира на все четыре стороны.

И Бакир по простоте душевной принялся клады искать. Как ни странно, всегда чего-нибудь находил. То монету золотую старинную на хлеб выменивал, то рукоять меча с самоцветом в крыже, то почерневший серебряный крест. Зимой он побирался, подавали ему охотно. Весной на сплав бурлаком ходил; на сплаве-то народ общим умом живет, своего ума не надо. За сплав Бакиру не платили, только кормили на чужой кошт. Летом Бакир землю рыл, воровал. Его ловили и били, но не сильно. Бабы его любили за легкий и веселый нрав — ну и что, что дурак. Бывало, и в тальнике его на себя заваливали. Хоть пристанские кержаки жен своих держали в строгости, без своего благословения и лучины нащепать не позволяли, секли как Сидоровых коз за малейший грех, а все ж пристанским женкам вольнее было, а в кое-каких толках и бесстыднее, чем заводским. Вот Бакир и жил, как птаха: поклевал — поет, не поклевал — тоже поет.

— Ну как, откопал клад Пугача? — насмешливо спросил Бакирку Осташа. — Если жрать хочешь, наливай из горшка. Только себе берестяную уточку сделай, не погань посуду.

Бакирка поднял валявшийся поблизости обрывок бересты и начал складывать уточку, даже не очистив бересту от коры и грязи.

— Нет, еще маленько не откопал, — сказал он. — Крепко Переход денгу спрятал.

— Да нет тут никакого клада…

— Есть, — убежденно возразил Бакир. — Вот, Астапа, смотри.

Он встал и выволок из лапника в навесе кованый бондарный обруч. На ржавом ободе виднелись отчеканенные буквы: «ЦРЪ ПТРЪ ФДРЧЪ».

— Это с винного бочонка, — пояснил Бакир, отнимая у Осташи обруч и засовывая обратно в лапник. — Вино выпил кто-то. А золото здесь. По приметам знает Бакир.

— По каким приметам?

— По страшным. Бакир сам видел, правду говорит. Ночью по скале семь кошек бегают, мяукают. Две рыжие, пять черных.

— Ну и что?

— Рыжий кот — на золото. Два бочонка золота Чика тут спрятал. Черный кот — мертвец, шайтан. Четырех братьев Чика тут положил золота стеречь, закопал, спрятал. Семь кошек — на семь голов клад заговорен. Понял, Астапа?

— Семерых, значит, тебе убить надо и головы их сюда принести, чтобы клад открылся?

— Надо. Только Бакир шибко хитрый. Людей Бакир не убивал, жалко. Бакир собак убивал, обманул шайтана. Закопал собачьи головы. А где клад? Не открылся Ба-киру! Другие шайтаны еще стерегут. Пугач, Чика, Белая Борода — совсем злой люди были.

Осташа вспомнил, как на прошлом весеннем сплаве его дружок из Кумыша Никешка Долматов, ходивший с батей бурлаком, рассказывал, что стали в Кумышс собаки куда-то исчезать. Все думали, что волки их дерут. А это, оказывается, Бакир клад расколдовывал… Мысли Осташи вновь перескочили на батю. В нынешний сплав с батей Никешка без Осташи не пошел. А Осташа не смог: батя велел с Макаровной дома сидеть: расхворалась карга Макариха не к часу. Пошел бы Осташа с батей — может, и батя не пропал бы…

— А каких ты еще шайтанов тут видал?

— Много шайтанов. Один раз видел — конь пасется. Бакир за ним. Конь засмеялся человечьим голосом и провалился. Другой раз ночью видел Бакир на скале петушка огненного. А еще другой раз просто так шел Бакир по скалам, и вдруг как из пушки ударило! Обмер Бакир, побежал, потом смотрит вокруг — пусто! Это клад отозвался, Бакир над ним прошел. А где прошел — забыл! Беда! А совсем другой раз спит Бакир и слышит из-под земли… — Бакир завыл, подражая голосу мертвецов: — «Ску-ушно ли тебе, братец, в земле-е?..» — «Ску-ушно, братец!..» Страшно Бакиру стало! Ой, страшно!

— Ну ты на ночь-то давай… — поежился Осташа.

— Вдвоем не страшно, вдвоем что!.. А Бакир один. Как-то раз вечером видит Бакир — девка тут сидит. Ну, думает, не страшно, весело ночью будет. Девка приго-ожая!.. Люби меня, говорит, Бакир, только поясок не развязывай. Бакир-то и спросил: почему? «А живот-то у меня распорот, выпадет сердце!..» Бакир глядит — девка смеется, а у нее и горло перерезано! Закричал Бакир, руками замахал, убежал!.. Это шайтаны, что клад стерегут, на Бакира выходят! Трус Бакир. Надо было Бакиру ту девку полюбить — и открылся бы клад. А Бакир — коян, заяц. Бакир с вогуличем Шакулой в Ёкве говорил, обещал вогулич со святой горы вогульской разрыв-траву принести, папоры цвет… Ждет Бакир.

Батя в то лето после Пугача сказал Осташе: «На Чу-совой каждый будет знать, где Чика клад Пугача зарыл, да все не там искать станут. Ну и пусть ищут. Клад тот не на удачливого положен, а на истинного царя Петра Федоровича, когда тот снова объявится». А над Бакиркой батя попросту посмеивался: «Не для нас клад и не для пытарей. А Бакирке же бог указчик. Пускай он на Четырех Братьях копает. И заделье для пустой головы, и к людям близко». Батя знал, где клад. Он сам с Чикой и братьями Гусевыми уплыл его прятать. Только ничего потом об этом не рассказывал.

— Нету клада на Четырех Братьях, — сказал Бакирке Осташа и приврал, поддразнивая: — Мне батя говорил.

— Шайтан есть, а клада нет? — засмеялся Бакир. — Бакир сам видел в логу — ночью земля светится! Думал, утром достанет клад. А утро пришло — где земля светилась? Тут? Не-ет, вон там! Или там? Где? Не нашел Бакир место, закрутили его шайтаны! Твой, Астапа, тятька — хитрый был: клад не знал, а всем сказал, что знал.

— Как же это не знал? — обиделся Осташа.

— А так и не знал! Он ведь землю Чике не рыл. Он сбежал. Братья Гусевы рыли, братья знают, только братья сами в земле на кладе лежат. Тятька твой, Переход, всем говорил: я клад прятал! Я клад прятал! Вот я какой человек большой! Может, за то и наказали его шайтаны, утопили! Я ведь весной прямо с ним на этой вот барке плыл. — Бакир ткнул пальцем в сторону Чусовой.

— Да ну? — изумился Осташа и даже чуть приподнялся. — И ты видел, как барка об Разбойник ударилась, как она на дно пошла?

— Не-е, того Бакир не видел. — Бакирка потряс кудлатой головой. — Бакир испугался. Кумыш, Горчак проплыли — и страшно стало Бакиру. Прыгнул в воду с барки и уплыл на берег.

Бакир сложил перед грудью ладони и показал, как он прыгнул с борта в Чусовую.

— А куда прыгнул? — неожиданно заинтересовался Осташа. — На левую сторону?

— Туда, — согласился Бакир.

— Отчего же перед Молоковым бойцом ты на левую сторону прыгнул? Не в первый же раз на сплав шел, и здешние места все знаешь. Спастись хотел — прыгал бы направо, а налево тебя сразу на скалу понесет.

— И понесло, ух, шибко понесло! — обрадованно согласился Бакир. — Бакир думал — смерть! Волна как дом, и вся об камень! Бакир за доску держался! Как спасся Бакир — не помнит!

— На правый борт надо было прыгать, — повторил Осташа.

— Налево Бакир прыгнул, — кивнул Бакирка. — Надо было.

— Почто?

— Надо, Астапа, верно. «Дурак», — подумал Осташа.

Если по звездам, так было уже заполночь. Костер прогорел. Сосны на гребне высокой горы под луной стояли, как стеклянные. Осташа подгреб угли, улегся на своей доске поудобнее и натянул армяк на голову.

— Давай спать, Бакирка, — сказал он. — Мне завтра еще грести до Усть-Койвы да торговаться. Голова нужна свежая. Спи и ты. Может, завтра клад отыщешь.

Осташа только закрыл глаза — и сразу его понесло, как барку по стрежню: замелькали скалы, деревья, повороты…

Осташа проснулся перед рассветом. Бакир держал его за ногу и тихо тянул к себе.

— Ты чего? — сонно спросил Осташа.

Бакир тихо засмеялся, бросил ногу и отбежал. Он пытался стянуть с Осташи сапог.

— Ах ты вор! — рявкнул Осташа, подскакивая. Бакир повернулся и дунул в гору.

СЧАСТЬЕ ВЫШЕ БОГАТЫРСТВА

Из воды выскочила и с шумом бросилась в кусты порешная — выдра, когда Осташа столкнул с отмели шитик. Над Чусовой где-то за Разбойником нежно розовело небо. Пунцово горели два облачных пера, отражаясь в гладком плесе. Осташа разбил гладь шестом, и отражения рассыпались огненными лоскутьями.

Птицы еще не пели, и в тишине звонко цокал о камни железный наконечник шеста, словно маленький молоточек о наковальню. Было холодно. Легкий туман стелился над отмелями. Из-за гор выглянул слепящий край солнца, и туман начал исчезать, оседая росой на короткой прибрежной травке.

Осташа миновал косые гребни Отмётыша, каменными ножами вонзившиеся в Чусовую. Оглянувшись, он долго рассматривал суводь за бойцом — сейчас безобидную, безопасную, а на сплаве — смертоносную. Мелкая волна ластилась о белую скалу, вылизывала камень, как собака своего щенка. Немало барок заглотила собачья пасть этого противотока.

По левую руку на устье речонки Шумиловки зеленел моховой горб землянки. Над землянкой не было ни дымка, ни пара. Здесь жил пермяк-бобыль по прозвищу Еран, что значит дикий, чужой. Он и был всем чужим — без бабы, без детей, без товарищей. Даже единственная корова у Ерана была как лосиха — тощая, жилистая. Паслась сама по себе неизвестно где, приходила по вечерам доиться, зимовала с Ераном под одной крышей. Ерановы псы не облаивали лодку Осташи. Значит, Еран с собаками ушел на охоту. Напротив Ерановой берлоги на правом берегу Чусовой громоздился камень Воронки — будто огромный сундук-лубянка с сосновым бором на крышке.

За кручей Рассольной горы появилась пристань в устье Рассольной речки. У свайных причалов стояли две большие недостроенные барки, как два лаптя у порога. Их рули-стерна безвольно вывернулись набок и смотрели вниз по течению. За причалами на пологом берегу было скатище; здесь склон расчертили бревенчатые спуски — покатни. На покатнях громоздилась еще одна недостроенная барка, подпертая в бок короткими и толстыми бревнами-попами, чтоб не съехала в воду. За баркой стояли забатуванные склады байданов, бревен-белотелов. Лежали вороха свежеполосованных толстых досок — батанцов баркам на бортовины. По берегу, засыпанному стружкой и грязным опилом, валялись корявые серые высохшие каржи — утонувшие, но вытащенные из русла пни.

На Рассольной пристани строили суда для Кусьинского завода. Их спускали к кордону в деревне Усть-Койва. От Кусьи до Усть-Койвы по реке Койве железо и чугун везли в шитиках, а на кордоне перегружали в барки. Проплывая мимо пристани, Осташа видел под горой в урочище крыши и трубы изб деревни Рассольной. За крышами торчала луковка часовни. За часовней, ссыпаясь по склону горы, светлели отвалы двух рудников. Под рудниками речка Рассольная была подпружена; пруд блестел на солнце как серебряный. На вешняках плотины медленно вращались деревянные колеса медведок — дробилок для руды.

— Эй, парень, причаль!.. — услышал Осташа с берега. За устьем речки Рассольной, под взлеском, среди куч щепы и мусора горел костерок, вокруг которого сидели какие-то мужики. Осташа толкнулся шестом, направляя шитик к отмели.

Мужиков было пятеро, и все уже под хмельком, несмотря на утро. Они расселись на горбылях, на обрубках-ёлтышах, жевали черный жвак — перетопленную лиственничную живицу, плевали под ноги желтой слюной. Над огнем висел котел; в котле деревянной поварешкой-чумичкой ворочала гущу какая-то баба в туго повязанном чистом белом платке.

— Чего хотели? — спросил Осташа, оглядываясь.

— Вылазь, дело есть. Гостем будешь.

Осташа вылез на берег, подтащил лодку и поднялся на угор к мужикам. Здесь верховодил пожилой толсторожий дядька с морщинистым лбом и большой кудлатой бородой.

— Ты чей? — сразу спросил он.

— Строгановский, с Кашки. Чего надо-то?

— Щербу станешь? Постное, как раз для вас, кержаков.

— Давай, — охотно согласился проголодавшийся Осташа. — А пост, кстати, кончился. Пасху уж справили, коли ты не заметил. Не надо, тетка. — Осташа рукой остановил бабу, доставшую помытую деревянную чашку. — Мы из своего едим, не скоромимся.

