Приключения : Исторические приключения : Ушкуйники Дмитрия Донского. Спецназ Древней Руси : Юрий Щербаков

на главную страницу  Контакты  ФоРуМ  Случайная книга


страницы книги:
 0  1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48

вы читаете книгу

В XIV веке их величали ушкуйниками (от названия боевой ладьи-ушкуя, на которых новгородская вольница совершала дальние речные походы), а сегодня окрестили бы «диверсантами» и «спецназом». Их стремительные пиратские набеги наводили ужас на Золотую Орду даже в разгар монгольского Ига. А теперь, когда Орда обессилена кровавой междоусобицей и окрепшая Русь поднимает голову, лихие отряды ушкуйников на службе московского князя становятся разведчиками и вершителями тайных замыслов будущего Дмитрия Донского. Они отличатся при осаде Булгара, взорвав пороховые погреба и предопределив падение вражеского града. Они рассчитаются за предательство с мордовским князем и заманят в ловушку боярина-изменника Вельяминова. Они станут глазами Москвы в Диком Поле, ведя дальнюю разведку и следя за войском Мамая, которое готовится к вторжению на Русь. Они встанут плечом к плечу с русскими дружинами на Куликовом поле, навсегда вписав свои имена в летописи боевой славы!

«Хощу Вам, братие, брань поведати новыа победы, како случися на Дону великому князю Димитрию Ивановичю и всем православным христианом с поганым Мамаем и з безбожными агаряны. И възвыси бог род христианскый, а поганых уничижи…» Сказание о Мамаевом побоище

Часть 1

Предгрозье

Глава 1

На Руси стояло бабье лето. Лоси выходили на лесные опушки и трубили, не соперника вызывая на бой, а от распирающей могучие груди особенной ясности и понятности всего сущего окрест. Торжественный рев набатом плыл встречь солнцу, которое и само, будто мудрый сохатый, выходило на прозрачные небесные луга с задумчивою неспешностью. Под его тяжкими копытами с неохотой тает младший братец боярина Снега – торопыга Иней. Уходит он в небо легким паром, с одинаковой тоскою оставляя и венцы теремов, и соломою крытые кровли. Любо ему слушать всю ночь, как сверчки в запечье поют, как сладко жонки постанывают от мужней ласки. На то оно и бабье лето, чтоб мужиков любить-голубить. Спокойное, сытое сердце в такую пору у русских людей. Есть с чем в клетях да амбарушках встретить Покрова, когда совьет сиверко серебряный шнурок поземки и приведет на нем в лесной край белогривую зиму.

То – будет, а сейчас полнятся людские сердца зрелой силой познания своей доли. Обо всем и обо всех думается в такую пору прозрачно и ясно. Лишь о хищном посвисте черной татарской стрелы думать не хочется. А как не думать? Знают степняки, когда хлынуть изгоном на Русь. И превращает тогда злая татарка-судьба для рязанских, нижегородских, московских ли жонок бабье лето в последнюю бабью осень. И голосят они, бредя за хвостом разбойничьего коня, и горек их плач, как степная полынь-трава…

Сколько ж их, сирых, видел нынче в Орде Петр Горский! Не пустует в Сарае великое торжище, и не главный ли на нем, как матка в улье, майдан, где продают самый дорогой товар – рабов. Не хлопотливые пчелы – хищные осы со всего света слетаются сюда на запах поживы. Немереными слезами да кровью вымоченная, несчетными ногами вытоптанная, воистину каменной стала здесь земля, но и она нет-нет да и содрогнется от истошного крика юной полонянки, у которой при свидетелях-видоках дотошные купцы из Кафы, из Хорезма, а то и из вовсе неведомых краев руками норовят проверить: за добрый ли товар отсыплют монеты, не сорвали ли похотливые грабители нежный бутон невинности? Сколь раз тянулась у Горского гневная рука к мечу! Да у него ли одного. Новгородские ушкуйники – народ вольный, а потому и чужая неволя для них – нож вострый. Да не для всех, ох не для всех. Как грязная пена с волховских берегов, прибиваются к сарайской пристани душегубы, каких свет не видывал. Своих – костромских, угличских, тверских – красавиц выставляют напоказ ожадевшие тати.

Хотя кому они свои? За воровство и разбой имают их и княжьи дружинники, и ханские нукеры, и булгарские кмети. И то сказать – ни одного купца не пропустят на Волге Смолнянин али Прокоп. Любит их за это Водяной – не разбирая веры, отправляют они в подводное царство вечных подпасков – неисчислимые рыбьи стада стеречь. То ли дело – Алексаша Обакунович! С презрением смотрят его ватажники на гуляк – христопродавцев. При случае и сами чинят над ними скорый и правый суд. Правда, охулки тоже на руку не кладут. Так ведь на то и купецкий ларь, чтоб был при нем молодец-звонарь, а коли нет звонаря того, жди ушкуйника самого! Бывает, и своих пограбливают, но чтоб живота лишать, да русских дев в ясырок превращать, тьфу, не приведи господи! Одначе чужой грех, да липнет на всех. Потому, аки татар, черным словом поминают ушкуйников и на Волге, и на Каме, и на Оке, и на других больших и малых реках, куда могут по весенней, летней ли воде стрелами вонзиться смоленые ушкуи новгородских повольников.

В древние еще времена переняли сноровку эту волховские сорвиголовы у воинственных соседей-нурманнов. Напасть врасплох, ошеломить, подмять – нарочитая повадка северного медведя – ушкуя. Вся‑то разница – что мишка кожу норовит с головы содрать, а человек – тяжелую денежную кису с пояса! А увесиста она у булгарских купцов была. Увесиста, да полегчала! Тремястами рублями только и откупились они нынче от ушкуйников. А не то разлетелся бы горьким пеплом по ветру ордынский город Булгар! Любо Петру вспоминать, как вломились с трех сторон повольники в город, как без меча – испугом одним – одолели сторожевых латников, как выпустили на волю всех русских полонянников, увиденных на торгу, как, руки к сердцу прижимая, приволокли серебро купцы булгарские. Велик прибыток! Еще десять раз по стольку, и можно за московского князя Димитрия платить годовой ордынский выход!

То шутка, только как бы властный князь не сготовил северным шутникам вервие пеньковое али палаческую секиру. Давно ли хаживали на Волгу без новгородского слова Александр Обакунович, да Осип Варфоломеевич, да Василий Федорович с ватагою? Димитрий – вьюнош тогда – живо мир с вечниками порвал, и пришлось ему, новгородской старшине, не с пустыми руками кланяться: «Ходили‑де люди молодые на Волгу без нашего слова, но твоих гостей не грабили, били только басурман, и ты нелюбье отложи от нас». Хорошо, гривнами умилостивили князя, а могли бы и повольницкими головушками. Шестью летами раньше тако и случилось, когда велено было великим ханом князьям суздальскому, нижегородскому и ростовскому имать ушкуйников, пограбивших Жукотин, и свезти в Орду на лютую казнь. Но времена не те. Высоко несет голову пред татарами князь московский. А все ж опасаются нынче новгородцы явно величать себя ушкуйниками. Хорошо расторговались они в Сарае булгарской добычей. И порешила малая ватажка Горского – чем огребаться по Волге, а там волоками и озерами на север, прикупим коней, да по Дикому полю, да по княжествам русским купцами поскачем. А купцу – ему и в Москву дорога не заказана! На коне сидеть любой из дружинки Петровой с мальства обучен, доспех у каждого – княжьим под стать. Будет дорога колесом!

И вот уж третий день едут повольники рязанской землей, скоро и на московский берег придется перевезтись.

Горский с трудом, как сладкую дрему, стряхнул с себя светлую задумчивость, будто сплетенную легкими паутинками бабьего лета. Сзади негромко пересмеивались дружинники. Петр придержал коня, прислушался.

– Братие, не постиг! Вразумите мя! Был Федос бос, до Рязани добрался, босым остался, что деял в Сарае – не знаю…

Дружным хохотом покрыли ушкуйники ладную скороговорку ватажного острослова Петра Занозы.

– Ну, поведай, Федосий, поведай, почто не взял ты в Орде добрые порты? Ить в твою пестрядь срамное место видать!

Горский, не оглядываясь, представил неразлучную пару – ражего, краснощекого Занозу и его всегда печального, не богатого телом побратима Федосия Лаптя, который с покорством древнего схимника сносил зубоскальство едущего обочь товарища.

– Помыслить тщусь: почто за тое рукописание отдал ты на сарайском торжище без малого всю походную долю? Мог шелом добыть али панцирь, моему под стать. Был бы ноне, как князь, золотом осиян! Отмолви, Федосий.

– Аз отмолвлю притчею из тоего рукописания. Человек некто, видя идуща к себе лютаго зверя лва, потече по полю борзо, во велик ров впаде и ухватися за древо. Возревши убо, виде две мыши, черную и белую, ядуща беспрестанно корень того древа. Возревши во глубину рва, виде змея страшна образом, и четыре главы аспидовы, из стены исходящи, и мед, из ветвий древа того текущий. Забыв одержащих его напастей, возжелал человек себе на сладость оного меду.

– Погодь, книгочей! Где в притче истина?

– Не уразумел? Аз тако мню: зверь лев – сиречь смерть, ров – то мир, полный бед, древо – жизнь, снедаемая днем и ночью, главы аспидовы – то стихии, из коих создано тело человеческое, змей же – чрево ада, алчущее поглотить его. Мед есмь утехи, кои отвлекают смертных от спасения души.

– Эва нагородил слов, не разгородишь! Аз не верую ни в сон, ни в чох, ни в братнюю молитву, одному зелену вину кланяюсь до земли! А грехи наши молить – не замолить. Вона – не за наши ли души звонарь старается?

Вдали, над шеломами могучего леса, стиснувшего неширокую – о двуконь – дорогу, слышался слабый колокольный голос.

– Эх, и оскоромимся ж мы сегодня, братие! Это Завидово – село нам знак подает. Девки, жонки тута – всей округе на зависть! Потому и Завидово! – Бражник и женолюб Овсей Куница в нетерпении привстал на стременах. Да и другие ватажники приосанились в седлах – не кто‑нибудь – повольники самого Великого Новагорода едут!

Скоро, однако, бесшабашное веселье на лицах ватажников стерло настороженное ожидание. Кто-кто, а уж бывалый ушкуйник из тысячи запахов отличит один – дымный запах удачного набега. С каждым шагом по лесной дороге он становился все нестерпимее – запах дотлевающего жилья, обрызганного человечьей кровью. А колокол все бил и бил, силясь чугунным своим языком разнести по свету людское горе…

Кусты можжевеля, густо облепившие лесную опушку, расступились нехотя и сторожко. Сторожко и всадники выезжали на чистое место. Да и не чистое оно, испоганено мечом и огнем. Сколь их тут было, приземистых крепеньких домишек с дерновыми крышами, с амбарушками да со скотными крытыми дворами, поставленными впритык? Знает то лишь поганский пес Огнище, в одночасье пожравший крестьянское достояние и посейчас еще сыто похрустывающий бревнами частокола. Одна только перекладинка с малым колоколом невесть как и уцелела. Там, на дальнем конце села, где кусты сбегают в малое озеро, мается, захлебывается бедой чугунное било. В тягостном оцепенении взирали повольники на смрадные останки человечьего жила.

– Сведай, кто сполох бьет, – тихо проговорил Горский стоящему обочь Овсею. Тот понукнул было коня, да остановился:

– Глянь, атаман, парнище некий из лесу к нам бегит.

А и впрямь, ломясь сквозь кусты, будто лось, поспешал к ним незнакомец.

– Москва! Москва! – кричал он еще наиздальках, призывно маша рукой. Вблизи всадников остоялся, подошел уже шагом. Был он молод, едва ль свою восемнадцатую осень исхаживал. Но под грубой рубахою, шитой одним швом, с дырьями для головы и рук, чувствовалась зреющая могутная сила.

– Москва? – На лице парня радостная улыбка ушла в нежно курчавящуюся русую бороду.

– Нет, брате, мы из Новагорода купцы.

– Эх! – парень метнул шапку оземь, сам рухнул следом, сел, охватив голову крупными ладонями.

– Кто содеял сие злодейство? И почто ты Москву кличешь? Ить земля‑то Рязанская? – Горский, а за ним и остальные соскочили с коней, обступили парня.

– Татарове, кто ж еще! – зло отмолвил парень, не подымая головы. – О прошлом годе отнесло беду круг Завидова, когда Мамай Рязань пожег, а ноне, вишь, и тута головешки. Мужиков, почитай, всех на месте положили. Я‑то с заутрени в лес ушел. Рой у нас даве с пасеки сбег. Найти мыслил. Тем и спассе. А почто спассе? Лучше б мне, как той Авдотье-вдовке, ума лишитися! Дочка ее, Марфа, не далася татям, серпом зарезалась. Так те татаровья косу ей отсекли и в колокол приладили. Заместо вервия, значит. Вот и дергает за нее Авдотья без роздыху. Я чаял хоть с пепелища увести ее – не дается…

Ватажники мрачно переглянулись. Парень встал, рукою указал на место, где ломился кустарником:

– Туда ушли нехристи! Дорогой на Перевитск. Поспешают, а полон – девки да младени – их осаживает. Перевстреть бы окаянных! Тут ить до Оки недалече. А московские сторожи и на нашем берегу ворога пасут. Татаровей тех с сотню всего. Думал, коли вы московские, нагоним поганых, полон отобьем! Эх…

Детина бессильно уронил руку.

– Как же перенять их? – Горский в раздумье свел брови к переносью. – Ить далеко ушли супостаты!

– Тропу ведаю. Через Чертов лес напрямки, – с каждым словом загораясь надеждой, сбивчиво заговорил парень. – Тамот-ко у поляны засеки старые. За ними и хоронить засаду.

– Како мыслите, братие? – Горский обвел взглядом сумрачные лица товарищей.

– Веди, атаман! – первым откликнулся Заноза. И пошло гулять эхо над лесом:

– Веди! Веди! Веди!

И на своем звонком языке вторил тому эху колокол:

– Веди! Веди! Веди!

Долго еще чудился уходящим в лесную чащу повольникам его надсадный голос. Машет без устали материнская рука, выпрашивая последней божьей милостыни – смертыньки…

Глава 2

Чего-чего, а уж в засадах новгородцы таиться умели. На то и ушкуйники! Как сам северный хозяин, в снегу растворясь, полдня поджидает у проруби сторожкого моржа, так и они умеют таиться неслышно, покуда не подаст знак ватажный атаман. Дремлет сосновый бор. Поскрипывает недовольно вершинами матерых смолистых лесин, только нарушая сонный покой, охнет вдруг старое древо и, не понимая еще смерти своей, поклонится в последний раз земле-матушке и упокоится, широко разбросав кругом ядреные шишки. Не в том ли и смысл жития – уходя, оставить после себя доброе семя…

Да не думалось о том татарам, молча въезжавшим на широкую поляну, окаймленную густым орешником. Чужд степняцкой душе лесной смолистый запах, и на каждый нечаянный шорох в сумрачной глубине бора руки богатуров сами собой ищут рукояти сабель или древка луков в походных саадаках. А этот кусок ровной земли, густо поросший травами, видно, самим аллахом даден воинам, утомленным неприветливой лесной дорогой. Да и полон, хоть и подгоняемый плетями, тянется за хвостами коней все неспешней. Можно заставить новых рабов бежать, а не ползти, да путь в Орду далек, а звонкие монеты на сарайском торжище купцы отсыпают за живых.

Пленники – молодые жонки, девки и дети, – выходя на поляну, молча садились или ничком падали в непожухшую еще духмяную траву. Не плакали. Да и то: слезами горю не поможешь и пепелище родное не зальешь. Наян, начальник отряда, довольно поглаживая отвислые монгольские усы, качнул копьем, и дозорные, разделившись, нехотя тронули коней и на пройденную уже дорогу, и вперед, в сумрачную пасть неизведанного еще леса. Иного пути не было: круг поляны за густорослью орешника громоздился бурелом да зеленел мох на прогнивших деревах старинной засеки.

