Приключения : Исторические приключения : Становой хребет : Юрий Сергеев

на главную страницу  Контакты  ФоРуМ  Случайная книга


страницы книги:
 0  1  2  4  6  8  10  12  14  16  18  20  22  24  26  28  30  32  34  36  38  40  42  44  46  48  50  52  54  56  58  60  62  64  66  68  70  72  74  76  78  79

вы читаете книгу

Роман «Становой хребет» о Харбине 20-х годов, о «золотой лихорадке» на Алдане… Приключения в Якутской тайге. О людях сильных духом, о любви и добре…

Часть первая. Золотые волки

1

Взнузданный конь цедил кровяную воду из утонувшего в озере заката. От его губ разбегалась алая рябь по жуткой бездонности отражённого неба, шевеля перевёрнутые краснокорые деревья и безлистые кусты, а с ними и чёрного всадника в папахе, с карабином поперёк седла.

Михей Быков обомлело глядел в эту приманчивую глыбь и нервно накручивал на корявый палец прядку гривы.

Оттуда, через хлюп воды и фырканье коня, вдруг обморочно наплыли смертные крики, хруст и звон шашек в страшенной рубке, и уж совсем настоящей кровью почудилась эта полыхающая огнём вода, и даже шибануло в ноздри её приторной, горячей сыростью.

Михей вздрогнул, алчуще огляделся кругом и повёл стволом карабина. Наспех перекрестился. Губы, было зашептали молитву и вдруг переломились в злом усмехе: «Всё, паря, не отмолишь…»

Густая с проседью борода опадала ему на грудь, под лохматыми бровями стыли в горючей тоске глаза. Всадник жёстко дёрнул рукой поводья и выехал на берег. Помешкал, норовя обернуться и ещё раз почуять сатанинское наваждение, но совладал с собой и выругался бодрясь.

Не дожидаясь темноты, шагом тронулся по едва приметной колёсной дороге, позаросла она, обветшала за войны. Земля, напревшая за день весенним теплом, обдавала дурмяным нарождением жизни, стлался над ней, паровал лёгкий морок, набрякший благовониями, как в китайских кумирнях.

На задымленное сумерками небо сыпанули искры звёзд. Молотили в бурьянах перепела, выстукивая забытое и сладкое: фить пирю…

Спать пора… ещё казачонком он ездил по этой дороге на дальние покосы с отцом, погоняя хворостиной рогастых быков, потом уж чубатым парнем скакивал на охоту с дедовской шомполкой, доставшейся тому трофеем под городом Плевеном в турецкую кампанию, но никогда так тягостны не были колыбельные голоса перепелов и покой вечерней отёчины.

Ввязался Михей в драку за жизнь старого уклада. Подзуживали старики явившегося с германской войны вахмистра с двумя Георгиевскими крестами и медалью идти супротив краснюков, отстоять вольницу Забайкальского казачества и вернуть на престол царя.

Выслужился он у Гришки Семёнова до сотника, но радости не хватил. Турнули их в монгольские степи, заперли границу и отрезали семью Быкова в станице на Аргуни. Помыкался Михей на чужбине, прошиковал добро, осевшее в перемётных сумах за время боёв, и крепко задумался.

Белоказаки ещё трясли кулаками, храбрились и вновь табунились в надежде возвернуть родные края, а Быков присмирел и стих.

Понял он, что не взять горлом и чужестранной помощью вставшую на дыбы Россию, ибо в последней рубке увидел не голодранскую — краснопузую, а спаянную железной дисциплиной регулярную армию.

Вояка он был ушлый, тошно было признавать, что сильнее она частей атамана Семёнова, да пришлось убедиться в этом, когда еле ушёл с горсткой оставшихся в живых казаков в безлюдные горы Тибета.

Оттуда и решился в одиночку двинуть через кордон. Посвящать в свои замыслы никого не рискнул, за отступничество был один конец — пуля. Ранним утром уехал на охоту и сгинул.

Вторую неделю он гнал ночами постаревшего строевого коня, которого уберёг в войне с германцами, страшась переломать ему ноги в промоинах и сурчиных норах.

Чудом оторвался от полувзвода конных у неведомого села, где надеялся подхарчиться, полетел, отстреливаясь на скаку, и, зацепив кого-то, услышал заячий вскрик павшего на землю всадника.

Так кричат только перед смертушкой. Топот сзади утих, для острастки пальнул ещё наугад, и пули шмелями прозудели мимо, не отыскав во тьме его согнутой к гриве спины.

Вымуштрованный за многие годы конь покорно ложился в хрусткие бурьяны и прозрачные кусты на днёвки, а Михей ползком собирал ему жухлую прошлогоднюю траву, пучками рвал на солнечных припёках молодые стрелки пырея, а рука не выпускала карабина с досланным в ствол патроном.

Таился Михей людского глаза на родной земле, плешивым бирюком выглядывал из укромных мест, каялся и страшился расплаты за содеянное. И было в чём каяться…

После взятия Читы, Семёнов приказал сотне Быкова расстрелять попавших в плен красноармейцев и партизан. Скрепя сердце, ещё не доводилось ему, помимо боя, людей решать, Михей выбрал для этого дела взвод служак-кадровцев.

Может, всё и не припомнилось бы ему, да после подошёл, как на грех, знакомый станичник, невесть как оказавшийся в этом трескучем от пальбы городе, и зло усмехнулся, сворачивая цигарку. Поздоровался, держась за стремя, покачал головой, нехотя обронил:

— Эх… Михей, Михей. Зазря столько людей извёл, — тяжко вздохнул, — гляди, не споткнись на Гришке-то, ить супротив миру пошли вы, не сдюжите, не постреляете всех…

— Уйди! — ещё не остывший от боя сотник замахнулся плетью на черноусого Макарку. — Молод учить ишо, сопли подотри. Счас сведу в контрразведку за агитацию, там живо вправят мозги да в эту кучу угодишь.

— На месте у меня мозги, — жиганул его зрачками ненавидящих глаз станичник, — опомянешь меня, не раз опомянешь, благодетель, — и повернулся уходить.

— Моих-то давно видел, — спохватился Михей, — как они там поживают? Макар?

— Видать, уж не дождутся тебя, — буркнул тот, не оглядываясь.

Вспоминал частенько Михей про эту встречу, и морозцем остужало нутро. Наверняка поведал Макарка станичникам о расстреле, и теперь уж не сносить Быкову головы. Такие дела не прощаются.

Выехал на хребтину бугра, натянул поводья. В туманной мгле перемигивались редкие огоньки станицы, взбрёхивали собаки. Где-то чуть внятно пиликала гармонь, тлела серебром, невесть откуда изымая свет, излучина реки.

Воронок прядал ушами, нетерпеливо перебирая копытами, видать, тоже учуял места, где выгуливался на разнотравье жеребёнком и дудонил взахлёб молоко едва памятной матери кобылицы.

Михей снял со спины карабин, достал из перемётной сумы и положил в карман монгольского полушубка холодный наган, тронул поводья.

Конь с места рванулся рысью, но его угомонил свирепый рывок узды. Смиренно пошёл шагом. Быков напряжённо вглядывался в темь, потея от страха. У поскотины спешился.

Привязал Воронка к яблоне-дичке и не ко времени вспомнил, что завсегда рвала с неё яблоки ещё зелёными станичная ребятня, сам не раз набивал пазуху мелкими и кислющими плодами, от них судорожно сводило рот оскоминой.

Уходил от вехи детства и коня, пригнувшись, как в пешем строю в атаках на германской. Чуть не выстрелил с перепугу, когда порскнула от омёта соломы парочка, девка сдавленно хихикала, вторил ей ещё квёлый басок парня: «Ходют тут, угомону нет!»

Михей дослушал удаляющийся топот, устало вытер со лба пот. Горькая мысль прошила голову: «Доигрался, в душеньку мать! Крадусь к своей избе, как цыган к табуну лошадей. Довыслуживался!»

Торопливо пошёл, огибая станицу, и перехватила дух зависть, что жизнь устроилась тут без него. А ему уже не придётся покойно идти по улице, не смыть с себя кровяного тавра, не схорониться от людской молвы и расплаты.

Михей вздрогнул от неожиданности. Тоненько, до испуга близко, завёл старинную казачью песню девичий голос. Ему подтянули: чисто и хорошо ладили вслед, вышибая из глаз жалостливую слезу.

Он угнул шею от горечи, словно бык под непосильным ярмом, уронил руки, а карабин злобно принюхивался черной ноздрёй, выискивая жертву.

Сотник обессилено лёг навзничь и долго слушал, оглаживая пальцами жёсткую бороду. Нахлынула издавняя молодость, игрища, песни и смех девок, вспомнилось, как отбил из их длиннополого табуна тихую и робеющую Настютку, дочь справного казака Ильи Трунова, увлёк её далеко в степь.

Такие же звёзды мигали в бездонном небе, кружил голову пьяный настой трав. Бесновато кинул на землю ойкнувшую в испуге Настюху и трясучей рукой защемил ей рот. Она вяло отпихивалась, тоскующе стонала сквозь сведенные судорогой пальцы, а потом ослабла и зашлась слезьми.

Михейка трусовато улещал её клятвами, терзался страхом перед шебутным Ильёй, и вот же врезались в память её слова: «Ты бы хучь сперва поцеловал». Он это воспринял не укором, а смирением перед силой и опять рванул за едва оправленный подол, не владея собой.

«Люб ты мне, Михейка, а так бы не далась я тебе», — обречённо шепнула ему в ухо и крепким, уже бабьим отчаянным порывом обняла его за шею.

Вечерами стали забиваться подальше от станицы. И догулевались. Толстеть спереди взялась Настютка, призналась с испугу матери.

Илья был крут на расправу. Приловил дочернего ухажера, отпорол для острастки плёткой и привёл к отцу. Не отвертелся Михей от свадьбы, а вскорости объявился первенец Егорка, лупоглазый и крепкий парнишка, срам и гордость Трунова.

Песню девок перебил хриплый голос служивого, видать, по старой привычке забредшего на игрище:


Пошли казаченки в поход полуночный,
И за ними Марусенька, заплаканы очи…
Не плачь, не плачь, Марусенька-а-а,
Мы возьмём тебя с собою,
Мы возьмём тебя с собою,
Назовём сестро-о-о-ю.
Мы сестрою не родною, Казачьей женою-ю-у.

Певца сбили, загомонили многие голоса, а Михей шёпотом досказал знакомую окопную песню:


Как во городе во Львове
Мы букеты сняли,
Мы букеты поснимали,
Перемышель-город взяли,
Перемышель-город взяли,
А Ковню продали.
Мы за то Ковню продали,
Что фронт поровняли.
Покель фронт ровняли,
Пол-России сдали,
А бедную Румынию без боя отдали…

Сырая земля остудила спину. Девки куда-то подались, пересмеиваясь и не ведая горя, дренькнула балалайка, ребячий голос лихо отчубучил скоромную частушку. Жизнь течёт…

Неистребима при всякой власти извечная коловерть любви. «Пошто же не вразумил Господь меня… Пошто старых дураков послухался, — гукнуло всхлипом в горле Михея, и затрусилась борода от беззвучных рыданий. Унял редкую слабость, — эх-х-х-ма-а-а…»

Подхватился и побежал трусцой, выглядывая с задов свой дом. Осторожно подкрался к окну, приник ухом к закрытому ставню. В избе ни звука. Он постоял, прислушался и сдвоенно стукнул так, как вызывал когда-то длинноногую Настю из её горенки.

Даже через окно было слышно, как испуганно ойкнула она, заметалась впотьмах и кинулась к двери, опрокинув ведро. Под крыльцом залился лаем старый кобелишко Рыжий и осёкся, признав властный голос хозяина:

— Рыжий, молкни! Рыжий, подь ко мне.

Он подлетел стремглав на зов, лизнул мокрым языком руку и замёл хвостом по земле, жалобно прискуливая о захудалой жизни своей.

Настя выскочила в одной исподней рубахе, её радостный вскрик затушила грубая пятерня мужа, жёстко и больно, как в тот давний вечер в безмолвной степи.

— Тихо, Настютка… Чужих в доме нету? Иль ково приняла…

— Хто ж будет-та, — всхлипнула она и приникла головой к отвороту полушубка, обдавшего забытой горечью кислого мужского пота и табака.

Михей отстранил её, огляделся и шагнул в избу. Жена, суетливо чиркая серниками, запалила лампу, опять охнула и запричитала:

— Все уж глазоньки проглядела. Уж и оплакала, обкричала покойником тебя. Иде ж тебя леший носил, Михеюшка? — вытерла занавеской глаза, кинулась собирать на стол. Металась перед глазами Быкова неузнаваемо костистая, исхудавшая до девичьей хрупкости.

Выхватила из печи рогачом чугунок, налила через его край в глиняную миску перетомившихся щей, развернула тряпицу с краюхой хлеба.

— Выпить-то есть в доме? — сурово проговорил он зачужавшим голосом и повёл глазами. Всё стояло на своих местах, словно не отклубились страшные, смутные годы в боях и седле. Шкафчики для посуды — ладил их сам.

Сундук с приданым Насти, чистые половички из тряпья. Всё, как есть, об чём изныла душенька до отчаянья.

— А как же, ить ждала, — громыхнула крышкой сундука жена, вынула засургученную бутылку, — «Смирновская», ещё отец припасал к твоей встрече с позиций, да не дожил. На вот…

Михей взял со стола лампу и поднял вверх. Шагнул к печи. Разметались во сне трое детей-погодков. Егор уж не помещался во всю длину, подогнул мосластые коленки. Прижалась к нему и сладко причмокивала губами выдувшая до неузнаваемости Олька, младшенькая.

Белобрысый Пронька сучил ногами, кого-то настигая, вдруг оторвал голову от лежанки, непонимающе и мутно глянул на свет лампы и опять смежил веки.

— Выросли-то как, — со вздохом обронил Быков, — вроде и не мои. Провоевался в пух и детей не понянчил толком, — защемила боль до зубного скрипа об ушедших в никуда лучших годах жизни, откачнулся от парного духа ребятни и вернулся к столу.

В красном углу неугасимо тлела лампадка перед сумеречными иконами. Лики святых всё так же взирали бесстрастно на мир, не радуясь и не печалясь возвращению скитальца, загодя благословляя тонкими перстами всё лихое и доброе, во что ввергнет людей суетная жизнь.

Михей жадно хлебал щи, утирал усы полотенцем и молчал. Настя сидела напротив, подперев голову кулачком изредка смахивала украдкой набегавшие слёзы. Он опорожнил бутылку, подхватил жену за плечо и толкнул в горницу…

Раскуривая в постели цигарку, опять запоздало припомнил её давнишние слова: «Ты бы хучь сперва поцеловал», — глухо кашлянул недобрым смешком и проговорил:

— Ну, выкладывай, суженая, как ждала мужа. Как на постое содержала комиссарика в очках, миловалась с ним. Описывай…

— Спятил, што ль? — отозвалась она разомлевшим в первой дрёме голосом. — Они ить не спрашивали, где ночевать. В станице цельная армия квартировала. А энтот комиссар дюжеть обходительный был, сахарком частенько деток баловал.

Михей тычком вдарил по мутно белеющему лицу жены и захлебнулся шёпотом:

— Брешешь, курва! Мне ить Аким Копылов всё донёс. Как провожать комиссара выбегала, — и ещё раз ударил покрепче, распаляясь.

Настя тихо застонала, сплюнула на пол через него кровь из разбитого рта. Прошепелявила сквозь укорный плач:

— И-и-и-х! Дурак ты, дурак. Вот и дождалась мужней ласки. Аким-то сам ко мне ломился в дом пьянющий, вот и оговорил за неутеху. А знатье, что так обернётся — пустила бы…

— Замолчь, сука! — озверел Михей и склещил руки на её тонком горле. — Удавлю, погань!

— Дави-и, должно, свыкся давить, — занемело ворохнулась и зарыдала в голос, забилась головой о стенку.

— Пореви, бабье дело, — отходил Михей, — пореви, пореви, — коснулся её щеки чёрствыми пальцами, — ты чёй-то прямо в старуху иссохлась. Была куда справней.

— Уйди, зверюка!

— Вот што… некогда мокроту пущать. Собирайся! Ребятишек одевай, что получше из одёжки в узлы повяжи. Уходим счас…

— Отвяжись, никуда я из дому не тронусь, — всхлипнула она и хотела встать.

Михей отбросил её на спину, сунул под нос наган.