Он пошел обратно к шитику за посудой. За спиной его кто-то из мужиков хмыкнул. Мужики, судя по одеже и выпивке, были заводские, никонианцы. Зато здешний народ, до которого не дошли пугачевцы, сохранил добродушие и приветливость, что каленым железом были вытравлены у тех, по кому прокатилась телега бунта. Говорят, в Кусье до сих пор на дверях в избах и засовов не делали, а если уходили куда — только батожком дверь припирали. В Кашке давно на ночной стук в ставню сначала ружье из запечья вынимали, потом спрашивали, кто пришел.

Осташа сам своей берестяной уточкой налил себе ухи и присел у костра, по-татарски скрестив ноги.

— Меня дядей Федотом зови, — сказал артельный. — А ты куда правишься, в Усть-Койву?

— А что, книзу-то я в Кын попаду?

— Не кудакай, дорогу осетуешь, — сказал Федоту мужик помоложе, в залатанном армяке.

— Зубастый парень, — одобрил артельный, широко улыбаясь.

— А мы, кержаки по-вашему, на Масленицу в Баронскую не ездим, потому и зубастые.

Мужики заржали. Строгановские и демидовские на Масленицу устраивали кулачный бой на льду Межевой Утки, как раз между деревней Баронской и пристанью Усть-Утка. В этом году, говорят, строгановским набили рожи и весь лед был засыпан выставленными зубами.

— Мы чего тебя попросить-то хотели, — приступил артельный. — Коли ты в Усть-Койве будешь — найди, слушай, там нашего мужика, Афанасием зовут. У него еще бородища вся черная, а голова как снег. Скажи ему, что Федот Михеев просит соли привезти фунтов пять. Соли, понимаешь, нам надо.

— Как же это вы, дядя Федот, в Рассольной — и без соли?

— А что — Рассольная? Одно название! — обидчиво сказал молодой мужик с заплатами. — Здесь соль-то добывали, считай, при Анике Федоровиче, а это когда было? Трубы, что тогда навертели, все сгнили, не найти. И солонцов-то уже не найти, не то что труб. Зверье распугали, а без зверя как? Самим землю жрать — пробовать? Да и цырнов у нас ни единого нет рассол выпаривать, да и не солевары мы.

— Нам, парень…

— Осташа меня зовут.

— Нам, Осташа, соль нужна медвежатину засолить, — пояснил Федот Михеев. — На кашу-то у нас и так хватает. Ерана знаешь, пермяка? Вот Еран нам вчера целого медведя подарил. Мы пока что мясо в ручей положили, но ручей в дорогу не возьмешь. Засолить мясо надо.

— Это как это «медведя подарил»? — изумился Осташа. — Целого медведя — за здорово живешь? Не бывает такого, мужики!

— Еран его раненого под Гусельным бойцом добил. Осмотрел и решил, что хозяин человечину ел. Вот и отдал нам даром, как падаль.

— А с чего он взял, что медведь человечину ел?

— Брюхо у него ножом пропорото было. Значит, подмял косолапый человека, а человек успел его порезать. А мы думаем, что не жрал медведь человечину. С пропоротым брюхом не до жратвы ему стало. Напал на человека, заломал и бросил.

— А не колдуна ли Еран вам подсунул? — засомневался Осташа. — Под шкурой-то красной рубахи не было?

— Ну, ты, парень, страстей нагонишь… — даже обиделись мужики. — Хочешь шкуру посмотреть? Акулина, проводи его.

— Медведи-то раньше людьми были, — наставительно заметил Осташа.

— Ну-ну, ага. А в собак сатана за обжорливость превращает…

Осташа отставил чашку и поднялся. Баба повела его в лес. Она тоже была пьяненькая, а потому и молчала, чтобы себя не выдать.

На опушке поляны на разлапистой березе висела скобленой мездрой к солнцу и сохла растянутая медвежья шкура. Осташа развернул скрученный край брюшины и увидел в шкуре два небольших разреза. Мех вокруг них был черный от спекшейся крови. И вправду медведя били ножом в живот. А мездру мужики выскоблили худо, но все ж прилипших лохмотьев красной рубахи па ней видно не было.

— И что, никакого слуха не прошло, что медведь на человека кидался? — спросил Осташа, когда вернулся обратно и уселся у костра. — Никто не пропадал? Мертвяков не находили?

— Мы по лесам-то особо не шастаем, не вогулы, — ответил дядя Федот. — Да и опаска. На Гусельном, говорят, часто медведей видят, нам туда лучше не соваться. Так что никого не находили. И слуха, что человек из лесу не вернулся, тоже не было. Пес его знает, где медведь ножа отведал.

— Да уж… — Осташа выдрал клок травы и стал протирать свою чашку. — А вы, мужики, значит, обмываете приобретенье?

— Нет, не то. Мы, видишь, решили от артели отколоться. Хоть нас, мужиков, в Рассольной всего-то по четырем рукам сочтешь, а вот решили, и баста. На барках, на лесопилке много не заработаешь. Пойдем руду ломать. — Дядя Федот подгреб в костер щепок.

— Федот Петрович горку рудную нашел, — пояснил молодой мужик. — Сбил нас в артельку малую. Мы ему окладную выставили.

— А много на руде заработаешь? — простодушно спросил Осташа, и мужики засмеялись.

— Какой оклад возьмешь, столько и заработаешь, — пояснил дядя Федот. — Побольше, чем здесь на плотбище. А сколько — не спрашивай. Не принято у нас отвечать.

— Понятно, — кивнул Осташа. — И где же эта горка рудная?

— На Тесовой речке, — ответил дядя Федот и хитро сощурился.

— А что это за речка Тесовая? Не слыхал о такой. Где она?

— Где я затесы поставил, вот там и она.

— А-а, тайна, значит, — догадался Осташа.

— Конечно тайна. Разболтаю — так кто другой ушлый объявит руду своей, и плакал мой оклад.

— А как ты, дядя Федот, руду находишь? Вроде все горки одинаковы… Всякий раз, что ли, дудку бьешь?

— Зачем же сразу дудку бить? — улыбнулся довольный Осташиным вниманием дядя Федот. — Так сто лопат изотрешь, прежде чем на одну лопату железа добудешь. Правила есть свои, как и у вас, пристанских. Хитрости разные. Я-то вот просто по выскирам щупом тычу, где руда голос подаст. А дед у меня всю тонкость знал. Мог руду и по блеску речного песка-сверкуна определить; и в ручьях, что над рудой текут, говорил, вода кровью на вкус отдает; и по затесу на стволе определял, что за порода под корнями у дерева; и по мху. Жаль, я так не могу. Но уж как могу — так не спускаю.

— А не жутко руду в дудке ломать? Я один раз только голову в кычку засунул — так оттуда прямо могильным холодом дохнуло.

— Жутко, парень, — согласился дядя Федот. — Ну да мы стараемся близкую руду работать, чтобы рудник просто ямой был. В дудке-то крепеж уставить и вандрутами распереть — так половина сил уйдет. Да и сгибнуть можно в дудке от воды подземной. Это уж когда прижмет — в дудку-то лезешь. А так нам солнышко-то любо, под землей еще належимся. А ты, Остафий, коли пристанской, так шитики, насады умеешь ведь ладить, да? Пошли с нами в артель. Мы будем руду ломать да на медведках дробить, а ты будешь лодки строить и возить руду в Кусью. Плату по справедливости. Давай, а? Парень ты, вижу, крепкий.

— Спасибо, конечно, дядя Федот, но я с Чусовой — никуда.

— А кто ты там, на пристани?

— Сплавщик.

— Да ну?!.. — дружно изумились мужики, с уважением глядя на Осташу. — Такой молодой — и сплавщик?

— Я с малолетства хлеб с плесенью ел, хорошо плаваю, — усмехнулся Осташа. — Вы к моим летам добавьте еще те, что у меня отец и дед на скамейке простояли — мало не будет.

— Понятно, значит — потомственный… — Дядя Федот покачал головой. — Лихое дело у вас. Ведь всякий сплав по кромочке ходите. Вам голову сломить — как шапку сронить.

— У нас, у коренных, кровь такая — шальная. Мы же, сплавщики исконные, род свой ведем от чусовских казаков, от дружины Ермака Тимофеевича, — убежденно сказал Осташа. — Сами-то вы, мужики, пробовали хоть раз себя на сплаве?

— Нужда еще в бурлачество не гнала, а по доброй воле кто ж к бесу в зубы полезет?

— Ты лукавого не поминай, дядя Федот… А лучше хоть раз попробуйте. Кто хоть раз с Чусовой по весне схлестнулся — навек запомнит. Всю жизнь тянуть будет снова и снова себя испытать.

— Испытать… — усмехнулся один из мужиков. — Это не себя испытать… Это как к хмельному пристраститься. — Он цокнул ногтем по боку стоящей рядом долбленой баклаги. — Коли пристрастился — за бороду не оттащишь.

— Нет, у нас не то, — не согласился Осташа. — Чусовская вода — не брага. Не хмелит — протрезвляет. Говорят, на сплав пойти — все равно что на кулачный бой… Даже нет, все равно что с туркой на саблях сразиться. Может, и так — не сражался. Но когда с Чусовой схватишься и победишь — как родишься заново. Мой батя говорил: будто душу омоешь. Можно, конечно, и сгибнуть, так ведь сгибнуть везде можно. Рудокопов в дудке заваливает, углежоги в кабане заживо сгорают, лесорубов деревьями давит. Я уж про тех, кто в домнах железо варит, и не говорю.

— Все то, но тут — работа, а у вас — просто сеча на всем скаку. Нет, Остафий… Счастье выше богатырства. Молодечеством счастья не добудешь. Кайлом махать, конечно, скушнее, да зато надежнее.

— Может, и так, — пожал плечами Осташа. — Только судьбу себе не выбирают. Как мы Чусовую не выбирали. Другой-то реки все равно нету. Надо по этой плыть — и живым остаться, и людей сберечь, и груз довезти. В том и вся премудрость. Меня так батя учил. Дорога — она доведет до цели; главное — не убиться в пути.

— Что-то разговор у нас серьезный завязался… — вздохнул дядя Федот и мигнул бабе. — Ты уж прости, Остафий, но мы люди не раскольные, грешны: в брюхе аж горит, залить надо. Достань-ка чарки, Акулина.,

Мужики приободрились, но для Осташи приняли сокрушенный вид: мол, без чарки с таким разговором не управиться. Осташа поднялся на ноги. Он не хотел смотреть, как будут пить.

— Ладно, люди добрые, спасибо за приют, — сказал он. — А у меня ведь и самого дела есть. Я уж поплыву.

Афанасию вашему передам насчет соли, не забуду. Бывайте здоровы.

— Ну и тебя храни бог, — сказал дядя Федот, а мужики стащили шапки и поклонились.

В УСТЬ-КОЙВЕ

Сразу за деревней Рассольной правый берег поднялся и оскалился утесами. Сизая на ярком солнце глыба Гнутого камня и вправду словно была согнута кем-то пополам об колено. Зубец Башни прятался за елками — его с воды и не различить было, если не знаешь, что он есть. А перед Гусельным бойцом в Чусовую сползал шорох — щебневая осыпь, на которой Еран позавчера подстрелил раненого медведя.

Чусовая ударялась в огромные каменные гусли бойца Гусельного, словно хотела сыграть на струнах сосен, как Кирша Данилов играл под тагильскими домнами. Но каменные гусли молчали, и река сама журчала и пела за ребром бойца. Беспокойной струей она убегала к Кобыльим Ребрам, что торчали из высокого склона. Ребра были облеплены колками елей, точно кусками мяса. А за распадком в шерсти мха топырились собачьи титьки бойца Сосуна. От Сосуна, насосавшись, Чусовая отваливала и катилась к Усть-Койве, правым боком сдирая стружку о пласты Дыроватых Ребер. Они выщербились из крутого откоса, как задиры на доске, обструганной против волокон. Яростно пробуравил Осташу пустой, совиный глаз скалы — огромная дырина в утесе, которую усть-койвинцы уважительно звали Царскими Воротами. За этими Воротами открывалось царство изломанных валунов и плесневелого бурелома. В расщелинах камня вокруг Ворот торчали лучинки стрел, пущенных вогулами в эту дыру на удачу.

За скалой в два ряда потянулись избы Усть-Койвы, выстроившись по правому берегу Чусовой почти на пару верст. Осташа причалил возле плоскодонного полубарка, на котором, закрыв лицо шапкой, дрых перевозчик. Осташа растолкал мужика, поручил ему пригляд за лодкой и штуцером и пошел искать этого самого Афанасия из Рассольной. Афанасий и ему бы пригодился как свидетель при совершении купчей на барку с кордонским приказчиком.

Осташа долго барабанил в калитки, кидал камешки в ставни изб, объяснял глупым бабам и мальцам, кого ему надо, пока сам в проулке не наткнулся на Афанасия. Афанасий не сразу поверил в заказ на пять фунтов соли от какого-то совсем незнакомого человека, а потому расспросил Осташу основательно. Убедившись, что Федот Михеев и вправду заказал соль, он все же не согласился быть свидетелем купчей, но зато сказал, что в Усть-Койве сейчас находится строгановский сплавной приказчик Кузьма Егорыч, и пусть Осташа идет к нему вот туда-то и туда.