Наян спрыгнул наземь, косолапя, разминая затекшие ноги, зашагал к краю поляны, недоверчиво вглядываясь в сплетения стволов и ветвей. Вслед за ним, гортанно переговариваясь, пососкочили с коней и остальные татары. Лошади потянулись к траве, и всадники им не препятствовали: урусская трава слаще степной, жесткой и пыльной. Да и все здесь, в неласковом краю лесных шаманов, иное, несвычное.

«Даже вороны в заколдованном этом чертоге хрипят иначе…»

Последнюю мысль наяна разорвала пополам тяжелая железная стрела, с одинаковой легкостью пронзившая арабскую кольчугу на груди сотника и его черное сердце. Ноги наяна дрожали еще в последней судороге, а уж самострел Федосия Лаптя выцеливал новую жертву среди мечущихся по поляне татар. А и не половина ли их легла сразу под стрелами повольников, хлынувшими сердито гудящим роем из‑за лесной засеки! Дождались своего часу ушкуйники. По топям, мхам, вековечным зарослям, буреломам привел их на богатырский пир завидовский охотник Иван. И теперь уж каждый норовил допить хмельную чашу до дна. Не таясь более, встали они над засекой, и тяжко гудели под их пальцами жильные тетивы, и хлопали облегченно по кожаным рукавицам, вздетым на левые руки, чтоб не окалечиться.

И снова до уха растягивал тетиву новгородец, выискивая правым глазом, куда ловчее пустить оперенную смерть. Влет, как белку на сосне, били стрелы вскакивающих на коней татар. Может, пяток только и вырвался со страшного места, и, нахлестывая лошадей, бросился вдогон двум дозорным, меряющим пройденную уже дорогу. Туда же, к дальнему концу поляны, прикрываясь от стрел круглыми щитами, пятились спешенные татары.

Петр Горский, первым отбросив лук, махнул через засеку. За ним, обнажив сабли, продрались через орешник и остальные. Одно дело – бить врага на расстоянии, другое – когда меч в раззудевшей руке разваливает поганого нехристя наполы! Тогда только и утишается в повольницком сердце лютый пламень ненависти. А и ненамного превосходят новгородцы числом вспятивших татар. Рассыпался смертный бой клубками одиночных схваток по всей поляне. Скрежеща сталью о сталь, рыча, захлебываясь потом и кровью, перекатываются они по лесной мураве, по зверобою и душице. Не отступают татары. Как степные волки, загнанные облавой, с налитыми кровью глазами кидаются они на преследователей, зорко высматривая место в сочленениях доспеха, куда верней вогнать алчущий крови клинок.

И над оскользнувшимся Горским свистнула смертная сабля. Да упредил беду Федосий – толстая стрела просадила и щит, и броню, показав свой каленый рожон солнцу под лопаткой татарского богатыря. Да и мудрено ли! Страшное то оружие – арбалет – перенял Федосий у давних новгородских нелюбей – немцев и не одного таки клятого крестоносца попятнал тяжелой железной стрелой под несокрушимыми латами!

Всяк отличился, всяк из кровавой чаши испил. И, когда замолкли последние вражьи хрипы, пошатывало победителей, будто и впрямь хвативших изрядно хмеля. А иные так на том пиру напотчевались, что и заснули вечным сном среди поверженных татар. Густо напиталась кровью мать сыра-земля. И родит она по весне от русской крови – ласковые луговые цветы, а от черной вражьей – чертополох да крапиву. И не помирятся они никогда, ибо вечны в мире добро и зло. А сегодня добро перемогло.

Не успели еще полонянки освобожденными от ремней руками обнять живых спасителей да обиходить раненых, как выкатилось на поляну новое конное воинство. Остроконечные шеломы, круглые красные щиты… Свои, русичи! Передний, густо забородатевший воин, поднял защитную стрелку с переносья, осанисто спрыгнул с крупного буланого коня.

– Насекли басурманов, – пророкотал он, приветно подымая руку встречь Горскому. – Ан и Москва без дела не сидела. Тех, что утекли от вас, мы порубали.

– Слухайте, православные! – воин возвысил голос. – Я, Семен Мелик, воевода – блюститель Великого Княжества Московского, смекаю, что идти бы вам всем людством в земли московские. Село ваше нехристи на ветер пустили, мужиков порешили. Одна у всех сирот ныне защита – светлый князь Дмитрий Иванович. Он не то что Ольг – и животы ваши, и пожитки оборонит от супостатов! Приневоливать не мочен – тут ваша отчина и дедина. Волным воля!

Боярин ласково положил руку в железной рукавице на стальное оплечье кольчужной рубахи Горского:

– Не ведаю, кто вы есть. Пусть и соколья отпетые. Такие крепкой московской стороже надобны. А Москве надобны – земле Русской надобны…

Неблизок путь от границы рязанской до Москвы. Не раз уж и не два обчесали минувшую битву языками удалые новгородцы, а дорога все не кончается. Одного только Занозу усталь не берет. Нету от него спокою побратиму Федосию.

– Нет, брате, не пустят тя в рай святые угодники! Ить самострелы сам папа римский проклял, поелику бесовское то орудье.

– А мне латынские попы не указ, – отмахнулся Федосий.

Однако Заноза остановиться не мог, будто и впрямь сидела у него в седле здоровенная заноза, заставляя беспокойно ерзать и седалище, и язык. Теперь уже нацелился он на едущего обочь на мышастой татарской лошади завидовского Ивана.

– Вань, а Вань, чем же ты тех татаровей поверг да сомкнул?

– А лбами, – коротко отвечал под хохот дружинников невозмутимый Иван. Как ни бился Заноза, паче того словца от охотника не услышал.

– В голове небогато, потому и слово свято, зато здоров Иван Святослов! – скороговоркой сыпал Заноза, коршунячьим взглядом выискивая новую жертву. Так и прилипло к рязанскому богатырю шутливое имя «Святослов». И кто ведает, может, прогремит оно по всей Руси, да и к потомкам далеким эхом докатится. Бог один то ведает, что кому на роду написано.

Милостива ль будет судьба к рязанским беженцам? Как соседей-погорельцев привечают их москвитяне по деревням да лесным выселкам. Давно ли самим приходилось хорониться в непролазных чащобах от незваных гостей? Давно ли князь Дмитрий огородил крепкими сторожами московскую землю? Сколь раз вытаптывали крестьянскую радость в золу злые татарские кони! Зато ныне присмирели поганцы. Потому и тянутся на Москву люди из рязанских, литовских, смоленских земель, где несладко под чужой пятой русскому сердцу.

Лежит Москва посередь русской земли, как матка-медведица в лесной берлоге. Даром, что ли, древнее ее названье и есть Медведица! А круг нее, как медвежата, – несмышленыши: и Таруса, и Коломна, и Можай, и Руза, и Белозерск, и Кострома, да и не сочтешь всех, а все матери дороги, всех она от ворога боронит. Есть у Медведицы и брательник. Большой, да несмышленый вымахал Нижний. И все у него ладом, покуда по московскому слову ходит, а как норов свой казать начнет, взбрыкивать, то беда. Обложили Медведицу охотнички – Орда да Литва, так и норовят рогатину в сердце наставить. А Тверь да Рязань – клятые закоперщики, дразнят, выманивают Медведицу под чужой топор. А того не ведают, что после Москвы их черед придет, ибо зачем матерым охотникам дворняги-пустобрехи? Одно у Москвы на уме – отлежаться, сил прикопить, детушек возрастить, а там и встанет она да лапами могучими загонщикам поодиночке кости переломает!

Так говорил Петру Горскому на неблизкой московской дороге боярин Семен Мелик. А Новгород и не поминал воевода. А почто и поминать? Как медведь-шатун, таится он в северных лесах да болотах, и никто не ведает, что у него на уме. Экая силища втуне лежит! А ведь и он падет, коли Москва сгинет – под литовской ли рогатиной, под татарской ли стрелой, а то под свейской булавой али немецким мечом. Собрать Русь воедино тщится великий князь Дмитрий Иванович не корысти ради, общего блага для. И добрые воины ему ныне зело надобны. Люба будет повольничья ватажка князю, ой люба! Горский молчал, внимал, думал, чувствуя, как набухает в душе завязь доброго желания послужить святому делу. Не за княжьи куны, а за спокой этих вот безустальных огнищан, вырывающих клочок за клочком у леса будущие нивы, а паче того, чтоб не слыхать никогда, как звонит колокол на завидовском пепелище, да за улыбку, которой дарит его юная рязанка Евдокия. Дунюшка, Дуняша…

И вторая сердечная докука явилась атаману на московской дороге. Не ладанкой-заговоренкой, не зельем приворотным, а под теплым взглядом серых девичьих глаз оттаяло суровое северное сердце. Просто оно у добра молодца. Все – как на ладони. А и на ладонь положить готов его, кузнечным молотом стучащее в груди, ватажный атаман! Ведает это девушка. Ведает и Петр, что услышит желанное: «Ты мне люб…» Потому и не осталась Дуня ни в селах московских, ни в самой Коломне.

Придет срок, и вырвутся на волю заветные слова. Тревожными птицами полетят они над землей, чтобы добавить огневой силы трепетной зарнице, и вспыхнет зарница, и осветит еще для кого‑то миг, в котором вся судьба. Да будет так! А пока трясется на дорожных ухабах телега, размеренно рысят всадники, и русокосая Дунина головка, как подсолнушек за солнышком, поворачивается вслед ненаглядному ладе.

Не поворачиваясь, чувствует этот взгляд Горский, чувствует его и Мелик. Понимающе улыбаясь в бороду, кладет широкую ладонь Петру на плечо:

– На Москве пущай девка у меня живет. Моя Епраксия рада будет. А теперь смекай, – боярин вернулся к прежнему разговору, – добрые подручники у князя – и Бренко, и Тютчев, и братан его Владимир Серпуховской, да один Боброк их всех стоит. Все ведает вещий волынец: не токмо, что в Орде да Литве деется, но такоже и в Риме, и в Кафе, и в Стекольне. Везде у него свой глаз. А в наших сторожах он всех, почитай, по именам помнит. Вельми учен Боброк и судьбу воинскую волхвованием прозирает. Под его началом бысть – честь великая.

Долгие дорожные разговоры вели и задружившие меж собой княжьи ратники и ватажники. А потому и не удивился Горский, когда на последней перед Москвою лесной ночевке собрались повольники у кострища, где сидел он рядом с Дуней, и Федосий сказал:

– Вот. Хотим ко князю на службу.

Весело потрескивал в огне сушняк, и тревожные искорки вспыхивали в глазах новгородцев и в серых бездонных глазах лады. Горский встал, будто клянясь, протянул руки к огню и отмолвил:

– И я с вами.

Глава 3

До свету целовалась на московских улицах своевольная боярыня Ночь с буйным предзимним ветром. И, заставши за тем старшую сестру, залилась румянцем алым юная Заря. И расточилась со стыда ночь, и сгинул куда-нито гуляка-ветер. А заре любо себя казать просыпающемуся городу. Ежась от холода, глядится она, как в зеркало, в Москва-реку, да и лужиц, первым ледком затянутых, не обходит. Всем улыбается, всем хочет быть мила – и бабам, с ночи еще шлепающим вальками на портомойных плотах, и воинам, стерегущим Кремник, и боярскому сыну, что пошкодившим котом крадется от тайной любушки, и купцам, нетерпеливо позвякивающим ключами на дороге к торгу. День, хлопотный работный день торопится утвердиться на земле. И назначено лесной зорюшке побудить московское людство до его колготного самовластья. Потому и заглядывает она с одинаковой терпеливостью и в бычьим пузырем затянутые глазницы посадских домов, и в затейливые обличьем окна княжьего терема.

Любы Дмитрию эти спокойные минуты, осиянные первым светом нарождающегося дня, уютно втекающим в ложницу сквозь желтоватые пластины слюды, оправленные в узорные свинцовые рамы. Хорошо думается князю в сонной тишине рядом с разметавшейся под узорными покрывалами Евдокией. Умаялась, сердешная. Сколь раз за ночь вставала к младшенькому – Юрию. Как ни ласковы мамки да няньки, а на материнских лишь руках засыпает беспокойный младень. Третьего сына дал нынче бог великому князю московскому. Для них, несмышленышей, все дела и помыслы державного отца. А и много дел сегодня переделать нать.

Ждут слова княжьего дворовая челядь, ключники, казначеи, конюшие, дружина. Есть у государя и добрые управители, которые всему счет и место ведают. Ан коль князь не в походе, ждут его утреннего слова верные слуги. Испокон веку так устроилось. Да и не ропщет на то Дмитрий. То в радость для рачительного хозяина. Кабы только о домостроении думы долили! Не токмо о том, что в клетях да в повалушах, амбарах да бертьяницах, на конном дворе да в кладовых, но и во всей Святой Руси, и за ее украйнами деется, – все ведать и обмыслить должен великий князь. И пусть темно в дальних тех пределах, как в погребе, но на то и крепость в руке, чтоб свечу путеводную держать! Даром, что ли, на смертном одре рек потомкам своим дядя Дмитрия Симеон Гордый:

– А записывается вам слово сие для того, чтобы не престала память родителей наших и свеча бы не угасла.

И не потух огонь, разгорелся! Но и пламя то святое не озарит никак дальний, паутиною древней завешанный угол. И деду, и отцу, и дяде Дмитрия верой и правдой служили бояре Вельяминовы. Из рода в род не выпускали они позолоченное стремя московских тысяцких. Велики заботы у тысяцкого. Кремник содержать, ведать дела посадские и купеческие, суд править и мыто сбирать, ведать ямы и подставы – то дела главные, а малых и не исчислить! Однако же и слава, и власть у первого боярина московского не превыше ли княжеской? Опасно тое возвеличивание. Токмо князьям великим наследовластие мочно. А слугам их в первый ряд не родом, а верной службой дано выпихиваться. То – от бога.

Хоть и кроток был отец Дмитрия – Иван Иванович Красный, да уразумел то и переиначить замыслил. Не Василью Вельяминову, а Алексею Хвосту отдал было тысяцкое. Нестроение великое пошло от того на Москве. И двух лет не повластвовав, зарезан был Хвост неведомым татем. И ныне нет тысяцкого на Руси. Почил в бозе Василь Васильич, и сегодня ждет боярская дума княжьего слова. Нет тысяцкого, ан и не будет! Не затеют ли прю бояре, а паче всего Иван Вельяминов, алчущий стать в отца место? С ближними сие обговорено, и митрополит Алексий благословил, но нет в душе спокоя. Обо всем ли размыслил? Ладно ли будет ставить наместника на Москве, якоже в Рузе али Костроме? Да и у самого князя забот поприбавится. Что заботы! Людство бы не отшатнуть. Люди верные паче всего надобны. Ими земля богата. За то и дед Иван Данилович Калитой прозван, что не токмо сбирал деньгу в княжий кошель, но и отсыпал из него усердным слугам. Пото и шли к нему люди из земель ближних и дальних защиты и исправы просить. Шли к дяде, шли к отцу, идут и к нему, Дмитрию. Вот и вчера прибрела ватажка малая. Не кого-нито господь принес – повольничков Господина Великого Новгорода. Пусть их три десятка всего – и великая река из малых ручейков сбирается. А люди удалые, могутные. Шутка ли – полторы сотни татаровей посекли! Семен Мелик бает: не токмо для сторожи, но и для тайных дел гожи новгородцы. Семену верить мочно, не за страх – за совесть княжьему делу служит.

Есть и ушкуйникам удалым в том деле место. Присоветовал Боброк сотворить допрежь небывалую хитрость. Ан каждому овощу свой срок.

– Опосля трапезы призову новгородцев, – решил Дмитрий, рывком поднял голову с пухового взголовья, сторожко выпростал сильное тело из‑под перины. Не потревожить бы Евдокию, пущай зорюет. Ан и разбудил!

– Не уходи, Митя! – сонный, теплый, родной голос. Тяжко дался княгине Юрий, и недавно лишь снова стали спать они вместях.