— А этова не хошь нюхнуть? Я тебе не тронусь! Постреляю вас всех и один подамся. Терять уж нечего… побью…

Она онемела от страха и невнятно промолвила:

— Ты постреляешь, не сумлеваюсь. Зло вымещать не на ком боле, долакействовался атаманам… дети стали виновны, видать, уж доля моя такая незрячая, итить за поводырём. Пусти на пол, счас соберуся, — опять скуксилась в плаче.

— Вот так-то… Скотинешка какая осталась на дворе?

— Коровёнка чудом в бескормицу уцелела, слава Богу, в котлы вояк не попала.

— Не телилась?

— Яловая… Бугая обчественного давненько извели на мясо, не помню, какие ослобонители России. Откудова же быть ей стельной, ветер не надует.

— Взналыгай её, ежель вплавь реку одолеет, с собой увезём. Живо укладывайся, к утру надо сплыть лодкой на китайщину.

— Кто нас ждёт там, Михей? Повинись, сходи в стансовет, могёт статься, простят. Там счас заправляет Макарка Слепцов, душевный парень, не забижает народ. Всё чёй-то выспрашивал про тебя, велел сообчить, коль объявишься.

— Макарка?! — удивлённо промолвил Михей и вспомнил разговор с ним в Чите. Про себя уж подумал: «А ведь, прав оказался, сосунок, помянул я его слова, не раз помянул».

— Сходи…

— Незачем туда соваться. В расход пустит меня твой разлюбезный Макар, как на духу, пустит, — и зло прикрикнул: — Собирайся! Побуди ребятишек, пущай гвалт не создают. Буду ждать в лодке у нижнего края станицы.

Корову не забудь привесть. Если раздумаешь плыть иль ишо чё сотворишь, тогда гляди… От меня не схоронишься, под землёй сыщу. Ну! Хватит кочевряжиться.

…Михей в какой-то сонной одури прокрался к реке, выбрал лодку подобрей, свернул ломом тяжёлый замок. Вставил в уключины прихваченные из дому вёсла, тихо сплыл к условленному месту. В голове навязчиво бились отголоски песни о казаченьках и Марусеньке, которую услыхал за станицей.

Привёл Воронка к плоскодонке. Ждал долго, подрагивая от ознобистого волнения, сжимая назябшими пальцами карабин.

Наконец, вынырнули из вязкой тьмы фигуры детей и кинулись к нему. Егор уже вымахал поболе Михея и ткнулся губами в бороду. Как ошаленная взвизгнула Олька: «Батя-няа!»

— Тише ты, — хохотнул Михей и подкинул её на руках, — живей в лодку! Узлы не помочите, воду не всю вычерпал.

— А куда мы плыть станем? — спросил было Егор, но отец резко осадил:

— Куда надо! — снял с коня седло, покидал узлы на нос лодки и усадил притихшую семью. — Ну! С Богом! Егор, коня и корову привяжи крепче, гляди за ними, чтоб не утопли.

— Ладно, — смятенно отозвался сын, не ведая, как отнестись к внезапному бегству.

Пока раздумывал, течение подхватило лодку. Утробно взмыкнула корова на плаву, пискнул котёнок за пазухой Ольги, взлаял на берегу оставленный Рыжий и плюхнулся за хозяевами. Михей неладно выругался:

— Ноев ковчег, в душеньку мать… И кобель в китайщину бегёт. Ево там махом освежуют.

— Отец, при детях-то, — устыдила из темноты Настя и всхлипнула, судорожно прижимая к груди обёрнутую холстиной икону.

Плыли невесть куда. Воронок стремился обогнать тихоходную лодку, разворачивал корму, сталкивался с округлым боком коровы. И вдруг тягуче заржал, бросив в оторопь сидящего за веслами Михея.

Он достал коня плёткой и опять погрёб, ругаясь шёпотком. Корова вскорости утомилась, тяжело засопела, а потом забилась, пытаясь повернуть назад.

— Егор, за весла! — коротко приказал отец.

Тонко дзинькнула из ножен шашка и с хрустом развалила череп меж рогов ополоумевшей скотины. Вторым ударом Михей отсёк верёвку, грубо отпихнул сына со скамьи.

— Зорька, Зорька, — тихо позвала дочь, — мам, а где Зорька? — Увлечённая котёнком, она так и не поняла, что сотворил отец.

— Поплыла домой, — запричитала Настя, — батяня её одну отпустил.

— Тихо! — рявкнул он. — А то счас и вас следом за ней пущу.

Егор тоскливо подумал, что не таким стал отец, каким он его помнил с малолетства, и крепко схватил рвущийся повод. Усталым стоном всхрапнул Воронок. Берег чужбины наплыл внезапно.

Завели переклик петухи. Им отозвались далёкие распевы кочетов с насестов покинутой беглецами станицы. Жалобно и одиноко проскулил оставшийся, уносимый течением Рыжий.

— Вот мы и дома, — проговорил невесело Михей. Причалил и первым делом вывел из реки коня. Воронок понуро стоял, раскорячив дрожащие ноги, как народившийся жеребёнок.

— Кабы не остыл. — Сорвал платок с головы жены и стал растирать бока лошади. — Ни-и-и-чё-о. Не пропадём, были бы руки да голова целы, приживёмся… проживём. Выгружайтесь! Лодку отпихните, чтоб и следу не было. Вот мы и дома! — опять успокоил себя.

Лазоревым огнём разлился взгрузневший тучами восток. Михей шёл впереди, сжав в руке повод навьюченного узлами Воронка. Следом торопливо семенили ногами дети и почерневшая лицом Настя. Егор увидел при свете её распухшие губы и синяк под глазом, удивлённо спросил:

— Ма-а, кто это тебя вдарил?

— Ничё, ничё, сынок… Упала впотьмах с крыльца, — и тихо всхлипнула, украдкой глянув в спину мужа.

Егор всё понял и набычился. С отчуждением смотрел на вразвалку идущего впереди отца, ему стало до слёз жалко мать. Вдруг дошло, что не увидит теперь своих дружков в станице, не порыбачит в светлой Аргуни.

Защемило ещё пуще внутри, и он сбился с шага, приотстал. Река была недалеко, но вплавь уже не одолеть холодные воды внешнего разлива. Мать оглянулась, дожидаясь, со вздохом погладила его встрёпанные вихры.

— Терпи, сынок, терпи. Может, всё и наладится, с отцом-то справней будем жить и сытнее. Не оглядывайся, ещё приметит он, худо будет, одичал в войнах. Пошли Егорша, пошли, милой…

Хватила вдосталь лиха на чужбине семья Михея Быкова. Куда они только не совались, где не пытались ужиться, всюду настигала горькая нужда. Внаём батрачили у китайских и маньчжурских купцов.

Настютка угроблялась стиркой, чтобы прокормиться, и всё равно бедовали впроголодь. Не единожды она жалковала, что побоялись остаться дома. Только Михей не унывал. Надолго куда-то уезжал. Даже ей он не открывал своих замыслов. Посмеивался в бороду над её страхами.

Минувшей осенью прижучил в монгольских степях конный разъезд от его сотни купеческий караван. Двадцать верблюдов, гружённых объемистыми тюками. Командовал разведкой он сам и, дождавшись, когда купцы спешились на ночлег, вырвал шашку из ножен.

Вихрем налетели семеро казаков на орущих в страхе караванщиков, порубили их начисто. Приметил впотьмах сотник, когда гнался за одним бородатым и толстым купцом, что бросил тот под копыта Воронка мешочек и тут же осел, хватаясь руками за разваленый надвое тюрбан на голове.

Ворочаясь к биваку, Михей спрыгнул на песок и долго вглядывался, пока не отыскал здоровенный кошель, набитый золотыми монетами. Воровато зыркнул на казаков, потрошащих вьюки и карманы убитых, сунул кошель под нательную рубаху.

После уж подсчитал в укромном месте добытый капитал. Триста сорок золотых монет. Были русские десятки и пятёрки, были и совсем невиданные деньги с арабской вязью и ликами неведомых владык.

Кроме того, досталось ещё при дележке две пачки новеньких английских стофунтовок, ажурный золотой перстень с рубином и кривая дамасская сабля, за которую, по слухам, можно было в Персии выменять табун жеребцов.

Саблю у него через день выкрал кто-то из своих же. Трудно было утаить остальные сокровища, но Михей всё ж умудрился сохранить добычу. Даже теперь, видя, как изматывается на подёнщине жена, он не тратил ни единой монетки, грызя чёрствые лепешки и синея от худобы лицом.

И дождался своего часа. Купил у маньчжурского скотопромышленника пустующий дом у тихой речушки, землю под пашню и обзавёлся скотом. Хутор раньше принадлежал беглому из России казаку, ограбленному и зарезанному вместе с женой и детьми хунхузами.

Скотопромышленник Упрятин, довольный удачной сделкой, справил нужные бумаги и оберегал Быковых от придирок властей. Пришла нечаянная сытость к измыкавшейся в лишениях семье.

Работали не покладая рук от зари до зари, распахивали целину, расширяли подворье, на ночь плотно закрывали ставни с накладными запорами и заряжали оружие.

2

Поздняя осень. Холодные ветра меж деревьев кружат, наметают сугробы мёрзлого листа. Иней нехотя тает в квёлом тепле утреннего солнца. Только ещё по-летнему беспечально сквозит меж прозрачных кустов осветлевшая и сонная река.

Егор, смахнув рукавом с лица пот, опёрся грудью о навозные вилы. Отдыхает. Коровы смачно пережёвывают жвачку, охлёстывают грязные свои бока хвостами, всё не могут забыть давно сгинувших надоедливых паутов.

Пахнет прелой соломой, свежим сеном от притулившихся к заплоту омётов, чулюкают воробьи, хохлятся перьями на свежем ветерке; он приятно прохватывает через одежду волглую от пота спину, холодит крепко сцепленные пальцы тёмных рук на отполированном держаке вил.

От скотного двора широко разбежались крепко рубленные хозяйственные постройки. Выбита скотиной дорожка к новым тёсовым воротам. Круто застит небо большой, с широкими окнами пятистенок, видимо, прежний владелец собирался жить вечно, обстроился куда как добротно.

Мать Егора копается у крыльца, чистит песком двухведёрный чугун, готовится к забою кабанов. Скоро закипит, забулькает холодец из палёных ног и голов, нагрянет хмельной праздник осеннего благополучия.

Вокруг хутора пустота и осенняя обволочь. В сырой мгле измороси ныряет и ныряет на плёсе белогривый крохаль, одиноко жвыкнет, скособочит острую головку, что-то ожидая в небе, и опять беззвучно уйдёт за мальком.

Тоска-а, Егор жмурится, нехотя ковыряет слежалый и вмятый копытами навоз, стоит в глазах маленькая и бойкая Марфушка из соседнего хутора, дочь казака Якимова. С утра прискакивала верхом занять соли у матери.

Лихо спрянула с низкой, монгольской кобылицы, оправила смятую юбку. Егор встретил Марфу, привязал лошадь к верее ворот и помог донести в избу гостинец — дикого подсвинка, завёрнутого в тёмную от проступившей крови мешковину.

Марфушка смахнула из-за спины японский карабин, по-хозяйски разрядила его и оставила у крыльца. Егор дурашливо подкинул оружие в руке, прицелился в девку.

— Хороша арисака! Подари?

— Не дуракуй, Егорша. Боюсь я страсть как ружьёв, поставь, Христа ради, на место.

— И стрелять могёшь?

Марфа разулыбалась.

— Сымай калошу, ишь вырядился. Кидай! Ежель не смажу — фунт конфет с тебя.

— Смажешь, — сдёрнул глянцевую обувку и запустил её в небо. Марфа без суеты воткнула жёлтый патрон в арисаку и ударила навскидку. Сбитая пулей калоша завертелась мёртвой уткой к земле.

Подмигнула Марфа хитро, мол, знай наших, Якимовых, и сунула карабин остолбеневшему Егору. Скрылась в избе. Он дёрнул машинально затвор — крутанулась под ноги пахнувшая дымком гильза, щёлкнула по ступеням.

Провздел палец в дырку загубленной напрочь обувки и закинул её подальше под амбар, чтобы не увидел отец. Зашёл вслед за гостьей в дом. Она уже сидела за самоваром, прихлёбывала с блюдечка, говорила с матерью о делах. Обернулась к Егору и засмеялась.

— Ты над кем ржёшь? — отозвался бородатый Михей из красного угла с чашкой китайского фарфора в черных корявых пальцах.

— Да вона, ваш Егорка свою калошу просквозил влёт, выхвалялся передо мной. Иль ты ево, дядя Михей, так бить навострил?

Отец нахмурился и оставил чай.

— Не оговаривай, Марфутка, не бреши зазря. Молод он ишо, берданкой балуется… А что ты пальнула, сразу признал. Отец-то твой, помню, там в станице на Аргуни, пока все горшки пьяный не продырявит — в избу не заманишь. Кровь-то ево в тебе бунтует, девка…

Эх, Аргунь, Аргунь— родимая сторонушка, песнями перепетая, бедами взмученная, дедами нашими питая. Живут теперича там краснюки да посмеиваются.

Вот и хозяйства мы свои крепко поставили, хутора с твоим отцом прикупили, а нету радости от достатка. Изболелась душа. Нету тут вольного духа, хучь бы одним глазком глянуть на родную станицу.

— А Кочетковы-то, всей семьёй подались назад, — приглушённо отозвалась Марфа, — бросили и хутор, и землю, с детьми тронулись… Может, примут.

— Их при-и-мут… А нас с твоим батькой мигом в распыл изведут. Есаул Якимов и сотник Быков у них на особом счету. Потешились наши востренькие шашечки. Одно слово — семёновцы. Боюсь, и тут нас достанут. Сплю с винтовочкой, разлюбезной девицей. Да-а…

Егор удивлённо выставился на отца, впервые слыша от него такую долгую исповедь, да ещё перед девкой. Видать, накипело до невозможности и вылилось разом.

Михей достал штоф вонючего ханшина — китайской водки, налил глиняную кружку до краёв и хватил залпом, ловя рукой подсунутую услужливой матерью ржаную краюху. Немощно скривился, продыхнул с закрытыми глазами:

— И водка тут, хучь тараканов трави… Гос-с-поди! Вот тебе и Расея… отрыгнула нас, как блевотину, и размазала по чужим краям.

— А меня отец за китайского купца высватывает. В шелках, грит, Марфа, будешь купаться, на рикше в Харбине на базар ездить, а то и в автомобилях. Ещё раз привяжется — убегу. Буду лучше красных рожать, но не жёлтых. Ей-Богу, убегу!

Михей Быков вприщур окинул гостью пытливым взглядом и недобро скривился в улыбке. А улыбаться он вовсе не умел, оскалил жёлтые в щербинах зубы, и показалось Егору, отец сейчас зарычит по-собачьи.

Смуглоликий, с проседью в кучерявых волосах, с приплюснутым широким носом и выпирающими скулами, он походил на монгола или бурята — явно когда-то подмешалась ненароком азиатская кровь в быковской родове.

Да и кличка у отца в покинутой станице была чисто забайкальская — Гуран. Даже по имени не все его звали, Гуран и Гуран… Дикий козёл.

— Попрекаешь, значит, отца за есаульство? — опять осклабился, допытывая Марфу. — Да что ты брешешь, баба-а… Не поймёшь своей куриной мозгой в головёнке… Не поймёшь… И судить взялась… А ить и впрямь, на твоём бы месте ни дня тут…

Пропади всё пропадом, как на костре горишь, — тяжело глянул на тихую и забитую жену, словно укоряя её за неладное житьё, поднял глаза, и Егор увидел в них такую бешеную жестокость, что стало не по себе, — ты чево вылупился на отца!

За обувку выпорю, не погляжу, что осьмнадцатый пошёл. Ишь! Богатей! Раскидался! Где хошь теперь, там и бери галоши, — поднялся от стола, налил кружку мутного зелья и взахлёб выпил. Тонкая струйка ханшина сбежала по густой бороде, расплылась пятном на подоле исподней рубахи.

Отёр усы ладонью и занюхал хлебцем, часто промаргивая слезливыми глазами с запойно-жёлтыми белками. — Вот што, Марфутка, я надумал! Нравишься ты мне. Женю-ка я на тебе этова балбеса с жёлтыми лампасами и при одной калоше.

Вижу по тебе — сделаешь из нево казака! Мне б такую дочь! Ты поглянь на женишка. А! Чисто принц из сказки, что белёсый, так в Труновых пошёл, а кучерявина в волосах моя, — он долго и пристально пялился на сына, будто впервые увидел его, не по годам взматеревшего, переросшего отца на голову, с крупными желваками выпирающих через рубаху мускулов.