Кузьма Егорыч остановился в доме знакомого кержака. На заплоте сидели два голубя, оба — срыжа: знать, здешний домовой каурых любил. Осташа пошаркал сапогами на крыльце и, сняв шапку, толкнул дверь. В просторной горнице было солнечно и чисто. Хозяин, видно, куда-то ушел; ребятня, как и положено, укатилась за реку удить на перекатах; баба хозяйская в закуте за занавеской бренчала печными заслонками. Кузьма Егорыч сидел за широким столом и кушал борщ прямо из чугуна. Перед ним на полотенце лежал заранее наломанный хлеб. Кузьма Егорыч перед каждой ложкой борща бережно брал кусочек длинными веснушчатыми пальцами и отправлял в рот, опрятно сдвигая набок длинную и редкую бороду. Был Кузьма Егорыч рослым, но каким-то рыхлым, одутловатым. Большое и плоское лицо казалось бледным по сравнению с рожами бурлаков и сплавщиков, прокаленных на сплавах солнцем и непогодами. Намазанные маслом и разделенные надвое волосы лежали на голове плоско, как приклеенные. Маленькие глазки были утомленно прикрыты тяжелыми красными веками.

— Ну, садись, — тихим, тонким голосом пригласил Осташу Кузьма Егорыч и кивнул на скамью у стены.

— Просьба у меня к тебе, дядя Кузьма, — сказал Осташа. — Будь мне свидетелем купчей на отцову барку. Кордону ее продам.

— Труд мзду требует.

— Двугривенный.

— Не щедр ты, братец.

— Так ведь и труд не велик — титлы нарисовать.

— Не в труде цена, а в том, кто его делает, — наставительно изрек Кузьма Егорыч.

— Я и за двугривенный много народу в свидетели найду.

— В батю волчонок пошел, — спокойно заметил Кузьма Егорыч, отодвигая чугун и ссыпая хлебные крошки с полотенца в ладонь.

Осташа шмыгнул носом, прищурившись, и скрестил пальцы на руках:

— Ты мне скажи сразу, без страха, Кузьма Егорыч, с глазу на глаз ведь сидим: сколько тебе заплатить надо, чтобы ты будущей весной меня сплавщиком на хозяйскую барку поставил — хоть от Кашки, хоть от Билим-бая или Кына да хоть от Ослянки внаем?

Все знали про поборы сплавного старосты: хочешь идти сплавщиком на хозяйской барке — плати. Кого куда поставить — приказчик распоряжается.

— Думаешь, Кузьма Егорыч шибко закорыстовался? — совсем тонким голосом громко спросил староста. — Думаешь, изба у него золотом крыта? Да я за эти деньги через вас спиной отвечаю! Вы барку убьете, а хозяева с кого спросят? С меня! Нечего, мол, было еловый пень на скамейку ставить!

Строгановы не дали Кузьме Егорычу выкупиться из крепости — это тоже все знали. Крепостного старосту легче в кулаке держать. Но чтоб Кузьму Егорыча хоть раз растянули — про такое никто и слыхом не слышал, хотя на каждом сплаве барки убивались и бурлаки тонули.

— А ты мне слезу не дави, — зло сказал Осташа. — Мне ведь тебя благодарить пока не за что. Или тебе денег от меня мало, надо еще и шапку поломать?

— Тьфу на тебя, щенок, — тихо ответил Кузьма Егорыч. — Не будешь ты у меня сплавщиком — никогда. Это я тебе обещаю. Отцову барку продашь, и ступай на плотбища. На железных караванах тебе только у потеси до кровавого пота бурлачить, а не со скамейки сплавщицкой кукарекать.

Кузьма Егорыч устало прикрыл глазки, но борода его тряслась. Осташа понял, что староста изо всех сил сдерживает свою ярость, чтобы не сорваться на брань.

— За что это ты меня так невзлюбил, дядя Кузьма? — спросил Осташа, чуть пригибаясь, чтобы увидеть глаза Кузьмы Егорыча. — Никак за батю, который тебе никогда копейки не платил и спину перед тобой не гнул?

— Шут с батей с твоим, с Переходом. Он свое получил.

— А мы с тобой своего еще ждем, так что к шуту посылать ты пока поостерегись, дядя Кузьма. Не дашь мне барку добром сейчас, за мзду, пока я никто, — так потом вообще ничего от меня не получишь. Я и сам найду к весне купчину, чтобы сплавщиком наняться. А как один раз свожу барку начисто, так и пойдет ко мне заказчик мимо тебя. Имя Перехода на Чусовой много значит.

— Раньше значило, а нынче — нет. Опоганил батя твой ваше имя. Барку по умыслу убил, сбежал и казной пугачевской попользовался.

Осташа почувствовал, как опять у него от гнева повело скулы.

— Тебе ли байки эти повторять, дядя Кузьма? Ты ли батю не знал? Я говорил с тобой, так вроде не оплевался, чтоб напраслину терпеть. Какая казна, какой умысел? Мертв батя!

— Не знаю, я его не отпевал. А Колывана Бугрина народ слушает — и Колыван про твоего батю говорит, что попользовался, барку убил и сбег. И чем доказать ему есть.

— Колыван бате старый соперник. Сколько заказов купцы у него отбирали и бате отдавали? Колыван — сильный сплавщик, но до бати не дорос, а душа у него черная, вот и лает.

— Чего ему лаять, коли Удачи-Перехода не стало?

— Чтобы меня охулить, потому что я Колывану соперник буду не хуже бати.

— Да кто тебя знает-то, сопляка? Кому надо тебя оплевывать? Мало ли, что имя Перехода! У Колывана вон девка Неждана, так что — сгибни Колыван, купец попрет ее в сплавщики нанимать? Нету тебя, понимаешь? Я вот смотрю на тебя в упор — и не вижу! Нету теперь и имени Переходов! Теперь всякий знает: Переход за корысть барку убьет, Переход у царя Петра Федорыча деньги украл! Кто теперь тебе поверит, кто заказ даст? На меня одного у тебя надежда была, а мне на тебя плюнуть и растереть и мзда твоя не нужна!

Лицо у Кузьмы Егорыча тряслось, но слова его были обдуманы, прозвучали не в запале ругани. И Осташа, зверея, чувствовал, что тонет, как в трясине — ни рукой, ни ногой не шевельнуть. За Кузьмой Егорычем стояла неправая, но сила — тупая, равнодушная, подлая.

— Думаешь, один ты, выжига, на сплаве хозяин? — хрипло спросил Осташа. — Я за правдой на совет сплавщиков пойду: к Байдину в Шайтанские заводы пойду, к Волеговым, к Мезениным на Плешаковку, к самому Конону Шелегину в Ревду!

— Ну и что? Считаешь, старики тебе поверят, а Колывану — нет? Во тебе! — И Кузьма Егорыч сунул под нос Осташе кукиш.

Осташа не удержался, отшиб кукиш так, что Кузьма Егорыч локтем сбил со стола чугунок и зашипел от боли. Осташа встал, нахлобучил шапку и пошел прочь.

— Если двугривенный надо — сходишь на кордон сам, — сквозь зубы сказал он уже с порога. — Разменяй на медяки да в карман насыпь — медяк от судорог помогает. — И грохнул за собой дверью.

Кипя, он широко шагал по улице Усть-Койвы мимо высоких заплотов с воротами под кровлей, мимо крепко рубленных домов на подклетах, с маленькими окошками и висячими крыльцами. Встречных он не замечал, не кланялся. Подвернувшуюся добродушную псину стегнул прутом поперек хребта. Доски настилов вдоль разъезженной дороги прогибались под Осташей так, словно бы он стал вдвое тяжелее. Выйдя за околицу, Осташа по мостку пересек ложок с весенними размывами глины на дне, потом — еловый перелесок. Слева за еловыми лапами вспыхивала под солнцем Чусовая. На широкой отмели, которая в межень обнажится до середины русла и побелеет, будто костяная, лежали две барки, уже приготовленные для будущего каравана. За перелеском начался кордон Кусьинского завода.

Обнесенный частоколом, как разбойничий вертеп, он был построен на стрелке Чусовой и Койвы. Осташа обогнул угол и вошел на огороженный двор. Здесь в ряд стояли могучие приземистые амбары со взвозами, разбитыми конскими копытами. В амбарах под замками хранился в ларях на вес скобяной товар и пушечные ядра, поленницами лежали штыки меди. Горы чугунных чушек, которым нипочем были дожди, громоздились вдоль частоколов. Под навесами, укрытые промасленными рогожами, высились кучи железных полос, листов и прутов. Возле дальних ворот мелькали люди, таскали по сходням с берега Койвы грузы только что пришедшего каравана. Приказчик командовал; писарь у раскрытых ворот амбара пересчитывал товар; артельные руководили разгрузкой шитиков. Протока меж островом в устье Койвы и свайными причалами кордона плавучими перестягами разлинована была на большие ячеи банов. Шитики беспорядочным косяком качались в ячеях у берега. Обходя лужи, Осташа направился к конторе. На крыльце, прислонив ружье к перильцам, сидел пожилой солдат в мундире. Его шапка пирогом потеряла весь артикул, обвисла над ушами, позумент с нее облез. Сняв сапог и закатав штанину, солдат смазывал какой-то дрянью свое синее распухшее колено.

— Сразу застрелишь или пройти можно? — спросил Осташа, останавливаясь у крыльца.

— Могу и сразу, — согласился солдат, не подымая головы. — Не видишь — заперто. Нету никого. Приказчик вон там, на разгрузке.

— А ты чего тогда сторожишь? Щели в половицах?

— Казну кордонскую, дурак. Подожди, Илье Иванычу сейчас не до тебя. Сядь вон там, на чурбак, от оружья подальше.

Осташа уселся на чурбак у крыльца.

— Колено-то где повредил? — уже миролюбиво спросил он.

— Осколком гранаты турецкой под Козлуджем разбило. Вот и списали из гренадерской роты, с глаз долой от Александра Василича.

— Значит, против Петра Федорыча на Чусовой ты не воевал?

— Вор твой Петр Федорыч. Но я не воевал. А коли и воевал бы, тебе-то что?

— Да ничего. — Осташа пожал плечами.

— Эй, служба, дай водицы попить, — раздался вдруг голос откуда-то из ближайшего амбара.

Солдат вздохнул, вытащил из-за спины медный ковшик и протянул Осташе:

— Не почти за труд, парень, отнеси воды арестанту. В окошко ему подай. Тяжело мне самому ковылять, да и расплескаю.

Осташа поднялся с чурбака, зачерпнул воды из бочонка, стоящего под потоком, и пошел к амбару. Волоковое окошко-щель было шириной с ладонь. Осташа сунул в него ковшик и увидел, как две осторожные руки приняли ковш и утянули в темноту. Через некоторое время ковшик выполз обратно пустой.

— Слышь, покажись-ка, — попросил Осташа арестанта. Бледное лицо появилось в щели окошка.

— Я тебя по голосу узнал, — сказал Осташа. — Ты ведь Кирюха Бирюков из Старой Утки, да?

— Верно, — удивился арестант. — А ты кто?

— Остатка Переход. Мы с тобой сопляками в бабки лупились, пока наши батьки свои сплавные дела обсуждали.

— Не помню, — виновато сказал арестант.

— Память у тебя не сплавщицкая…

— Так я не сплавной, я по плотбищному делу был.

— Эй, кончай с арестантом говорить! — издалека прикрикнул солдат. — Ну-ка поди оттудова!

— Ладно, я еще вернусь, — пообещал Осташа и пошел обратно к крыльцу. Он снова уселся на чурбак и спросил солдата: — Что за тать у тебя под замком сидит?

— А я почем знаю? — хмуро ответил солдат. — Мое дело — стеречь, а исповеди пусть поп слушает. Этого татя со сплава сняли. Его везли откуда-то с заводов в Оханск, чтоб дальше по Казанскому тракту гужом отправить, да барка пробилась на камнях у Воронков, плыть не смогла. До ближайшей оказии велели татя закрыть в амбар.

— Верно, знатный разбойник был. То-то я гляжу — бородища от глаз, волосья колтуном, руки в шерсти, за плечом мешок с отрубленными головами.

— Тебе чего от меня надо? — разозлился солдат. — Я его, что ли, заковывал?

— Я с этим татем сызмальства знаком. Хороший парень, работящий и добрый, только глупый.

— Ну, давай я тебя умного к нему под замок посажу. В остроге побратаетесь, уму поучишь его.

— Лучше дозволь мне еще с ним поговорить.

— Не положено.

— Ему ж в ад идти. Хуже, чем в солдатчину. Солдат, отвернувшись, молчал. Осташа снова встал и пошел к амбару.

— Кирюха, — позвал он, — это опять я, Осташка. Ты за что сюда попал-то?

Кирюха подошел к окну, но ответил не сразу.