Дмитрий вернулся к постели, нагнулся к полураскрытым, ждущим губам жены, вдохнул медвяный аромат ее волос, неповторимо нежный парной запах молоком набрякших персей, и провалились, в черные тартары рухнули долившие князя заботы, а сам он словно воспарил, и последнее, что узрел он в тех горних высях, были закрытые сладкой неистовой истомой глаза Евдокии…

В думную гридню Дмитрий не восшествовал чинно, а почти вбежал стремительным воинским шагом. Пока бояре, сожидавшие князя, усердие казали в неспешных поклонах, государь уже воссел на четырехугольное княжье кресло с высокою спинкою. Дело сегодня – паче любой рати. И вершить его князь замыслил, яко на рати – ошеломить, подавить супротивника, не дать разгореться ретивому – в том искать победу нать!

Не поспели еще бояре погодней шубы под собою на лавках расправить, к долгой толковище готовясь, как прянул Дмитрий снова на ноги и возгласил:

– Верою и правдою служил допрежь род Вельяминовский государям московским. Тяжкий крест нес и покойный Василь Васильич. Мыслю, и Иван Васильич честно княжому дому послужит.

Как от камня в воду брошенного, пошла от тех слов волна ропота по боярским рядам: знать, в отца место Иван станет.

Но как стрела пресекает над камышами гомон бестолковой кряквы, так и новое речение князя прервало поднявшуюся было толковню:

– Вельми тяжек ныне удел тысяцкого. И ни Ивану Васильичу, и ни которому из вас, бояре, я чаю, не снести сей тяжести. Яз, своею княжеской волей о том помыслив, перекладаю тот крест на свои плеча. А чтоб ежедень неотложные дела справляти, бысть на Москве служилому человеку наместнику, яко заведено в иных градах наших.

Говорит Дмитрий, и словом каждым будто вельяминовского прежнего величия домовину заколачивает. А вот и последний гвоздь:

– Владыко Алексий сию новь благословил.

Когда б соскочил вдруг князь с кресла своего, финифтью затейливой изукрашенною, да и пустился нагишом впляс по гридне, и то меньше изумились бы бояре, чем словам тем. Побелев, что рыбий зуб в подлокотнике княжьего кресла, тщетно силился воздохнуть и слово молвить дородный Иван Вельяминов. А и что ни скажешь – все безлепица будет. Не с митрополитом же прю затевать обкраденному боярину?

В молчаливом раздумье покидали княжий терем бояре. Зато уж ближние отвели душу за обильной трапезой. Тут, за хлебосольным столом, вели речь заединщики, коих крепче родства сковало единомыслие. И что б ни делал розно каждый из них – Бренко ли, пещась о спокое в державе, имая смутьянов и татей, Тютчев ли, искусно правивший иноземные дела, двоюродный братан Владимир ли, непобедимым мечом ставший в Дмитриевых руках, – все общей пользы для. Особь статья – Боброк. К нему тянутся нити всех явных и тайных дел московского государства. Во всем великий князь полагается на мудрый совет вещего волынца. И не обижаются на то ближние, коли последнее слово за ним остается. Богатеет с того слова княжество, обрастает людьми и землями, утишаются которы да нелюбие с соседями. Может, и впрямь, как толкуют в народе, послали его из древней Червоной Руси на Москву одряхлевшие славянские боги, дабы помог выжить языку русскому? Даром, что ли, владеет он искусством волхвов-кудесников и знахарей-арбуев. В душу глядит так, что самая тайная ее чернота сама собою на язык выплывает!

Женат Боброк на Дмитриевой сестре Анне, токмо крепче родства единит сердца их общая многотрудная забота – сбросить навеки с терпеливой русской шеи грязное ордынское ярмо! И нынче на боярской думе к тому еще один шаг свершен.

Дмитрий любовно оглядел трапезничающих соратников. Собрать таких мудрых да верных мужей во едину могучу длань – то честь и слава московского князя! Меж тем, обсудив свершенное, Боброк заговорил об ином:

– Пришла пора ордынскую силу пощупать. Белая Орда слаба ныне. На Сарай и Токтамыш, и Мамай зарятся. Та кость обоим псам сладка. А ежели мы кровью ее покропим, не скорее ли они глотки друг другу рвать учнут?

– Егда б не своими руками тое свершить, – раздумчиво произнес Бренко.

– Вестимо, не своими, – поддержал его Тютчев.

– Новгородцев созвать нать, ушкуйников, – отмолвил Боброк и прямо глянул на Дмитрия.

– И я такоже мыслю, – отозвался князь. – С татей и душегубов какой спрос? Чем без толку своевольничать, пущай Руси послужат. Полонили б они тот Сарай, пограбили б, окуп взяли, да и на сторону.

– Токмо пещись надеть, чтоб о нашем на то наущеньи никто не сведал, – подхватил Боброк, – нынче новгородская ватажка на службу княжью просится. Баял яз с атаманом Петром Горским. Мочно ему тое тайное дело доверить. Пущай подвигнет вольных атаманов сплыть по Волге да и предать Сарай разору!

– В княжой молодечной сейчас новгородцы те, – вломился в разговор Бренко. – А Горский у Семена Мелика в доме стал. Тамо и дева та, рязаночка. Я те о ней сказывал. Вот привязать бы чем добра молодца. Будет та цепь держать покрепче поруба!

– Ладно, на том и порешим, – Дмитрий встал из‑за стола. – Вели созвать новгородцев опосля роздыху, Михайло Ондреич.

В княжью горницу повольники вошли безо всякой робости, будто и не в диковину им гостями быть у Великого Князя Владимирского. А и без оглашения спознал бы их Дмитрий. Нет в лицах новгородских холопской егозливости али страха прогневать чем государя московского. Пото и не охапили еще Новгорода чужие руки, что паче смерти не любят вечевики спины гнуть в поклонах. А и поклонятся – так с гордым достоинством, как нынче. Ты, мол, князь, а и мы не грязь!

Дмитрий махнул рукой, перемолчал, пока новгородцы не посадились на лавки.

– Почто на службу мою идти похотели?

Ушкуйники переглянулись удоволенно – прям князь.

– Немочна душе стала тягость татарская, – отмолвил за всех Горский. – Мыслим, ты лишь, княже, неволю ту порушить мочен. Пото и пришли.

Горазд был Дмитрий правду и лжу на лицах человеческих читать. Великой той науке учил его сызмальства владыко Алексий. Люб князю атаман ватажный – и статью, и лицом открытым, и паче всего нелукавым речением.

– Рано еще нам с татаровями ратиться. Ан в крепких сторожах сшибки с нехристями ежедень. Тамо и утолите гнев свой. А за рязанский полон спасибо, братие. Получите за то опосля по гривне серебряной. От князя – от Ольга награды не больно дождешься!

Дмитрий усмехнулся невесело.

– Дозволь, княже, слово молвить, – встал с лавки Федосий Лапоть. Боброк посунулся ко князю:

– То самострельщик знатный. Десяток татаровей зараз истребил!

Дмитрий кивнул.

– Ты, княже, Ольга рязанского помянул. Дозволь и мне помянуть. Рязанци же люди сурови, сверепы, высокоумни, горди, чаятелни, вознесшеся умом и возгордешеся величием, и помыслиша в высокоумии своем палоумныя и бездумныа людища, аки чюдища…

– Ты летопись сию ведаешь? – удивленно вопросил Дмитрий.

– Ведаю, княже. Токмо мню, инако надобно ту сечу описывати. Сильнейшим бысть над сильным, мудрейшим бысть над мудрым – в том с древних времен доблесть и слава княжеская! Егда б не начертано было о храбрости воев хазарских, откуда спознали б мы о величии Святослава киевского? Такоже и твоя победа над войском рязанским выше б стала! Велика ли честь поразить ворогов, ежели они падоша мертвыя, аки снопы, и, аки свиньи, заклани быша?

Дмитрий, нахмурившись, задумался. Злая сеча случилась три лета назад под Скорнищевом. Люто бились рязанцы, а москвичи того лютее! Сколь русской крови из‑за той Лопасни пролилось. Дмитрий горько вздохнул, глаза поднял на повольника.

– Так ты самострелом али пером служить Москве станешь?

– Одно другому не помеха. Что на рати спытаю, то и запишу. Верю, доведется деснице моей начертать слова о великой победе воинства твоего, княже, над нечистью татарской!

Дмитрий порывисто встал. Поднялись с лавок и новгородцы.

– Ну, коли так, – голос князя взволнованно дрогнул, – послужите делу русскому!

– А ты постой, молодец, – окликнул он Горского, вслед за товарищами выходящего из гридни.

Глава 4

С окрыленною душою покидал часом погодя княжьи покои Петр Горский. Так и полетел бы по слову Дмитрия на родимый Волхов. Поверил князь и дело дал, да и какое дело! Одна статья – купцов малой ватажкой шарпать, вовсе иная – общей ушкуйной силой Сарай на щит взяти!

«Сговорю на то братов-атаманов, как есть сговорю!»

Раздумавшись, Петр зацепил каблуком высокий порожек и, птицей слетев с крыльца, остоялся, ахнувшись грудь о грудь с дородным чернобородым боярином.

– Куды прешь, холоп! – боярин ожег Горского лютыми вепрьими глазками. Из-за спины его, подсучивая рукава, выдвинулись ражие челядинцы.

– Кому холоп, тому и в лоб. – Петр положил руку на сабельную рукоять. С боков стали дожидавшие атамана во дворе Иван Святослов и Заноза. Свары, однако, не получилось. Обиженно посопев, боярин оглядел изготовившихся к бою повольников и молча двинул ко крыльцу.

Семен Мелик, издаля зревший нечаянную стычку, поспешил к новгородцам.

– Ведаешь, с кем схлестнулся? То сын покойного тысяцкого – Иван Вельяминов. Седни государь порешил не ставить его в отца место. От и злует боярин. А и малой обиды не прощает Вельяминов. Будет теперича у тебя, друже, знатный недруг!

– Дак ведь не токмо у меня у одного, а и у князя самого!

Как в воду глядел Горский! И о те минуты, пока шли ватажники неспешно московскими улицами к Семенову дому, порвались остатние нити приязни меж Дмитрием и наследником роду Вельяминовского.

– Одумайся, княже! Перемени суд неправедный, – не просил Иван – требовал, посохом отцовским пристукивая. – Не воздалось бы тебе сторицею за кривду ту!

– Не будет того. Княжья воля моя неизменна есмь! – побледнев, как перед сабельной сшибкой, отмолвил Дмитрий.

– А ежели так, ежели не бывать мне тысяцким, то не бывать и тебе Великим князем Владимирским!

Дмитрий гневно прянул на ноги:

– Окстись, брат! Не покойный ли родитель твой и матерь моя единокровными были братом и сестрою? Токмо воспоминая то, отпускаю тя ныне с миром. Но берегись! Не дерзостный язык на плаху вдругорядь ляжет, а голова спесивая!

Теперь смертно побелел зарвавшийся боярин.

– Прости, государь!

– Бог простит, – сурово отмолвил князь и рукой махнул, будто отметая разорванную навеки былую дружбу.

Как вода на Москве-реке, покойно и неприметно текут над белокаменным Кремником осенние дни. Неприметно и Покров подошел, досыти натешив княжьих дружинников на веселых московских свадьбах. Приобвыклись новгородцы на новом месте и не равняют боле: куда, мол, Кремнику супротив новгородского Детинца али Спасу на Бору супротив Святой Софии! Свое здеся все, родное, русское.

Как и в Новгороде, сожидают у храма доброхотного подаяния юроды, калеки да нищие. Не скупится Дмитрий, раздает Христа ради милостыню убогим. Лезут в тугие калиты и бояре, отстоявшие со князем вечерню у Спаса на Бору. Серебрятся на морозном воздухе полушки, яко первый снег на белых ступенях. Мир и спокой над православным людством. И пускай кривою татарскою саблей занесен над соборною главою заиндевевший месяц. Пото и одевают на Руси храмы в золотые воинские шеломы!

Как узрел Горский на сумеречной паперти хищный блеск тяжелого метательного ножа? Да и узрел ли? Будто неведомая сила толкнула его заступить собою князя и грудью принять смертельное железо. И кольчугу просадил бы такой удар. А нательный кованый крест отвел точеное жало, и, пропоров на теле новгородца кровавую борозду, выщербило оно с лязгом белый камень ступени.

Никто и охнуть не успел, как ринувший вепрем в толпу убогих Иван Святослов могучим рывком метнул с паперти неведомого татя. Неласково приняла его московская земля, горбом выставив встречь каменную от мороза спину. И грянулся он навзничь, утопив последний хрип в черной струйке крови, хлынувшей в завитки курчавой бороды. Эх, перестарался Святослов! Одному лишь богу ведомо теперь, от которого из княжьих недругов принял душегуб поганые сребреники…

Первую кровь пролил за князя московского удалой атаман. Много ее расплескалось, покуда несли Петра в княжий терем, покуда заливали рану пахучим медвежьим жиром да перевязывали погодней чистыми тряпицами. Не чуял того Горский, ибо вползла в опустевшие жилы змея огнедышащая Горячка и без малого на неделю замглила сознание. Не видел новгородец, как суетились круг него княжьи слуги, как приходил к раненому на погляд сам Дмитрий, как в вечерней сутемени водил руками над раною, будто слепой, ведун Боброк. Далеко была в ту пору душа воина. Вольной чайкой парила она над батюшкой Волховом, поделившем Новгород на старые и новые концы, над каменной мощью городовых стен и детинца, над золотыми маковцами церквей. Далеко видно с той высоты – и серое Нево-озеро, и голубой Ильмень, да тянется душа не к горним высям, а к щепяной крыше старого подслеповатого домишка на Плотническом конце. Под этой крышею и повестила впервой душа раба божьего Петра, что явилась в суровый мир, где все мы – гости. Да и не раз норовила душа оборвать гостеванье под этим кровом и с дымом печным выпорхнуть в узкое волоковое оконце. Не здесь ли плакала над Петром матушка, когда лежал он, весь опухший от укуса водяной гадюки, подсунутой мальчонке лукавым Водяным заместо клешнятого рака, когда лежал, татарской саблей порубанный в первом ушкуйном походе. И не молитва истовая, и не колдовской оберег, а горючая материнская слеза удерживала расправляющую крылья душу в грешной оболочине. И матушки уж давно нет, а все жжет щеку заветная охранная слеза.

Петр открыл глаза и не враз осмыслил, чье заплаканное лицо опрокинулось над ним в неверном свете оплывшей свечи. Сознание мглилось, и казалось, стены горницы плывут круг робкого огонька в нескончаемом хороводе. Горский перемог себя, выдохнул:

– Дунюшка!

И – сразу утихло мельтешенье, и заслонило весь мир ласковое девичье лицо с невыплаканными еще, но уже мгновенно посчастливевшими глазами:

– Очнулся, любый!

Вот уже и сказано оно, самое главное слово. И не соромно говорить его девичьим устам, ибо множество раз шептали они то слово, покуда трепали Горского разбойные братья – Жар и Бред.

Чудеса делает с человеком любовь! Старый ведун, пользовавший Петра по княжьему слову, только головою покачал, когда через три дня всего встал повольник на ноги и, хотя качало его, как осину зимним ветром, вышел во двор. И – как ослепило его! В сияющие под солнцем шубы сугробов одела Москву за дни его болезни портниха Зима. И слышно, как весело гомонит на проулке ребятня, бездумно перекидываясь снежками. Вельми сладка кажется жизнь после незабытого дыхания смерти!

Петр жадно глотал морозный воздух, и с каждым глотком будто вливалась в него утраченная сила. Пото и не увидел сразу князя и Боброка, сошедших во двор с красного крыльца. А они уж близились, размахнувши для объятия руки.

– Оклемался, брат? То и любо! – не державной мудростью, а доброй заботой веяло от слов Дмитрия. Князь порывисто сорвал с пальца тяжелый перстень, где спелую вишню камня агата зажали лапами ошую и одесную диковинные золотые звери, протянул Петру:

– То мой поминок, друже. А дарю тебе еще терем возля Меликова подворья. Токмо ить туда с жонкой нать.

Князь лукаво переглянулся с Боброком:

– Ежели что, мы оба к тебе сватами пойдем! А рязаночка твоя вельми хороша!