Нос курносоват, губы, как у девки, приманчивые, глаза Настюткины — большие и отуманены неведомо какими думами. Лоб, как у бугая, и кулаки на пудовые гири смахивают, — в Труновых, зараза, удался, — вырвалось опять у Михея, — но казак, хоть куда. А? Марфутка!

Девка озорно прожгла глазами Егора, и у того пыхнули ярким румянцем ещё не знавшие бритвы щёки. Он потупился, покачал головой.

— Погодю-у, — отмахнулась Марфа маленькой ладошкой, — как стрелять выучится, тогда пойду за него, а так, хунхуз умыкнёт.

Отец крякнул, вышел в сени. Вернулся с карабином и мешочком патронов, протянул Егору.

— На вот, чтобы три дня тебя дома не видел. Учись пользоваться. Девка срамотить будет Быковых! Наловчилась язвить. Уже стреляную дичину в подарок везёт, разве не позор! Вернёшься и мимо моего картуза мазанёшь — прибью!

Егор взял смазанный карабин, протёр тряпкой и зарядил.

— Кидай, батя, картуз!

Михей пьяно усмехнулся. Поймал за горлышко штоф и шагнул к дверям. На крыльце допил остатки водки, подмигнул Марфутке, неожиданно легко и резво пустил вертлявую бутылку над крышей амбара. Стеганул выстрел, тонко дзинькнуло стекло и запрыгали осколки по тёмной дранке. Всполошенно заорал петух.

— Молодец, Егор! Не посрамил фамилии нашенской. Забирай карабин — дарю в обзаведенье. У меня ишо есть. Ну, что? Съела, Якимиха? Собирай приданое, сватов зашлю. Казачья, разбойничья пора выйдет, — и неожиданно полез целоваться к сыну. Такого за ним не примечалось уж совсем.

Егор заседлал коня и проводил Марфу до её хутора. Ехали молча, переглядывались, а как показался дом Якимовых, выдернул он гостью из седла, скрутил ручищами, неумело и жадно впился в крепко пахнувшие молочным теплом губы.

— Отпусти, медведь, хребтину сломаешь, — взмолилась она, а руки сами беспамятно гладят по его твёрдой спине и шее, до обморочности хорошо чуять себя покорной, — вечерком прискачи, Егорша. На заимку надо отцу харчей свезти, боюсь одна, — ловко махнула из его рук в своё седло и намётом скрылась за бугром.

Он разобрал поводья, привстал в стременах и, гикая, поскакал назад, весело скалясь и оглядываясь. У дома придержал лошадь, чтобы не получить взбучку от отца за напрасный измор, поехал, мерно покачиваясь в седле, обивая плёткой остистые верхушки перестойной травы.

Егор опомнился от мыслей, остервенело загрёб вилами навоз и без отдыху проработал до обеда. Мокрая овечья парка прилипла к спине, щипал глаза едучий пот. Он смахнул его тыльной стороной ладони и обернулся на оклик матери:

— Егор! Ить надорвёшься так, вот ошалелый… Пошли обедать.

— Счас, чуток покидаю, чтоб потом не затеваться.

— Опосля управишься, не убивайся так. В меня ты удался, на работу жадный до зверства. Передохни…

Он, всё же, дочистил навоз и пошёл к дому. Сладко ныло внутри от предвкушения встречи с Марфушкой, ещё чуялся привкус её губ и ленивая томность виделась в её глазах. Окатился по пояс холодной водой, переоделся в сухое и сел за стол.

— Лоб бы хучь перекрестил, — угрюмо выговорил отец, — совсем отбился от веры. Церкви нету, повздумали, что и Бога нету! — накалялся он всё более до крика, пока не поперхнулся щами.

Олька завозилась на скамье от Пронькиного щипка и получила от строгого родителя по лбу деревянной ложкой.

Испуганно притихла, вяло хлебая из общей чашки. Пронька хихикнул, и тут же ложка щёлкнула ему по лбу. Михей сорвал зло и отмякал в благодушии. Выросший кот, привезённый Олькой из былого дома, мурлыкал под столом, тёрся об ноги, выпрашивая еду.

Звался он Кузьма и был ленив до непотребства. Хоть ноги об него вытирай, с места не тронется, ежели спит, а спал Кузьма постоянно. Пронька поддал кота ногой под живот и укорно, как это делал отец, выпроводил его:

— Иди мышей в амбар ловить, бездельник. Только бы жрать готовое, ишь ряху-то наел, как тигра…

Кузьма обиженно сел у порога и стал усердно умываться лапой.

— Ково чёрт ишо принесёт, гостей котяра замывает, — заговорил снова Михей, — а что, мать, могёт быть, и впрямь оженим старшова. Лишние руки в хозяйстве не пропадут без дела. Марфутка, она колготная, работящая…

— Это ихнее дело, — отозвалась жена, — коль она ему глянется, давай и поженим. Да вроде рано… Пущай бы погулял, наживётся семьёй, успеется. Дюжеть она шустрая, кабы не злая… не пойму.

— Не ихнее и не твоё, — опять посуровел Михей, — как я велю, так и будет. Взбрыкивать и порядки свои чинить не позволю!

3

Речка, у которой прижились Быковы, звалась по-чудному— Дзинь-цзы-хэ — Золотая река. Золота в ней отродясь не водилось, видимо, прозвали её так за кроткий нрав и обширные пастбищные луга в пойме.

Михей переименовал её по-своему, кликал то Божьей, то Убожьей, в зависимости от настроения, памятуя полноводье Аргуни.

Скотопромышленник, на чьих землях он обзавёлся хутором, был полукровка. Ещё в прошлом веке сбежал в эти места его отец, забайкальский казак. Угнал он через границу добрый табун лошадей и скота у бурятского князька.

Обженился на дочери маньчжурского богатея, с его помощью поставил хозяйство и скупил земли. Нарожала ему узкоглазая и смирная жена кучу детей, один из них и продолжил дело. Казачья родова надёжно сидела в сыне приблудного забайкальца и маньчжурки.

С охотой принимал он в свои владенья беглый люд из России и загружал работой. В неспокойное время появись какая банда — есть кому отбиваться, все посельщики в неоплатном долгу. Хунхузы не раз пытались заграбастать табуны, но вскорости отступились.

Гонцы от хозяина мигом собирали по хуторам и заимкам полусотню истомившихся по винтовочке и лихой шашечке казаков, которые легко настигали банду. Редко кто спасался от звероватых и безжалостных преследователей.

Сам хозяин, Елисей Упрятин, скуластый и остроглазый, но здоровенный и толстый, лютый бабник и картёжник, который не умел проигрывать, щедро награждал за верную службу особо отличившихся. На выбор отдавал лошадей и коров, оружие и ящики патронов.

Этим снискал такую преданность посельщиков, что они уже сами приглядывались ко всякому пешему и конному, случаем попавшего в долину Дзинь-цзы-хэ, самовольно чинили суд и расправу над невинными.

А то и потаясь сговаривались, делали вылазки в дальние места, пригоняли и резали краденый скот, набивали сундуки добром.

Недобрая слава пошла гулять о Золотой реке, сторонились её и боялись даже матёрые хунхузы. Упрятин только посмеивался — лучшей защиты стадам не сыскать.

Частенько призывал в свои хоромы наиболее доверенных людей, угощал выпивкой и одаривал на ночку красивыми девками, а потом ненароком жаловался на какого-либо конкурента или неугодного человека.

Те исчезали бесследно. В негласной армии были свои командиры и железный устав молчания. Ослушников и болтунов убивали нанятые Упрятиным хунхузы, как это сталось с бывшим хозяином быковского хутора, а это ещё больше страшило и сплачивало вокруг Елисея казаков.


Егор выехал со двора ещё засветло. Под седлом шёл жеребец-трёхлеток, отвоёванный отцом где-то в воровском набеге. Прихватил парень с собой подаренный карабин и запасные обоймы. Марфутка — Марфуткой, а лишиться головы в этих бесноватых краях плёвое дело.

Когда подворье скрылось за бугром, пустил занудившегося в стойле коня намётом, и вскорости открылся хутор Якимова. Здоровенный дом походил на маленькую крепость, окружённую трёхаршинным забором из островерхого кругляка, ставни и двери снаружи обиты цинковым железом.

На фронтоне чердака пропилены узкие бойницы. Поговаривали, что у хозяина имелся ручной пулемёт, запас патронов на добрую армию.

На крашеных воротах из дубовых плах прибиты две дощечки, на одной коряво намалёвано: «Заходь с миром, уходь с Богом», на второй, приколоченной вертикально, — красные пауки иероглифов.

Егор громыхнул прикладом в тяжёлую калитку: звякнул цепью и захлебнулся рёвом здоровенный волкодав, в ярости обгрызая снизу доски ворот.

— Байкал, нельзя! Пшёл на место, — доплыл голос Марфы.

Она с трудом утянула кобеля и привязала накоротко у будки. Сняла накладной запор. Скрипнули кованые петли, и Марфуша появилась в светлом проёме перед замершим в потрясении гостем.

— Я тебя ещё издали выглядела, жених, — обожгла его чёрными ведьмиными глазищами, — заходи…

— Байкал не порвёт? Вот откормили, боле телка выдул.

— Ежель заобидишь, — натравлю.

— Ага, тебя заобидишь, — а сам всё глядел на точёную фигуру и её милое личико, на змеюкой свившуюся на затылке толстую косу.

Кожа на лице выпечена за лето до смуглости, а губы-то — ядрёны до неприличия, так и пышут жаром, так и зовут… в движеньях рук, в каждом шаге и слове — опьяняющая женская сила.

Егора осыпало мурашками по спине и качнуло.

— Чё выставился? Нравлюсь? — щедро улыбнулась и сощурилась.

— Да вроде… Из чего тебя батя строгал, сам-то, как бык…

— Из такого же бревна, как и тебя. Заходи!

Байкал рыл лапами убитую землю, храпел перехваченным горлом. «Не дай Бог сорвётся, — в страхе подумал Егор, — в момент проглотит, как курчонка». Но виду не показал и выговорил псу:

— Хорош, дурак, на жратву заработал уже… хватит разоряться.

Якимиха, толстая, с отёчными ногами старуха, приветливо поздоровалась, усадила за стол, смахнув рукавом крошки с цветастой китайской скатерти. Разевали по ней поганые лягушечьи рты языкатые драконы.

«Неужто Марфа к старости такая будет?» — ужаснулся в мыслях Егор, разглядывая тяжело дышащую грузную бабку. Она нескончаемо вела низким баском:

— Казакам своим хлебушка свежего напекла, спиртику им банчок припасла, а мяска сами добудут. Бог пода-а-аст… Добытные они, стра-а-асть, — переваливалась утицей, поскрипывали от тяжести широкие половицы, — мать-то, Настютка, жива-а-ая?

— Живая… Марфа, братаны с отцом что ли? — невпопад спросил он, пытаясь отвязаться от прилипчивой Якимихи. Завсегда всё выспросит ненароком, а потом обсуждает с другими такую-рассякую Настютку, люди уж не раз говорили матери.

— С ни-и-им, с ни-и-им… и Яшка-а, и Спирька-а, — опередила Марфутку мать, — призадержались чевой-то, дрова к зиме готовят. Отец-то небось опять пьёт и матерь дубасит, Егор? Как она с им терпит… один шкилет остался…

Егор промолчал и огляделся. Бывал он здесь не раз, дружковал с братьями Марфы. Они были куда старше, Яшку давно было пора женить, да всё не подворачивалось доброй невесты для калеки. Успел он парнем повоевать и потерять в боях с красными руку до локтя. Спирьке было тоже за двадцать.

На стенках — тусклые фотокарточки, в углу две большие иконы в серебряных окладах. На пол-избы русская печь с лежанкой — хоть жеребца укладывай. Над окованным медными полосами сундуком — сохатиные рога с висящим на ремне американским винчестером.

Хозяйка прихватывала его под мышку, когда шла доить коров, и, по рассказам отца, владела оружием не хуже казаков. Окна стерегут тяжёлые решётки из катаного железа.

Харитон Якимов строил этот дом сам, только стены и ограду возвели наёмные плотники. Сбежал он от Семенова ещё пораньше Быкова. А потом, случайно встретил Михея в Хайларе и сговорил его купить хутор у Упрятина.

Марфа угостила Егора свежей бараниной. Похвалилась, что сама режет и обделывает скотину, налила в кружку разведённого спирта.

— Пить с нами будешь, мать?

— Глотошек можно за приветную дорожку, — оживилась старая и мимоходом хватила налитое, — немочь вовсе одолела, поем теперь. Не рассиживайтесь долго, ночь прихватит в путях. Ехать не ближний свет. Давай, девка, живей!

— Не понукай, сама знаю, — огрызнулась Марфа, поднялась и выпила. — Поехали, не даст посидеть, ведьма…

Видно, дочь с матерью не ладили крепко, и только гость помешал выговориться старухе, налившейся злобой до одышки.


Кони легко шли рядом, помахивая хвостами. За спиной Егора привязан к луке седла мешок с харчами, а сам он удивлённо щурится на редкой красоты закат.

Алой кибиткой горело где-то над монгольскими степями располовиненное бритвой горизонта солнце, совсем не слепящее и не греющее глаза.

Молодая кобылка под девушкой пританцовывала, рвала поводья из рук, норовя сорваться на галоп. Дымчато уходили в сумерки дальние увалы, ощетинившиеся кабаньими холками леса, сизели туманами пади.

По обочине дороги — выбитая заморозками трава, источающая горьковатый могильный тлен. Марфа о чём-то горюнилась, хмуро озиралась вокруг. За плечами неразлучный карабин, и бутылочная граната топырит пазуху кацавейки.

— Ты чево такая смурная? — не стерпел Егор.

— Погоди, счас всё обскажу… только к Белой речке доедем.

— Ну, раз так, поскакали быстрей, не терпится узнать, — он огрел плёткой её кобылу и отпустил поводья.

Остановили разгорячённых коней у неширокой реки, выползающей из-за глинистого обрыва. Привязали их за куст. Марфушка напилась из ладошки студёной воды, откинулась на сухую траву и позвала Егора.

Он присел рядом, тронул её дрогнувшую руку. Утренняя смелость куда-то задевалась, неловкая робость стеснила разум.

— Ну, сказывай свою беду, — нагнулся и поцеловал в сжатые, замертвевшие губы, — ох и пахучая ты, Марфуш… — сипловатым от волнения голосом выдавил он.

— Погоди! Не лезь… Счас я сама разденусь — и делай со мной, что вздумается… что хошь, то и делай. Но-о… при одном уговоре. Слышишь?

— При каком уговоре? — отозвался он еле внятно.

— Стреляешь ты ловко… Вот и пореши мне китайского женишка. А? Егорша… С батей он уже сговорился, мать давно подарками перекупил… чую, быть скорой свадьбе. Ездит он один, вот и подкарауль послезавтра.

Зарой где-нибудь поукромней, — приникла к нему и сама жадно поцеловала, — противен он мне… старый, жирный и вонючий, как пёс смрадный. По-доброму его уже не отвратишь, он Упрятина в сваты зовёт. Пореши…

Егор разом остыл. Улетучилась желанная нежность. Покусывая горьковатую былку, задумался.

— Не могу я, Марфа, ить он человек. И с добром к тебе, хоть и старый. Надо как-то по-другому сделать. Ты уж извиняй. Негоже убивать просто за то, что не нравится человек. Может, отца сговорю свататься к тебе раньше купца. А?

— Опоганиться боишься? Тюфяк ты с мякиной, не казак… Да уж ладно, сговорю другова. За такую плату редкий устоит…

— Марфуша… Зачем ты так? — хмуро проговорил Егор, судорожно сжав её руку. — Не в плате же дело. Да и срамно за такие дела собою платить, — зарозовел румянцем.

— Перевяжи мешок на моё седло! Ворочайся к маменьке своей. Я сама его прикончу, не дрогнет рука, — уронила она сквозь зубы твёрдым голосом.

— Марфа, не дури… Зарился он, а я отобью. Люба ты мне…

— Отвяжись, — она натужно засмеялась. — Может статься, я тебя на вшивость проверяла, каков ты есть. Шут меня знает, — опять скривилась в нехорошей усмешке и поднялась на ноги. — Перевяжи! И считай, что на меня затмение нашло, когда звала провожать на заимку.