— Девку мою приказчик велел прислать к себе полы мыть. Она не пошла. Он велел высечь ее до полусмерти. Я за это его в лесу подкараулил и пальнул в него. Жаль, не убил. Разиня я. Мало что промазал, так и пыж свернул из лоскута, который от своей рубахи оторвал… Приказчиковы псы нашли пыж, стали по всему заводу рубахи перетряхивать. Отыскали мою.

«Не везет Старой Утке на хозяев и начальников, — подумал Осташа. — Федосова, управителя тамошнего, Золотой Атаман убил. Курлова, сержанта, что оборону от Белобородова держал, на батарее зарубили. Паргачева, которого Белобородое начальником поставил, повесили. Демидовы после бунта завод заводчику Гурьеву тотчас продали, Гурьев тотчас перепродал графу Ягужинскому, граф — Савве Яковлеву, этому волчине… Яковлевский приказчик тоже вот, оказывается, под пулю чуть не угодил…»

— И куда тебя везут? — спросил Осташа Кирюху.

— Не знаю. Может, в острог, может, в каторгу. Я ведь не сразу отдался. Одного приказчичьего прихвостня убил в драке-то и в лес бежал. Полгода с Кондаком-разбойником в пещере прятался, пока не выследили и не взяли.

— В какой пещере?

— В Пещерном камне, который за Омутным бойцом.

— В левой пещере или в правой?

— Я же не сорока по скалам прыгать… В левой.

— Так ведь там, говорят, проклятое место. Вогульцы идолопоклонствовали. Говорят, вся пещера костями человечьими засыпана.

— Я и сам, видно, проклятый человек, — грустно сказал Кирюха. — А про пещеру брешут. Идолок там есть, бронзовый, только маленький. И костей много, но все звериные. Пещера хорошая, надежная. Там у нас даже окошко было, чтобы смотреть, не идет ли кто незваный.

— Чего же тогда вовремя солдат-то не усмотрели?

— Кондак проспал. Пьяный был, скотина. За то и смерть ему.

— Убили, что ли, когда брали?

— Не, потом сгиб. Мне бурлаки рассказывали, которые меня везли. Кондака в казенке к стене приковали. А барка об Разбойник ударилась. Затонула под Четырьмя Братьями, и Кондак вместе с ней. Поделом вору мука.

«Вот, значит, кого вез батя!» — удивился Осташа.

— Чего ж ты о подельнике своем так плохо говоришь? — с каким-то даже осуждением спросил Осташа.

Из-за бати он чувствовал и свою вину перед тем разбойником, который так страшно и нелепо погиб в тонущей барке.

— Да подлец он, чего уж там, — тоскливо отмахнулся Кирюха. — Душегуб. Была бы у меня сноровка одному перезимовать иль был бы я в расколе, чтобы в скиту спрятаться, так сроду бы к такому не припал, а след увидел бы — и в след плюнул. Кондак четыре года на Чусовой ошивался, клад Пугача искал. Такой человек был поганый, что не открывался ему клад. Был бы клад на головы заговорен — Кондак бы вдвое больше голов принес; пришлось бы голодать — товарища бы съел. Это я сейчас понимаю. А тогда задурил мне Кондак голову. Говорил, что точно место клада знает, нашел, догадался, только не взять клад зимой, надо весны дождаться. Тогда я ему еще верил. Он ведь врал мне, что зовут его по-настоящему Сашка Гусев. Он из тех Гусевых, что должны на кладе у Четырех Братьев лежать, только он вывернулся от Чики-Зарубина и утек. Потому и не знает место клада.

Это известие как обухом в лоб шибануло Осташу. Он даже отшатнулся от окошка амбара.

— Эй, Осташка, ты куда?.. — позвал Кирюха. — Не бросай меня, брат!.. Выручи, дай ножик! Я окошко обстругаю и утеку! Я другое место знаю, где спрятаться, не найдут меня! Не жить мне без Дашки, понимаешь? Нигде не жить — ни в Сибири на каторге, ни в остроге, ни в соседней деревне!.. Дай ножик!..

Кирюха молил, но Осташа повернулся и пошел прочь, обрушился на чурбак возле крыльца, где по-прежнему сидел солдат-караульный. Теперь он дымил из-под усов короткой глиняной трубкой.

Будет ли когда-нибудь ему покой от этих проклятых дядьев Гусевых? Ведь почти четыре года прошло, как они исчезли… Осташа вспоминал тот день того страшного пугачевского года, когда они с батей вернулись со сплава и обнаружили в своем дому Гусевых; вспоминал то утро, когда проснулся, будто его домовой толкнул, и увидел, что ни бати, ни Гусевых в избе нет. Макариха сказала, что ночью пришел какой-то человек и куда-то увел и Гусевых, сынов ее, и батю… И неделю о них ничего не было известно. Макариха голосила по сыновьям и рвала волосы. Осташа молчал с очерствевшим в страшном предчувствии сердцем.

Батя возвратился в Кашку только на восьмой день — один. Он кратко и устало рассказал, что той ночью в Кашку к Гусевым приплыл пугачевский атаман Чика и привез с собой цареву казну. Гусевы с пугачевцами кровью повязались и потому сделали, чего Чика приказал: приневолили батю. Ведь батя всю реку знал, и Гусевы силком взяли его с собой, чтобы он нашел подходящее место клад схоронить. Потом, понятно, Гусевы думали батю в землю в сторожа к золоту закопать. И чего там случилось — батя не захотел говорить. Только сказал, что клад спрятан, и спрятан так, что на Чусовой все будут знать, где он, но никто не сможет достать. «Казна та — царя Петра Федоровича, и только Петр Федорович возьмет ее, когда придет, а больше никто не возьмет, даже я не возьму», — тихо и твердо сказал батя.

А Гусевы так и не вернулись. Может, зарезал их батя?.. Нет, Осташа не верил, что батя мог их зарезать. Не таким он был человеком. Но куда Гусевы провалились — Осташа не знал, а батя не говорил. И даже велел никогда не спрашивать его об этом деле. Ну а народ-то решил, как проще: зарезал, чего уж тут гадать. И никто Переходу того в вину не ставил: туда Гусевым и дорога.

— Что, не дал ты арестанту ножика? — перебил Оста-шины мысли солдат и указал трубкой на голенище Осташиного сапога.

— У меня спина по плетям не чешется, — мрачно ответил Осташа.

— А ты мне отважным парнем показался…

— Крестись, чтоб не казалось.

— Дай ты ему ножик, пусть бежит. Дай, и сам сразу уйди. Никто тебя здесь не видел. Придешь завтра как в первый раз. На тебя и не подумают.

— Так на тебя подумают, дядя, — зло возразил Осташа. — Думаешь, колченогих под батоги не кладут?

— А у меня ножа не было, приказчик видел. Зачем мне нож? У меня штык. Штык при мне останется.

Осташа внимательно посмотрел солдату в глаза. Глаза были усталые, выцветшие, бесстрашные.

Дать, что ли, ножик этому Кирюхе-ротозею?.. Иссохнет ведь парень по своей девке. Осташу не пугала каторга, острог. Чем жизнь слаще каторги? Не пугала неволя — и без того все в крепости. Пугало отлучение. Отлучи его самого от Чусовой, отними у него весенний вал, барки, рев бойцов над рекою… Нет, отлученному лучше умереть. Осташа встал и в третий раз пошел к амбару.

— Эй, Кирюха, — позвал он. — А где ты спрячешься, коли убежишь?

Парень подскочил к окошку, жарко зашептал:

— Отсюда через две версты по левую руку река Пуныш впадает, знаешь? Ее тайный тракт пересекает, вон на той прогалине выход с него, видишь?..

Осташа знал про этот тайный тракт, который теперь уж ни для кого не был тайной. Его сто пятьдесят лет назад проторили строгановские соленосы, чтобы в обход верхотурской таможни беспошлинно таскать в Сибирь соль, а оттуда — рухлядь. Сейчас тракт уже заброшен был: кому он нужен, если проложена хорошая казенная дорога, а таможни в Верхотурье давным-давно нету.

— Вот от того места, где тракт Поныш перескочит, вниз по реке на версту под Кладовым камнем пещера есть. Входец совсем маленький, только вплотную найдешь, — все пояснял Кирюха. — К пещере даже тропочки нет, надо знак знать — кедр-езуитка там стоит, двойняк, который корнями сросся. От него напрямик в гору. А в пещере петля подземная. Залезешь в нее, сам не заметишь как, и будешь ползать по кругу, пока не околеешь, ежели вылаза не запомнил. Коли меня и в пещере накроют, я в петлю улезу и с другой стороны убегу. Мне бы только отсюда утечь — я как оборотень над пнем исчезну!..

— Откуда вызнал-то про пещеру?

— Откуда-откуда… Кондак показал.

Осташа подумал, вытащил из-за голенища нож и протянул его в окошко.

— Брат, спаси тебя бог, брат… — забормотал Кирюха и вдруг заплакал. — Свидимся — с меня долг, Осташка… А не свидимся — век за тебя буду молиться… Вам, сплавщикам, всегда надо, чтобы за вас молились…

— Ну, раскис, как баба, — буркнул Осташа и плюнул в крапиву под стеной. — Ты мне вот еще одно что скажи: этот Кондак твой — он и вправду Сашка Гусев был?

— Откуда же мне знать? Только я так понимаю, что Гусевым-то ему незачем зря называться было, если он не ведал, где клад схоронен.

КОЛЫВАН

Деньги были завязаны в кошель, а кошель лежал в рубахе над поясом и грел брюхо. Осташа упором подымался вверх по течению домой. Под Четырьмя Братьями он вновь осмотрел барку — теперь уже не отцову, а Кусь-инского кордона. Колывановы прихвостни продолжали грабеж: кровлю с коня содрали до стропил, принялись разбивать палубу. Осташа только злорадно ухмыльнулся.

От каменной подковы бойца Мулокова была видна вдали обросшая иглами сосен громада бойца Горчака. Напротив Горчака светлели крыши деревни Кумыш.

Устье речки Кумыш загромождали насады и полубарки. В деревне стоял государев кабак, и сплавной народ предпочитал ночевать в Кумыше, чтобы не расходовать ночь даром. Непогожее утро только разъяснелось. По судам ходили работнички, держались за головы и постанывали. Деревня привольно раскинулась по лугу и радовала глаз чистым, дождевым серебром кровель и венцов: она ни разу не горела, и все дома были старые, выцветшие до седины. Белые дымки поднимались к мутному, похмельному небу.

Кумыш журчал, огибая могучие носы сплавных судов. Он бежал издалека, но, как пес-недомерок, так и не вырос, оставшись речкой-щенком. Где-то в лесных едумах и папортях он проваливался под землю и три версты протискивался сквозь изъеденные дырами каменные недра, а потом кипуном выбивался из-под скалы, бурлил и рычал, но успокаивался в тишине под еловыми лапами и снова шустро катился дальше к Чусовой.

Осташа причалил лодку, вылез на берег и огляделся. Подальше, у поворота, девка, подоткнув подол, терла дресвой деревянные плошки. Осташа направился к ней, и вдруг дорогу ему преградил малец лет десяти-двенадцати.

— Тебе чего от девки надо? — спросил он с вызовом.

— Ну… а чего всем мужикам от баб надо бывает? — как взрослого, с деланным недоумением спросил Осташа парнишку.

Парнишка тотчас заулыбался во весь щербатый рот:

— Так сразу, что ли? Не выйдет.

— Ну, пособи.

— Это сеструха моя, — вздохнув, сказал парнишка. — Мне тятька велел, чтобы я всегда смотрел, когда она посуду мыть ходит, как бы сплавные со хмеля ее на судно не заволокли.

— Да-а, не повезет мужикам, — посочувствовал Осташа. — Тогда скажи мне, где дом Колывана Бугрина?

— А тебе почто?

— Вот ведь ты какой суровый кержак! — Осташа хлопнул себя по бокам. — Ну ничего ведь не скажет, пока про всю родню до третьего колена не вызнает! Хочу я попросить Колывана, чтоб он всех мальцов в пучок связал, а то мне печь растапливать нечем.

— Полно тебе, — продолжая улыбаться, сказал мальчишка. — Я сын Колывану буду, Петрунька. Охота знать-то. К тятьке все на поклон идут, да он не всех велит пущать. Ну чего тебе надо?

— Да ты не поверишь, Петрунька. Бока ему наломаю.

— Да ну? — изумился мальчишка. — А не брешешь?

— Если он мне наломает, то считай, что набрехал.

— Тогда и от меня ему отвесь.

— Вот так дитятко дядя Колыван вырастил, помощничка!..

— Я ему не помощник. Знаешь, как он меня дерет? Тебя бы так тятька драл, так ты бы давно уже помер. Он мне ухи, как у зайца, все выкрутил, и зад у меня, как репа, распух. Я будущим летом сбегу от него, надоело. А ты кто будешь?

— Сплавщик.

— Возьмешь меня весной на сплав бурлаком?

— Возьму, — серьезно согласился Осташа.

— Брешешь, — с сожалением не поверил Петрунька.

— Все у тебя «брешешь» да «брешешь». Ты что, правдивых людей никогда в жизни не видел?