Дмитрий, посерьезнев, домолвил:

– Токмо кашу свадебную опосля новгородского дела варить станем. Но о том говорка впереди, яко оздоровеешь.

С княжьей ли легкой руки, с Дуниной ли горячей молитвы, а скоро выправился Петр и крестный крещенский ход отбыл. А и дольше готов был он простоять на морозе, лишь бы касаться рукою нежных перстов Дуни, выскальзывающих на миг из теплой рукавицы в ответ на его касание. Тесна толпа богомольцев, и никто того малого греха не видит. А что Семен Мелик с женою переглядываются понимающе да улыбаются неприметно – то их дело, не плачут ведь! Тем паче что вскоре все пришедшие на Москва-реку не то что улыбаться – хохотать в голос начали. А и как не смеяться, ежели сигают на глазах у честного народа в освященную иордань голые мужики и, окунувшись три раза с головою, смыв прикопленные за год грехи, вылетают на лед диковинными рыбинами.

Нагрешили, видать, на Москве и новгородцы – немало их попробовало ледяной купели. А Петр Заноза – и тут наособицу. Не торопясь, так что любопытствующим и глядеть студено стало, с прибауткой, стойно в июльскую жарынь, влез в воду:

– Ядрена водица, яко девица!

Вынырнув, ухватился за край проруби, призывно махнул рукой:

– Иди, лада, скупнись рядом!

За третьим разом выметнувшись из иордани, он, чакая зубами, будто хвороста в огонь, бросил в толпу:

– И пошто за грехи платят токмо женихи?

И, выбравшись уже на лед, посиневший Заноза протянул руки к стыдливо отворотившимся жонкам:

– Ну‑ка, милка, без огня посогрей‑ка ты меня!

А и не все москвитянки лица прикрыли целомудренно платами али шалями! Может, и пригреет какая бедового мужика. Даром, что ли, сложено: день государев, а ночь наша. Авось и на тот год не потянут грехи камнем на дно, отмоются!

Долго катал по оледенелым московским улицам свою ненаглядную Петр Горский. Полозья ходко шли по залитым луною дорогам, а то вдруг останавливались, и тогда добрый конь, недоуменно прядая ушами, поворачивал голову к саням, где застыли в долгом поцелуе хозяин и незнакомая жонка, которых так легко и весело мчать под морозными звездами встречь новой, робко восходящей над хрустящими снеговыми полотнами, а имя ей – Любовь…

А и недолго глядели вместе на ту путеводную звезду Петр и Дуня. Близко к масленице выехал Горский с малою ватажкой в Новгород. Не забыл князь тайного дела и, уверясь, что выздоровел верный слуга, подал ему знак. Из Москвы выехали затемно, дабы не возбуждать досужего любопытства. Говорить спозаранку не хотелось, дрема одолевала, да и что говорить‑то: дорога известная – через Тверь и Торжок, благо ныне с великим князем Тверским у Москвы мир. Дорого дался он Дмитрию, три раза по наущенью Михаила Тверского приходил на Русь его могучий зять – Ольгерд. Сколь урону претерпела земля московская от тех литовских походов! Ан и прибыток есть – воевать научил Ольгерд изрядно. И на третий раз испытал то на своей шкуре, когда под Любутском вдребезги разнесли москвичи литовский сторожевой полк. Больше лесной воитель ратиться не пожелал, сам запросил мира.

Кони добрые, дорога накатана, через неделю, глядишь, – и Новгород. Молчат путники, в седлах покачиваясь. У одного Занозы рот худой, прибаутки теряет на пути без счету:

– Объедала, блиноела к нам, погрешным, не приспела, чтоб вкушали шиш с винтом, прозываемый постом!

А и впрямь хорошо бы маслену седмицу в Москве провесть. Блины со всякой всячиной – то пустое, на всю жизнь наперед чрево все едино не набьешь. Не соломенную Масленицу, обряженную в женскую справу, а зазнобу свою из плоти и крови лихо промчал бы Горский на удалой тройке по веселым московским улицам. Дуня, Дунюшка… Прощалась нынче, будто на рать провожала. А и кто ведает, как судьба приветит за лесами, за реками. Да и приветит ли? Даром, что ли, горько шутят русичи: наше счастье – вода в бредне.

На третий день, на тверской уже земле, нагнали новгородцы малую дружинку комонных. Спознались: свои, московские! А и не в радость Горскому то свойство – Иван Вельяминов со слугами да с закадычным дружком купцом Некоматом правился в Тверь. Боярину ж нежданная встреча будто по сердцу. Улыбается приветно, о здоровье прошает, как, мол, рана, не тяготит ли?

– Все мы князю слуги верные. Ты за него грудью нож принял, яз грешный по его слову к Михаилу Тверскому поспешаю. Безлепо слугам государевым в размирье обретаться. Пото не серчай на безлепицу ту у княжого крыльца. Ныне‑то куда правишься?

Ласково бает Вельяминов, да все едино не лежит к нему у Петра душа.

– В Новгород на провед отпустил великий князь. – А и другу сердешному не отмолвил бы по‑иному Горский, блюдя тайну государеву!

Далее поехали вместях. Купец Некомат к Занозе прилип – охоч обрусевший генуэзец до мудреных загадок. Сговорились новгородец с тароватым сурожским гостем в очередь загадки загадывать, и токмо про зиму. Стойно снежками, перекидывались они меткими словцами, покуда не ахнул Заноза скороговоркой:

– Сам Самсон сам мост мостил без топора, без клина, без подклина!

Повесил смуглый генуэзец нос крючковатый, глаза хитрые долу опустил, будто под копытами лошадинами ответ найти тщится. Ан и не находит! Разве у боярина спросить? Съехались они, переговорили негромко. Вернулся купец, плечами пожимает – видать, и Вельяминову не по зубам орешек! А Заноза доволен, хлопает Некомата по плечу, громко возглашает отгадку:

– Мороз!

А мороз, будто и впрямь созвали его тем словом, тут как тут. Шляется неприкаянно по лесу, коснется невзначай птахи в полете – падает она в снег звенящей ледышкой, заденет ветку – и обламывается она с хрустальным звоном, на зеркало речное ступит – кроется оно глубокими трещинами.

К Твери подъехали уже в сумерках. Мороз сердито дышал вослед путникам, у которых одно желанье осталось – нырнуть в жилое тепло постоялого двора. Здесь, в слободе, и порешили заночевать. Хозяин, сразу смекнувший, что непростые гости к нему пожаловали, проворно засветил свечи заместо тускло тлевшей до того лучины. Огонь озарил большую избу со скамьями вдоль стен, с длинным столом, от которого в темень углов проворно метнулись вечные избяные постояльцы – тараканы.

– Вороно – не конь, черно – не медведь, крылато – да не птица, шесть ног без копыт, – перстом указал на них Заноза. – Вот каку б загадку тебе, Некомат, загадать. В жисть бы не додумался!

Хозяин, наперебой с хозяйкою таскавший на стол то баранину, то соленые рыжики, то капусту, квашенную с брусникой, подсуетился было и медку гостям поднесть, да остановил его Вельяминов:

– Не нать. У нас сладкое фряжское вино припасено.

А Некомат уж и разливает его из малого бочонка, бывшего в тороках купецкого коня. Много уменья потребно виноградарю, дабы возрастить кисти райских ягод да изготовить из них тягуче-сладкий, нектаром на губах тающий хмельной напиток. Много уменья надобно, и чтобы на глазах у всех в нужные чарки сонного зелья всыпать. Токмо разные то уменья, разные, как день и ночь. А ныне и есть ночь на дворе. Валит она новгородцев на лопатки, яко неодолимый супротивник, заволакивает сладким дурманом последнюю думу Горского:

«Не к добру мы с боярином повстречалися, ох не к добру…»

Глава 5

Сладок пир, да горько похмелье. Голову, гудящую, будто пчелиный рой в нее вселился, с великой тяготой приподнял со скамьи Горский. Сознанье мглилось, плыли перед глазами цветные круги. Петр перемог себя, сел, хотел опустить ноги на пол и тут только понял, что на нем, покрытом соломою, и лежал.

– Эк с одной чары‑то развезло, со скамьи рухнул, – подосадовал Горский.

В горнице было студено, будто и не топил с вечера хозяин обширную печь.

– Хозяин, эй, хозяин! – кликнул Петр в холодную глубину избы и с трудом поднялся на ноги. Слабый стон из дальнего угла был ему ответом. Горский шагнул раз, другой, запнулся о чье‑то распластанное на полу тело и рухнул через него, больно ударившись коленями в бревенчатый настил. Начиная уже понимать, что створилось с ними нечто нежданное, он ощупью нашел лицо лежащего и принялся тормошить, то охлопывая щеки, то зажимая рукою ноздри. Через минуту человек недовольно замычал и подал хриплый спросонья, знакомый голос:

– Что за бес на мя залез?

– Заноза!

– Яз, атаман, – удивленно отмолвил балагур и, попытавшись встать, жалобно простонал: – Ох, башка трешшит!

Оползавши окарачь незнакомую избу, они скоро нашли и добудились Ивана Святослова и Федосия Лаптя. Вся дружинка была в сборе. Токмо где? Вместях искали выход, да руки всюду натыкались на толстенные бревна стен.

– Братие! А никак в порубе мы! – подал голос Лапоть.

– Вырваться нать! – отозвался Святослов.

– Вырваться! Ишь, резвец какой! – отмолвил Заноза. – Не то чудо из чудес, что мужик упал с небес, а то чудо из чудес, как он туда залез. Ежели в узилище мы, то кому-нито тое надобно.

– Я чаю, сие вельяминовских рук дело, – мрачно сказал Горский.

Минуты, часы ли, а может, и дни расточились в кромешной тьме узилища, пока не лязгнул снаружи тяжелый засов, и могутная, из цельных бревен рубленая дверь отошла в сторону, ослепив затворников хлынувшим со двора морозным светом. Не сразу и Вельяминов, шагнувший вслед за стражником в затхлое нутро поруба, углядел новгородцев.

– Каково почивали, Дмитриевы слуги? Не охолодали? – насмешливо вопросил он.

– Ты нас вверг в поруб? – не отвечая на издевку, промолвил Горский.

– Не яз, а по наущенью моему великий князь Тверской Михаил Александрович, коему передался я вчера и душою, и телом. Великая честь вам досталася, не где‑нибудь – в тайном порубе сего светлого князя сгниете.

– Сгниете, коли от Митьки проклятого не отступитесь! – возвысил голос Вельяминов.

– Переметчик! Сука семитаборная! – выругался Заноза.

– Придержи язык, ухорез новгородский. А то как бы самому уха не смахнули, да вместях с головой! – потемнел лицом боярин. – Не изменник есмь. За своим в Тверь пришел! Наш род отвеку великое тысяцкое держал и держать будет. Токмо теперича при великом князе Владимирском Михаиле Александровиче. То мне обещано.

– А тебе, старшой, – глянул он на Горского, – почто вдругорядь грудь за князя подставлять? Счастье твое, что у холопа моего на Москве рука дрогнула, царствие ему небесное! А ныне чуда не будет. Сгинешь попусту, и князь твоей службы верной не узнает. Думайте покудова.

И дверь в темницу со скрипом затворилась.

Ан и ошибся Вельяминов. К концу масленой седмицы знал уже все государь московский и об изменнике, и о верных слугах, ввергнутых в узилище. Есть у Дмитрия тайные доброхоты не токмо в любом княжьем терему, но и в Орде, и у Ольгерда литовского! Пото и крепнет земля московская. Будет вскорости князь судить да рядить с ближними, как помочь верным дружинникам. Писание слать, дабы выдали добром новгородцев? То невместно. Поймет Михаил, что тайные его дела на виду, да и прикажет тихо кончить узников. А чтоб он Вельяминова головою выдал – того и не жди! Да и не засидится иуда в Твери, того гляди в Орду махнет. Долго будут толковать ближние, покуда не решат: пождать надобно, ведь не войну же с Михаилом из‑за четырех повольников учинять!

Однако то все еще впереди: и говорка долгая, и решенье княжье. А пока, выйдя из поруба, высоким тыном наособицу обнесенного, идет Вельяминов, с хрустом вминая снег зелеными сафьяновыми сапогами, ко княжьему терему.

Михаил Александрович, сожидая московского боярина, раздумчиво глядел в затейливо расписанное морозом генуэзское стекло – хоть этим перешиб Дмитрия тверской князь! На Москве‑то сплошь слюда в оконцах, сам зрел. И тако зрел, что и до смертного часу не забудется.

Михаил гневно заходил по горнице. Сколь годов прошло, а коварство московское помнится, будто вчера створилось. Яко лося на охотничий манок, созвали тогда на третейский суд с дядей Василием Кашинским да братцем Еремеем. Да и не поехал бы, коли б не митрополитово слово. С того Алексия все зло и учинилось. Что Дмитрий – вьюнош тогда еще, соплей перешибешь!

Ежели б не встрял владыка в злую руготню, возгоревшуюся промеж тверичами, когда уж кровью глаза налились, разве отмахнул бы его Михаил поносным словом! Нарочно подставился митрополит, зная пылкий княжий норов. А и было с чего пылить! Из богом забытого Микулина вознесли его в ту пору на тверской стол волчий нюх да литовский полк, выпрошенный у всесильного зятюшки – Ольгерда. Дуром вломился он тогда в Тверь, улучив самое годное время. И отдать теперича кусок отхваченного невзначай пирога – Вертязин, владенье брата Еремея, самую что ни на есть лакомую сердцевину того пирога? На-кося, выкуси!

Вот тако и отмолвил он в запале Алексию, понуждавшему добром вернуть охапленный воровски городок с окрестностью. И пришлось‑таки отдать, токмо нахлебавшись вдосталь затворного сидения. А мог ведь не удела – живота лишиться! Москвитяне на то умельцы! Константина рязанского чьи тати в порубе зарезали? А Дмитрий нешь не из роду Юрия окаянного? Так ежели нонешний князь московский с поганью в родстве, то владетель тверской самому Михайле Святому внук, коего тот душегуб татарскими руками смерти предал! И отец по московскому облыжному слову в Орде сгинул вместях со старшим братом Федором. Не минула бы и Михаила смертная чаша, да случились на ту пору на Москве знатные сарайские мурзы. И, сведав о нятье тверского князя, велели его из затвора извергнуть. Чудно: родичи от татар смерть лютую имали, а он – жизнь! А и не для правды – корысти ради содеяли то ордынцы. Пригрозили Дмитрию: коли не ублажит дарами богатыми, в уши пресветлого хана наговорено будет о самоуправстве улусника Митьки. Откупился великий князь, ан и Михаилу Вертязин отдать пришлось. Паче того, в городок тот для догляду поставлен был наместник с Москвы!

Как там Данила в летописании начертал? Князь остоялся, припоминая.

«Михайло Александрович Тверский о том вельми оскорбися и негодуя, нача имети вражду к великому князю Дмитрию Ивановичу».

А и не вражду – ненависть лютую греет в сердце змеем смертоносным властитель Твери! Сколь раз уж жалил он заклятого врага! И волости грабил изподтишка, и литвинов безжалостных насылал на Дмитриеву голову, и Новгород под свою десницу поставить тщился, да токмо осильневшей выходила из размирий московская земля, и в разор приходили грады и селенья тверские.

Могла б судьба поворотить, коли б Мамай помог, как обещался после даров многих, кои в донскую его ставку самолично возил Михаил Александрович. Натерпелся стыдобушки тверской князь, выпрашивая у всесильного темника ярлык на великое княжение Владимирское. А пуще того срам был, когда не пустил его с тем ярлыком в свою землю Дмитрий, отмолвив ближнику Мамаеву Сары-хоже, коего тот послал ханскую волю блюсти:

«К ярлыку не еду, а в землю на княженье Владимирское не пущу, а тобе, послу, путь чист».

Чем обадил того мурзу, а потом и самого Мамая Дмитрий? Почто не нахлынула Орда изгоном на московские земли?