— Нет, я всё же, тебя провожу.

— Как знаешь, — она томно потянулась и стала раздеваться. Егор, затаив дыхание, неотрывно глядел, лёжа в траве, как падает с неё одежда. Белые крепкие ноги, голубиные груди с тёмными сосками ударили в озноб. И, вроде как, пожалел, что отказался от смертоубийства, шевельнулась надежда на замирение.

— Ты что, сдурела? Вода ледяная! — громким шёпотом выдохнул он и тут понял, что делает она это ему назло, будь теперь хоть зима — всё равно не остановится.

Марфа кинулась в яму, взвизгнула от холода. Мерцала сквозь толщу воды белорыбицей, плавала намеренно долго, будто позабыв о нём, потом неспешно одевалась, не стыдясь и унижая его своей наготой, пила из банчка спирт, потом закинула отвязанный мешок поперёд себя и поскакала.

Егор было рванул следом, затем остервенело сплюнул и крикнул вдогон:

— Дура ты несусветная! Обрехала ни за что ни про что. Ну и чёрт с тобой, катись…

Подался домой. Быть рядом с ней сейчас нельзя: в нём всё кипело от ярости и рвались наружу запоздалые, не нужные никому слова. И только одно утешало, что отказался от её задумки.


Ехал шагом в лохмах подступавшей от земли тьмы, а в глазах ещё стояла сказочной русалкой шальная Марфа, витали в ушах её слова, чуялись её опьяняющие губы и вовсе не загоревшее тело. Впервые терзало молодого парня великое искушение.

Жар испепеляли щёки от засилья дум, зубы вскрипывали, и вырывался из нутра болезненный стон. Но, как бы он ни обзывал и ни корил её, червь сомнения точил душу. А может быть, и взаправду учинила она ему проверку. Вряд ли! А кто знает…

Кто разберёт этих девок, что у них на уме. Егор тешил себя надеждой, что она перебесится, представляя, как станет уговаривать отца сватать за себя Марфу, как они раньше китайца умыкнут в свой дом ершистую красавицу, а там видно будет. Марфа, Марфа…

Ночь безмолствовала. Убрались птицы в сытые края от наступающей неприютной зимы. Спину овевало северным холодком, колючие звёзды индевели в небе. Жеребец всхрапывал, выбирая дорогу чуткими ногами.

Ох, как невесело было на душе у Егора. Неотвязно толкалась мысль о Марфе, как она доедет, что делает теперь в такой тьме. Но это беспокойство сменялось уверенной гордостью за свою твёрдость в слове.

Нет — и всё! Он не позволит собой помыкать. Не пойдёт бычком на верёвочке. Чё захотела… уговоры смертные… а коль в жёны возьми? Совсем верхом влезет! Не-е…

Кукиш тебе, девка! Разве так можно… Убить, а потом жить? Она же и попрекнёт этим когда-нибудь. Отшатнусь, забуду, но опять она встала в глазах — окаянная, охотная до смерти.

4

Михея занесло на крышу амбара заменить отбитую ветром дранку. Он как-то неловко осклизнулся на утреннем инее и грохнулся со всего маху наземь. Подвернулась дровяная чурка под спину, об неё и зашиб поясницу до синевы.

Лежал в горнице злой, покряхтывал от тягучей боли. От бездействия изводил жену придирками, требовал ханшин и матерно ругался, не таясь от детей. Она покорно сносила издёвку, поила его настоем изюбриных пантов и купленным за большие деньги женьшенем.

От покойной сытости помаленьку толстел, опивался спиртом до беспамятства зверел и понужал Настю чем попадя. Егор было заступился, но отец сорвал шашку со стены и, забыв о болячке, кинулся на него нешутейно.

В щепки изрубил стол и филёнчатые двери. Когда наутро очухался с похмелья и стал кликать мать, веля нести выпивки, вошёл с берданой наперевес Егор. Насупившись, встал посреди комнаты.

— Божись, что мать боле не заобидишь, а то пристрелю, как собаку! Божись!

Михей вытаращил глаза, хватанул разинутым ртом пустой воздух, налился яростью и опять лапанул на стене шашку.

— Да ты-ы-ы! Да я тебя…

Но, услыхав щелчок передёрнутого затвора и увидав как безмозглый зрачок ствола сразу выискал его грудь, присмирел.

— Ну, я жду, батя?! Мать, иди сюда!

Она тихо явилась, утирая слёзы и обмирая от страха. Михей саданул кулаком в стену, злобно выругался.

— Настютка! Ну и выродила же ты мне ублюдка, на отца родного поднял руку. Так и быть, не трону боле… а ты, сынок, гляди… не подвернись в худую минуту. Смахну головёнку и нового рожу…

— Не успеешь, — Егор повернулся, вышел из дома и ускакал от греха на охоту.

После этого случая отец, как переродился, стал обходительным и тихим. Позвал через неделю Егора к себе, хмуро приказал:

— Садись! Есть разговор. С ружьём баловаться ты мастак, гляну я на тебя в деле. А дело, вот какое… Погонишь за меня в Харбин упрятинский скот для продажи, заодно прихвати и нашу излишнюю живность. Продашь летошних бычков и тёлку. Только с выгодой!

Не продешеви, до копейки всё проверю. Закупишь фунта два пороху, свинчишку к бердане, мешок соли и керосин. В помощь Проньку возьми, пущай тоже к делу приспосабливается…

В отгоне держись ближе к соседу Якимову, а то живо требуху выпустят. Наган при себе имей, деньги зашей в подкладку шапки, она у тебя никудышняя — никто не позарится. Домой ворочайся только гуртом с казаками. Ясно тебе?

Егор сидел в издальке от кровати, всё ж побаивался куражливого отца. Но, услыхав о поездке в Харбин, радостно вскинулся. Охота была глянуть на обросший небылицами «русский» город.

— Всё сделаю, как надо.

— Погляжу, погляжу, — уголком рта заулыбался отец, — коль от хунхузов придётся отбиваться — приберегитесь, не суйте лбы под пули, особо Проньку охраняй. В подземные войска успеется.

— Когда ехать? — уже зажёгся нетерпением Егор, ёрзая на стуле.

— Завтра на заре. Скот погонишь к Якимовым, а оттуда совместно — к Упрятину. Мать харчей вам наготовила. Подводу не запрягай, морока с ней в случае погони. Всё! Собирайся, — исподлобья поглядел на сына:

«Закряжел не по годам, ростом под притолоку. В старые времена гвардейцем бы быть… Только раненько почуял себя хозяином в доме!»

Наплыла пугающая злоба за свою минутную покорность перед стволом берданы. Унизить себя Михей Быков никому не дозволял, даже сыну, родной крови. Нарочно весело позвал:

— Мать? А мать!

— Чево тебе, Михеюшка, — вывернулась она из кухни с потным лбом от жара печи.

— Обмыть бы не грех поездку сынов.

— Может, хватит, Михей, спился ить до риз…

— Настю-ю-ютка-а-а, — раздельно прошептал он, — защита обрела, гляди… Не брыкайся.

— Да счас, счас. Будь она проклята, эта водка, — побледнела мать лицом и сунулась в подпол.

Егор тяжело вздохнул и ушёл готовиться к отъезду. Он понял, что отец затаился до времени и примирения с ним не будет.

Небо захламило тучами, сквозанул по двору северный ветерок, взлохматил космы сена на омёте и, ничего там не найдя, расхлебенил в задах калитку, вырвался через неё на волю, погнал гребешки волн по тёмной реке.

Зашумели встревоженные кусты и деревья по берегам, сыпанула в лицо пшённая крупа первого снега. Потом ухнуло вниз, как из распоротой перины — сплошной мглой закружился лебяжий пух зимы, неслышно укрывая землю мёртвой белизны саваном.

К утру, когда Егор и Пронька собрались выезжать, румяное солнце оплавило всё теплом, закапало с крыш, снег взмок и стал таять на глазах. Михей позвал старшого к себе в горницу, вынул из-под подушки гранату и, сожалеючи оглядев её, протянул.

— Возьми, может, сгодится. Пользоваться ею тебя учил. Егор покрутил в руках страшную игрушку, сунул в карман полушубка. Надел шапку, уже в дверях обернулся:

— Не обижай мать, прошу тебя…

— Мал ишо поучать, сопли под носом не высохли, — насупился больной, — поторапливайся назад, работы невпроворот.

— Ладно.

— С карабином по городу не удумай шастать, в кутузку угодишь и отберут. Схорони в подводе Якимова, — короткопалой рукой закрутил цигарку, — проваливай, Божий заступник…

Худенькая и длинная Ольга жалась к матери, провожая за ворота братьев. Звонко прокричала вслед:

— Егорка! Про гостинцы не забудь.

Он оглянулся с улыбкой.

— Помогай дома, коза, — тёплая любовь к сестре разлилась в груди — неприласканная девка растёт, только и знает работу.

Пронька, возбуждённо сверкая глазами, ловко вертелся в седле, гуртуя скотину и залихватски щёлкая бичом. Вырвались на волю, три бычка и телушка взбрыкивали, ошалело носились впереди.

Харитон Якимов был уже наготове. В подводу запряжена пара сытых лошадей; сыновья, с трёхлинейками за плечами, разминали коней верхом. Марфа вышла из ворот, сзади её стервенел в лае и гремел цепью неугомонный Байкал.

Одета в короткую шубейку и оборчатую юбку, на голове богатая шаль с золотистыми кистями. Отчуждённо взглянула на Егора и вяло улыбнулась. Он нахмурился, беспечно помахивая плёткой, не замечая её, проехал мимо. Засосала сердце неведомая боль и тоска горючая.

— Ты что же не здоровкаешься, Егор Михеич, — не стерпела она, — или забыл?

Он не отозвался. Братаны Марфы были в добром подпитии, у Якова из кармана выглядывала бутылка, заткнутая тряпичной пробкой. При виде Егора, Яков весело ощерился, хлопая по боку пустым рукавом. Попрекнул:

— Долго зорюешь, сосед, чуток не уехали одни.

— Здорово ночевали, станичники, — весело отозвался Егор.

— Слава Богу, спиртику хлебнешь?

— Давай, коль не жалко.

Яков вытянул руками пробку, подал бутылку.

Егор глотнул прямо из горлышка и задохнулся. Брызнули слёзы.

— Гольём подсунул! Не… неразведённый, — еле продыхнул, хучь бы упредили. Ху-у… как огнём внутри взялось. Так и сгореть можно.

— Привыкай, — довольно заржал Спирька, — эдак лучше продирает, зачем воду хлебать да с коня слазить по нужде, на вот, шаньгой загрызи. Да не всю лопай, оставь на закусь.

Харитон Якимов безучастно восседал глыбой на передке, подстелив под себя огромную шубу поверх сена. Степенно перекрестился, хлюпнул губами:

— Но-о… Но, пошли. С Богом!

Четверо погонщиков стронули дюжину перемешавшегося скота. Два бычка сцепились брухаться, роя копытами грязь и взвинчивая хвосты. Пронька подскочил к ним, огрел по мордам кнутом. Бычки взмыкнули и разбежались.

Егор, расслабленный спиртом, оглянулся. Марфа всё так же одиноко стояла у ворот. Что-то вычерчивала носком ичига на оставшейся плешине снега. Руки глубоко засунуты в карманы шубейки, ярким цветком полыхала на солнце махровая шаль.

И опять догнала и охватила гарцующего казака уже закоренелая боль-тоска… «Должно быть, нашла коса на камень, — подумалось ему, — я не могу уступать, она тоже такого калибру. С норовом и командирством. Эх, Марфуша…»

К обеду приметили засёдланную лошадь, обрывающую метёлки травы у зарослей кустарника. Якимов остановил подводу, долго водил биноклем вокруг и велел сыновьям разведать, в чём дело.

Спирька с Егором наперегонки поскакали, с трудом изловили резвую кобылицу под дорогим седлом и ковровой попоной. Рысью вернулись назад. Якимов молча глядел на неё, обгрызая прокуренный ус. На ковре густо ссохлись подтёки крови.

— Яков! Марфа куда ездила позавчерась?

— На охоту…

— Отведи кобылицу подале в кусты и пристрели. Ну, вражье семя! Ну, девка! — И вдруг захохотал: — Вся в меня, стерва! Отжениховался купчик… До русских баб лакомец. Ухайдакала… Не вздумай кому болтнуть, Егор.

— Не скажу, — хмуро отозвался Быков.

Человек тридцать конных гнали через степь напрямки стада орущих овец, табуны отборных лошадей и отъевшихся за лето бычков. По ночам выставляли караулы, за старшего атаманил Якимов. Он сразу ввёл военную дисциплину, не велел пьянствовать и шкодить во встреченных посёлках.

Сам Упрятин укатил на лёгких дрожках вперёд под охраной десяти казаков. Всё пока шло миром, но чем ближе пододвигался город, тем жёстче и осторожней становился Якимов. Коней своих на биваках не выпрягал, только ослаблял упряжь и подвешивал торбы с ячменём им на головы.

Сыновья по очереди дежурили у накрытого непомерным тулупом пулемёта, до рези в глазах вглядывались в осеннюю темь. Егор их подменял, щупал и оглаживал загадочный «Льюис», холодным зверем дремлющий до поры до времени.

Подмывало стрельнуть из неизвестного оружия, отогнать в своё дежурство бандитов и заслужить похвалу казаков. Яков обучал его управляться с пулемётом, потчевал для сугрева и храбрости утаённым от отца спиртом. Есаул приметил пьянство Якова на посту и при всех отхлестал за это кнутом.

Однорукий взбеленился, полез на отца, а с тем и многими руками не совладать. Пришлось казакам крепко связать Якова. В дозоры больше отец его не назначал и грозился прибить за непокорность. Как ни сторожили скот, но лихие воры одной ночью бесшумно отбили от косяка десяток лошадей.

Есаул долго изучал следы, наконец, определил, что конных было всего трое, послал вдогонку за ними двоих опытных и сметливых посельщиков. Через сутки те догнали отряд, привели лошадей вдвое больше.

Вскоре добрались до постоялого двора на окраине Харбина. Разбили скот по загонам и загуляли. Упрятин пил со всеми вместе, прихваливал и обдирал догола помощников в карты, а потом, натешившись их горем, возвращал выигрыш и посылал за водкой.

Егор с Пронькой по молодости лет, а Спирька от язвы не участвовали в кутежах, охраняя ночами загоны. Упрятин сам проверял их службу, обещался хорошо заплатить. И заплатил авансом, не обманул.

Торги ещё не начались. Егор с нетерпением посматривал на дальние улицы, хотелось поглядеть город, побродить в лавках и магазинах, побывать в знаменитом цирке, где, по рассказам творят неимоверные чудеса фокусники, глотают огонь и казачьи шашки, поднимают многопудовые тяжести силачи.

В день открытия ярмарки хлынул народ. С помощью Якимова Егор с выгодой продал свой скот и зашил деньги в облезлую шапку.

5

Яков не раз бывал в Харбине, знал город, как свои пять пальцев единственной руки, и взялся знакомить с ним Егора и Спирьку.

С его слов они узнали, что Харбин сравнительно молод, заложен в 1898 году на берегу реки Сунгари в связи с постройкой Россией Китайской Восточной железной дороги (КВЖД).

Трое казаков начали свой осмотр с вокзала, побывали у огромного здания Железнодорожного Собрания, побродили по примыкающему к нему большому парку и улицам — линиям Корпусного городка, где русские железнодорожники имели свои дома и приусадебные участки.

Средняя часть Харбина именовалась Новым городом, а к нему примыкали районы: Пристань, Нахаловка, Славянский городок, Фу-дзя-дзя — китайский городок и на окраине — Саманный городок.

У входа на пустынный пляж кособочилась табличка с грозной надписью: «Солдатам и собакам вход воспрещён!»

На идущей от вокзала Китайской улице расположены гостиницы. Яков тащил своих спутников всё дальше, по улицам Артиллерийской, Новоторговой, Мостовой. На Большом проспекте раскинулся чудной красоты бревенчатый собор.

Побывали аргунцы в большом магазине с вывеской: «И. Я. Чурин и K°» — известного по всему приамурью торговца. Обедали горячими закусками в китайском ресторане «Цан», а потом снова пошли по многоязычному и шумному «Маленькому Парижу», как Харбин с гордостью называли сами жители.