— Не видел, — согласился Петрунька. — Все брешут, и тятька брешет, и я брешу, а он меня лупит, если поймает. Как ты меня возьмешь бурлаком, если мне всего одиннадцать годов?

— Так и возьму. Тятька твой, кстати, с десяти лет бурлачил, вот. Ты меня запомни. Я Осташа Переход из Кашки. А теперь сказывай, где ваша изба.

— Ладно, я сам доведу, — подумав, решил Петрунька. — А сеструху пусть хоть черт уволочет, ему же хуже.

Грузные, кондовые дома Кумыша слепо глядели на широкую улицу тусклыми пузырями окошек. Мостки вдоль высоких заплотов были сбиты из расколотых пополам бревен. В огромных лужах посреди улицы лежал всякий хлам — кучи тряпья, черепки битых горшков, плашки раздавленной бочки, сломанное тележное колесо; плавала разбухшая солома и лепехи навоза. Над дальними крышами поднималась глыба Горчака с соснами поверху.

Осташа узнал дом Никешки Долматова, своего приятеля по сплавам, а вскоре Петрунька уже подвел его к своему крыльцу. Крыльцо было хоть и висячее, но без гульбища, угрюмое и нелюдимое: мол, или поднимайся и входи, или проваливай отсюда, а посиделок нам не надо, кедровыми скорлупками тут сорить…

— Погоди, — велел Петрунька и упрыгал по ступенькам наверх.

Осташа был из раскольников часовенного толка, как и почти все на Чусовой, а Кумыш упрямо держался беспоповства. Осташа знал, что Колыван в Кумыше староста, в дому его каплица — тайная молельная горенка, а потому Осташе, часовеннику, в дом хода никак нет. Да не больно-то и хотелось. Осташа ждал и разглядывал под свесом кровли крыльца врезанную в поворину черную иконку: апостол Петр с бурым морщинистым лицом, белой бородой и растопыренными ушами — чтобы молитвы мимо не пролетели.

Проскрипела на истертых пятках дверь, и по лестнице не торопясь спустился Колыван, за спиной которого семенил Петрунька. Колыван, не оглядываясь, дал ему затрещину, и Петрунька молча полетел обратно к речке, шлепая по лужам. Колыван стоял и, не здороваясь, разглядывал Осташу.

— Вырос, — спокойно подвел он итог.

Был Колыван невысокий, но кряжистый и плечистый. Лицо его, широкоскулое и широкоглазое, было понизу обведено густой, но подрезанной бородой с проседью. Смотрел Колыван всегда исподлобья, словно бы его уже обидели.

Осташа сразу ощутил, что перед ним — враг, ничем не прикрывающий свою враждебность, а потому холодный и собранный.

— Я тебе вот что хочу сказать, дядя Колыван, — так же спокойно и негромко заговорил Осташа. — Барку отцову я продал приказчику с кордона Кусьинского завода. Так что за разбой свой ты перед ним отвечать будешь. Мне от твоего разбоя ни убытка, ни унижения.

— А ты докажи, что с моих слов воровали.

— Это ты сам доказывай — приказчику. В Кусье слово Перехода уважают. Там ты напоганить еще не успел.

— Поганил батя твой, вор. Придет время, и в Кусье узнают, что веры слову Перехода больше нет, потому как Переход за корысть барку разбил.

— Удивляюсь я тебе. — Злоба медленно закипала в груди Осташи. — Ведь ты же правду знаешь. Знаешь, что и я ее знаю. Зачем мне так говоришь? Никого ведь нет вокруг. Подвесил бы я решето на нитке — так оно от твоих слов крутилось бы, как колесо водобойное.

— А ты докажи свою правду.

— У твоего сына все «брешешь» да «брешешь», и у самого все «докажи» да «докажи». У вас в Кумыше что, простой правды никогда не слыхали?

— Нету, сопляк, ни правды, ни брехни, если ты еще не понял. Есть то, чему верят. А веру тому доказать надо.

— Бога и веру даже сам Мирон Галанин не доказал. В расколе столицей стал тайный Авраамиев остров на Ирюмских болотах, где сидел бывший крестьянин, а ныне старец и правопреемник огнепального протопопа Мирон Галанин. Вокруг Галанина, как вокруг паука, раскинулась паутина древлеправославной веры — от Кондинских скитов на былых вогульских капищах и мертвого Пустозерска на Печоре до разоренных царевыми полками яицких станиц. Керженец и Повенец, Иргиз и Ирюм держали древлеправославную Русь, словно рваный, прожженный, пробитый пулями парус. Колыван Бугрин вместе со старцами тайных чусовских скитов дважды ходил к Мирону Галанину на Дальние Кармаки за благословением, за праведными книгами, за духовными письмами. Мирон Галанин был вероучитель, но не праведник, не святой и не апостол. Но для Колывана, как и для беспоповцев, слово Мирона было законом. А для часовенных — только поучением, которому можно и не последовать, если другие старцы перетолкуют.

— Ты отца Мирона не трожь, паскудник, — угрюмо предупредил Колыван. — Не вашему толку его понять. Меньше под никонианцев надо подстилаться.

— Дозвольте, батюшка, в дом пройти, — вдруг раздалось за спиной Осташи, и он вздрогнул. Это сзади неслышно подошла девка, сестра Петруньки.

Осташа оглянулся и шагнул в сторону. Девка стояла опустив глаза, держала в руках стопу помытых плошек. «Неждана», — вспомнил Осташа, как зовут дочь Колывана. Он видел Неждану только голенастой девчонкой и совсем не узнал ее теперь.

— Ты почему без моего дозволенья на реку идти посмела? — сквозь зубы спросил Колыван.

— Я думала, батюшка, вы совсем из дому ушли, до вечера не вернетесь, — девка отвечала покорно, но без робости.

Колыван молча ударил ее по руке. Все плошки разлетелись, покатились по мосткам, поплыли по луже.

— Собери и вымой, теперь дозволяю, — сказал Колыван. Неждана нагнулась и принялась собирать посуду. Осташа нагло, напоказ Колывану, смотрел на девку, на ее крутые бедра и круглый зад, плотно обтянутый сарафаном. Борода зашевелилась на скулах Колывана, но Колыван молчал. Неждана выудила из лужи последнюю плошку, распрямилась и пошла обратно к реке. Взгляд ее черных красивых глаз из-под низко повязанного платка полоснул по лицу Осташи.

Осташа не посмотрел вслед девке, но сощурился на Колывана, словно со знанием дела и бесстыдством намекнул: «Хороша!..»

— Ты все сказал? — тихо спросил Колыван.

— Это ты еще не все сказал. Докажи мне, что батя мой корыстовался и честь сплавщика замарал.

— Бате твоему царь Петр Федорович казну доверил, а он ее увел…

— Ну, ты это Бакирке-пытарю спой, — перебил Осташа.

— Откуда тогда у твоего бати своя барка? С каких заработков?

— Да с тех же, что и у тебя. Только у бати твоей семьи не было — я да Макариха, которая необлужна. Вот и скопил.

— Я десять лет коплю, да не скопил, а он за три года сумел? Пустое! Он помаленьку из царевой казны таскал, чтоб незаметно было, — вот и натаскал на барку.

Колыван говорил верно: за три года, хоть всё откладывай, не собрать на барку. Откуда же батя взял деньги?

Осташа не знал, не знал. Но он знал другое: чего бы там ни было, батя никогда бы и гроша не взял из царевой казны. Ведь он сам же сказал: придет Петр Федорович снова и заберет казну, и никто больше на нее права не имеет. Осташа верил бате. Батя не врал. Батя не вор. Но веру эту нечем было доказать.

— Коли он потихоньку таскал, зачем же этой весной барку убил и сбежал, как ты говоришь? И так никто его за руку не поймал, ему и без того хорошо было!

— Л я тебе, дураку, скажу зачем. Знаешь, кого он в своей казенке арестантом вез?

— Знаю. Сашку Гусева вез.

— Ну, молодец, коли выведал… — Колыван встряхнул головой, словно сбросил, как шапку, какую-то мысль. — Вот… Я тебе обскажу, как дело сделалось… Гусевы Петру Федорычу в Илпме крест целовали — это все знают. Потому Чика и передал им цареву казну. Сам же он казны не прятал — отдал Гусевым и уплыл из Кашки обратно. А Гусевы-то кабатчики были, с Чусовой незнакомы… Где казну спрятать? Вот они силком и потащили Перехода с собой.

Осташа обо всем этом и так догадался, но Колыван будто заученный заговор произносил — не мог начать с середины. Он даже попробовал взять Осташу за пуговицу, но Осташа отвел его руку — Колыван и не заметил.

— Переход хитрее Гусевых оказался, всех четверых! Ночью зарезал дураков — и Чупрю, и Малафейку, и Яшку-Фармазона, только одного Сашку не дорезал, Сашка-то и сбежал! А Переход зарыл клад, и с концами дело! Сашка же побоялся объявиться — его ведь сразу скрутят и под стражу! Вот он и прятался по лесам, по пещерам, разбойничал, значит… Но зимой взял его караул. И Переход испугался, что Сашка под пыткой скажет, кто клад прятал, или объявит, где клад спрятан, если сам сумел о том догадаться!.. Я ведь нынешним сплавом с Переходом одним караваном бежал. И я видел в Ревде, как Переход деньги давал караулу, чтобы Сашку на его барку посадили. А дальше Переход барку разбил на Разбойнике, Сашку утопил в казенке, а сам вроде как мертвым стал считаться: за мертвяком розыск не учиняют! А потом можно брать клад — и деру! Кто спохватится?

— Батя не таков! И барки батя не убивал! — крикнул Осташа.

— Если б не хотел барку убить, так не сунулся бы отуром Разбойник проходить!

— Он уже проходил Разбойник отуром! Я сам при том был! Можно так Разбойник пройти! Бате не повезло! Не было у него умысла барку убить!

— Один раз случайно можно пройти, дважды — нет! Не повторить такого, я тебе, щенку, как старый сплавщик говорю! Был умысел!

— Не было! Был бы жив батя, на том заряженное ружье бы не испугался поцеловать — не выпалит, потому что нет на бате вины! Следующим сплавом я сам Разбойник отуром пройду! Пусть все увидят, что возможно такое, и не было у бати умысла барку убивать!

— Да кто тебе, поганцу, барку доверит?

— Найду — кто! Из-под земли достану! Сам рожу!

— Не найдешь! Это я тебе обещаю!

— Еще пообещай, что твой кобель под забором ногу задирать не станет! Найду барку! Чусовая рассудит, кто прав, а кто врал! Завидуешь ты бате! Батя ни одну барку за двадцать лет не разбил, а ты две разбил, и вторую-то по умыслу!

— Ты о чем это лаешь, пес?.. — зверея, двинулся бородой вперед Колыван.

— Задело? — оскалился Осташа. — За Шайтан-боец тебя никто не винит, а на Горчаке ты барку убил по умыслу! Ты яковлевское железо вез с Новой Утки, а Яковлев тогда только сел на Чусовую. Ему кровь из носу надо было втиснуться между Строгановыми и Демидовыми со своим железом! Он любые деньги готов был заплатить, чтобы железо поднять! Ты об Горчак барку и смазал бокарями, а потом своих же кумышских и нанял железо вытаскивать. Мастер ты сплавного дела, Колыван, слов нету! Так барку шваркнул, что только два пурубня поменять надо было, даже огнив не поломал! Барку тебе за неделю починили, и с нею ты при своих остался, а на подъеме железа лапу погрел. Это ты на сплавном деле корыстовался! Чусовая твою черную душу еще в молодости твоей пометила, когда раздавила тебя об Шайтан! А батя чист был душой! Его Чусовая хранила! Батя тебе как бельмо на глазу был, как кость в горле! Он один у тебя славу лучшего сплавщика отбивал! Не стало бати — и ты имя его помоями окатил! Пчела у сатаны жало на людей просила, на себя выпросила! Я тебе, Колыван, не прощу за батю, ты помни! Ты представь, сколь у меня на душе накипело за твой поклеп? Хочешь — отплачу? Не-жданы не жаль? Ворота в холстину толщиной станут, когда весь деготь отскоблишь!

Колыван без размаха ударил Осташу в бровь, но Осташа уже ждал удара, набычив шею. Отшатнувшись, он поймал взглядом Колывана, и его кулак врезался Колывану в скулу. Колыван кувыркнулся в грязь. Осташа подскочил и нагнулся, чтобы поднять его и ударить снова. Но Колыван нашарил в луже обломок тележной оси и снизу шарахнул Осташу по ребрам. Осташа словно сломался пополам от яркой боли. Пока он распрямлялся, Колыван, гребанув ногами, уже встал, занес дубину и хватил Осташу по левому плечу, отбив руку. Осташа, хрипя, кинулся к Колывану, но тот опять взмахнул осью и теперь попал Осташе по голове. Все поплыло в глазах у Осташи. Он еще пытался устоять на ногах, и тогда следующим ударом Колыван сшиб его на мостки. Бросив ось, Колыван ногами бил Осташе в грудь, в ребра; шатаясь, целил и не попадал в лицо.