Михаил снова остоялся у оконца, глядя сквозь затканное морозом стекло на заснеженный речной окоем. Оттуда, из‑за Волги, примчатся‑таки татарские рати. Вельяминов набрешет Мамаю такое, чего и в мыслях у Дмитрия не было. Видно, бог сжалился над Тверью, прислав небывалого переметчика. А деваться теперь беглому боярину некуда, ибо тайно ушел от господина своего, и нету у него теперича иной дороги, как в Мамаев стан, – поклеп на ненавистного князя возводить!

Раскатился мыслями князь и не враз узрел легкого на помин Вельяминова да купца Некомата, ступивших в горницу.

– Здрав буди, великий князь владимирский!

И – будто сердце взмыло от того боярского величания! Но виду не показал и, сдвинув брови, отмолвил:

– Не великий покуда. То в руце божьей.

Сказал и глаза скосил на боярина: понял ли двоесмыслие слов сих. Да и чего тень на плетень наводить – дело ясное. Яко Мамай повернет, так тому и быть! Видать, и Вельяминов в одно с ним думу думает.

– Бог‑то бог, а и Мамай не плох! – неприметная улыбка утонула в обширной боярской бороде. – Тебе, государь, великое княжение, мне – тысяцкое, Дмитрием неправедно отъятое. О том буду молить владыку татарского! И Некомат обещался за нас в Орде слово замолвить.

– Замолвлю, замолвлю! – угодливо затряс головою купец, низя глаза, дабы не показать невзначай хищного их блеска.

«Ты замолвишь, – с затаенной неприязнью подумал Михаил. – Кабы не сожидал свой кус от пирога московского отхватить, ни в жисть бы не подмог. Соглядатай татарский!»

Вслух, однако, молвил:

– Того не забуду. Станешь превыше всех купцов на Руси, и не бысть на товары твои ни мыта, ни пошлины иной!

– Велик, многомилостив Мамай! – прижимая руки к груди, еще ниже склонил голову Некомат. – Не бездельные ханы – он владыка улуса Джучи! Я лишь пыль под державными стопами. А и пылинка до уха царского достичь мочна, ежели ветер годный ее вознесет.

– Добро, коли б надуло тем ветром в уши пресветлые, что ярлык токмо ратью могутной крепок! – генуэзцу в лад молвил князь.

Долго еще рядились заводчики новой которы, покуда не было оговорено: к середке лета сожидать Михаилу вестей из Орды. Сам же князь тверской испробует подвигнуть Ольгерда на новую рать, авось пригреют литвины Москву с другого боку! Напоследях уже вспомнили о полоненных новгородцах.

– Удавить их нать! – мрачно сказал Вельяминов. – Отпустить невместно – все Дмитрию обскажут. Чаял, переломятся, рабами станут. Говорил ныне с имя в порубе и домекнул: никогда того не будет. Больно упрямы.

– Настоящий купец и худого товару не выбросит! – вкрадчиво заговорил Некомат. – Придержи их, княже, до времени. Авось пригодятся.

– Быть посему! – решил князь и встал. – Пора вам в дорогу сбираться!

И не обнялись на прощанье заговорщики, ибо не родство душ, не братняя дружба, а токмо гордыня великая и корысть ненасытная столкнули их ныне на едином пути…

Давно уж великий пост миновал, разговелись и в княжьих теремах, и в избенках смердьих. Токмо в порубе тверском текут и текут постные дни. Сколь истекло их уже – то ведают новгородцы по стражнику, приносящему ежедень воду в деревянной цибарке да хлеба куски, а сколь их еще расточиться должно – бог весть. Примолкли повольники, да и много ли наговоришь‑то со скудного корма?

На Занозу лишь угомону нет, бродит, шурша прелой соломою, мудреную загадку разгадать тщится: почто ввергли их в узилище?

– Вельяминов, тот на старшого злобится, ладно. А Михайле тверскому ить худого не деяли. Почто томит нас? – вопрошает он в темноту.

– А коли б атаман князя не упас, для кого радость была б? – откликается Лапоть.

– Дак ить мир ныне промеж князьями! – упорствует Заноза. – Мыслю я, тут иное что.

– Есть и иное, – соглашается Горский, – нешто вы забыли про Торжок-город? Вот с него и злобится Михаил на новгородцев.

– Как забыть, – ворчит Заноза, – рубец от сабли тверской досель к непогоде мозжит. Я что! Сколь ушкуйничков удалых там и навовсе пропали!

– Расскажи, – просит из дальнего угла Святослов.

– Дак ить сказывал уж, – с неохотой говорит Заноза, – ну, ин ладно.

Сначала будто с досадою на докуку, а потом, будто обжегшись воспоминаньем, речет он о гибельной рати, случившейся два лета тому назад. И хоть ведают затворники печальный тот сказ, слушают со вниманием.

Один только Горский раскатился мыслями, и лежит подле товарищей на грязной подстилке лишь его грешная оболочина, а душа далече – на заветном дворе московском, где, поди, уже мурава вослед сошедшему снегу явилась. Знала б Дуня, что не ветерок ласковый былинки, босыми ее ножками примятые, целует! А ведь и догадывается, поди? Сидит пасмурная в светлице, и не радует ее ни солнышко весеннее, ни скоморохи, случаем во двор к Мелику зашедшие. Эх!

Петр вздохнул, заворочался, будто стряхивая насевшую печаль. Вслушался.

– И сошлись мы на Подоле с тверичами, и билися крепко, и ежели б не побегли с сечи дружины тех клятых Смолнянина и Прокопа, аки зайцы пугливые, наш был бы верх! Не отступили мы, токмо сила солому ломит, и пали тамо от руки вражьей и атаман удалой Александр Обакунович, и многие братья-повольники. А Михайло, злобствуя, город пожег, и мало кто из новоторжцев от пожара того ушел.

Молчат новгородцы в осмрадевшей тьме, кулаки бессильные сжимают. Ну, погоди, князь тверской, даст бог, и ты за злодейства свои поруба гнилого отведаешь!

Глава 6

Коня не жалеючи по июльской жаре, мчит на Москву гонец. Глохнет конский топ в лесных мхах, расплескивается по ручьям и речушкам, пыль вздымает на дорогах у сел и погостов. Чем ближе к Москве, тем чаще путь мимо жила людского. Оборачиваются мужики на близкий копытный перестук, руку козырьком приставив над глазами, вглядываются: с чем скачет дружинник? Не рать ли новая грядет? Успеют ли переделать пахари вечные свои дела до нежданной воинской страды? Ан и своя страда не за горами. Вот только б покос довершить, сено в стога сметать да пары допарить, а там и жать пора.

На миг лишь останавливают мужики свистящий лет отточенных горбуш, замирают, не отпуская древка вил али сошные рукояти. Сжать рожь да ячмень, на тока свезти, обмолотить да в житницы ссыпать – вечен неизбывный тяжкий тот круг. И вечна Русская Земля, покуда есть в ней терпеливые пахари, через княжьи которы, ордынские набеги, моровые поветрия, засухи и градобои несущие, яко тяжкий крест, судьбу народа своего.

Вдыхает гонец сладостные, с детства знакомые запахи сенного разнотравья да парной земли, и аж зудят руки от желания пристроиться к цепочке косарей! Воин горячит коня, уходя от того соблазна. А вот уж и предместья московские обочь дороги замельтешили сплошным долгим садом, перетекающим в узкие улицы посада. Дымными столбами взметают конские копыта густую дорожную пыль. Знать, не простой гонец поспешает ко князю, коли у ворот Кремника лишь осадил взмыленного коня.

Хоть и ждал Дмитрий худой нынешней вести, хоть и обмыслил ее давно с ближними, да стиснуло поначалу сердце глухое отчаянье, когда передал запыленный воин изустное послание от верного человека из Мамаевой Орды.

– И сказал-де Мамайка: помогу тверскому улуснику супротив Митьки. И ругал‑де тебя, княже, поносно, поелику не везешь татарам ордынского выхода. А ярлык тот на великое княженье повез ближник Мамаев – Ачи-Хожа. А с ним сурожский гость Некомат, – закончил гонец.

– А Вельяминов? – вопросил оправившийся Дмитрий.

– В Орде остался, яко великий боярин тверской.

– От Каин! – со злобою сказал Бренко. – Как земля такого носит?

– Бородка Минина, а совесть глиняна, – поддержал его Боброк.

– Что еще переказать велено? – Дмитрий повернулся к гонцу.

– Мнит слуга твой верный, что не возможет Мамай большою ратью подпереть тверского князя. Хан Магомед, коего темник из своей руки на престол вознес, ныне на благодетеля зубы точит. С другого боку не дают Мамаю покоя заяицкие ханы да владетель Астороканского улуса Хаджи-Черкес. Не до Руси Мамаю – со своей бы вотчиной управиться!

Отослав воина, князь положил руку на плечо Боброку:

– Верно сказал гонец. Ан и ты такоже мыслил! А с походом на Тверь повременим. Поглядим, что с тем ярлыком Михаил сдеет. Авось одумается!

– Черного кобеля… – досадливо сказал Владимир Серпуховской.

– Отмоем, брат, добела отмоем! – улыбнулся Дмитрий. – А буде надо, и с кожей вместях коросту гордыни тверской отскоблим. Пора унять, довеку унять того резвеца!

– Подручные все повещены, княже. Мнится, и Новгород посторонь не будет, и князья нижегородские, – перечислил Бренко.

– Не попустить бы Ольгерду с Михаилом сложиться, – вставил Боброк.

– Не попустим! – твердо отмолвил Дмитрий. – Достанет силы и литовский рубеж запереть. Будем полки готовить, братие. То не мне – земле русской надобно!

И не знали тогда еще на Москве, что в тот час, когда спрыгнул у ворот Кремника со взмыленного коня тревожный вестник, на смоленые доски тверской пристани торопливо шагнул долгожданный купец Некомат. Да и не генуэзца тароватого здесь ждали, а малый кусок пергамента с вислой свинцовой печатью, что в шемаханской резной шкатулке, не доверяя никому, покоил под мышкою клятый выворотень. Как сладкую мозговую косточку, держали ордынские ханы под рукою ярлык на великое княжение Владимирское. Главную хитрость – вовремя кинуть ту приманку голодной своре русских князей – Мамай ведал крепко! Пусть катаются рычащим клубом в пыли, пусть перехватывают друг другу хрипящие глотки и выпускают из ненасытных утроб дымящиеся кишки. Пусть проглотит добычу самый удачливый, но ослабнет он в кровавой схватке и приползет, виляя хвостом, к стопам татарского хозяина, чтобы служить ему верой и правдою. Так мыслил Бату-хан, так мыслит Мамай. Инако мыслит Михаил Тверской. Да и кому охота, даже на брюхе полозя, мнить себя псом, вылизывающим ордынские сапоги!

«Возродится былое благолепие Твери! – горячечно думал князь, приняв после цветастых речей мурзы Ачи-Хожи и Некомата ярлык в дрожащие персты. – И станет моя столица превыше всех городов русских, как было при Михайле Святом. А я нешто не Михаил? Пускай не Святым, но каким-нито добрым именем есть за что наречь! Гордым али Терпеливым, к примеру. А что? Сколь за величие тверского дома претерпел, да с гордостью!»

И невдомек Михаилу Александровичу, что дал уже ему народ русский меткое прозвище «Упрямый». Не вельми жестокосерды мужики, а то и Блудливым и Лживым могли бы окрестить князюшку. А и самым черным, подсердечным словцом поминали Михаила в смердьих да посадских избах, ибо вся тягота кровавых котор, затеваемых князем, ложилась на их могучие рамена. И если уж кого называть Терпеливым да Гордым, то токмо вечного русского мужика, без которого не быть и земле самой.

А вот придется, видно, опять схватиться тому мужику с московским али новгородским пахарем али мастеровым за правое, неправое ли дело – бог весть. Ибо дело то – княжье, а князь – тож от бога. Божьим же словом напутствовал своих дружинников скорый на решенья Михаил. И месяца августа в четырнадцатый день вспенили Волгу дружными веслами тверские струги. Ушли воинства московские волости – Углече Поле да Торжок – за нового великого князя Владимирского сватать.

– Бойчее стой, в глаза Дмитрию не засматривай, выю до земли не клони, – особо наставлял он ближнего боярина Ивана Суслова, – смекай, от кого ныне на Москву послан!

Ох и любо величаться Михаилу новым титулом! Слыша те смелые речи, цокает языком Ачи-Хожа да кивает одобрительно Некомат. Не узнать сейчас суетливого купца – важен стал, спесив. Глазами Мамая был в Москве проворный генуэзец, обласкал его за то в Орде всесильный темник, и теперь наставлен он надзирать за делами тверскими.

– Крепкую грамоту измыслил государь, злую! – расхмылился он готовно. – Потеряет с таких слов покой враг твой московский!

Токмо ведает Михаил, что больнее словесного поношенья – черной стрелою ударит в Дмитриева сердце заглавная строка того писания: «Се яз князь великий Володимерьские Михаил Александровичь…»

Истинно ведает то резвец тверской, да не ведает, что зажжет коварная стрела неукротимое желанье раз и навсегда окоротить неугомонного соседа, запереть его довеку в родовом гнезде небывалым мирным докончанием:

«А вотчины ти нашие Москвы, и всего великого княжения под нами не искати, и до живота, и твоим детем, и твоим братаничем».

А чтобы свершилось сие, повелел государь, изорвав гневно тверскую грамоту, повестить князей подручных да союзных, дабы вели дружины свои к Волоку Дамскому, куда и сам Дмитрий скоро изволит быть.

Утро 29 июля 6883 года от сотворения мира выдалось небывало жарким, будто вобрало в себя весь прикопленный летом зной. Умолк в московских садах птичий щебет. Хороня от палящих лучей нектарную середку, заботно сомкнули лепестки полевые цветы, благо что и пчелы-хлопотуньи пережидают жару в пасечных колодах али в тайных дуплах. Добро бы и людям не казаться из жилищ своих под налитое ярою предгрозовою силой тяжкое небо. Ан не ждут дела ратные, и, превозмогая истому, снуют люди в Кремнике, будто в муравейнике, разворошенном невзначай лесным топтыгою. Ежедень уходят отсюда рати к Волоку Ламскому, ныне же – наособицу – сбирается московское воинство на юг, окский рубеж стеречь.

Расстаться сегодня суждено неразлучникам – Дмитрию да Боброку. Надолго ли – бог весть. Тяжела ратная страда, и не потом – кровью поливает она обильно землю. Заслонить землю московскую от Орды, покуда не выбьет Великий Князь дурную спесь из Михайлы Тверского, кто возможет надежнее Боброка?

– Ох, истомила жара, – Дмитрий узорным платом утер лицо, – тяжко ныне кметям в воинской сряде.

– Перемогутся! – отмолвил Боброк. – До Коломны оружие и брони на возах доправим, а там, глядишь, и жара спадет.

– Вчера куды менее припекало, – вмешался Владимир Серпуховской, – почто обождать велел владыка?

– Некое знаменье божье предрек святитель, – обернулся к брату Дмитрий, – пото и задержка.

Меж разговором они и не заметили, как обогнули Успенский храм, и уж на ступенях владычных хором замолчали, в чинном благолепии ступив во внутренние покои. Не наружного почтения ради прервали молвь великие мужи московские, идя вослед придвернику по затейливым переходам. Кому на Руси Великой не ведом подвиг митрополита Алексия, сколь годов несущего бремя власти духовной? Не быть бы языку русскому, коли б не подвижничество владыки. Не токмо духовной, но и светской главою Руси Владимирской достало быть митрополиту до возмужания Дмитрия Ивановича. А и возрастал князь по мудрым наставлениям отца духовного – Алексия. И хоть ныне стал немощен плотью митрополит, а все горит в душе его путеводная свеча, освещая неведомый путь. Путь же тот у Дмитрия и соратников его – один: освободить страждущую Отчизну от хомута ордынского, и утишение Твери – лишь малый шаг на том указанном владыкою пути.

В горнице, где ожидал князя и бояр Алексий, душно было не токмо от наружного зноя, но и от множества свечей и лампад, отсвечивающих золотом на богато изукрашенной божнице. Потому, подойдя под благословение, заговорили поначалу о небывалой жаре. Владыка, одетый в торжественное митрополичье облачение и белый клобук, со слабою улыбкою на худом лице выслушал сетования воинов.