Зелёный базар, русское кладбище и неподалёку китайский храм Ци-ла-сы, закрытый конвент ордена «Урсулинок» для барышень, где преподавали польские монашенки, лицей Святого Николая для мальчиков… реальные и коммерческие училища… гимназии… русское коммерческое собрание… украинский клуб… грузинский клуб… политехнический институт…

Совсем недавно в этом городе жизнь протекала чинно и благородно. Устраивались костюмированные балы и симфонические концерты, имелись свои, высокого уровня оперетта, драмтеатр и балетная труппа, сюда приезжали со всего мира на гастроли выдающиеся пианисты и скрипачи…

Но грянула в России революция. В ней обе враждующие стороны отстаивали свои идеалы… Время вершило Историю и не знало милости. Оно превратила этот тихий уголок на берегу реки Сунгари, где даже китайцы старались говорить на русском языке, в огромное чистилище судеб.

Осколок Русской Империи…

По ночам вспыхивали перестрелки, разномастный люд переполнял шумные улицы и кабаки, щекоча нервы страстями.

Цокали о камни мостовых деревянные сандалии загнанных работой рикш-китайцев с болтающимися косичками на головах, размалёванные китаянки срамных домов цеплялись к мужчинам на каждом углу, семеня за клиентами исковерканными в младенчестве ножками в колодках.

С ними успешно конкурировала белая пыль, бывшие жёны и дочери бывших офицеров и дворян, перемолотых жерновами революции. Лоточники продавали сладости вместе с презервативами и открытками буддийских пагод.

Шёл азартный обмен драгоценностей на чумизовые лепёшки, женщин на лошадей, шуршали под ногами циновки притонов и в быстрых пальцах — кипы ассигнаций, крутилась рулетка, проигрывались в карты состояния — воры становились князьями, а князья — ворами.

Смерч гражданской войны опал над этим городом, принеся ошмётья монархистов и анархистов, эсеров, черносотенцев, дезертиров из былых армий Колчака, Унгерна, Калмыкова, Каппеля, Семёнова и прочих освободителей многострадальной России, освободившейся от них самих.

Их превосходительства: генералы, чиновники высшего ранга, обворованные или прокутившие награбленное, — алчно рвали помпушки из рук уличных девок в грязных ночлежках, матерно ругаясь и визжа.

Опиумокурильни и бордели… Кокаин нарасхват… Тибетские рецепты от сифилиса… Антиквары принимают зубные протезы из благородных металлов, нанятый врач срывает коронки за ширмочкой у прилавка…

Священники зарабатывают на хлеб могильщиками и сами же отпевают православных. Снуют вербовщики неведомых армий, открываются конторы, за вывесками которых формируется и отлаживается контрреволюция.

Разведки всего мира оптом скупают, перепродают, учат и засылают невесть куда эмигрантов, там их перевербовывают и отправляют с новыми инструкциями назад, в этот неописуемый город-бедлам, где жизнь ничего не стоит…

Страшный суд!

На всё это моросил нахальный осенний дождь.


Упрятинскую скотину забрал японец-перекупщик, отправил табуны в сторону моря, за которым отчуждённо жила неведомая миру Страна восходящего солнца.

Скотопромышленник, довольный барышами, укатил домой с верными телохранителями, а Якимов остался с десятком своих людей потрошить спекулянтов, чтобы разжиться припасами соли, керосина и прочей нужной в хозяйстве мелочью.

Кутил казак на постоялом дворе, стрелял по борзым тараканам на стенах из тяжёлого кольта и слюнявил усатым ртом губы смешливых живых кукол, сидящих у него на обеих коленях. Пронька налопался экзотических лакомств и мучился животом, поминутно бегал за угол со страдальческим лицом.

Егор со Спирькой и Яковом всё шатались по городу, пили ханшин и отбивались от липучих, как мухи, девок.

Вечером нарвались на двух русских кокоток с бесстыдными вырезами на грудях и томными от опия взглядами, Яков не стерпел, уволок смущённого брата за ними в низенькую дверь какой-то халупы, велев Егору подождать на улице.

К нему сразу же привязался вымученный усталостью рикша, кланяясь и невнятно щебеча:

— Капитана, моя конь… Но-но! Капитана, мало-мало деньга ю? Кабак смотри, голый папа… Папа ходи так-так, — рикша вскидывал костлявые голени в коротких штанах из синей дабы,[1] и уморно плясал, растеряв сандалии.

Егор сплюнул, надоело под дождём ждать увлекшихся братанов, сел в тесную повозку.

— Вези, хрен с тобой, погляжу на твоего папу. Видать, жрать шибко хочешь, так и быть, подкормлю. — И подумал: «Есть лишний наварец от Упрятина».

Рикша радостно закивал головой. Егор увидел, как он напрягся мокрой спиной под дерюжным мешком. Китаец резво погнал, вдоль тёмных домов и кишащих людьми тротуаров.

Неслись пролётки, в одной из них, обнявшись стояли пьяные офицеры, горланили во всю мочь «Боже царя храни», пугая китайцев в соломенных шляпах и простой одежде из далембы.[2]

Важно шли японские самураи с длинными мечами, шныряли какие-то типы в чесучёвых рубахах и американских ботинках жёлтой кожи. Надменно шествовали толпой буддийские монахи-ламы с чётками в руках, барахтались у стенок нищие в грязных отрепьях, выскуливая милостыню.

Плыли нескончаемые зонтики разных цветов. Вонь человеческих испражнений и жареного лука шибала в ноздри вместе с ароматом французских духов.

В дверях отелей пластались лакеи во фраках и белых перчатках, от пинков вышибал катились под ноги лошадей пьяные, орущие проклятия на всех языках света, горели в небе фейерверки и в витринах лавок китайские фонари из аляпистой бумаги.

Плясали вездесущие чумазые цыгане, и гадалки предрекали судьбу.

Чадящие вонючим дымом лимузины с поднятыми от дождя верхами, остервенело сипя клаксонами, продирались сквозь этот ад, из них выпархивали у дверей богатых домов и гостиниц изящные кавалеры, поддерживая локотки нафуфыренных дамочек в умопомрачительных шляпках и платьях…

Егор, разинув от удивления рот, крутил головой, пялил глаза на все стороны. У большого трёхэтажного особняка рикша, наконец, остановился, китайца шатнуло, но он устоял и опять по-лошадиному закивал головой, согнувшись пополам, выставив дрожащую руку с растопыренными худыми пальцами.

Быков впихнул в неё смятую бумажку и добавил мелких китайских монет-чохов с дырками посередине.

— Пасиба, капитана, — радостно вскинулся рикша и опять забрунжал мухой, мешая русские и ещё чёрт знает какие слова, — русский кабак шипко хоросо-о водка ши пуши. Шипко хо! Манту ши пу ши, сайнара, сайнара… Ариготэ, капитана шипко хо! — крутанул свою повозку. Рысью кинулся к какому-то пьяному господину в котелке.

Тот с трудом угнездился на сиденье, огрел китайца по хребту бамбуковой тростью: «Но-о-о! Вороныя-а!»

К Егору подкатилась размалёванная гримом дамочка в облезлом кошачьем манто.

— Папироской не угостите, душка?

— Отвяжись, я не курю.

— О-о-о! Похвально, весьма похвально. Так, может быть, угостите шампанским чистокровную польскую графиню, — она требовательно топнула ножкой в расползшемся башмаке, — я хочу шампанского! Немедленно! Много!

В свете фонаря глубокие морщины на её белом лице показались Егору трещинами, наспех замазанными извёсткой.

— Такой красивый пан пожалеет несчастную Сюзи, — выперла губы трубочкой и потянулась на цыпочках к его щеке.

Егор, отпихнув назойливую графиню, опрометью бросился к двери кабака. Его полоснул изощрённый мат обиженной дамы.

В подъезде столкнулся нос к носу с огромным благообразным старцем-швейцаром в генеральском мундире, при множестве диковинных орденов. Старик величественно погладил белую бороду, прогудел хриплым басом:

— Соизволите откушать, сударь? Милости просим, ещё остались свободные места в уголочке, я устрою вас великолепно, — подхватил за плечи, втолкнул. Егор попытался вырваться, но швейцар уже сдирал с него полушубок, смиренно наставляя: — Бомбу свою оставь пока тута, я приберегу.

Наганчик тоже оставь. Чтобы греха не вышло по пьяному делу, милейший, — дал ошалевшему парню расчёску и толкнул в живот открытой ладонью, на чай соблаговолите заслуженному енералу. — За стеклянной дверью наяривал оркестр.

Получив чаевые, швейцар рявкнул: Благодарю-с! — распахнул двери и крепко взял под локоть робкого посетителя. — Вона за тем столиком… извольте гулять. Ежель откроется пальба или банда нагрянет — ложитесь на пол. Оне покорных не бьют.

Егор, как очумелый, прошёл через гомонящий зал, сел на указанное место. Огляделся, не зная, куда девать руки, пряча грязные сапоги под свисающую до пола скатерть.

Ярко горели электрические лампочки в старых свечных канделябрах, порхали официанты в красных косоворотках и синих шароварах, заправленных в хромовые сапожки.

Разношёрстная публика уминала яства и пила вина. В углу медведем восседал бородатый детина лет пятидесяти, окружённый истерично хохотавшими разномастными барышнями. Коммерсанты, офицеры при погонах и аксельбантах, какие-то плутоватые и плешивые хлыщи…

За соседним столом, уронив голову в тарелку с объедками, спал мертвецки пьяный военный с черепом и костями на рукаве френча, на него испуганно пялился икающий офицерик с тонкими усиками и страшным шрамом через всю щеку.

На эстраде дискантом верещал куплеты вёрткий малый, потешно крутил задом в полосатых штанах, придерживая рукой соломенную шляпу с чёрной лентой. Ему вяло отхлопали, оркестр на минуту смолк. Всхлипнула скрипка, важно раскланялся толстый конферансье и объявил:

— Х-господа-а рас-сияне! Выступает известный кордебалет мадам Куприяновой-Шейлинг. Музыка-а…

К Егору подскочил официант с блестящими от бриолина волосами, по-собачьи заглянул в глаза.

— Что соизволите заказать, господин казак?

— А откель ты признал, что я казак?

— Панталоны, извиняюсь, на вас с желтыми лампасами.

— Хитё-ё-ёр… Ну, не знаю, что. Пожрать что-нибудь и выпить малость винца. Только не дорого, лишнего не тащи!

— Слушаюсь! — он откланялся и исчез.

Грянула музыка. На помост гуськом вывалили девки в ажурных чулках, с лебяжьими пелеринками на грудях и на бёдрах. Они согласно задрыгали ногами, чувственно улыбаясь и крутя телами.

У Егора перехватило дух и ссохлось во рту. Только сейчас дошло, каким «голым папой» заманивал рикша, не выговаривая «б». Офицерик перестал икать, осклабился в страшной улыбке, глядя на танцующих.

Шрам на его щеке багрово вспух, перекосив лицо уродливой гримасой. Но в глазах горела такая похоть и бешеное вожделение, что сбежала на подбородок струйка слюны из изувеченного края рта. Егору стало противно. Жидкие хлопки дробно заметались по залу.

Какой-то лысый и тощий старик в вицмундире посылал воздушные поцелуи танцовщицам, яростно бубнил себе под нос и плакал:

— Пропала Росси-и-ия! Гос-споди-и… Такие кутежи закатывали в «Яре», Господи-и. Можно ли сравнить!

Его вкрадчиво утешал сосед с учёной бородкой и в пенсне на шнурочке:

— Иван Силыч… Не гневайтесь, Иван Силыч, на нас смотрят. Это неприлично, Иван Силыч!

— Пшёл вон, интеллигентская харя! — пуще озлился старик. — Ах, Господи-и… Да, как же так! Проглядели-и…

— Иван Силыч, шансонетки преприятнейшие, особенно третья с краю. Ножка, бюст — Венера! Одолжите тысячу иен? Непременно номерок сниму, ну не прелесть ли, Иван Силыч?

— Хрен тебе, а не иены… Блинов хочу с астраханской икрой, осетринки свежей, — вскричал тонким фальцетом божий одуванчик и гвозданул иссохшим кулачком по столу. Зазвенела битая посуда.

Спящий офицер очнулся, мутно повёл взглядом и упёр его в раздухарившегося старичка. Отёр рукавом со щеки длинную полоску китайской лапши.

— Ма-а-алчать! Падаль! Застрелю! — лапнул рукой пустую кобуру, сонно махнул рукой и опять ткнулся носом в тарелку, сладко причмокивая губами.

Офицерик со шрамом услужливо взвился, что-то пошептал на ухо лысому, тот одним махом утёр слёзы и мигом убрался вместе с дружком.

Егор выпил, нанизал на вилку и с трудом разжевал куски недожаренного мяса. Официант услужливо склонился к его уху, взахлеб зашептал:

— По сходной цене имеется кокаин, средства от беременности и премилейшие японки в номерах. Плата вперёд.

— Не-е! Мне надо итить… — испугался Егор.

— Весьма жаль, товар ходовой, у японок кончается контракт-с.

В это время от сдвинутых столов поднялся сутулый бородач и, разметав смешливых поклонниц, попёр на сцену.

— Кыш отсель, мокрощёлки! — прогнал мяукающий кордебалет. — Кыш! Игнаха плясать желает…

Девки в чулках смылись, музыканты радостно ощерились, видимо, привычные к причудам гостя. Он неторопливо порылся за пазухой, кинул тугой узелок на звякнувшие от тяжести клавиши рояля. Конферансье подобострастно вылупил глаза, фамильярно потрепал бородача по крутому плечу и объявил:

— «Кама-аринская-а»! Танцует известный золотоприискатель Игнатий Парфёнов! Прошу извинить, господа, в нашем ресторане дозволяется свобода нравов за умеренную плату. Желающим блеснуть своими талантами прошу обращаться ко мне. Музыка-а-а! «Камаринская-а»…

Игнатий повёл бычьей шеей и взмахнул грабастыми руками. Закрыл от избытка чувств глаза, пошёл легко выделывать кренделя, взмыкивая и ухая. Одет он был в непомерного объёма плисовые шаровары в несчётных складках, шёлковую алую рубаху, подпоясан многоцветным кушаком с кистями до колен.

«Русский богатырь, слава!» — взвыла какая-то экзальтированная дамочка, срывая вуаль и подёргивая в такт музыке плечиками. Покуролесив на помосте, танцор оступился и загремел вниз — разметав столы. Испуганно завизжали женщины. Золотоприискатель выкарабкался и мирно заверил:

— Плачу за все убытки, туды вас растуды, не вертухайтесь, — шатко двинулся через зал, видимо, запамятовав, где сидел раньше, уверенно плюхнулся на свободный стул рядом с Егором.

— Здорово живёшь.

— Слава Богу, — отозвался Быков.

— Наливай! В горле от пляса пересохло.

Егор наполнил тонкие фужеры и, подняв голову, встретил трезвый, пронзительный взгляд незнакомца. Глаза жутковато светились шальным безрассудством и силой.

По лицу Игнатия пшеном рассыпаны редкие оспины, нос горбатый и тяжёлый, верхней части уха наполовину нет, то ли отморозил, то ли оторвано в драках, зубы спереди продёрганы через один. Бородач выпил, навалился грудью на стол.

— Ты откель приблудился, русская твоя харя-а? Ндравишься ты мне. Хошь со мной гулять, надоели одни девки. Так откель ты?

— Скот хозяйский пригнали на продажу.

— А-а-а. Вставай! Пойдем со мной, паря.

— Куда?

— На кудыкину гору, лыко драть да тебя стегать. Вставай, говорю, — он схватил Егора за руку и поволок через зал в свой угол, — бабы! Глянь-кось! Вот ишо одного жеребца споймал, а то я с вами на тяжести лет один не управлюсь. Ране управлялся… Принимайте молодца!

«Ну и занесло ж меня, — обречённо подумал пленник, теряясь, из чьих протянутых рук наперво пить и есть. — От попал, так попал! Чёрт поднёс ко мне того рикшу… споят, деньги заберут — и, тогда конец, домой не являйся».

Игнатий разрёб девок, облапил его за плечи.

— Как накрещён, аспадин россиянин?

— Егором…

— Отец-мать есть?

— Вёрст двести отсюда, на хуторе живём.

— Какая немилость к маньчжурам загнала?

— Отец — белоказак.

— Ясно дело… Гляжу на тебя, кость ядрёная, узнаю себя в молодости, ясно дело. Давай выпьем?

— Я не могу. До постоялого двора не попаду.

— Хы-ы… На кой чёрт он те сдался, постоялый двор? Тута сночуем, вона сколько у нас добра пышшыт за столом. Не пропадём от холоду. Пей!