Когда Осташа уже перестал и вздрагивать, Колыван остановился, тяжело дыша, постоял, держась за перила крыльца, потом харкнул кровью Осташе на спину, отвернулся и стал медленно подниматься по ступенькам, хватаясь за стену.

…Осташа очнулся от тряски. Перекинув его руки через себя, его куда-то тащили Никешка Долматов и Петрунька. Ноги Осташи волоклись по мосткам. Осташа брыкнулся, и Никешка с Петрунькой остановились, привалили его к заплоту.

— Жив ли ты?.. — испуганно спрашивал Никешка, пытаясь заглянуть Осташе в лицо, перепачканное грязью и кровью.

— Пить дайте, — прохрипел Осташа, закрывая глаза. Ноги Петруньки тотчас зашлепали по лужам. Осташа медленно сполз по заплоту и сел, опираясь на доски спиной. Никешка бегал вокруг и квохтал, как курица. Осташа с трудом поднял руку, сунул палец в рот и провел по зубам. Вроде все целы, только шатаются.

Оказывается, уже моросил дождик, холодил грудь и живот. Рубаха висела мокрыми клочьями. Осташа сунул ладонь за пазуху. Кошеля не было.

В разбитые губы сунулся ковшик. Осташа взял его обеими руками и выпил, проливая на грудь. Потом открыл глаза. Никешка сидел напротив на корточках, точно собака. Петрунька угрюмо стоял поодаль.

— Жалко батьку-то? — спросил его Осташа.

— Не жалко, — зло сказал Петрунька и шмыгнул носом. — Когда-нибудь я его убью.

— Пойдем, Остафий, до меня, — попросил Никешка, будто был в чем-то виноват. — Помоешься, отлежишься, маманя накормит, рубаху заштопает…

— Домой поплыву, — ответил Осташа и начал медленно подниматься, цепляясь за доски забора. — Нагостевался… Кто тебя позвал-то?

— Да вот он… — Никешка кивнул на Петруньку.

— Не провожайте, — сказал Осташа и фыркнул кровью из носа.

Он потащился вдоль забора к реке. Никешка и Петрунька робко шли позади. Осташа остановился передохнуть, оглянулся и погрозил им кулаком.

На берегу Кумыша, преодолевая дурноту, трясясь от холода, Осташа возле своего шитика встал на колени и начал умываться. Бурая вода текла в рукава, за ворот. В голове все раскачивалось, руки еле двигались, ломило в груди, ножом полосовало между ребер. Осташа вытащил из лодки шест и, опираясь на него, поднялся во весь рост.

— Эй, сплавщик, — услышал он сзади и медленно, как мельничный жернов, оглянулся.

На берегу стояла Неждана, от дождя накинувшая на плечи шабур. Руками она придерживала его за отвороты. Теперь, когда Неждана не опускала лица, Осташа увидел, как она красива проклятой Колывановой красотой.

— Ничего не забыл на берегу, сплавщик? — насмешливо спросила Неждана.

— А я ничего на берег и не брал, — глухо ответил Осташа.

Неждана подошла поближе, оглянулась и, отпустив отвороты шабура, стала расстегивать у горла рубаху. Глядя Осташе в глаза без стыда и страха, она сунула ладонь к телу, почти обнажив белую большую грудь, и вытащила грязный и мокрый кошель.

— Твое? — спросила она.

— Кто нашел, тот и хозяин…

— Тогда дарю, — просто сказала она и протянула кошель Осташе.

Осташа не брал. Неждана подержала кошель на весу, потом гибко наклонилась и положила его у ног Осташи.

— Приходи еще, — просто сказала она, повернулась и пошла по дороге в деревню.

Осташа глядел ей вслед, но вместо благодарности испытывал лишь жгучую, палящую ненависть.

«Видать, девку в грозу с серебра умывали — красивая… Снасильничаю — будет знать Колыван», — зло подумал он.

ЛЮДИ ЛЕСА

— Я двадцать лет в себе гордость изживал, — как-то раз сказал Осташе батя, — да, видно, не изжил — все бесы в тебя пересели. А гордость — мать всякому греху, погибель души и тела.

«Почему двадцать лет?.. — думал Осташа. — Двадцать лет, которые на сплавах провел?..»

Гордость и погнала Осташу из Кумыша на ночь глядя, избитого и голодного. Надо было у Никешки отлежаться. Но воротило с души при мысли остаться на глазах у тех, кто видел, как его охаживал Колыван. Припоминалось, что тогда стояли в сторонке две какие-то бабы с ведрами, прикрыв от страха ладонями рты, и мужик какой-то пялился из ворот, скребя затылок под шапкой… Да и вообще: скорый отъезд — лучшая помочь от беды и от болезни.

Словно сшитый на живую нитку — вот-вот порвется, — Осташа с трудом налегал на шест, толкал шитик вверх по реке, ничего не замечая вокруг. Уже в сумерках он прошел деревню Чизму вдоль левого берега, чтоб никто не узнал его и не окликнул, и под тусклым, моросящим небом причалил на ночлег напротив бойца Большого Стрельного. Здесь на поляне стоял прошлогодний стог, загнивший от осенних дождей, а потому брошенный хозяином и раздерганный за зиму зайцами, косулями и лосями. Осташа, обессилев, и огня зажигать не стал. Залез в теплую, преющую гущу сена и заснул.

Наутро он понял, что к побоям в придачу еще и подхватил простуду. Тело стало непослушным, словно раздутым, вялым и горячим, будто у вареного утопленника. Шея не держала головы, в глазах мерцало, клубился по краям зрения какой-то багровый туман. Надо было сплыть в Чизму, к людям. Но Осташа, ничего не соображая, упрямо залез в лодку и погнал ее дальше. Он тупо бил в дно шестом, не здоровался со встречными плотогонами, не отвечал на оклики с берега. Он и не видел уже никого — только нос шитика, вспахивающий кроваво-красную ослепительную волну.

Осташа и не помнил, сколько сумел пройти в тот день. Очнулся он совсем нагим, лежащим на широкой лавке в низкой избе с земляным полом. В избе было темно и жарко. Пахло сушеными травами и раскаленными камнями чувала.

— Сорумпатунгкве? — донесся до Осташи девичий голос.

Осташа понял, что это по-вогульски спрашивают у кого-то, умрет он или нет? Ответа он не расслышал.

Его обкладывали мешочками с горячим песком, натирали мазями, поили каким-то снадобьем.

— Эри исылтангкве алпи аги, — сказал голос старика. — Мот сирыл сорумпатумгкве. Шакула вангкве.

«Шакула… старик-вогул из Ёквы… — вспомнил Осташа. — Вот я где… Как я сюда попал за тридцать верст?.. Лечит меня, что ли, знахарь?..»

И вдруг Осташа почувствовал, что на него легла голая девка. Она была, наверное, легкой, как лукошко с ягодами, но сейчас показалась тяжелой, как чугунная пушка. Тело ее было раскаленным, тугим и гладким. Девка обвила Осташу руками и ногами. Волосы ее упали на его лицо. Ее твердые, как камешки, соски уперлись в его грудь. Осташа, раздавленный непосильной ношей, хотел закричать, заругаться, но дыхания не хватило, и он только захрипел. А тело девки словно бы начало легчать, остывать, впитывать Осташин жар, от которого уже высохли глаза и спеклись мозги. Девка, словно измучившись, сползла Осташе под бок, обнимая его по-прежнему, и точно благодать снизошла на Осташу. Он собрал волю и дрожащей рукой прижал девку к себе, ощущая, как Шакула накрывает их шкурой и подтыкает ее по краям. А потом сладкое забытье слизало все мысли, как волна слизывает следы с приплёска.

Осташа проснулся только наутро. На лавке под шкурой он лежал один. Была ли вчерашняя девка, или померещилось в бреду?.. Осташа чувствовал себя очень слабым, но уже не больным.

Из щелей неряшливой берестяной кровли торчали спицы солнечного света. Осташа сел на лавке, спустил босые ноги. Избушка была загромождена всяким хламом и дребеденью — коробами и туесами, ворохами шкур и тряпья, хворостом, треснувшими корчагами, черт-те чем. Понятно было, что вогулы здесь не жили: держали дом для русских гостей и хранили ненужный скарб.

Портов и рубахи Осташа не нашел, а потому завернулся в шкуру и, хватаясь за стены, побрел к выходу, откинул полог и выбрался во двор.

Вогульская деревня Ёква десятком низких домишек и десятком чумов расползлась по берегу Чусовой в излучине. Над берестяными крышами высоко возносились тонкие мачтовые сосны. Косматое солнце слепило сквозь их ветхую хвою. Вдали по правую руку вставали над лесами три красноватых чела Собачьих Камней, словно старые небеленые печи. Огненно рябила речушка Ёква, бежавшая сквозь деревню и падавшая в Чусовую. Ярко зеленела свежая трава на берегах, на склоне Собачьих Камней.

Вогулы переняли у русских привычку огораживать дворы, но как это делать и зачем — не вникали. Двор Шакулы был охвачен шаткой изгородью: старик вогул натыкал так и сяк палок, прутьев, обломков жердей, перевил их двумя-тремя лещинами и тем был доволен. В ограде стоял и чум Шакулы, где старик жил, пока не донимали морозы. Повсюду на дворе валялись рваные полотна и закрученные полосы бересты, куски сосновой коры, ломаный сушняк для очага, угли, кости, щепки, глиняные черепки. К низким стенам были привалены связки тальника, длинные шесты, высокие долбленые ступы с круглыми пробками в дырах от сучков. На концах стропил висели мотки лыковых и березовых веревок и неразобранные упряжи. На крыше лежали вверх полозьями нарты; на сушилах и на ограде были растянуты сети с белыми прядями невыпутанных водорослей и гроздьями деревянных кибасьев. Шакула разметал свое немудрящее хозяйство по двору, не боясь воровства.

Он сидел на корточках и плел из прутьев большой круглый вентерь рыбакам на продажу. Осташа, сначала опершись рукой, тоже опустился на колоду. На колоде Шакула, видно, рубил мясо: она была измочалена топором и пропитана кровью до черноты.

— Здорово, Шакула, — сказал Осташа. — Как поживаешь?

— Живу, — кивнул старик.

— На что это у тебя домовой осерчал и все добро разбросал? Только посуду в помойный ушат не сунул. Была бы лошадь — и та лежала бы в яслях вверх ногами… Ты бы хоть раз в год вокруг избы подмел.

— Это коту делать нечего, вот он яйца и лижет, — хихикнул Шакула.

— Ну и как я к тебе попал? — помолчав, спросил Осташа.

Шакула искоса глянул из-под бровей:

— А сродник мой, Копчик, решил лося добыть, просил меня с ним вместе менгквам поклониться — на удачу. Я пришел к Копчику. Поймал я курицу лесную, поднялись мы на Дунину гору к лиственю священному, глядим оттуда: в кустах в воложке, что за островом возле устья Сылвицы, каюк русский стоит, а в каюке вроде мертвец. Пошли тогда к каюку. В каюке ты лежал, без памяти. При тебе деньги мешок, ружье. Копчик сказал: твоя курица — значит, тебе менгквы и добычу дали, а мне — лось будет. Я твой каюк сюда и пригнал. Думал, ты помрешь дорогой, все мне отдашь, а ты не помер. Бойтэ говорит мне: красивый парень, попробую лечить, помоги. Я помог.

Осташа хмыкнул, слегка оскорбленный расчетом Шакулы:

— Коль я не помер, отдавай ружье и деньги мешок. И порты с рубахой тоже. И сапоги.

— Все под лежанкой у тебя. Я ведь старый, не хочу, чтобы мне мстили. Я говорил Бойтэ: почто его лечить? Вижу, и так его Ханглавит заберет.

— Какой еще Ханглавит? — буркнул Осташа. Шакула на вентере довел ряд до конца и принялся за новый.

— Чусва, по-вашему. Пермяки Чусвой зовут, рекой теснин. А по-нашему — Ханглавит, быстрая вода. Чусва тебя все равно заберет, я вижу. Ты в земле не будешь спать, налимы тебя съедят.

— Тьфу на тебя, — в сердцах сказал Осташа, напуганный словами Шакулы. — Тоже мне пророк выискался… Черт бы тебя осетовал.

Шакула пожал плечами и промолчал. Осташа слышал байки, как однажды Шакула сплавщику Никите Паклину из Старой Шайтанки предсказал, что тот утонет, — так и случилось. Пророчества Шакулы на смерть были так же верны, как встреча со святым Трифоном Вятским, собирающим души утонувших бурлаков.

— А когда, пророчишь, утону? — хмуро спросил Осташа.

— Не скоро, — ответил старик, глянул на Осташу и улыбнулся.

Осташа с облегчением улыбнулся в ответ.

— Что для сплавщика погибель на сплаве? — сказал он. — Бывает. Бог спасет, а как срок придет — все помрем. Ты мне дай чего-нибудь поесть, а то до срока околею.

— Я тебе у лежанки туес с молоком поставил, почему не смотрел?

Кряхтя, Осташа встал и поплелся обратно в дом. Нашел под лежанкой свою одежду, оделся и обулся, проверил штуцер и кошель, взял туес и выбрался обратно во двор.