– Не чует плоть моя жары сей. Да и чудо ли – жара непереносная? В землях нечестивых агарян жары паче наших случаются. Истинное чудо явит нам ныне вседержитель наш! Воззрите, чада мои, не смеркается ль на дворе?

Князь и ближние прильнули к узким оконцам, из коих по летнему времени были вынуты слюдяные пластины.

– Небо замглилося, отче! – с тревогою сказал Дмитрий.

– На солнце глянь, княже.

До рези в глазах засматривал князь на огнедышащее светило. И помнилось вдруг, что на ущерб пошел его ослепительный диск. Дмитрий смахнул слезу, вгляделся снова. А уж и не половина ли солнечного лика будто сажей замазана! Вот уж и вовсе один серпик золотой остался. Ан и его уж нет! Взвился на улице заполошный жоночий визг, и, будто настигая его, пала на Москву неурочная мгла. Миг ли один, долгие ли часы длился тот знак господень? А токмо мало-помалу замолкли по дворам собаки, взвывшие было разноголосо, и, будто по кускам коросту с себя сдирая, выкатилось на небо солнце, да не давешнее – злое, косматое, а будто росою божьей умытое – доброе, светлое. И, унося, как сон, привидевшуюся жуть, подул живительный ветерок, и, глотнувши его, робко цвиркнула в саду первая птаха, а за нею обрели голос иные.

– Вот такоже и сила ордынская рассыплется, яко черный прах. И расточится мгла бесовская, и озарит путь наш свет самосиянен. Бысть посему!

Слабый голос митрополита отвердел, будто отпустил худые рамена его тяжкий груз осиленных десятилетий. Князь и ближние, поворотив от оконец, трепетно внимали святителю, и до самого смертного часу сохранят они нерасплесканной живую воду Алексиевых слов, и не зарастет она тиной забвения, покуда есть на земле язык русский.

Истово молил о том владыка, пав на колени перед иконами, едва замкнулась вослед великим воинам московским тяжелая узорчатая дверь:

– Укрепи дух наш, господи! Токмо милостиею твоею и молитвами пречистыя богородица и всех святых чудотворец, растет и младеет и возвышается земля русская. Ей же, Христе милостивый, даждь расти и младети и разширятися до скончания века!

Глава 7

Задохнулся от зноя августовского день, да пришел на выручку братец вечер, распахнул бесчисленные оконца звезд, и засквозил по улицам тверским благодатный ветерок. Под свежим его дыханием утишились ожоги тела крепостного, на коем даже глинка белая, стойно иссохшейся коже, трещинами от солнца пошла. Долетел ветерок и до княжьего двора. На звуки гульбы сунулся было в молодечную, да, хлебнув тяжкого пивного духа, вылетел прочь, ринул через сторожевой тын и заметался круг замшелого поруба, выискивая гожую щель, дабы полюбопытствовать: о чем глаголят в том узилище?

– Медку бы испить, – мечтательно протянул Заноза.

– И яблочком наливным закусить! – в тон ему отозвался Горский.

– А поди уж и медовый, и яблочный спасы минули, – раздумчиво сказал Лапоть, – и какой ноне день – бог весть.

В эту минуту лязгнул засов, заскрипела дверь, и кто‑то шагнул в гнилое нутро поруба.

– Эй, отзовитесь, православные, – приглушенно кликнул он в темноту.

– Некомат? – Горский встал, по голосу признав купца-хитрована.

– Яз, Некомат, – торопливо отмолвил генуэзец.

– Некомат – ползучий гад! Ах ты… – злобно прохрипел Заноза.

– Неколи нам руготню разводить. Побег я вам сготовил. Возможете ли?

– Как же сдеять-то? – Горский первым опамятовался от удивленья.

– Ныне в княжой молодечной пир. Бочку пива выставил Михайла дружинникам, дабы набрались храбрости ко грядущей рати. Стражей обоих я причкнул. Разболокетесь донага, яко схмеленные донельзя воины, и со двора двинете к водяным портомойным воротам, словно бы дурь купаньем выбивать. Раздевайтеся скореича!

– А почто помочи нам удумал? – вздымая через голову рубаху, вопросил у купца Заноза.

– Гонец ныне ко князю пригнал. Сказывал, вышел, мол, Дмитрий московский из Волока Ламского с неисчислимым воинством, и в силе той тяжцей грядет на Тверь. Доведет пред светлы княжьи очи предстать, обскажите о моем раденьи. Мое дело купецкое – всюду выгоду блюсти! Готовы, что ли ча?

– Соромно, – вымолвил было Святослав, но, вослед за товарищами перешагнув через распростертые за дверью тела кметей, сторожко прикрыл за собою калитку сторожевого тына. Во дворе беглецы по уговору обнялись по двое и, шатаясь, будто пьяные, двинули к воротам. Да и не трудно им было притворствовать – с долгой голодухи ноги подкашивались сами собою.

– Яз пью и квас, а увижу пиво, не пройду мимо! – пьяно загорланил Заноза, в обнимку с Лаптем подходя к воротам.

– Эк нажрались! Лыка не вяжут! – с завистью промолвил один из стражей. – Кабы не наш черед тута стояти… Эх!

Ратник смачно сплюнул и отворотился, дабы не блазниться видом чужого веселья.

– А где пиво, там и диво! – за воротами уже проорал Заноза.

– То‑то, что диво, – никак не мог успокоиться страдник, – где мед да пиво, туда всякий с рылом, а где лом да пешня, тут говорят: я нездешний!

– Истинно, Онфим, – поддакнул напарник, – а заставить бы тех пьяней голым задом ежиков бить!

И ратники дружно заржали, хоть словом зловредным отмстив неудачливый свой жребий. Не задержали беглецов и у портомойных ворот.

– Жонок тома не перепугайте! – токмо и крикнул им вдогонку ражий старшой. А и не было уже баб в тот час на волжском берегу, отстукотили их тяжелые вальки по мужниным портам да рубахам. И не милее ли жонки любой показалась новгородцам смоленая плоскодонка, вервием притянутая к портомойному плоту. Сколь раз баюкала ты на широкой груди своей вольных ушкуйников, матушка-Волга, побаюкай и ныне!

Да поди и сама‑то она уж дремлет, умаявшись за день от вечной колготы. Мосты держать да струги толкать, мельничные жернова ворочать да рыбу в сети загонять – а и не переделала бы Волга толикое множество дел, коли б не было у нее верных подручников – неисчислимых ручьев и речушек, в малой силе коих и таится могучая сила хозяйки земли русской. Не так ли и войско московское во сто крат могутней стало, вобрав в единую силу союзные рати. Тих ночной лагерь на волжском берегу, и различишь разве в нем станы ростовчан и ярославцев, смолян и белозеров, нижегородцев и брянчан. Да и к чему искать ту рознь? За общим русским делом собрались ныне дружины. Доколе же будет врагов наводить на землю родную тверской тот каин! Не бывать христопродавцу на владимирском столе! Пусть и он хлебнет досыти горького дыму родных пожарищ, пусть и на его главу сединою ляжет пепел тверских городов и селищ.

А уж и не раз, видно, икнулось Михайле Тверскому, когда вышли московские полки к родовому гнездищу тверского князя. Нет больше того града Микулина, дымом черным на небо изошел. Не токмо злословцы московские, но и свои, тверские, языками чешут непутевого князюшку за безлепое то желанье стать в Дмитрия место. Ужо будет скоро ему, закоперщику, суд да расправа! Один лишь переход до столицы тверской москвитянам остался.

Спит лагерь воинский, спит и Волга, и от сонного ее дыханья идут волны по водяному зеркалу, до золотого блеска начищенному луною. Вот уж и полоска рассветная высветлила окоем, а волна прибойная все лижет береговой песок, баюкает московских дозорных. Ан не спят они, головами встряхивают, прогоняя назойливую дрему.

– Глянь, Никита, никак лодку к берегу прибило? – Овсей Куница встал, зоркими охотничьими глазами оглядывая с откоса чернеющую внизу кайму прибоя.

– Айда сведаем!

Не ошибся новгородец. Песчаной тропкой спустившись к Волге, у самого берегового уреза дозорные и впрямь узрели смоленую плоскодонку, мерно подрагивающую на прибойных волнах. Овсей, первым доспевший к находке, шатнулся вдруг назад, закрестился:

– Помилуй мя, господи! Мертвяки тута!

Опасливо отступил от берега и Никита:

– А може, и не мертвяки? А ну как-то – водяные! Затянут в омут, и поминай как звали.

– Не плети, – пришел в себя Куница, – где это видано, чтоб четверо водяных вместях собрались! Да и никак храпят они? Ну-кося, погоднее гляну.

Дозорный опять подступил к лодке, озирая лежащих в ней вповалку голых мужиков.

– Батюшки-светы! Спознал! Это ж наши, ватажные! Атаман, Заноза, Федосий-книгочей да с ними Святослов-рязанец.

– Взаправди, они. Охудали‑то как – кожа да кости! – запричитал жалостно и осмелевший Никита. Токмо от причета того и вырвались из объятий сна богатырского беглые затворники.

– То ль блазнится, то ль Куница! – хоть и хриплым спросонья голосом, а складно проговорил Заноза.

– Наших повестить надоть. Радость‑то какая! Я мигом! – Овсей помыкнулся было бежать к тропинке на откосе.

– Постой! Допрежь чем народ булгачить, лопотинки нам какой-нито принесите срам прикрыть! – Горский тяжело спрыгнул в воду, улыбнулся. – Ну, здорово, что ли, дружья-товарищи!

Князю Дмитрию приснился на рассвете давний добрый сон. С детских лет еще приходило порой к нему светлое это видение, оставляя звонкую радость в душе и предчувствие близкой удачи. И не обманывало его то предчувствие, и вершились в тот день дела, князя радующие. Младенем еще силился Дмитрий размыслить наутро: в чьих же могучих руках подлетала без малого до потолка душа его, сладостно обмирая? Отец ли то был, дед ли, а может, и пращур какой дальний? Не мог того разобрать князь, сколь ни силился. Лишь отец духовный – митрополит Алексий – разрешил сомнение:

– Радуйся, княже! То великий княжий род твой пестует тя. И не уронят тя николи руки сии добрые, покуда сам не уронишь званья и чести своих.

Вот и ныне Дмитрий проснулся в радостном ожиданьи доброго, что днесь должно случиться. И не замедлила добрая весть, примчала спозаранку в княжий шатер в устах Бренка:

– Государь! Петр Горский со товарищи нашлися. Из поруба тверского утекли!

– Где ж они?

– Зова твоего дожидаются.

– Ну‑ка.

Князь вышел из шатра. Новгородцы, уже одетые в чистую сряду, сожидая князя, весело переговаривались со сторожевыми дружинниками. Дмитрий обнял Горского, приветно улыбнулся товарищам его.

– Другой раз уж ты, Петро, от злой судьбы уходишь на службе моей!

– А пошлешь, государь, дак и опять уйду! Не взыщи: не справил дела твоего в Новгороде.

– То ведаю. И вины на тебе не держу. А со злыдней тех – Вельяминова да Некомата, даст бог, спрос учиним!

Дмитрий сурово сдвинул брови.

– Купчина тот Некомат побег нам сготовил, государь. Стражников своею рукою сгубил.

Князь недоверчиво покачал головой, усмехнулся:

– Хитер генуэзец! Чует, отколь ветер дует.

– Славен молодец из конца в конец, да все стыдобушкой! – вставил Бренко.

– А что ему стыд? У него навычка купецкая: жизнь висит на нитке, а мыслит о прибытке! – отмолвил Дмитрий. – А вот как братца моего двоюродного совесть не зазрит на Москву руку поднимать! Слышно, в Орде Вельяминов на тя, брате, паче иных изветы наводит?

Князь обернулся к Владимиру Серпуховскому. Тот насупился мрачно:

– Будет ужо и волку на холку! Измыслил выворотень клятый лжу, будто ищу яз великого княжения из‑под тя, брате. Прю меж нами учинить восхотел. Достать бы токмо гада ползучего!

– Не о том речь, где виновного сечь, а о том, где он. А переметчик поганый у Мамая за Доном. Поди, достань того волка! – сказал Бренко.

– Ан не гонкой волка бьют – уловкой, – вставил Горский.

– То обмыслим еще, – сказал Дмитрий, пристально взглянув на Петра, – а покуда Тверь впереди!

К Михайловой столице московское войско вышло к пабедью. Горский, обласканный князем и получивший под начало конную сотню, невзирая на владеющую еще телом тюремную истому, первым вымчал на пыльную улицу городского посада. Под заполошный набатный гул, летящий из крепости, вынесся он к воротам, в коих толклись, запирая их, оплошавшие ратники. Ринуть бы сейчас напролом, ворота удержать, и – кончено сраженье! Слыша, как за спиною нарастает слитный гул конских копыт, Горский подумал с мимолетною досадой: «Не поспеют».

А рука уж сама собою сорвала с пояса аркан, и, свистнув в воздухе, волосяное вервие оплело замешкавшегося воина. Не давая полоняннику опомниться, Горский рванул коня вбок, и тверич, плюхнувшись в пыль, поволокся, взметая ее, к посаду. Вовремя поворотился Петр, ибо ударили вдогон смельчаку опомнившиеся на стрельницах вражьи лучники. Да поторопились, видно, тверские ратники – один лишь кованый рожон хищно звякнул о наплечье и со смачным чмоком вошел в бревно посадской избы.

Отскакав подальше, Горский придержал коня, дал встать на ноги тверичу, на котором порты и рубаха изодрались в лохмотья. Таким и узрел его Дмитрий, с князьями и воеводами подъезжавший к посаду.

– Ох и лют же ты, кмете, до тверичей! – засмеялся он, оглядывая полонянника. – Зубами ты его, что ли, драл?

– В городе князь твой али сбег? – вопросил он ратника, утирающего рукою грязное лицо. Тот, бережения ради, рухнул на колени:

– Тута, батюшка государь, тута. И семейство княжье все тута.

– То и добро.

Князь повернулся к Бренку:

– Вели, Михайло Ондреич, посад разбирать да острог осадный строить.

Горский меж тем приглядывался к тверскому ратнику.

– Вельми голос твой мне знаком. Не ты ли ночью у княжого терема в стороже стоял?

– Яз, боярин, яз, – угодливо закивал полонянник.

– Ну а коли ты, – усмехнулся Горский, – не заставить ли тя голым задом ежиков бить, яко ты нам ныне вдогон сулился? Благо и порты спущать не надо!

– Не бери греха на душу, атаман! – вмешался стоявший обочь Заноза. – Чем бить‑то? Ты его и так по всему посаду колючки да щепки седалищем сбирать заставил!

Глава 8

Люб сердцу русскому перестук топоров. Работают древодели – знать, жить будем, знать, сгинули покуда мор, и глад, и пожары. Надолго ли – бог весть. Хоть день, да наш. И бьются радостно сердца в лад веселому перестуку топоров. А и не в радость тверичам добрая сноровка московских древоделей! Стучат плотницкие топоры круг осажденной столицы, будто остатние гвозди в гроб великого княжества Тверского заколачивают. Вот-вот перехватят Волгу наплавные мосты, чтобы уж и с заречной стороны никто крепости помочи не дал. А как тому помешать?

Разве что уследить да стрелами побить ратников, хлопотливо раскатывающих на бревна посадские избы. Попробуй‑ка! Только выцелит тверской лучник врага, глядь, а у самого уж в ребрах – тяжелая московская стрела. Если и щадят кого на стрельницах али на пряслах стен каленые жала, то не рукою Федосия Лаптя пущенные.

Без промаха бьет самострел, дождавшийся наконец хозяина. Благодари судьбу да трубача московского, тверской дружинник! Дрогнула рука у Федосия от нежданного трубного гласа, и свистнула стрела мимо облюбованного виска.

– Федосий! Хватит жонок тверских вдовить! – созвал друга Заноза от кровавой работы. – Наши новгородцы в помощь князю Дмитрию доспели.