Егор нехотя выпил. С непривычки захмелел. Девки тёрлись с обоих боков кошками и мурлыкали, масля глаза. Игнатий тянулся шеей и бубнил, рассказывал о своих похождениях в каких-то далёких местах.

На эстраде ревел дурниной оркестр, качал пьяную хмарь, табачный дым и полумрак. Соседка завоевала другое ухо: «Милый мальчик, любезный рыцарь, вы говорите по-французски?»

— Больно мне надо… я русский! По-русски хоть что набрешу.

Игнатий басил:

— Бьём шурф, а его вода топит! Еле успеваем черпать, ить золото дурное топит! У-х-х-х! Нечистая сила, ясно дело… Смрадно тут, айда в новые апартаменты. Держись паря. Работы хватит.

Поднялись крикливым табуном по скрипучей лестнице в двухкомнатный номер. Прямо на полу разложен богатый персидский ковёр с наставленными бутылками и горами свежих закусок. Игнатий запер двери на ключ и щеколду. Егор прикинул, что настала пора смываться от доброхотливой компании, стал отпирать дверь.

— Игнатий! Одежда у меня там, у генерала на дверях, кабы не спёрли случаем. Дай схожу. Народ тут разный шалается, а кожух совсем новый…

— Пойдём. Одного не пущу, смоешься. А энтот дедок такой же генерал, как я микадо японский. Купил на барахолке справу у какой-то вдовы. Он из уголовных каторжан, наводку даёт налётчикам… Бабы! Не сбегать и не упиваться до смерти. Пошли.

Под утро кто-то постучал в номер. Первым опомнился Парфёнов, глухо проворчал, шаря вокруг себя бутылку:

— Ково чёрт несёт?

— Открывай, свои, — отозвался язвительно-грубый голос, — не то двери снесём. Открывай подобру.

— Я те счас взломаю, нечистая сила, я те взломаю! Вот счас оденусь и взломаю тебе хлебальник, — а сам быстро выдернул с дивана полуживого и ещё пьяного Егора, тихо шепнул: — Сматываемся, банда ломится. — Потом зло и громко гаркнул: — сча—а-ас открою, кушак подпояшу и берегись!

Они разом сиганули со второго этажа и побежали по вихлявому проулку. Сзади послышался топот многих ног, негромкий приказ:

— Ротмистр! Не стрелять, не узнаем, где прячет золото. Егор летел стремглав, хлебая ртом сырой воздух, взлязгивая зубами от страха. Толком ещё не пришел в себя, и этот бег казался кошмарным сном. Тяжёлый Игнатий отставал, яростно хрипел и крыл матом.

Их настигали. Егор толкнул за угол Парфёнова, в беспамятстве сорвал чеку гранаты и метнул её под ноги кучно сбившихся преследователей. Раздался пронзительный крик, обваривший Быкова ужасом за содеянное.

Всполох огня выхватил перекошенное лицо офицерика со шрамом на щеке и дупло распахнутого смертью рта. Сдерживая дрожь, Егор выхлестал барабан нагана в темь и догнал Игнатия.

— Ловко ты их, — просипел тот на бегу, — хана бы нам была… Обнищавшее офицерьё, страх Божий, как живодёрничают, — сбился на шаг и крепко обнял напарника, — не трусись. Со мной не такое бывало. Обвыкнешься…

Они перехватили извозчика и поехали на постоялый двор. Всю дорогу золотоискатель уговаривал Егора плюнуть на вонючую Манчжурию и податься с ним в Россию.

— Я, паря, сотворю из тебя миллионщика, там ить золотья наворочено в земле — прорва! Места ведаю фартовые, да одному уж неспособно, седня тому пример. Иди в компаньоны, не пожалеешь. Игнаха лиха не сотворит, ясно дело…

Заронил он в молодую душу негасимую искру. Раздувалась она губящим пожаром и туманило голову неведомым стремлением в сказочно богатые края. Напоследок, перед отъездом Егора домой, уговорились они встретиться по весне в Харбине, а уж потом двинуть в Россию на промысел золота.

Игнатий показал китайскую фанзу на окраине Саманного городка, где будет поджидать компаньона, и пообещал запастись провиантом в дорогу и лошадьми.

После стычки с бандой, Парфёнов затаился. Выстригся наголо, сбрил бороду, терзаясь искушением появиться в городе.

Прознал через своих дружков, что негаданно свалил бомбой молодой казак троих офицеров, среди которых был отъявленный головорез, тридцатилетний полковник Аркадий Долинский. Оставшиеся в живых налётчики искали Парфёнова по всем кабакам и ночлежкам Харбина.

А он смекнул, что убегать сейчас куда опасней, чем затаиться, именно на дорогах его сейчас пасут бандиты. Убийство главаря они не простят.

Хозяин фанзы на окраине Саманного городка Ван Цзи объяснил соседям, что приносит еду, монгольскому ламе-паломнику, вернувшемуся из легендарной Лхасы, центра буддизма, и заболевшему в дороге.

Игнатий дурел от безделья. Наконец, не выдержала затворничества широкая натура. Попёрся в город в монашеском одеянии, размахивая чётками, как пращой.

В одном из магазинов переоделся в щегольской костюм, плащ, купил на барахолке трость с серебряным набалдашником, новенький цилиндр в ломбарде и подкатил на пролётке к дверям русского ресторана.

Решил испытать «маскарад» на проницательном генерале-каторжанине. Швейцар, ослеплённый пикантным видом гостя и щедрыми чаевыми, не узнал Парфёнова. Отлегло от сердца. Но ещё долго Игнатий носил за поясом холодящий живот пистолет.

Особо не шиковал, сдерживал разгульный зуд, готовился к весеннему походу. В кабаке его в тот же вечер и охмурила состоятельная дама, имеющая свой магазин и лаковый автомобиль «Форд».

Прижился в роли альфонса в её богатом доме, наловчился бриться каждый день, брызгаться едучим одеколоном и распивать по утрам противный до икоты кофе.

Хозяйка, дебелая и разнаряженная немка, вдова залётного коммерсанта, методично и нудно приучала диковатого мужика к западной культуре, но брать его с собой на званые вечера в светское общество не решалась.

Парфёнов пропадал у знакомого японца, свободно владеющего русским языком, дивился многим книгам и свиткам древних рукописей в его доме, рассказам о путешествиях по диковинным странам и переломам судьбы.

Через него купил отдельный дом, окружённый высоким глинобитным дувалом, стаскивал туда оружие, сводил лошадей.

Японец был ещё крепкий и мудрый старик. Многие годы он прожил в Индии, России и даже Америку исколесил вдоль и поперёк, заимел в тихом районе Харбина огромную виллу, обставленную в японском стиле, окружённую крепостной стеной из красного кирпича.

Внутри усадьбы традиционный садик с ручными журавлями — он так искусно сделан, что Игнатий, повидавший виды в своих скитаньях по тайге, изумлённо разглядывал каменные мостики, рукотворные водопады, прудики, казавшиеся сотворёнными самой природой.

Под широким навесом — усыпанная мелким песком площадка для занятий борьбой. Игнатий не раз присутствовал на тренировках, которые вёл японец с несколькими молодыми парнями.

К весне приискатель, захворав несдержимой тоской, удрал от своей сожительницы. Лихорадочно паковал вьюки и с нетерпением ждал условного дня, сомневаясь, явится ли его спаситель.

Всё больше наливалось солнце теплом, а душа — непокоем. Игнатий тщательно оборачивал новые кайла лентами толстой материи с ворсом, нужной на промывке для улавливания золота. По десять раз перекладывал снаряжение во вьюках и опять шёл к приветному японцу скоротать время.

Они играли в го — японские шашки, беседовали о России, пили подогретую рисовую водку и крепкий чай, завариваемый слугой по особому индийскому рецепту.

Старика интересовало абсолютно все: реки, золотые прииски, фамилии золотопромышленников, названия горных хребтов и духов кочевых эвенков, какой где растёт лес.

Всё это он быстро записывал кисточкой на полосках рисовой бумаги и говорил Игнатию, что пишет книгу. Незадолго до срока Парфенов залёг в спячку.

6

Когда Егор покидал постоялый двор, то почувствовал радостное облегчение. Город подавил его шумом, суетой, непонятными обычаями. Хотелось поскорее вырваться на волю и опять жить покойно на хуторе без ночной пальбы и страха.

Харитон Якимов с очугуневшим от запоя лицом, злой и хмурый, неистово стегал кнутом неповинных лошадей. Большая часть денег, вырученная от продажи скота, была с помощью сынов пропита.

В повозке звякали канистры с керосином, теснились узлы с купленными на барахолке обновами, поросятами вытянулись мешки с солью.

Пьяненькие Яков и Спирька играли на них в замусоленные карты под щелбаны. Верховые лошади трусили, привязанные к задку телеги.

На второй ночёвке подкрались к костру какие-то люди, и спасла хуторян только звериная осторожность бывшего есаула. Спал он особняком под телегой, завернувшись в свой монгольский тулуп.

Когда услышал всхрапы лошадей, вытащил из-за себя тяжелый «Льюис». Увидев ползущие к огню тени, хладнокровно подпустил их поближе и длинной очередью пригвоздил к земле. Казаки спросонья похватались за оружие и, откатившись подальше от света, дробно забухали из винтовок вслед конскому топоту.

До рассвета лежали, тихо матерясь, дрожа от холода. Только один Якимов мощно храпел под тулупом в обнимку с пулемётом. Утром осмотрели четверых хунхузов с остекленевшими глазами, у каждого из них был кривой нож, а в издальке разметали руки двое караульных.

Около них сиротился недопитый банчок спирта. Зарезанных казаков завернули в брезент, уложили поверх соли, и пьяный Яков спал с ними рядом.

Ехали домой хмуро и молча, каждый думал о своём. Изодранные северным ветром тучи волоклись по небу, парующие спины лошадей нахлестывал опостылевший дождь. Клятая чужбинушка стращала могильной безысходностью.

Мерещились на горизонте конные преследователи, руки хватались за влажные винтовки, и только одно утешение — жгущий нутро ханшин отгонял липкий страх, баюкал усталым сном. Егор нахохлился в седле, промокнув и прозябнув до костей.

Всё ещё слепил всполох ночного взрыва, а в ушах назойливо дребезжал последний крик убитого им человека. Сознание мутилось от непреодолимого раскаяния, ничто не радовало, эта боль всё саднила и саднила, отягощая сердце.

И когда Якимов зазвал в свой дом обсушиться, совсем по-другому, отчуждённо воспринял весёлую и расторопную Марфу. Она кинулась его раздевать, пригласила к столу, где исходила парком большая миска горячих пельменей.

Егор потушил холодным взглядом её улыбку, вспомнив залитую кровью попону осёдланной кобылы. Не чувствуя вкуса, жевал пельмени, молчал, пить совсем отказался. Впервые подумал, что бражничество надо бросать, кроме зла и больной головы оно ничего не подносит.

Пронька заторопил уезжать, да и сам Егор уже томился в этом доме. Марфа подошла к нему за воротами, в это время подтягивал он подпруги седла. Поглядывая на отъехавшего Проньку, заговорила, рдея щеками:

— Соскучилась я по тебе, Егорша, а ты, как чужой стал. Что стряслось?

И тут заметил он, какие у ней чёрствые, холодные глаза при тёплых речах, они, словно жили отдельно от разгорячённого лица, меркли кошачьим прищуром зрачки, то узились и становились колючими, то распахивались гибельной чернотой в опушье ресничной травы, пугали красным отражением заката.

— Да ничего не стряслось. Плата у тебя больно низкая, не по мне. Торгуйся с другими.

— Егорша, ты об чём?

— О том же, — он разобрал поводья и легко прянул в седло, — лошадь купца Яков пристрелил. Так что не бойся, не прознают, кто китайца в ихний рай спровадил.

Она закуталась в платок, усмехнулась и побледнела.

— Всё же, ты дурак! Ради тебя пошла на такое. А ты… ты-ы…

— Не верю! Так любовь не обретают. Покедова. Не об чём толковать нам с тобой. Прощевай!

— Гляди-ка! Осерчал-то как, — вдруг раскатилась Марфа нехорошим смешком, обкусывая губы, — ну и катись отсель! Такие бабы, как я, на дороге не валяются. Каяться ишо станешь.

— Валяйся, где вздумается и с кем пожелаешь, каяться не стану. Потушила ты во мне всё светлое на Белой реке. Телешом изгалялась передо мной, думала, на коленках подползу. Таким макаром люб не станешь, — и тронулся догонять брата.

— Что ты в этом деле разумеешь, сопляк! — крикнула ему вдогон слезливым голосом. — Пропади ты пропадом!

Егор гнал жеребца галопом до самых ворот. Пронька едва поспевал за ним. Ольке, вылетевшей птицей на крыльцо, Егор подал мешок с гостинцами, за солью и керосином надо было ехать к Якимовым подводой.


Зима текла в обыденных хлопотах. Назойливо одолевали мысли о сговоре с Игнатием Парфёновым. Егор ни с кем не делился задумками, ждал наступления тепла. Ездил верхом на охоту, убирал скотину и только на рождество попал в дом к Якимовым.

Как бы он ни храбрился, всё же, Марфа запала ему крепко в душу, тосковал по её смеху и не бабьей лихости. Не мог уняться.

Праздники справляли семьи Быковых и Якимовых всегда сообща. Наезжали в гости знакомые казаки, и за длинными столами не смолкали долгие разговоры об урожае, хозяйских заботах, воспоминания о покинутых станичниках.

Запевали старинные казачьи песни, на них старая Якимиха и мать Егора были великие мастерицы. Праздник обычно кончался попойками и кулачками.

Был в станице такой обычай, сходились стенка на стенку, поначалу мальцы, потом вступали постарше, а в конце — белобородые старики засучали рукава и бились до крови.

У Якимовых тоже дрались, только кулаками, квасили друг дружке носы, бабы кидались разнимать и за компанию умывались красными соплями. Потом опять все сидели, обнявшись, горюнились и пели, и пили в страшной, тягучей и неприкаянной кручине.

В этот раз Марфа, как бы, не замечала Егора. Изрядившись в привезённые осенью обновки, она плясала до упаду под Спирькину гармонь, без удержу хохотала и пила с казаками наравне.

Ловил хмурый Егорка её жгучий взгляд, пробиравший до нутра, но марку держал, не отзывался на увёртки.

Когда все уморились и слегли, он вышел во двор. Опасаясь лютого Байкала, обогнул его стороной, долго сидел у поленницы дров на холодной чурке, сладко вдыхая остуженный морозом воздух.

Откуда-то со звёздного неба сыпался мелкий иней — стылая звёздная пыль, сопели в стойлах коровы, всхрапывали лошади, пялилась вниз белой мордой луна, что-то разглядывая на снулой земле.

Шмотья видений мельтешили в его голове: угарный кутёж в Харбине, голоногие танцовщицы, весь обросший волосьём Игнатий с горящими угольями глаз, бегущий рикша, хрясткий взрыв бомбы. Прошлое уже стало забываться, притуплялась тягость, и рассасывалась боль.

Заслоняли всё это пухловатые губы Марфы, желанные и недоступные с прошлой осени.

Он боялся глянуть ей в глаза за столом, чтоб не растаять и не пойти на попятную, боялся и хотел коснуться, потаясь от всех, её точёного стана в кружевном платье с горжеткой из горностаев какой-то салонной модницы, вышибленной в Манчжурию из взбеленившейся России.

Собираясь туда на промысел золота, он всё чаще напрягался новой и жадной тоской, сжимался от предчувствия томной радости встречи с той стороной, в которой появился на свет, исконно жил, не думая и не гадая её лишиться.

Разгульная сила Игнатия покорила его своей щедростью и независимостью. Он представлял себя также удало щедрым в кругу поклонниц. Или катящим на лимузине с нежными дамочками, говорящими на французском языке.

Эх, разжиться бы золотом и вольно бы жить, никому не подчиняясь, в усладу и беззаботно…

Морозец поджимал. Егор зашёл в комнаты, провонявшие перегаром сивухи. Со всех сторон наплывал храп. Он пробрался тихонько к спаленке Марфы, затаился. Сердце колоколом бухало в груди, рука несмело толкнула скрипнувшую дверь.