— А как же ты, Шакула, в лодку-то мою залез? — оттирая молочные усы, спросил Осташа. — Ты, говорят, плавать-то боишься. Даже на левом берегу никогда не бывал.

— Я и не залезал в твой каюк, на веревке его тащил. Долго тащил, два дня. А плавать я не боюсь и на левый берег по льду пройти могу, вот. Только у нас старики говорили: кто чем живет, тот тем и ходит. Я лесом живу, что он даст — то ем, тем пользуюсь, лишнее продаю. Лесом и хожу. На что мне река? Это не моя дорога. Это ваша дорога, русских, что без ума и страха.

Шакула был ясачным вогулом и вправду жил лесом: бил зверя, ставил силки, собирал грибы, ягоды и травы, брал дикий мед и живицу, обколачивал кедры, драл лыко… А еще Шакула понемногу курил смолу и гнал деготь, плел вентери, корзины и морды, вертел клячем витвины — веревки из гибких виц, резал из сучков клевцы на бороны, гнул пестери, туеса и коробы, мастерил из бересты обувь — верзни, бахоры и бредовики, строгал всякий мелкий щепной товар — ложки и кочедыки, бутырки и калганы. Да много чего делал Шакула, даже березовым соком торговал.

— Почему это русские без ума и страха? — обиделся Осташа.

— Потому что глупые. От страха люди умные делаются, а разве вы умные? Чего натворили-то? Глазам смотреть горько!

— А чего мы натворили? — удивился Осташа.

— Прошлой весной у нас половину павыла водой снесло. Эту весну на Собачьих Камнях сидели, да обошлось.

Как вы, русские, начали тут хозяйничать, сбесился Ханглавит. Каждую весну по лугам, по лесам течет, кричит, как медведь, скалы грызет, деревья рвет. Старики такого не помнили прежде. На кого Ханглавит злится? На вас. Вы его дразните, беды не чуя.

Осташа пренебрежительно рассмеялся.

— Это, дед, только воду на прудах спускают для сплава. Ничего с твоим Ханглавитом не сделали, жив-здоров он. А пруды для заводов нужны, чтобы железо плавили да ковали.

— Куда вам столько железа? — Шакула даже отодвинул вентерь, требовательно глядя Осташе в глаза. — Куда, скажи? Сколько человеку ножей, наконечников, пуль, топоров надо? Сто! Больше не надо во всю жизнь! А вы лодки гоните, каждая как пять моих домов и лодок тех сосчитать нельзя! И так всякую весну! Беда!

Осташа только махнул рукой на вогула, снова прикладываясь к туесу. Старику не понять было горного дела.

— Это все Ермак ваш, — убежденно сказал Шакула, вновь принимаясь за вентерь. — Старики рассказывали, что он велел болбанов наших рушить. Ладно, не нравится тебе бог, плохой, — так убей его, прогони, обругай, не корми, сожги идола. А Ермак говорил — кидай в воду! Вот всех и поскидали в Ханглавит. Почти все наши боги и попали в реку. Это лесные-то боги! Чего им там делать? Они же в реке ничего не умеют! Драться начали, грызться, пучат реку по весне, гонят! А которые боги смогли — те на берег поползли, да здесь и окаменели. Стоят теперь скалами, в злобе бьют ваши каюки, топят вас. Так вам и надо.

— Что ж, до русских на Чусовой и не было скал, что ли?

— Конечно не было. От вас скалы начались.

— А чего ж пермяки Чусовую рекой теснин прозвали? Шакула задумчиво посмотрел на Осташу, потом на реку за соснами, но, видно, ответа не нашел.

— От вас скалы начались, — повторил он. — Богов наших Ермак в реку прогнал, от них и скалы. А в лесу плохие боги остались, мелкие, слабые, глупые. Вон посмотри на моих ургаланов… — Шакула кивнул на резные чурки, что в ряд были приставлены к стене дома в крапиве за углом. Такие чурки, идолки, в которых вселялись боги, у Шакулы назывались «ургаланы». — Весной я всех богов кормил, и салом мазал, и кровью поил, грел у огня. Думал, хорошая будет охота. А боги-то плохие, никудышные. Побежал я за лосем — ушел от меня лось. Побежал за оленем — и олень ушел! Хотел кабана взять — кабан меня чуть не разорвал, целый день я на березе сидел. Не-ет, плохие боги. Раньше хорошие были, да Ермак всех утопил. Плохо вогулам.

Осташа рассмеялся.

— Я тебе, старче, денег дам, что ты спас меня, — заверил он. — Не надо тебе будет за кабанами на старости лет бегать.

— Ты не мне, ты Бойтэ дай, — возразил Шакула. — Она ж твою болезнь забрала. Я только каюк привел, это ничего не стоит. Все равно домой шел.

— Значит, это она меня лечила?

— А кто же еще? Разве ты мог подумать, что это был я? — И Шакула затрясся в мелких смешках, сузив глаза.

Осташа вспомнил сладостно-стыдное ощущение нагого девичьего тела рядом с собой и ухмыльнулся:

— А как она меня вылечила? Нашаманила, что ли?

— Откуда же мне знать? Ты у нее спроси.

Осташа в тревоге ощупал волосы, посмотрел на отросшие ногти — нет, ничего не срезано. А то ведьма срежет чего с тела и по той части человека сглазить сможет. Но если лечит — то засовывает срезанные части в дырку в осине, а потом читает заговоры, и все волосатики из больных членов за отрезанными частями бегут, а ведьма их в дырке глиной замажет-закупорит. Ежели Осташа не из-за волосатиков болел, а в беспамятстве на него трясавица напала, то другое дело. У сатаны на привязи девять сестер-лихорадок; он их иной раз спускает полетать. Когда лихорадка человека в губы поцелует — на него трясавица потом и нападет, взревнует. Спастись можно, если рожу сажей вымажешь: трясавица придет трясти — и не узнает. Осташа и лицо потер ладонями — нет, чистое.

— Она ведьма, дочь-то твоя? — успокоившись, на всякий случай все же спросил Осташа.

— Не-ет, какая там ведьма, глупая совсем. — Шакула покачал головой. — И не дочь мне она. Я ее у настоящей ведьмы отнял.

— Это как? — заинтересовался Осташа.

— Давно уже, десять зим назад. Я ведь из мангквла самынпатум — совиного рода. Наш род, пока был он, у Совиной горы жил, Мангквлаур по-нашему, а по-вашему — гора Подпора. Я тамошние места хорошо знал. Там на Синем болоте, что среди гор висит, жила ведьма, которая яд варила. А у нас на Ёкве завелась росомаха, тулмах, все драла, одна беда с ней. Ни стрелы, ни ловушки не помогали. Умная была, башка большая, как у тебя. Я решил приманку ей ядовитую бросить, отравить. Думаю: может, ведьма та еще жива? Яду даст. Пошел. Пришел на Синее болото. Домик маленький, ведьма на полу спит. А в болоте торчит бочка, и в бочке будто скребется кто-то и голосом человеческим плачет. Я взял да и достал бочку. А в бочке девочка, ей лет семь было. Сидит голая, связанная. У бочки все стенки дырявые. Понятно мне стало: в дырки гадюки наползут и девочку съедят, а обратно, толстые, не вылезут сквозь дырки-то. Только головы выставят и шипеть будут. Ведьма их клещами за головы вытащит и будет в горшке на огне варить. То, что получится, — яд. Я в горшок посмотрел, который в углях стоял, — там еще на дне яду осталось с прошлого' раза. Значит, ведьма кого-то уже скормила гадюкам. Она детей воровала. Я надел рукавицы, поднял горшок да ведьме на рожу и вылил. Она завыла и околела. Только на ногу себе капнул — дырку прожег насквозь. Сейчас покажу тебе дырку…

Шакула отложил вентерь и взялся было за кожаный чулок на ноге, но Осташа замахал руками:

— Не надо мне твоей дырки!.. Тьфу, что за дрянь!..

— Ну, как хочешь, — немного даже огорчился Шакула. — Дырка большая, хорошая… Ладно, ладно, не покажу. А девочку я себе взял. Будет вместо дочки, решил. Жены-то мне не досталось. Когда молодой был, всех девок наших русские забирали. Хотели, видно, чтоб совсем мы кончились. Я думал, девчонка вырастет, мне внуков народит, учить стану… Ваш Пугач бешеный всю мою старость отравил хуже той ведьмы с Синего болота… Горе.

Шакула замолчал, глядя в землю, потом легко вздохнул и снова взялся за вентерь. Осташа знал, что за беду принес вогулу Пугач. Вся Чусовая знала о той беде, и многие мужики ей пользовались. Осташа снова ухмыльнулся, но уже недобро. Шакула этого не видел.

— А где же Бойтэ прячется-то? — спросил Осташа, оглядываясь.

— Она не прячется. В чуме лежит. Она ж твоей болезнью болеет. Может, умрет.

— И не жалко тебе ее? — удивился Осташа.

— Как не жалко? — Шакула пожал плечами. — Жалко. Привык я, полюбил. Да что сделаю-то? Лечить не умею, а она на себя колдовать не может. Вот, жду, что будет, с тобой говорю.

— Пойдем, хоть глянем на нее, — предложил Осташа.

— Ну, пойдем.

Шакула встал и, слегка прихрамывая, повел Осташу к чуму. В чуме был полумрак, только из прорехи дымохода на стенку из оленьей шкуры падал столб света. Почти у стены на камнях курились угли прогоревшего костра. Было дымно и жарко. На земле валялась разворошенная гора лапника, а на лапнике, раскидав руки и ноги, отвернувшись, лежала в беспамятстве Бойтэ. Она была почти нагой, от пота мокрой и блестящей. Мокрые волосы облепили голову и плечи, мокрая черная тряпка плотно обвивала бедра.

— Привязал ее, чтобы на угли не скатилась, — пояснил Шакула, кивая на вбитый у входа колышек. От колышка тянулся ремень, накрученный на Бойтэ поперек живота.

Осташа стоял и жадно смотрел на голую, ничего не понимавшую девку-вогулку, которая заживо жарилась в огне его простуды. Ему немного жаль было ее, — наверное, куда меньше, чем Шакуле, — но жалость лизала душу где-то с самого края. Под ложечкой горячо запекло от другой мысли: вот девка, даже без рубахи, доступная, в забытьи, а значит, безответная, покорная, которая после и не вспомнит обиды… Да и вообще, обижается ли она?..

Но мысль эта была какая-то поганая, давила горло, словно сухой кус. Стыдно было бы бате признаться в такой мысли. Да что там бате — Никешке и то стыдно.

«Ладно, можно все, да не всегда», — подумал Осташа.

— Я поживу у тебя, Шакула, — сказал он вогулу. — За постой заплачу. Подожду, пока девка твоя оклемается. Все ж таки жизнь мне спасла, наверное.

ЖЛУДОВКА

— Эй, парень, жлудовка-то где здесь живет?

На прибрежной отмели встал шитик с четырьмя молодыми подвыпившими мужиками: по замашкам — мастеровые, а по рванью — демидовские. Тот, что спрашивал, явно прятал за нахальством смущение. Он глядел на Осташу весело, залихватски и чуть заискивающе: мол, ты же тоже мужик, все понимаешь…

Осташа, стоя по колено в воде, сматывал на палку бредень, сразу расправлял ячеи и выбирал из них всякий мусор и траву. Он исподлобья глянул на заводского.

— Нету ее, — ответил он.

— А куда делась-то? — Мастеровой понизил голос, хитро подсказывая ответ: — Занята?..

— Умерла она весной.

Мужики в шитике замолчали, спьяну неповоротливо соображая, что же делать. Тот, что спрашивал, убрал улыбку, хмуро и оценивающе поглядел на Осташу, на багор, что торчал из Осташиной лодки, лежащей под обрывчиком берега на песьяне, и оглянулся на своих:

— Н-ну, ладно… Погребли, ребяты, обратно. Теперь будет на что у Петровича второе ведро купить.

Шитик сполз с отмели, неуклюже развернулся на реке, сплывя почти до Собачьего камня, и пополз к порожней, а потому высокой барке, что на якоре стояла у левого берега напротив устья Ёквы. Барку, видно, сплавляли от плотбища на Илимской пристани к казенным причалам Ослянки, где в только что опустевшие амбары уже привезли новые полосы откованного в Кушве железа.

Бойтэ, сидя на корточках, шуршала дресвой по стенкам котла неподалеку от Осташи, отскребала жагру. При словах о смерти жлудовки тонкие руки ее даже не дрогнули: двигались все так же мерно, как жерди-шатуны, которые от зубчаток водобойных колес над вешняками прудов качали рамы с полотнищами пил на лесопильных мельницах под плотинами.

Осташа угрюмо молчал, сматывая бредень, и тогда Бойтэ спросила:

— Почто меня мертвой назвал?

— Живая же, — буркнул Осташа. — Ничего тебе не сделается.

— Словом колдуют, не кобями.

— Крестись, и кобенить не будет, — зло сказал Осташа, вышел из воды, бросил свернутый бредень на дно шитика и сел передохнуть на ступеньку лестницы. Лесенку из березовых жердей сколотил Шакула и спустил с обрыва на приплесок, чтобы ходить к воде прямо со своего двора, а не тащиться к дальней деревенской дорожке.