– А ведет кто?

– Сам посадник Юрий Иванович. А с ним и наши ушкуйные воеводы, Осип Варфоломеевич да Василий Федорович. А уж дружьев-товарищей тамо без счету! Сразу и не спознаешь иных – больно рать велика!

А и впрямь великое войско снарядил на Тверь Господин Великий Новгород! Отмстить за кровь братьев своих, пролитую обильно тверичами под Торжком, собрались лихие вечники. Три года уж тому пораженью, а саднит тот разор в душах у новгородцев, будто незаживающая рана.

Потому и горячились на княжеском совете воеводы новгородские.

– Чего сиднем сидеть? На слом идти надоть! – басил дородный Осип Варфоломеевич.

– Ить рази это крепость! – задиристым кочетом подскакивал на лавке невеликий ростом, жилистый Василий Федорович. – Дрова и есть дрова, как ты их не забеливай. Подпалить прясла и стрельницы, и – наша Тверь!

– Такоже и тверичи с Торжком сдеяли. Пущай теперь сами красного петуха по городу ловят! – поддержал воевод новгородский посадник, с полуслова понимающий розмыслы ушкуйных атаманов, с коими немало хаживал и на близкую Волгу, и на далекую Югру.

– На приступ идти – ратников класть зазря! – возразил Владимир Серпуховской. – И своих, и тверских пожалеть следует. Русские, чать, не татары, не Литва. Измором возьмем Михаила!

Дмитрий одобрительно глянул на двоюродного брата. С радостью примечал он, что все чаще в пылком сердце Владимира воинская мудрость пересиливает безрассудную отвагу.

– Покуда будем осаду держать, боюсь, Ольгерд али Мамай вотчины наши пограбит! – вмешался смоленский князь Иван Васильевич. Одобряя те слова, покивал и брянский князь Роман Михайлович. Нетрудно и понять их, ибо предстоят владения обоих могучей Литве.

– Яз тако мыслю. – Дмитрий встал, не давая разгореться безлепой толковне. – Новгородцам вольным воля. Пущай по разумению своему приступ готовят. Ежели получится сие, московский полк с воеводою Семеном Добрынским за ними пойдет.

А и не пришлось московским кметям на тверские стены лезть. Паче того – вспятили они и, унося с собою павшего воеводу, вломились в осадный острог. Было то к пабедью, а с заутрени и помыслить никто о таком конце приступа не мог…

Бойкие новгородцы под прикрытием метких лучников живо натаскали к подножью тверского детинца бревен, досок и прочего горючего хлама, не жалея, оплеснули маслом и отошли от стен подальше, любуясь, как чертят небо сотни огненных стрел, вонзаясь в приметы и высушенные августовским зноем прясла стен. И задымились бревна, и затлели, а уж воротную стрельницу, крайнюю к реке Тьмаке, и пламенем охватило. Коли б ветер тогда хоть вполсилы дунул, пеплом ушла бы на небо Тверь! Ан заспал где‑то беспутный бродяга, и тверичи с великими трудами добили‑таки огненного зверя, начавшего уже похрустывать костями детинца.

Дружно полезли разочарованные в огненной силе новгородцы на дымящиеся еще прясла стен и валились десятками с осадных лестниц под мечами и секирами озлившихся тверичей. А тут еще растворились почернелые ворота, и ударила на вечников конная княжья дружина.

Некрепок в долгом бою ушкуйник, и коли не сумел нахрапом, наскоком, внезапной лихостью ошеломить врага, а тем паче получив крепкий отпор, пятится и готов унырнуть куда-нито от смертного поединка. И, когда ударил клин тверской конницы, словно тяжелая сосуля в сугроб, дрогнули новгородцы и, раздавшись, как тот снег, открыли удару не изготовившийся толком московский полк. Тут и пал воевода Семен Добрынский, тщившийся соединить порушенные ряды своей рати.

Многим не спалось в ту ночь в осадном стане. Метались в горячке раненые, переговаривались у костров воины, обсуждая новгородскую удаль и позор. Не спал и Дмитрий. С трудом, словно неутомимый плуг смерда лесную крепь, осиливал ум тяжелые, неподатливые мысли:

«Эх, новгородцы, новгородцы!.. Сколь беды делу русскому от неискоренимой вашей вольности! Невместно вам под рукою державной ходить. А почто? Ни княжьей и ни иной чьей власти над собою не хотите? Когда ж уразумеете, вечники непокорные, что не может тако быти! Не государю московскому, так хану татарскому, князю литовскому, магистру немецкому али королю свойскому придется тебе, Господин Великий Новгород, выю свою подставить! Дак не лучше ли под русским ярмом ходить, чем иноземцу кланяться! Видит бог, не корысти для сбираю яз круг Москвы землю русскую. На силу татарскую токмо единая сила Руси надобна! Покуда ж своевольничают вечники, покуда пример недобрый иным княжествам являют, трудно вершить задуманное. Того гляди, Русь опять на уделы рассыплется. И попирует ужо тогда Мамай, а Новгород на заедки оставит!»

Дмитрий гневно заходил по шатру.

«И яз виноват был днесь – попустил горлопанам на приступ идти. Они кашу заварили, а полку московскому расхлебывать пришлося. Которые ратники, да и сам воевода не досыти – досмерти вкусили каши той. Прискорбно сие.

А за набеги ушкуйничьи кто платит? Чьи грады и селища за них Орда жжет? Мыслил на доброе дело разбойных удальцов подвигнуть, ан выворотень Вельяминов помешал. А ежели учинят опять ушкуйники непотребство какое, не будет им пощады!»

И не ведал еще, раздумывая о том, князь, что створили уже разбой, доселе неслыханный, новгородские душегубы…

Назавтра утро выдалось свежее, предосеннее, и заря зябко поеживалась, входя в Волгу. И будто свежестью той смахнуло душные ночные думы. Бодро взялся Дмитрий за бесконечные дневные дела. С заутрени стучали по его слову плотники, укрепляя осадную горожу, ушли за Волгу новые рати в помочь стоящему там ярославскому полку. Крепко обложен в своей столице Михайло, и некуда ему податься – рано ли, поздно ли, а придется крест целовать на мирном докончании. Ой и покривится гордец тверской от того поцелуя, а паче того от слов перемирной грамоты!

– Зачти‑ка еще раз тое место. Обмыслить хочу: добро ли писано. – Дмитрий, стряхнув задумчивость, оборотился к дьяку.

«А пойдут на нас татарове или на тебе, битися нам и тобе с единого всем противу их. Или мы пойдем на них, и тобе с нами с одного пойти на них. А пойдут на нас Литва или на смоленского на князя на великого или на кого на нашу братью на князей, нам ся их боронити, а тобе с нами всим с единого».

– С Батыгиных времен не было меж князьями таковых писаний, государь! Токмо боязно – не спознали бы в Орде. – Дьяк Внук восхищенными глазами глядел на князя.

– А пущай знают – сильна ныне Русь! Девятнадцать князей на мой зов пришли, а на татар и больше будет! На такую мощь новый Батыга нужен, а Орда ныне не та.

– А и Михайле Тверскому опосля такой грамоты деватися некуда станет!

– То верно. Довеку ему охоту шляться к Ольгерду да к Мамаю отобьем!

Дмитрий нахмурился:

– А о переметчике Вельяминове особо надо в грамоте отписать!

– Прости, государь. Дело неотложное! – вошедший в шатер Бренко говорил запыхавшись, будто спешил откуда. Остоялся, заговорил ровнее:

– Наместник Плещеев с Костромы пригнал. Сказывает, город на щит взят и пограблен дочиста!

– Татары?

– Кабы так… Да пущай он сам обскажет.

Бренко вышел и вернулся с вельми чревастым, изрядно лысым уже боярином. Тот, едва переступив порог шатра, рухнул на колени:

– Помилуй, батюшка-государь! Грех на мне.

– Встань, боярин. О каком грехе речешь?

– Грешен, вотчину твою не оборонил от разбойников новогородских. Сплыли они по Костроме во множестве ушкуев, и вышел яз навстречь им с дружиною и горожанами. И бились мы, и посекли уж было татей, да набежала сразу новая ватага тех ушкуйников, и не устояли верные слуги твои.

– То поглядим еще – верные али нет! Что далее створилось?

– И зорили, и пакостили окаянные в Костроме. И казну, и рухлядь, и припас всякий пограбили да потратили, и домы многие спалили. Паче того, полону набрали, баб, девок, детишек в Булгар повезли продавать. Атаманы же у них – Прокоп и Смолнянин.

Дмитрий слушал, сурово сдвинув брови к переносью. Вернулись давешние мысли.

«Что ж, господа ушкуйники, сами вы себе судьбу лютую выбрали! Яко аукнется, тако и откликнется».

Дмитрий встал, вымолвил твердо:

– Ныне ушли грабители из руки моей. А пойдут назад, велю разбойников тех имать и казнить мечом без жалости, яко татей и душегубов!

Глава 9

Не ведали тех грозных слов удачливые новгородцы. А хоть бы и ведали, дак не больно‑то и напугались бы. Где ныне Дмитрий, а где они – не дотянется князь! Ежели на обратном пути только. Да когда он будет еще, тот обратный путь! А ныне – хоть день, да наш! А счастие и несчастие, известно, на одном полозу едут. Неведомо, непроглядно будущее уму человечьему, и не прозреть ушкуйникам, что встанет еще, воскреснет опоганенный ими город, будто неистребимая языческая богиня Кострома, давшая древнему поселению тому не токмо имя, но и диковинную силу свою. Ежегод сжигают еще ее соломенные чучела русские идолопоклонники, а она все не умирает, возрождаясь каждою весною плодородием вечной земли русской. А паче того не ведают новгородцы, что с этого их неправедного похода позорным станет званье ушкуйника и не честными повольничками, а татями и душегубами величать станут их люди…

Тороват, многолюден, пригож город Булгар. Со всех концов света съезжаются сюда купцы, и потому в пестрый клубок людского разноголосья вплетены здесь и гортанный говор арабов, и лающая свейская речь, и вкрадчивая молвь генуэзцев. В Хорезм или Армению, Египет или Персию, а может, и вовсе в неведомую какую страну забросит судьба костромских полонянок, чохом проданных ушкуйниками на торжище жадным перекупщикам. От кого назначено рожать им детушек, и под чьим небом оплакивать судьбу тех не по‑русски узкоглазых, иссиня-черных, желтотелых ли, но все едино ненаглядных чадушек?

Нет дела до того молодцам новгородцам, и не на страшном ли только Суде поймут они меру содеянного? Любо вольной ватаге, расторговавшись, бражничать напропалую под голубым булгарским небом. Кому и на ушкуях родных гульба по сердцу, кому в харчевнях на торжище, атаманам же новгородским баня городская по нраву. Любо им, раскинувшись на лежанках широких в предбаннике, шемаханским сладким вином неспешную беседу запивать. Солнце сквозь высокие окна растекается по розовым стенам, увитым непонятными надписями.

Сухощавый, чернявый, обличьем схожий с греками Прокоп, пальцем указав на одно из тех начертаний, прочел:

– Кто уповает на аллаха, тому он – довольство. Аллах свершит свое дело. То – мудрость пророка бесерменского Магомета.

– На аллаха надейся, да сам не плошай! – усмехнулся Смолнянин, поглаживая под тонким полотном банного покрывала долгий рубец на могучей груди. – Ныне же удача, яко жар-птица, нам в руки далася.

– А все ж грех великий сотворили мы, братие! – вздохнул богатырь Миша Поновляев, впервой выбранный походным атаманом.

– А не погрешишь – не покаешься! – отмолвил Прокоп. – Дак ить ты паче нашего грешен. Кабы не грянул ты с засадною ватагой на костромичей, не видать бы нам того города!

– То дело воинское. А души христианские в неволю продавать – не по совести!

– Не сумневайся, друже. Много думать – мало жить. А живем однова!

Смолнянин сбросил покрывало, распахнул дверь в просторный банный покой, где слышался благозвучный плеск фонтана, изливающего струи из диковинного каменного цветка о двенадцати лепестках.

– Гляди, яко днесь грехи предбывшие смою!

С разбегу нырнул он в просторную каменную чашу, где смешивались кипяток с холодняком, низвергаясь из больших медных кранов. Не так ли, шумя и вспениваясь, сливаются в чаше жизни тепло и остуда, безропотно принимая в воды свои и грешников, и праведников…

Пойманной жар-птицею бился в парусе ветер. Только не жаром сухим наполнено было его дыханье, а свежестью студеной. Солнце вставало над Волгой румяное, будто нахолодавшее на предосеннем утреннике. Встречь ушкую бугрились серые, будто шлифованные волны. Нехотя раздаваясь под напором смоленой корабельной груди, они, озоруя, швыряли через невысокий борт мелкие холодные капли.

Поновляев зябко передернул плечами, плотней запахнул кафтан:

– Вельми студено!

– Анна – зимоуказательница пришла. Ныне ее день. По старой примете являет она первый холодный утренник.

– Яз не ведал того. Не зря тя, дед Аникей, седатого да немощного, в поход взяли!

– Не в бороде честь: борода и у козла есть. А все ж без старого коня – и огнище сиротой.

– То верно. По твоему слову костромичей одолели. Вельми мудр ты! Яко мыслишь: куда ныне нам сплавляться?

– На море Хвалынское путь держать надоть, берега тамо богатые пошарпать.

– Прокоп со Смолняниным в Асторокани роздых надумали устроить.

– Как бы худа с того не створилось! Вельми хитер и алчен князь астороканский Хаджи-Черкес. Возможет позариться на достатки наши.

– Упасемся как‑нито. Доскажи‑ка лучше, дед Аникей, сказку, что давеча сказывал.

Старик пожевал губами, припоминая.

– Ну, слухай. Выросли Волга, Днепр и Двина и поняли, что нет им места на земле в обличье человечьем. Что за житье: наготье да босотье! Натерпелись бедные сироты холоду и голоду. Сколь ни работают, а все на пропитание не хватает. Вот и надумали они пойти по белу свету, сыскать лучших мест и обратиться тамо реками. Ходили они, ходили; не год, не два, а без малого три, и выбрали они места и сговорились: кому где начать свое теченье. Заночевали однова все трое в болоте. Ан сестры хитрее брата оказалися. Заснул Днепр, а Волга встала потихоньку, заняла лучшие да отлогие места и потекла. За нею и младшая сестрица Двина такоже содеяла. Брат проснулся, а уж сестер и след простыл! Он и побежал Волгу догонять, не разбирая дороги, по буеракам да яминам. Ан не догнал, токмо берега изрыл крутые. С той поры и течет Волга широко и привольно, по степям да по равнинам, и нет на ней порогов лютых да стремнин кипящих. Не платит она людям злом за давнее свое сиротство. Эх, и нам бы, грешным, такоже!

Аникей горестно вздохнул и умолк. Задумчиво глядя на воду, молчал и Поновляев.

«Куда приведет нас вечная сия дорога? Ко терновому венцу аль ко счастливому концу?»

А видно, и не одного Мишу дума та гнетет. Затянул молодой звонкий голос на корме песню, и поплыла она над рекою встречь неведомой судьбе.


Волга, ты Волга-матушка!
Широко Волга разливалася,
Со крутыми берегами поравнялася,
Понимала все горы, долы,
Все сады зеленые.
Оставался один зелен сад,
Что во том саду
Част ракитов куст,
Под кустиком беда лежит.
Беда лежит – тело белое,
Тело белое, молодецкое:
Резвы ноженьки вдоль дороженьки,
Белы руки на белой груде,
С плеч головушка сокатилася…

Асторокань завиднелась к пабедью, и в знойном августовском мареве дрожащим миражом казались издали ее сады, мечети и минареты. Ушкуи ходко бежали по течению, а навстречу им все ощутимей тек с правобережья терпкий запах ордынского города, где густо перемешались запахи степных трав, кислого молока, навоза, южных плодов, тонко приправленные смолистым речным ароматом.