Лунный свет наискось лежал на полу и деревянной кровати с бугрившимся одеялом. Егор притворил за собой дверь, болезненно кривясь губами от её скрипа, и вздрогнул от насмешливого шёпота:

— Куда ж ты денешься, милок… ить знала, что придёшь. Про страшную плату забыл… чё стал, пользуйся моментом, покуда пьяненькая и все поснули. Так и быть, уж приголублю гордеца…

Егор скрежетнул зубами и, пригнув голову, вышёл. В нём всё кипело от злости, он с грохотом опрокинул подвернувшийся стул, улёгся, не раздеваясь, на жёсткую скамью. Марфа явилась белой тенью в ночной рубахе, присела у изголовья, опахнула сладким женским духом.

— Егорша, — тихо и приветно шепнула на ухо, — да что же ты такой обидчивый. Ить пошутила я, вставай…

— Иди ты…


Дзинь-цзы-хэ взломала лёд, и Егор решился поведать отцу о своей задумке. Михей выслушал, неожиданно сбил сына с ног ударом чугунного кулака под дых.

Бил остервенело ногами за непокорство, за свои прошлые грехи там, куда старшой намеревался идти, за наведённую в грудь бердану и своё унижение.

Взвалил обмякшего и подоплывшего кровью сына на загорбок, отнёс в амбар и бросил на пол. На двери повесили тяжёлый замок. Своим приказал не кормить его и не откликаться, если позовёт, а сам ускакал к Якимову.

Затворник пришёл в себя ночью. Хотелось нестерпимо пить, колотило всего от холода. Он постучал в двери амбара, но никто не отозвался. Треснувшим голосом проговорил вслух: «Ну, батя, этова я тебе век не забуду!» Сусеки с зерном затхло отдавали мышами.

Сквозь узкое оконце пробивался тусклый свет ущербной луны. Всё тело наполнилось тупой болью, во рту было солоно от сгустков крови. Рассудок замутила отчаянная жажда мести. Егор в ярости заметался, ощупью отыскивая среди хомутов и прочего добра какое-нибудь железо.

Нашел тяжёлый шкворень от бычьей арбы. Подовздел им плахи потолка, они шевельнулись, застонали выдираемые гвозди, посыпавшийся сверху сор запорошил глаза. Открылась щель под крышу.

Страшный пробрался Егор в дом со шкворнем в руке. Мать всполошилась, запалила лампу. Увидев его окровавленное лицо с безумными глазами, запричитала. Грохнулась на колени перед иконой.

— Где отец?

— К Якимову подался, видать, запил там. А я собралась тебе молочка снести, вон черепушка у порога и хлеб. Кожух укрыться.

— Жалко, что уехал… Отмучилась бы ты. Всё, мать! Ухожу я от вас, а то убью его.

— Да смирись ты, Егор. Остынь! Ведь отец он тебе родной, нельзя так озлобляться.

— Сказал, всё! Собери харчей на дорожку, — он торопливо оделся, прихватил карабин с патронами и вышел седлать коня.

Набил в перемётные сумы овса, взял тёплую одежду, медный котелок, соль, спички, словно собирался на недалёкую охоту, а не на край света. Мать вынесла сумку с хлебом и салом.

Егор вскочил на коня, с запоздалой жалостью обернулся:

— Вернусь с золотом, куплю в Харбине дом и заберу тебя. Хватит с ним горе мыкать. Передай, если пальцем тронет тебя — голову снесу!

— Опомнись, Егорушка! Куда я пойду от детей и хозяйства. Не ездий, отец догонит и хуже чё сотворит.

— Теперь уж он меня не обманет, пущай пооберегается. С этого дня чужой он мне и постылый, — секанул плёткой круп жеребца, вылетел галопом на дорогу.

Хутор Якимова объехал стороной. Спит там Марфа и не ведает, в какие края понесло женишка в такую лунную весеннюю ночь.

Вспомнилось Егору, как прокрался к ней в спаленку, и самодовольно подумал:

«А ведь, устоял! Не поддался бабьей силе. Ну, погоди оскаляться, девка. Поглядим чё будет, когда с промысла вернусь. Разоденусь в Харбине, тройку лошадей закуплю, пролётку на рессорах. Да ещё, красавицу выберу почище тебя, вот потом бесись. Живо спесь собью».

Дорога нескончаемой лентой стелилась под копыта. Луна кривилась улыбкой Марфы. Было страшновато одному ехать по тем местам, где совсем недавно возвращались с торгов целым войском, при пулемёте.

Егор осторожно вглядывался в полумрак, придорожные кусты зловеще наплывали и заставляли сжиматься от робости сердце. Рука занемела на карабине, в любое мгновенье палец готов был нажать на спуск. Позабылась и Марфа.

Егор был напряжён до предела, впервые он сам охранял свою жизнь. Но понемногу всадник успокоился, никто его не преследовал и не собирался нападать. Он повеселел, умылся у случайного ручейка, чтобы не заснуть в седле, и ехал до самой зари.

Документов у Егора вовсе не было. Боясь, что его могут арестовать, на днёвку укрылся в небольшой лесок.

Добирался, в основном, ночью, а в эти весенние месяцы не особенно она длинна. В случае задержания решил представиться заблукавшим на охоте, не всё рассказывать, как есть.

Томление от неведомого путешествия в Россию за сказочным золотом обуяло его уже не на шутку. Распалённое воображение рисовало картины перестрелок и погонь.

Иной раз даже подумывал, а не вернуться ли назад, зачем искушать судьбу, можно помириться с отцом и жить припеваючи на всём готовом.

Только мысль эта была слабой и тут же гасла, молодая бесшабашность гнала парня вперёд, что бы там ни ждало, а свернуть назад не дозволяли ни характер, ни судьба.

Вперёд! Егор воодушевлялся, с ликующим возбуждением стегал плёткой коня. Только вперёд.

7

Тёплый южный ветер волнами бил в лицо и раздувал на востоке тлеющую зарю. Чмокала грязь под копытами, догорали звёзды в иссиня-чёрном небе. Пьянил сырой запах талой земли. Поскрипывало кожей новое седло под всадником.

В сизой мгле проступили очертания спящего Харбина с дрожью редких огней. Забился над головой первый жаворонок, подглядев с высоты зарождение нового дня. В ложбинах стелился белесый туман, его теребил и рвал в клочья скорый на расправу буранок, шелестевший прошлогодней травой.

Егор, уморившись за трое суток, машинально жевал пресную пышку и вглядывался в окружающую полутьму. Не доезжая до города, спешился, схоронил в укромном месте карабин.

Заветную фанзу нашёл не сразу. Долго кружил по прокислым от нечистот улочкам трущоб Саманного городка, уже переполненным суетливыми людьми. С сомненьем постучал в приметные двери, не веря, что отыщет приискателя. Наружу высунулась заспанная голова китайца Ван Цзи и вопросила:

— Ни лайла?

— Да, я пришёл, — ответил Егор на его вопрос.

— Ни супачи? Твоя ни супачи ходи? — потом всё же проснулся и повторил вопрос на ломанном русском. — Твоя куда ходи?

— Игнатий Парфёнов нужен. Помнишь меня, Ван Цзи?

— Хо! Шипко хо, — он скрылся за дверьми и тут же выскочил одетый. Поманил за собой рукой, молчком побежал впереди лошади. Вскоре нырнул в какой-то двор и вернулся с незнакомым человеком в японском шёлковом халате.

Егор испугался, думая, что китаец завёл не туда, куда надо, и уже тронул поводья, когда знакомый голос радостно прогудел:

— Ясно дело, а ну слазь, казак — ясно дело, наконец-то заявился.

— Фу-у ты, чёрт. Не признал я тебя бритого, Игнатий. Если б не позвал — убёг. Да ведь, ты совсем молодой без бороды.

— Куда молодиться…

Они обнялись. Ван Цзи завёл коня в стойло, расседлал, щедро насыпал в кормушку пшеницы. Игнатий долго выспрашивал гостя о доме, как добрался, и напоследок раскрыл свои планы.

— Выедем после обеда. Лошадей и вьючные сёдла я закупил, припас уложил. Добыл через одного япошку бумаги, что едем по горному делу в пограничное село, а там, как Бог даст. Думал уж, что сбрехал ты мне, если б завтра не явился, то двинул бы один.

— Уговор дороже денег, — солидно отозвался Егор и дрёмно смежил глаза.

— Да ты никак спишь? — загомонил Парфёнов и повёл его к тёплому кану-лежанке. — Отдохни до обеда — и в путь. Время дорого, надо к большой воде поспеть на реку Тимптон, догнать там холод.

— Где это, далеко?

— Далеко, брат… Аж в Якутской губернии. Доберёмся, не впервой. Спи-спи…

Егор заполз на соломенную циновку и провалился в сон. Игнатий в который раз проверил снаряжение, в ближайшей лавке подкупил свежего провианта и разбудил парня.

— Вставай! Подкрепись на дорожку и айда.

Быков долго, непонимающе пялился спросонья на приискателя, потом всё вспомнил и мигом вскочил, нашаривая сапоги.

— Карабин я там ухоронил за городом, надо б заехать.

— Шут с ним, пущай ржавеет. Я тебе славное ружьишко припас. Крутиться вокруг Харбина нет времени. А кто это тебя так отделал, вся морда в струпьях?

— Батяня благословил в дорожку, — нехотя отозвался Егор.

— Не пущал, видать?

— Он у нас бешеный, только сказал ему о своей задумке, и сразу мне память отшибло. Совсем ушёл я из дому, боле не вернусь, надоело батрачить в хозяйстве и отцовы попрёки слушать. Надо развеяться и о своей жизни подумать.

— Кх-х-хэ-м-м… Сразу остерегу. В нашем деле придётся жилы рвать. Мотри, не расквасься, разом отправлю назад. Не развеваться в гулянках едем — работать. Люто работать!

— Вынесу… Не отступлюсь.

— Тогда пойдём. Лошади завьючены, пора трогаться.

Парфёнов ехал впереди на гнедом жеребце, сзади поспевал Егор, ведя в поводу трёх монгольских низкорослых лошадок с объёмистыми вьюками. На одной из них был привязан длинный ящик, опечатанный свинцовыми пломбами, с вязью иероглифов на боках. По всей видимости, там было оружие.

К границе добрались без помех, остановились у китайского лавочника, радостно кланявшегося Игнатию. Не впервой он встречал Парфёнова и имел от него доход. Игнатий распаковал ящик с оружием.

Егору досталась малокалиберная винтовка системы «Маузер», сам Игнатий зарядил новенький американский винчестер, за пояс ткнул наган. Пустой ящик забрал китаец.

Этой же ночью перевезли через реку на осалке, китайской лодке с парусом, тяжёлые вьюки и перегнали вплавь лошадей. Заторопились подале от кордона через тёмный и притихший лес. Вскоре пересекли железную дорогу. Ехали по узкой тропе, над шумящей где-то во мгле речушкой.

Вьюки чиркались за стволы деревьев, испуганно всхрапывали лошади, кого-то чуя в лесу, тропка вилась бесконечно, пересекая шумливые ручьи и прядая через колдобины. Сквозь кроны деревьев помигивали звёздушки, но к утру их заволокло тучами и зашумел частый дождь.

По-весеннему тёплый, душистый, он окропил землю и вскоре перестал. Когда хмарный рассвет проявил тайгу, они были уже далеко в сопках. Парфёнов не давал роздыха лошадям, спешил к заветной цели.

Изредка присматривался к старым затёсам на стволах деревьев и, наконец, свернул с тропы в чащобу. Затрещали под копытами сучья. Всадники медленно поднимались склоном заросшей березняком сопки.

Где-то в стороне гулко бормотали на весеннем току тетерева-черныши, тяжело перелетая, хлопали крыльями. На южном склоне, под густым покровом вылезшего по ручью из распадка сосняка открылась низенькая фанза — зимовье с бумажным оконцем.

— Ну, вот и приехали, — спрыгнул с седла Игнатий и разнуздал своего коня, нагрёб лошадям в торбы овса из вьюка, — хорошо их подкормим, отдохнём и опять надобно гнать. — Он отворил дверцы фанзы, взял с печки мятый котелок и ушёл к ручью за водой.

Лошади торопливо хрумкали овёс. Егор развьючил их для отдыха, осмотрел, не сбиты ли ноги, и зашёл в прокопчённое до черноты жильё. В углу сложена печурка из дикого камня, по полу от неё идет дымоход под нары-каны из плитняка, укрытые старой травой и ветхим тряпьём.

Беремя сухих дров подёрнуто плесенью. Он настрогал лучины и растопил печку. Огонь вяло обволок смолистые поленья, потрескивая и шипя. На полу грудой серел не стаявший с зимы лёд.

Вернулся Игнатий с водой, сдвинул плоский камень и провалил котелок в жар. Глаза Парфёнова возбуждённо блестели, пропала настороженность и былая угрюмость, движения были резкими и точными.

— Ты осознаешь, что мы в России, нечистая сила! Компаньон? Дома ты! Экий простор тут, а как пахнет лес, а как тетерева стрекочут? Ты только погляди кругом. Воля-а-а-а.

— Так зачем же ты в Харбин ворочаешься?

— Гм-м… Да покутить любо мне там, дурь свою проявить. Тут счас прижали с этим делом, живо в укорот попадаешь. А всё же, тянет сюда невозможно. Счас душенька от радости поёт, жить охота! А как к золотью подберёмся, это уж совсем безумством станется.

Поглядишь. Ево ить надо передурить, золотьё-то, не всякий раз оно даётся в руки. В этом и услада вся. Сыскать неведомую россыпушку под землёй, объегорить её скрытность и достать на свет божий. О-о-х, бра-а-ат!

Не приведи Бог тебе заразиться моей болезнью — пропала головушка почём зря. А дурней и лучше этой болячки не сыщешь, такую усладу открывает, прямо страсть какая-то.

Погоди чуток, скоро прознаешь. Есть у меня в запасе ключик и шурфик при нём. Как пески из него на лотке промоешь — и аж страх забирает.

Дюже богатое золото, так и лезет в руки. А это не к добру, боюсь я его ворошить. По приискательскому обычаю вообще грех говорить о золоте вслух, удачи не будет. Оно услышит трепотню и уйдёт в землю. Только я в эти сказки не верю, никуда оно не девается.

Ключик энтот на чёрный день таю, когда сила убавится, да и мало интересу за неделю обогатиться до грыжи в пупе и отправиться назад пьянствовать. Так от запоя сгинешь. Весь смак в том, чтобы новый ручьишко сыскать, добиться к пескам в неведомом месте.

Веришь, когда берёшь первую пробу в новых шурфиках, аж руки трясутся и слёзы по бороде бегут. Ежель нет фарту, думаю: «Ну, ладно, поглядим чья возьмёт».

Другой ключик испытываю, да так уж навострился, как сквозь землю чую, где оно растеклось. Без промаху бью шурфы, хоть малость, но завсегда есть знаки в лотке. А по знакам выйти на россыпь — плёвое дело.

— Нас охрана с границы не настигнет?

— Не должно… У них счас реденькие заставы, в землянках перебиваются. Попробуй уследить за такой ширью. А коли настигнут — не вздумай стрелять это тебе не харбинские офицеры живо продырявят.

Служат там зачастую зверовщики, лихие ребята. Оружие я припас только для пропитания охотой, иль банда какая перевстренет. Прежде чем ево употреблять — крепко думай, в кого палишь на этой земле. Ясное дело…

— Да-а… Не могу забыть ту гранату, душа изболелась.

— Забудь. Ты, нечистая сила, энтим разом умудрился многие душеньки от смерти спасти, не только наши.

— Как, спасти?

— Прибрал ты ихнева атамана Аркашку Долинского. Он зверствовал на крови и заслуженную кару принял. Судьбой ему так дано помереть за разбой. А с ним двое головорезов прибрались, добаловался с огнём. Если б не ты — хана-а… Кишки вон.

У Егора отлегло от сердца, раз бандиты матёрые, стало быть, сами искали беду, но всё-таки, осталась какая-то жалостливая печаль за себя, даже перед Игнатием было совестно за побитых, ведь руку-то поднял на святая святых — на человека, не сгубиться бы и не привыкнуть бы к этому страшному ремеслу.

Вскипела вода. Парфёнов настрогал ножом плиточного китайского чая, круто заправил котелок горстью заварки и выставил остужать его на порог. Сам прилёг на подсохшую травку у стенки фанзы, блаженно потянулся.

Солнышко по-летнему припекало, вытягивая из земли густые ростки разнотравья и отпаривая смолистую духоту бархатно-зелёных сосен.

Торопливо сновал красноголовый дятел на сухостоине, выстукивал, гвоздил остреньким клювом с яростным азартом и деловой озабоченностью, укоризненно косил на развалившихся без дела незваных пришельцев.