Под горячим ветром над берегом чуть качались дырявые космы высоких сосен. Огни прыгали по Чусовой, в огнях ныряли чайки. На гребнях скалы в ряд стояли тонкие и острые елки, как свечки вдоль иконостаса неба.

Бойтэ сполоснула котел, распрямилась, держа его за ухо, и направилась к лесенке. Осташа дорогу не уступил.

Бойтэ остановилась, не глядя ему в глаза, помолчала.

— Чего тебе надо? — тихо спросила она. — Почему домой не едешь, здесь живешь, на меня смотришь?

— Любуюсь, — с вызовом ответил Осташа, не отводя взгляда.

— Зачем меня деньги лишил? — будто не услышав, Бойтэ кивнула в сторону барки, стоявшей у противоположного берега.

— Я даже яичками пасхальными не делюсь. А деньгу за себя Шакуле уже отдал. Большую. Больше ихней.

Бойтэ наконец подняла глаза и с какой-то прощающей жалостью глянула в глаза Осташе. Лицо у нее было смуглое, кошачье, треугольное, глаза — желто-зеленые, словно осенние, а пышные неприбранные волосы — совсем светлые, как седые.

— Красивый ты, хороший, — сказала она. — Не буду я для тебя.

— Силой возьму, — охрипнув, предупредил Осташа. В лесных глазах Бойтэ мелькнула давно отгоревшая боль, словно за праздничной листвой бабьего лета качнулась черная, уже облетевшая ветка. Грустно улыбнувшись бледными нецелованными губами, Бойтэ котлом спихнула Осташу со ступеньки и прошла наверх. Лесенка даже не скрипнула под ее легкими ногами, только подол рубахи с запахом сена и девичьего тела обмахнул Осташу по лицу.

Все вроде бы Осташе про себя было понятно. Колыван в душу плюнул, Неждана Колыванова по сердцу царапнула, а тут и девка подвернулась блудная. Сорвать бы злость — и домой. Но пока ждал, чтобы Бойтэ от болезни оправилась, слишком уж сильно засматривался на нее, и злость куда-то пропала. Осташа знал про себя, что злопамятный, а вот пропала злость, не вспоминалась. И как-то жалко было эту девку — даже стыдно за себя. Не поднималась на нее рука. А чтоб за плату, как со всеми, — она, видишь, не согласна. Тьфу, досада.

Жлудовкой Бойтэ, понятно, не родилась. Жила, найденная и пригретая Шакулой, как все. Ей было тринадцать лет, когда по льдам Чусовой покатилось вниз кровавое половодье пугачевщины. Воры только до Кашки дошли, где пировали и лютовали вместе с дядьями Осташиными, братьями Гусевыми. А кто уж придумал от Кашки за десять верст до Ёквы прокатиться, Осташа не знал. Может, и Гусевы, чтоб их в пекло за ребро волокли. Только эти гулебщики полтора дня в избе насильничали девчонку-вогулку. Разворотили ее, как быки — калитку. Девчонка-то выжила, только душу, видать, ей измолотили хуже, чем сноп цепами. И детей у нее уже быть не могло, а потому грех сокрытым мог остаться. Вот потихоньку-помаленьку всякий пропащий люд, что на сплавах по Чусовой с караванами бежал, и приучил вогулку грехом деньги добывать. И прозвали ее жлудовкой. Хоть и жалели, но брезговали за человека считать.

Батя как-то говорил, что за общий людской грех под святым именем царским пришел наказанием на Чусовую Пугач-антихрист, соблазнивший и обольстивший немало безвинного народу. И каждый из тех, кто выжил, за этот грех ответит, хоть и сам не грешил. По греху и Бойтэ Осташе близкой была: она честью расплатилась, и Осташа от поклепа колывановского — тоже честью. Может, это Осташу и зацепило в Ёкве?

Хотя, наверное, вряд ли. Плевал Осташа на все эти стариковские рассуждения. Грехи не оплакивать, а исправлять надо. В скитах — молитвой, а на сплаве — делом. Так батя учил. Пес его знает, чего Осташу при жлудовке держало.

«Все равно возьму свое и тогда домой поеду», — решил он.

Он караулил девчонку, не решаясь завалить ее в чуме или в дому. Не то чтобы Шакула его смущал, нет — он же заплатит, чего тогда смущаться? Прочие жители деревни его не беспокоили — все равно жлудовка не станет орать и звать на помощь. Заминка была в том, что до сих пор Осташа баб еще не пробовал. Дружки его уже отметились, тот же Никешка к примеру. А вот Осташе случай не подвернулся. По рассказам парней постарше Осташа все знал. Тот же Никешка, у которого женатые братья долго жили в отцовом дому еще не отделенные, чего только не растрепал, подглядывая по ночам. Да и в Кашке на игрищах Осташа достаточно погонялся за девками, задирая для смеху подолы. Но вот главного пока не случалось. И дело такое по первости надо было сделать подальше от чужих глаз и ушей — мало ли, какой позор выйдет.

…Третьим утром Бойтэ собралась в лес — то, что надо. Она уже ушла, а Осташа все решал, брать ему штуцер с собой или нет. На медведя можно напороться. Окрестные дивьи леса считались божелесьем — были отписаны от казны вогулам. Порубок здесь не велось, а потому и зверь уцелел невыбитый. Осташа побаивался, не засмеется ли Бойтэ: мол, ружжо-то взял меня уговаривать, да? Одними руками не справишься с девкой? Но Осташа в конце концов плюнул на свои опасения, забросил за спину тяжелый штуцер и побежал по тропке вдоль Ёквы вслед за вогулкой.

Во всей этой кутерьме с простудой он, оказывается, проглядел весну, вскипевшую зеленой пеной, — словно молоко, убежавшее из горшка, прокараулил. Маленькая, узкая Ёква шустро струилась сквозь урему, юлила на луговинах, подныривала под копны зеленых кустов или вдруг замирала тихим омутом, боязливо скосившим глаза на небо. А солнце словно нарвали на клочья и весело расшвыряли по лесу, и в солнечных пятнах свиристели и тилиликали пичуги. Высокие и заросшие горы, от тепла сытые, как послеобеденный вздох, подымались и справа, и слева, будто ладонями подгребали урему к речке. В небе качались вершины сосен, а над ними, как гуси, растянули белые слепящие крылья редкие облака.

Осташа шагал по узкой тропке в вогульском лесу, но ему совсем не было страшно. Заблудиться он не заблудится. Речка рядом — главная примета. Да и вообще, батя говорил, что у настоящего сплавщика глаз должен быть таким зорким и цепким, что в лесу заблудиться — стыд. А медведя, коли тот пожалует, он укокошит, если что. Осташа не верил в страшилки, что медведь подкрадывается незаметно, что коня обгоняет, что со склона кувырком скатывается. Медведь — он неуклюжий, глупый, малину жрет, грибы сырые. Башка как помойное ведро. Осташа вспоминал, как в детстве он с прочей ребятней ходил по весне за саранками. Искали сухие, ломкие дудки, рыли мокрую землю, набивали пазухи сладкими луковками, и непременно, рано или поздно, раздавался вопль: «Медведь!..» Огольцы россыпью мчались со склона в деревню, визжали и падали, вываливали добычу. А Осташа, похолодев от страха, все-таки оставался на месте, прижимаясь к какому-нибудь упавшему стволу, выжидал, потом осматривался, а затем собирал потерянные приятелями луковки и возвращался в деревню последним — гордым и с самым большим урожаем. Вот и весь «Медведь!..».

Страшнее, что рядом не просто речка, как родная веселая Кашка, а священная вогульская река — Ёква, которая течет с горы Высокой Ёквы, а «Ёква» — значит «Святая Мать». Так вогулы свои молебные горы называют. И здесь кругом в лесу от нечисти мленье, а на горе — кумирня, вокруг нее тын с черепами. За тыном стоят черные идолы, амбарчики на курьих ножках, в которых лежат деревянные мертвецы с красными, накрашенными ртами. Ну и пусть себе лежат. Осташа их не потревожит. Не боится же их некрещеная вогульская девчонка… Осташа споткнулся, будто ему оборотень под ноги кинулся. А где девчонка-то?

Осташа завертелся на месте. Впереди за листвой зеленел лужок, и Бойтэ на нем не было. Идти так быстро, чтобы скрыться в дальнем лесу, Бойтэ не могла. Только что Осташа видел, как мелькнула за деревьями ее светлая неподпоясанная рубашка. И вдруг он услышал позади себя легкий звук шагов.

Он тотчас юркнул за куст, цепляясь дулом штуцера, и повалился на землю. В просветах между корней он увидел босые ноги, прошлепавшие по тропинке. За кустом раздался тихий смешок, будто девчонка потешалась над тем, как она запутала парня.

Осташа проворно переполз чуть подальше, к опушке, и увидел Бойтэ, идущую по лугу. Бойтэ была совсем голая, как напоказ. Она волокла рубашку по яичной накипи мать-и-мачехи. В другой руке она несла узелок. Светлые волосы разметались по плечам, по спине с натянутой тетивой позвоночника, пушились вокруг головы. У Осташи перехватило в горле и затяжелело под ложечкой, когда он увидел тело Бойтэ — не безвольное в болезни, а живое, движущееся, упругое. Если Бойтэ догадалась, что Осташа за ней следит, то дразнила его, искушала, когда нагло вышла голой на луг. И для Осташи не только в этой вызывающей наготе, но и в походке, в осанке, в каждом движении вогулки вдруг оказалось столько призыва, обещания, запретной сладости, что взмокла рубаха под мышками. Хотя Бойтэ вовсе не была ядреной девкой, каким вслед от восхищения цокали языком кашкинские парни: наоборот, была она худенькой, как мальчишка, и круглый задок только чуть-чуть раздавался ниже узкого перехвата пояса.

А шла Бойтэ, оказывается, не по лугу, а по старому рудничному двору с проплешинами от кострищ, на которых обжигали руду. Земля была взгорблена разъехавшимися земляными кучами, что уже сплошь затянулись травой. На склоне горы чернела дыра купани, с двух с


Содержание:
 0  вы читаете: Золото бунта : Алексей Иванов  1  ОТЦОВА БАРКА : Алексей Иванов
 3  СЧАСТЬЕ ВЫШЕ БОГАТЫРСТВА : Алексей Иванов  6  ЛЮДИ ЛЕСА : Алексей Иванов
 9  ФЛЕГОНТ : Алексей Иванов  12  ЗА КАМНЕМ ЧЕГЕН : Алексей Иванов
 15  ТАЙНА БЕЗЗАКОНИЯ : Алексей Иванов  18  ХИТНИКИ НА ТИСКОСЕ : Алексей Иванов
 21  В МОЕМ ДОМУ — НЕ В МИТЬКИНОМ : Алексей Иванов  24  БОЕЦ САРАФАННЫЙ : Алексей Иванов
 27  ОТЧИТКА : Алексей Иванов  30  ДЫРНИК : Алексей Иванов
 33  ПОЗДНЯЯ ОСЕНЬ В ЁКВЕ : Алексей Иванов  36  БУСЫГИ : Алексей Иванов
 39  КАПЛИЦА КОНОНА : Алексей Иванов  42  МЛЕНЬЕ : Алексей Иванов
 45  БОЙТЭ : Алексей Иванов  48  БУСЫГИ : Алексей Иванов
 51  КАПЛИЦА КОНОНА : Алексей Иванов  54  МЛЕНЬЕ : Алексей Иванов
 57  БОЙТЭ : Алексей Иванов  60  КАФТАНЫЧ : Алексей Иванов
 63  ТРИНАДЦАТЬ КОПЕЕК : Алексей Иванов  66  МОСИН БОЕЦ : Алексей Иванов
 69  ЕЛЕНКИНЫ ПЕСНИ : Алексей Иванов  72  СВОЯ БАРКА : Алексей Иванов
 75  КАРАВАННАЯ КОНТОРА : Алексей Иванов  78  БОЛЬШАЯ СОЛЬ : Алексей Иванов
 81  СТАРАЯ ШАЙТАНСКАЯ ДОРОГА : Алексей Иванов  84  У ДЕМИДОВСКОГО КРЕСТА : Алексей Иванов
 87  МОЛЕНИЕ ПОД ЦАРЬ-БОЙЦОМ : Алексей Иванов  90  СКАЗКА : Алексей Иванов
 93  БОЕЦ ГУСЕЛЬНЫЙ : Алексей Иванов  96  ПЕТР — ЗНАЧИТ КАМЕНЬ : Алексей Иванов
 99  МОЛЕНИЕ ПОД ЦАРЬ-БОЙЦОМ : Алексей Иванов  102  СКАЗКА : Алексей Иванов
 105  БОЕЦ ГУСЕЛЬНЫЙ : Алексей Иванов  107  ШТУЦЕР И КРЕСТ : Алексей Иванов
 108  ПЕТР — ЗНАЧИТ КАМЕНЬ : Алексей Иванов    



 
<777>




sitemap