У пристани, прижавшейся к высокому глинистому берегу, толпился бездельный народ. Усугубляя людское многоголосье, лаяли на плоских кровлях растревоженные псы, протяжно ревели ослы, рассохшимися арбами визжали верблюды. У дощатого помоста, упрятав руки в широкие рукава шелковых цветастых халатов, ожидали новгородцев княжеские мурзы с малою дружиною нукеров.

– Ишь ты, с почестью встречают! – Поновляев с удивленьем озирал запруженный народом берег.

– Смекай, оттого сие, что захудал вконец улус Астороканский! – отозвался Аникей. – И то сказать, яко меж молотом и наковальней лежит он меж Сараем и Ордою Мамаевой. Того гляди, кто-нито к рукам приберет. Нет тута прибытков‑то великих. Ждут не дождутся, поди, даров новгородских мурзы, да и сам Хаджи-Черкес!

С поклонами встретили на берегу ушкуйных атаманов астороканские вельможи:

– Хан ждет вас, бояре.

Прокоп усмешливо переглянулся со Смолняниным. Смекай, мол, князек улусный ханом себя величает, пото и нас в боярский чин возвел! Приосанясь, походные воеводы с десятком старших двинули вслед раздвигающим плотную толпу нукерам и угодливо засматривающим в лица новгородцам княжьим мурзам. По грязным узким улицам, где за глинобитными дувалами остервенело лаяли сторожевые псы, а на саманных кровлях низких домишек топотали табунки голопузых ребятишек да столбами стояли татарки с закутанными лицами, скоро вышли к ханскому дворцу.

Из приветливо распахнутых ворот слышалось мягкое журчанье фонтанов, струящих будто не воду, а благоуханье пышных роз, заполонивших многоцветием обширный сад. Сладкий аромат достигал и внутренних покоев дворца, становясь тоньше и оттого еще приятней. Приглушенно пел свою гортанную песню облицованный голубой хорезмскою плиткою причудливой формы водомет.

– Здрав буди, великой хан астороканский! – голос Смолнянина гулко раскатился по высокому покою. Не доходя подножья богато убранного разноцветными каменьями княжьего трона, новгородцы отмахнули низкие поклоны, коснувшись пальцами шестиугольных, затейливым узором выложенных кирпичей пола.

– Будьте здравы и вы, бояре! – Хаджи-Черкес милостиво склонил голову в круглой собольей шапке с золотистым парчовым верхом. И снова застыла на лице его маска непроницаемого величия, коей тщился князь заменить все иные добродетели великих степных владык прошлого. Один только раз едва не вырвалась наружу неукротимая, точно у необъезженного скакуна, натура князя – когда выложили ушкуйники у подножья трона принесенные дары. И не ярче ли позолоты воинского шелома, бережно уложенного новгородцами на связку мехов, блеснули в тот миг хищной алчью глаза Хаджи-Черкеса! Не тогда ли и решилась участь северных гостей? Не ведали того новгородцы и с охотою согласились отпировать с добрыми хозяевали. Да и чего чиниться‑то? В кои веки раз доведется еще бражничать со князем, пущай и татарским!

Сидели в саду, на пышных шемаханских коврах, и вино, без счету подливаемое в серебряные чаши, было столь же тягучим и сладким, как дурманящий запах роз. Приторно-сладкими были и застольные речи хана и доверенных мурз. И не из бутона ли цветочного выпорхнули под томительное пенье зурны едва прикрытые прозрачным муслином танцовщицы? Под бесконечную вьющуюся мелодию текли и текли минуты. Вот уж и день, темнея, выпустил из слабеющей десницы в небо бледные звезды, а пир все не кончается. И шарахаются испуганно далекие светила от пьяных криков и гомона ушкуйной дружины, которую щедро потчуют крепким вином астороканских виноградников княжьи нукеры. Щедр и многомилостив Хаджи-Черкес! Не сыскать тверезой головушки на берегу речном у пристани, и не половина ли повольничков вповал уж лежит на теплом песке! Не обошел батюшка Хмель и дворцового сада. Аникей – и тот набрался до неприличия. Наклоняется дед к обочь сидящему Поновляеву, шепчет стыдливо:

– Помоги, брате, из застолья уйти.

Обняв рукою крепкую Мишину шею, Аникей, ковыляя, влачится за атаманом по садовой дорожке. Из полутьмы готовно подсовываются нукеры, и дед машет на них рукою: сами, мол, управимся, расступитеся, а то как бы не осквернить случаем сие райское место. Нукеры, широко расхмыливаясь от его весьма понятных жестов, выпускают загулявших друзей из дворцовых ворот.

– Тамо, за углом, арык, – бормочет дед могучему другу, – надоть чело окунуть.

Они свернули в один проулок, в другой.

– Да где ж арык тот? – рвалось уже с языка сердитого от затянувшейся докуки Поновляева. Но тут со стороны оставленного ими дворца раздался столь страшный крик, что вопрос сам собою присох к гортани новгородца. А уж и от реки послышались истошные вопли, перемежаемые кратким лязгом оружия и жалкими предсмертными хрипами. Нарастая, донесся топот многих бегущих ног.

– То по нашу душу. Бежим! – Аникей с нежданным проворством ухватил Поновляева за руку и ринул за угол во тьму узкой улицы. Вслед за дедом толком не опамятовавшийся Миша, осклизаясь, съехал с разлету в глубокий арык. Лягвы порскнули из‑под его ног вместе с комьями глины в застоявшуюся, болотом пахнущую жижу на дне канавы.

– Воняет тута…

– Ложись! – дед с силою угнул голову Поновляева в глубину арыка.

Слышно было, как протопотали над их убежищем, звякая оружием, татарские воины.

– Чего деять будем? – трезвея, прошептал Поновляев. – Ить перережут наших!

– Чаял яз, что беда грядет, – с горечью отмолвил Аникей, прислушиваясь к крикам, все реже доносящимся с берега. – Добивают новгородцев нехристи!

– Чего ж тогда валяться тута в грязи? Бить надо супостатов!

Миша помыкнулся было встать.

– Стой! – дед вцепился в него мертвою хваткой. – Им не помочь уже! Бога благодари, что почуял во дворце неладное, не то напотчевались бы и мы кровушкою своею!

Веселье Руси есть пити. Славно сказал Мономах! Да не говорил он того, что душа дешевле ковша. Ан так вот и вышло у повольников новгородских. Досмерти упоили волховских возлюбленников княжьи нукеры. Вдосталь напиталась чужая земля русскою кровью, и темными ее каплями, а не божьей чистой росою окропили небеса розы в дворцовом саду. В родную бы землю да за язык родной хлынуть бы ей! Глядишь, и выше, и гуще, и крепче выросла б от того засадная роща на будущем богатырском поле!

Упокой, господи, души неразумных чад твоих!

Глава 10

«Упокой, господи, души неразумных чад твоих». – Дмитрий едва не осенил себя крестным знамением, да опамятовался. Вокруг набирала силу круговерть праздничного веселья, и негоже подсекать его нежданною скорбью.

На Москве гуляли свадьбы. Едва успели вернуться ратники из тверского похода, а уж поют кому‑то из них праздничное величание:


Душистая мята
В поле расцветает,
В поле расцветает,
Духи распускает.
А кто у нас холост,
Холост неженатый?
А Петруша холост,
Павлыч неженатый!

Даром, что ли, зовется октябрь свадебником! Долгим ли счастьем одарит молодых батюшка-Покров – бог весть. Не круг ли осины горькой обовьет время девичью судьбу? Сжалься, ветер осенний, снеси из невестиных рук заветную алую ленту на сладкую яблоню, на долгое счастье! Не толкни красну девицу в конский след, разгони волны речные, чтоб умылась она только с третьей струи да на том берегу, где не оплакивали жонки сыновей и мужей своих!

Только где ж сыскать на Руси такую речку? Может, и нынешним невестам московским назначено судьбою горькие вдовьи слезы лить? Может, лучше и не играть бы тех свадеб, коль не суждено молодым долгого счастья? Время не семя, не выведет племя. Только иссякла бы земля, когда жили бы на ней по безнадежному тому присловью! Тяжел крест, да надо несть. И несут его терпеливые русские люди сквозь мор и глад, пожары и войны, торопясь семя бросить да всходы взлелеять, не чая урожай собирать. То – как бог даст, ибо сказано: не нами свет начался, не нами и кончится.

На Москве гуляли свадьбы. Не было ветру – вдруг придунуло, не было гостей – вдруг полон двор, полна горница! Полным-полна гостями просторная горница и в доме у Петра Горского. Да и какими гостями! Не зачванился князь Дмитрий, пришел на свадьбу своего верного дружинника. И будто отошли, отпустили на время многотрудные державные заботы, когда завели песельницы величание ему да веселой раскрасневшейся княгине:


Чарочка моя серебряная!
Кому чару пить, кому выпивать?
Пить чару, выпивать чару
Дмитрию да Иванычу!
Кому наливать, кому починать?
Наливать чару, починать чару
Евдокии‑то Дмитриевне!

С доброю усмешкою глядел князь на молодых, чинно сидевших на скамье, крытой, по обычаю, овчинной шубою. Давно ли и сам он, потупя взор и краснея от громогласных шуток захмелевших гостей, а паче того – от нечаянных прикосновений сидящей рядом юной жены, страстно желал одного лишь: чтоб кончилось скорее свадебное светопреставление, и казалось ему, будто овчина не шерстью мягкой, а иглами ежиными покрыта. Поди, и Петру ныне свадебная каша несладка! Дмитрий лукаво глянул на смущенного дружинника: держись, мол, новгородец!

И от помысленного того слова вспомянулась вдруг князю утрешняя молвь с купцом Офонасием, прозвищем Вьюн. А и впрямь вьюном был удалой торговый человек! И в игольное ушко, поди, пролез бы купчина, коли б посулили полушку прибытка. Занесла его нелегкая за лихвою и в астороканский улус. А тут и дружина ушкуйная пожаловала. Едва живота не лишился Вьюн вместях с теми новгородцами. Заедино с ушкуйниками грабили и волочили татары случившихся в городе русских купцов. Ан и здесь вывернулся Офонасий: волчьим нюхом учуял близкую напасть да и отогнал свой учан с товарами вниз по Волге. У татар злоба – что волна: прихлынула, смела, что по дороге попалось, и – нет ее. Через три дня вернулся Вьюн в Асторокань и расторговался с немалою выгодой, заодно вызнавши все подробности кровавого похмелья. О безлепой гибели ушкуйников на Москве уже знали. Купчина же был первым видоком того страшного дела, и потому Дмитрий с ближними слушали его со вниманием.

– Мало кто и за оружье‑то успел взяться, – сокрушенно заканчивал купец. – А всего, сказывают, было тех новгородцев более двух тысячей, и по повеленью Хаджи-Черкеса бесермены поганые спустили побитых в Волгу. Которых мертвяков и мы потом с учана зрели, как плыли они к морю Хвалынскому.

И хоть сам Дмитрий чаял казнить разбойников тех без жалости, а дрогнуло сердце по безлепо загубленным. Упокой, господи, души неразумных чад твоих!

Князь встряхнул головою, прогоняя докучливое воспоминанье: негоже хмуриться на свадьбе, ох негоже. Может, и жениху выпадет завтра по государеву слову трудный путь торить да смерти в глаза глядеть. То – завтра, а ныне слушают молодые возглашенья захмелевших гостей, что час от часу смелее да охальнее:

– Петро! Атаман! Что ж ты к молодой, ровно к иконе прикладываешься? Жены стыдиться – детей не видать!

– А хороша девка была, кум!

– Ничего, девкой меньше, дак молодицей больше!

– А и не так. С вечера девка, со полуночи молодка, по заре хозяюшка!

И с каждым пьяным криком близится тот неизбежный, тот сладко-тревожный миг, когда грянут, переглядываясь лукаво, девки-песельницы:


Тетера на стол прилетела,
Молодушка спать захотела.
Петруше с похмелья не спится,
Дунюшка на ножечку ступает
Да Петрушечку спать созывает:
«Пойдем, пойдем, Петрушечка, спати,
Да осенную ночь коротати!»

И отойдут, и отхлынут все горести мира сего пред золотым звоном тяжелых ордынских монет, кои положил Петр по обычаю в дар молодой жене, впервой снимающей с супруга сапоги. И выльются со сладким стоном добрыми слезами все томительные волнения минувшего дня, которому повторенья нет, как нет повторенья и жизни человеческой.

А и не долго привелось Петру на руке своей сладкие Дунины сны покоить. После Васильева дня созвал его со товарищи Дмитрий на тайный разговор. В малой думной гридне веяло уютным разымчивым печным теплом. За слюдяными оконницами кружились в диковинном танце крупные снежные мотыльки, обволакивая души людей благостным дремотным покоем.

– Скатерть бела весь свет одела. – Дмитрий со вздохом отвел затуманенный взгляд от завораживающей снежной круговерти, улыбнулся раздумчиво. – Сидеть бы так‑то вот посиживать, без тревог да забот на белый свет поглядывать. Токмо, чаю я, скушно бы вскорости стало!

– Истинно, государь. Сиднем сидеть умеет и медведь. А нам – либо в стремя ногой, либо в пень головой!

– Остер язык! – Дмитрий усмешливо глянул на расхмылившегося Занозу. – Смекаю я теперь, про кого сложено: на смирного бог беду шлет, а бойкий сам наскочит. Ан про стремя ты угадал, кмете. Созвали мы вас с князем Боброком заради немалого дела.

Дмитрий, построжев лицом, оборотился к Горскому:

– Помню, сказывал ты, что в Булгаре не раз бывал с новгородскими ватагами?

– Бывал, государь, и град сей добре знаю.

– Еще бы не добре! – вмешался Боброк. – И двух годов не минуло, как взял


Содержание:
 0  вы читаете: Ушкуйники Дмитрия Донского. Спецназ Древней Руси : Юрий Щербаков  1  Глава 1 : Юрий Щербаков
 2  Глава 2 : Юрий Щербаков  3  Глава 3 : Юрий Щербаков
 4  Глава 4 : Юрий Щербаков  5  Глава 5 : Юрий Щербаков
 6  Глава 6 : Юрий Щербаков  7  Глава 7 : Юрий Щербаков
 8  Глава 8 : Юрий Щербаков  9  Глава 9 : Юрий Щербаков
 10  Глава 10 : Юрий Щербаков  11  Глава 11 : Юрий Щербаков
 12  Глава 12 : Юрий Щербаков  13  Глава 13 : Юрий Щербаков
 14  Глава 14 : Юрий Щербаков  15  Глава 15 : Юрий Щербаков
 16  Глава 16 : Юрий Щербаков  17  Глава 17 : Юрий Щербаков
 18  Глава 18 : Юрий Щербаков  19  Часть 2 Битва : Юрий Щербаков
 20  Глава 2 : Юрий Щербаков  21  Глава 3 : Юрий Щербаков
 22  Глава 4 : Юрий Щербаков  23  Глава 5 : Юрий Щербаков
 24  Глава 6 : Юрий Щербаков  25  Глава 7 : Юрий Щербаков
 26  Глава 8 : Юрий Щербаков  27  Глава 9 : Юрий Щербаков
 28  Глава 10 : Юрий Щербаков  29  Глава 11 : Юрий Щербаков
 30  Глава 12 : Юрий Щербаков  31  Глава 13 : Юрий Щербаков
 32  Глава 14 : Юрий Щербаков  33  Глава 15 : Юрий Щербаков
 34  Глава 1 : Юрий Щербаков  35  Глава 2 : Юрий Щербаков
 36  Глава 3 : Юрий Щербаков  37  Глава 4 : Юрий Щербаков
 38  Глава 5 : Юрий Щербаков  39  Глава 6 : Юрий Щербаков
 40  Глава 7 : Юрий Щербаков  41  Глава 8 : Юрий Щербаков
 42  Глава 9 : Юрий Щербаков  43  Глава 10 : Юрий Щербаков
 44  Глава 11 : Юрий Щербаков  45  Глава 12 : Юрий Щербаков
 46  Глава 13 : Юрий Щербаков  47  Глава 14 : Юрий Щербаков
 48  Глава 15 : Юрий Щербаков    
 
Разделы
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 


электронная библиотека © rulibs.com




sitemap