Вдалеке гахнул одинокий выстрел, и Парфенов обеспокоено подскочил, вслушиваясь в еле внятный шум просыпающегося от зимы леса.

— Видать, охотник… Да кто знает, давай проглотнём чайку — и спешить надо. Не место тут для днёвки. Напорется какой человек на нас — делу конец. Айда, брат. Нечистая сила, передохнуть не дают с пальбой своей.

Наспех поели японских консервов, обжигаясь запили густым чаем и снарядились в дорогу. Когда уже собрали в связку лошадей, подкатилась к ногам черногривая собака, деловито принялась лизать пустые банки и подбирать крошки на земле.

Приветливо шевелила скрученным хвостом. Егор кинул ей лепёшку сушёного мяса. Лайка жадно разгрызла её и проглотила.

— Дрянь дельце, ясно дело, — насупился Игнатий, — видать, отбилась от хозяина, а нас по следам отыскала. Ещё сунется охотник искать, поехали!

Тронулись, выбирая прогалы между деревьями. Егор обернулся и увидел сидящую у фанзы собаку с поднятыми торчком ушами. Тихонько свистнул. Она сорвалась с места, резво настигла караван, голодно поглядывая вверх.

Он достал из тороков ещё мяса, кинул. После третьего куска черная, с белой грудкой лайка побежала впереди, рыская по сторонам, что-то узнавая по запахам и радуясь.

— А ить прибилась, Егор! — обернулся Парфенов. — Фартит нам с тобой. В тайге без собаки нельзя быть. Много шляется лихого народу, сонных могут перебить. Она не дозволит, — бросил собаке ржаной сухарь.

Незнакомка ловко поймала угощенье на лету и весело гавкнула, — замолчь, дура! Будешь теперь зваться Веркой, ежель не сбегёшь, — ласково загудел старатель, — Верка, а Верка? Нечистая сила тебя забери…

Собака повела ушами, принимая крещенье и любопытно слушая человеческий голос, томно зевнула и затрусила рядом с благодетелями. К вечеру тропа раздвоилась: стала поуже и змеистей, глубоко ныряла в тайгу, обегая завалы бурелома.

Лошади шли неторопливым шагом, то и дело сбивали вьюки о деревья и проваливались ногами в бочажины. На исходе дня Верка пропала и вдруг расколола тишину азартным, заливистым лаем. Игнатий зло плюнул, потом в сердцах махнул рукой и снял со спины винчестер.

— Зверя держит… От границы далеко ушли, можно побаловать свежиной. Вяжи лошадей! — бегом кинулся на неблизкий голос. Егор еле догнал распалённого азартом охотника. В заросшей кустами низинке слышался хряск, сопенье, то и дело взвивался тонкий, стервенеющий лай.

Нежданно на полянку вырвался, кружась и клацая зубами, молодой кабан. Он норовил подовздеть надоевшую собаку клыками, щетинил холку и был страшен в своей ярости. Но только не для Верки.

Она умело вертелась, забегая наперёд, не давая хода и принуждая тяжёлого зверя поворачиваться за собой, играла с ним уверенно и расчётливо. Игнатий ударил навскидку.

Кабан по-щенячьи взвизгнул, сунулся рылом в прошлогодние листья. Верка исступленно грызла добычу, вырывая клочья шерсти, задыхаясь хрипом.

— Славную собачку Бог послал, — разлыбился Игнатий и вытащил из чехла нож, — веди сюда лошадей, счас будем пировать до утра, — дёрнул бритким лезвием по горлу стихающего зверя.

Верка, вся перемазанная грязью, тихо поскуливала и ещё дрожала вздыбленным загривком, хлебала тёмную кровь.

Когда Егор вернулся, кабан был уже освежёван и выпотрошен. Парень удивился такой невероятной сноровке Парфёнова.

— Ловко ты его раздел! Я бы часа два возился.

— Эвенки научили. Поглядел бы ты, как они с оленями управляются. Не успеешь глазом моргнуть, а уже мясо варится. Ничего хитрого нет, обучишься. Мы не раз встретимся с эвенками, по-иному их зовут тунгусами, не обижаются на это, хоть в переводе «тони ус — тунгус», означает ничего не умеющий.

Несправедливо, они всё умеют, и правдивей людей я не встречал. Дети природы, как они ещё не погинули от лишений, мороза, голода — диву даюсь. Нульгими — кочуют, ставят табор, охотятся и живут дарами тайги. Добрый народ.

Натянули брезентовый полог, заготовили на ночь дрова, забулькал на костре большой котелок, расточая ароматы дичины. Верка, объевшись потрохов, спала в издальке, чутко шевеля ушами. Обросшие смешанным лесом сопки отцветали в разливе заката.

Дымок от костра уплывал над прохладной землёй вниз по распадку, сизым гарусным шарфом перевязывал чёрные ели.

Устало перекликались кедровки, свистели в березняках рябчики, ворчал в кустах ручеёк. Егор лежал на разостланном в балагане лапнике, подперев голову рукой, неотрывно глядел в жаркие уголья.

Рядом сидел золотоискатель, так просто и неожиданно повернувший его судьбу в неизвестное русло. Вряд ли бы какая цыганка нагадала Егору перед той поездкой в Харбин, что предстоит ему дальняя дорога, а может быть, и казённый дом в лихой стороне.

Егор смеркся в думах, вспомнил мать, неприкаянную жизнь на китайщине, покинутую станицу у берега Аргуни. Привиделись дружки, они сейчас были где-то рядом, на этой земле. И Егор ощутил, что прокрался в их дом вором, таясь и оглядываясь.

Зальются в этот вечер песнями девки, дурашливо окружат их ребята, пойдут в плясках до первых кочетов, а то и до зари, булгача собак да теша бессонных стариков, вороша их память. Егор каялся, что поддался воле отца и позволил увезти себя на чужбину.

Но опять вспомнилась мать, и он понял, что не смог бы её покинуть. Игнатий мостился спать. Улёгся, но потом опять встал и долго пил остывший чай из котелка.

Отблески огня высвечивали его мощные руки, вздыбленный горбинкой крупный нос, по-детски безмятежные глаза. Движения сутулых плеч были медлительные, разморенные сытостью и отдыхом. После долгого молчания Парфёнов снова заговорил с радостным удивлением:

— Хорошо-о… нечистая силушка… пахуча и привольна землица в весеннем расцвете. Доведётся тебе, брат, поглядеть на такие красы, што и хвалёный рай им несподобен. Иной раз прусь через тайгу, как медведь ломлюся. Уставший, избитый, голодный, а вдруг, как встану дубиной!

Солнышко высветило живую картину перед глазами. Вот и пялюсь, пронимает аж до слёз и силушку ворочает немедля. Как же можно пропасть, ежель так сладко жить?

Особо тут неописуемы облака, как они играют на закатах и рассветах, так бы и полетел к ним поближе, пощупал руками, ить не верится, что может природа такое учинить.

Ах, Господи-и… Хотелось бы мне после смерти лежать на самой высокой горе в этих краях над простором Якутии и быть частью его… В пьянках забудусь, погрязну, дурниной нахвалюсь, потом как озарение грянет: «Что же я делаю, леший тебя прибери! Где я? С кем? За каким чёртом пою незнакомых людей…»

И-и… бегом в тайгу! От своего супостата плююсь, каюсь последними словами, видать, слабосильный к вину. Коли заусило — не могу остановиться или от скуки выламываюсь.

— Игнатий? А как ты приискателем сделался, дом-то где твой? Какая ни есть родня? — заинтересовался Егор.

— Зейский я, паря… Дед мой был пересенец из Воронежской губернии. Ясно дело, вся родня на золоте помешана. Кто уже помер, кто болезнев нахватал в этом неласковом деле и чахнет, а меня вот никакая пропастина не берёт.

Отец мой вырос и дружковал по молодости с Ванькой Опариным. Ванька энтот приноровился в лавчонке торговать всяческой мелкотой, шинкарил втихаря и за золото самоличный ханшин отпускал. Намешает в него травки разной, на табачке листовом настоит, да за коньяк и сбудет втридорога.

А когда приискатели гуляют с деньгами, им хучь помои подавай — лишь бы с ног сшибало. Вот за короткий срок он и сделался Иваном Александровичем. Скупил старые прииска, новые понаоткрывал и сделался миллионщиком.

Пустил по Зее свои пароходы «Алёша», «Экспресс», а по Амуру шастал агромадный трёхпалубник «Иван Опарин». Довелось мне не раз на нём плавать. Ясно дело, батя мой выше горного смотрителя не поднялся, не выбился.

Шибко завидовал своему дружку, изнывал в мечтах обогатиться, да так и помер в суете от надрыва. Бросил хозяйские работы, они хоть семью кормили, ушёл в неведомую тайгу вольным старателем-копачом, тогда их хищниками звали, норовил враз пуды золотья огресть, да так и сгинул где-то.

Нас у матери было шестеро, пришлось идти тропой непутёвого родителя и самому сделаться непутёвым.

Он, пока ещё был живой, меня успел к делу приспособить, таинство укрытия в земле этого богатства открыл, в каких породах оно содержится и как раскладывается по долине в россыпь. А потом уж доходил я до многого своим умом. Любопытная это наука. Колдовая.

— И Опарин не помог бедующей семье друга своего?

— Не-е… Скупой он был, добра не помнил. Жил своим домом в Зее и в ус не дул. Прибывало в его казну несчётно золота… А он, какую доску на дороге подымет иль скобу старую — всё в дом тащит. Сгодится, мол. С виду не скажешь, что особый человек: невысокий, борода русая, но вот, скупой до смеху.

Только один раз и помню, как Опарин раскошелился, это когда сына женил. Бочками с водкой уставил свой двор, и пили ковшами, кто сколько мог. Некие до смерти упились, жадность погубила. Вся Зея пластом лежала.

Отца нашли мы на берегу реки, полтулова в воде, как не утоп, одному Богу ведомо, но, всё равно, вскоре прибрался. Думаю, что для потехи и выхваленья затеял Опарин такое угощенье. Гости у него были высокие из Благовещенска, шик перед ними вывернул.

А так, снегу не выпросишь зимой. Даже когда ворочались хищники из далёких мест, он их угощал не без прибытка. Спьяну они всё выкладывали о неведомых краях, где были, есть ли там золото, похваляться русский мужик больно здоров, особо в подпитии.

В следующем году Опарин снаряжает по тем местам разведку и этих добреньких копачей уже гонят оттуда плетьми. Там уж горная милиция и чиновники суд вершат, прииск разворачивают. Обидно, ясно дело, до рёву!

Ить лазили по чащобинам, пропадали с голоду, мытарились. Судиться с ним без толку. Все прокуроры на корню закуплены.

Начнёт кто свои права хлопотать на открытие золота. Иван Опарин враз опередит. У него уже и документы все выправлены, а то и откупил у ходатая заявку за гроши иль так припугнёт, что ничему не рад будешь.

А если на новом ручье соберётся народишко и зачнёт вольно добывать — тут как тут войска с нагайками да с винтовками. Нече делать… Убираемся в тайгу подалее, опять ищем для него богатые ключи. При Опарине я и начал блуканья свои. Да так эта недоля засосала — спасу нет!

К большим артелькам прибиваться не хочу, как водится — там завсегда разброд и нет единства. В одиночку куда сподручней, хоть и опасней во сто крат. Болезнь какая пристигнёт или хунхуза негаданно стрельнет. Всё-ё…

Но уж, зато не надо балабонить зазря с дружками несговорчивыми и убеждать в правоте своей. Собрался и пошёл. Вольному — воля.

До такой жизни совсем недавно додумался, а то робил на Тимптонских приисках, в Верхне-Амурской золотопромышленной компании, на Бодайбо черти носили, и угодил я там, в самый раз, под Ленский расстрел двенадцатого года, чуть не сгинул, пулька ребро просекла.

А после залетал ещё в такие переделки, что едва живым оттуда вернулся и опять закабалился к золотопромышленникам. Много дурного труда на них ухлопал, много здоровьишка подорвано, а сколь людей они свели зазря в могилу — вспомнить страшно…

Однако, ещё в конце прошлого веку попал на Имановские прииска на Амурских землях. Там, по упущению горного надзора, случился обвал в шахтах и девяносто душ разом привалило. Мне эта смена, как раз, не выпала, повезло, остался свет Игнатий…

А к чему такая судьба выпала мне — сам не пойму. Набью мошну, возгордюсь и разом денежки прогуляю. Вот и вся утеха… Не дано мне опаринского скопидомства, да и слава Богу! На хозяйские работы и в шахту боле меня кнутом не загонишь, признаю токма вольное старательство. Эх-м-а-а-а…

Разве всё обскажешь. Так жисть покувыркала, что не переслухать тебе всего за лето. Да, поди, и интересу мало к моим бедам. Базланю от нечего делать…

— Я люблю слушать, Игнатий. Ты мне побольше рассказывай, раз в золотишничество тянешь. Должен я знать всё. Интересно послухать. Я сразу представляю себя там. Ну, а помногу брали когда-нибудь? Чтобы памятно было?

— А как же, верно дело… Брали… Фунтили славно в Витимской тайге. Всё потом на распыл ушло, так и должно быть, только золотьё на том прииске было шальное. Фартило всем, кто не ленился. Крупное золото, подъёмное, то есть, видимое на глаз.

Дождик окропит пески — тараканы-самородочки так и заблестят, так и побегут в разные стороны. Прямо руками за день набирали фунтами. Самое крупное пряталось в каменные щётки по щелям. Оттель его пропасть наскребали железным крюком.

Чистоган. Хозяин прииска не спал. Навёз в приисковые лавки товару, какого хошь: коньяки, осётры целиком, колбасы вычурные, рыба да мясо — ешь не хочу. Только чтоб золото не уносили. Картёжная игра кипела ночи напролёт, золото отмеряли без весу столовыми ложками, пили беспробудно.

А вот, выбраться в жилые места с этаким богатством нельзя. Кругом поставлены на дорогах и реках потайные заставы с обыском. Да и редко кто стремился выносить, всё было на прииске своё: девки, кабаки, магазины, обмен золота на деньги.

Ушлый был хозяин, оборотистый. Хапнул он в те времена столько добра, что век не истратить ни ему, ни его потомству. Мы тоже без надсаду жили на таком содержании, единый раз без надсаду.

Да недолго. Выработался прииск, и опять ноги в руки, айда по тайге шмыгать с сидором за спиной и голодным брюхом горе мыкать.

Если любопытствуешь, я тебе особые страсти могу поведать — спать после них отрекёшься. Иной раз такая охолонь забирала, что в рай легче сходить за яблоками.

Но всё равно интересу к копачеству не стерял. Насквозь лихая жизнь! Расторопная и подлинная для настоящего мужика. Коль не сбегёшь раньше срока и позолоть сыме


Содержание:
 0  вы читаете: Становой хребет : Юрий Сергеев  1  1 : Юрий Сергеев
 2  2 : Юрий Сергеев  4  4 : Юрий Сергеев
 6  6 : Юрий Сергеев  8  8 : Юрий Сергеев
 10  10 : Юрий Сергеев  12  12 : Юрий Сергеев
 14  14 : Юрий Сергеев  16  16 : Юрий Сергеев
 18  18 : Юрий Сергеев  20  20 : Юрий Сергеев
 22  22 : Юрий Сергеев  24  24 : Юрий Сергеев
 26  26 : Юрий Сергеев  28  28 : Юрий Сергеев
 30  30 : Юрий Сергеев  32  2 : Юрий Сергеев
 34  4 : Юрий Сергеев  36  6 : Юрий Сергеев
 38  8 : Юрий Сергеев  40  10 : Юрий Сергеев
 42  12 : Юрий Сергеев  44  14 : Юрий Сергеев
 46  16 : Юрий Сергеев  48  18 : Юрий Сергеев
 50  20 : Юрий Сергеев  52  22 : Юрий Сергеев
 54  24 : Юрий Сергеев  56  2 : Юрий Сергеев
 58  4 : Юрий Сергеев  60  6 : Юрий Сергеев
 62  8 : Юрий Сергеев  64  10 : Юрий Сергеев
 66  12 : Юрий Сергеев  68  14 : Юрий Сергеев
 70  16 : Юрий Сергеев  72  18 : Юрий Сергеев
 74  20 : Юрий Сергеев  76  22 : Юрий Сергеев
 78  24 : Юрий Сергеев  79  Использовалась литература : Становой хребет
 
Разделы
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 


электронная библиотека © rulibs.com




sitemap