Приключения : Исторические приключения : ЧАПАЕВ — ЧАПАЕВ : Виктор Тихомиров

на главную страницу  Контакты  ФоРуМ  Случайная книга


страницы книги:
 0  1

вы читаете книгу

Виктор Тихомиров



ЧАПАЕВ — ЧАПАЕВ

Поэма

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1


Лето удалось. Бесконечный день нехотя клонился к вечеру, но солнце все еще било из-за каждого угла, печатая косые супрематические тени на плоские стены домов, окрашенные, по большей части желтым. Фиолетовые эти тени закрывали даже окна и чахлые липовые деревца под ними, посаженные без надежды на вырост.

По раскаленным за день рельсам скрежетал и погромыхивал переполненный трамвай, роняя то и дело с подножек наиболее ловких пассажиров. На повороте всех сильно прижало в одну сторону. На рыжеватую девчонку лет семнадцати навалился здоровенный детина, намеренно не держащийся ногах. Детина был рыхл, пах несвежим огуречным рассолом и поганым грибом.

Девушка морщилась, вежливо стараясь не обращать внимания. Она изо всех сил сосредотачивалась на мысли о том, какое замечательное это изобретение — трамвай. Пешком ведь не находишься. А тут: и удобно, и едет быстрее всех, и главное — красивый. Удобные лавочки из лакированных дощечек, снаружи красный, с необычайно красивыми цифрами. Раньше вагоны кони тащили, они и назывались: «конки», теперь, слава Богу, используется электрическая энергия, стало быть, не происходит никакого загрязнения окружающей среды. Потому и народа так много набивается, что всем хорошо.

Невольно она следила за едущим параллельно нарядным «москвичом», руководимым странным субъектом. Субъект заслуживал невинного девичьего внимания. Машину он вел зигзагами, низко склонясь над рулем, будто прячась, так что, казалось, и не видел ничего из-за руля. Он то и дело отставал от стремительного трамвая, но вскоре опять нагонял; одет же был в черную блестящую «кожемитовую» шляпу, клеенчатый плащ и круглые фиолетовые очки.

В поле внимания девушки, правда, не попала сидящая на заднем сидении дама немыслимой красоты, отчасти ядовитого свойства, с шевелящимися гневно губами, тоже редкостного рисунка. Хотя, дело вкуса.

Красоткам с такой наружностью, кажется, самою судьбой назначено разбивать мужские сердца, в особенности принадлежащие талантам, которые, как известно, совершенно не имеют вкуса на женский пол и вечно свяжутся черт знает с кем. Возможно, что все это для их же, талантов, пользы, в рассуждении поиска особых творческих состояний. Лишь бы не доходило до суицида. Но до суицида-то зачастую и доходит. Это когда мазохизм, почти всем творцам в разной степени присущий, превосходит меру.

Красавицам же самим «как с гуся вода», и дожив до глубокой старости, они про себя начисто позабывают как раз самых достойных и одаренных, вплоть до исторических персон, лично ими погубленных. И хотя эти бывшие красотки, как горохом сыплют громкими именами, но, в самом деле, запоминают на всю жизнь различных ничтожеств, с достоинствами, одним им понятными. Сами эти удачницы, к любви не бывают способны, за любовь же принимают свои терзания, если что-либо выходит «не по их», или, им же подобные особы, вдруг да перебегут дорогу.

Однако, наша может и не из этих вовсе особ, а другая какая-нибудь, с настоящими достоинствами, такая например, каких берут в кино на роли женщин — агентов уголовного розыска, или народных избранниц, пока еще не ясно, но понятно, что девушке из трамвая она была не видна.

— Молодежь, оплачивайте проезд! Что вы мне все рубли суете, сдачи не напастись! — хрипло и внезапно, перекрывая шум, гаркнула увешанная рулонами билетов кондукторша. Будто от этого крика, все пассажиры разом бросились к окнам по одну сторону вагона. Но внимание галдевших пассажиров привлечено было не горластой теткой, а происходившей сбоку от маршрута киносъемкой.

— О! Глянь, кино снимают, антихристы! — первой же и констатировала изумленно кондукторша.

— Надо же, ну ты подумай! Точно, точно! — подхватили в толпе,

— Этот-то, видала, он же Прохора играл в «Сумерках»! Ворон! Ага, Ага, во дает, упал! Не умеет на лошади! Ишь ты, дайте хоть рассмотреть одним глазком, никогда ж не видала! Дома после расскажу, никто не поверит!

И верно, сбоку от трамвайных путей происходила настоящая киносъемка.

Каждый гражданин знает (знал, по крайней мере в описываемое время), что нет ничего такого, что было бы веселей, интереснее и загадочней этого совершенно безопасного, и потому бесконечно увлекательного мира кино, способного восхитить даже последнюю, ничтожнейшую личность, кажется давно уж потерявшую восприимчивость от неразвитости и загнанности жизнью. Массы — само собой. Второгодник с последней парты, сэкономив на завтраке или случайно подобрав с земли гривенник («новыми» конечно), наплевав на невзгоды, без промедления отправлялся на детский сеанс. Какой-нибудь, карманный воришка мог позабыть ремесло свое и не полезть в нарочно оттопыренный для него карман, если увлекался сюжетом фильма.

Что немедленно и произошло. Когда прокричали: «Кино!», малолетний вор и мошенник Федька Сапожок (имя это было получено им от приятелей, из-за формы носа, в точности повторявшего форму сапога) отпустил обратно в карман круглый кошелек с мелочью, рубля на два с полтиной, забыл о нем и тоже бросился к окну.

Таинственный мир кино приоткрылся через нечистое трамвайное стекло осветительными приборами, путаницей проводов и накрашенными лицами актеров. Озабоченные, серьезные, будто бы занятые в самом деле важным занятием, взрослые люди, окружили белую в яблоках лошадь и пытались усадить на нее своего героя.

Все трамвайные окна вмиг украсились прилипшими к ним носами, губами и щеками. Кондукторша позабыла пост и обязанности, жадно всматриваясь в происходящее.

Но рыжеватая девушка наибольшее проявила любопытство, она буквально прилипла к стеклу, а в следующий миг, с покрасневшим почти под цвет ее волос лицом, одновременно все более бледнея, стала решительно пробираться к выходу. Впрочем она быстро сообразила, что никак не может выйти из трамвая, без того чтобы не опоздать к месту учебы, а сегодня это было никак не возможно. И девушка осталась в вагоне.

На лошадь, при поддержке товарищей, тщетно пытался влезть человек в папахе и с воздетой к небесам окровавленной саблей, сильно смахивающий на, знакомого каждому по фильму «Чапаев», собственно легендарного комдива Чапаева. Четверо помогали ему, но бестолково, будто с похмелья. Чуть поодаль дюжий опер, тиская в жилистых руках тяжеленную камеру, совался ею в морду коню, в зубы всаднику, приседал, заходил с боков, выныривал вдруг из-под конского паха, чудом сберегая свои объективные линзы от подкованных копыт и роняемых животным, возможно от ужаса, конских яблок. Он более всех истекал потом по причине жары и своего труда.

Всадник, хоть и не утвердился еще на лошади, все сползал с нее, но уже изображал отвагу, усталость, мужество и ум одномоментно, в одном лице. Выражение его было суровым и нервным. Такое бывает у тех, кто удачно избегнул сабельного удара или огнестрельной пули. Все это конечно назначено было устремленным к нему объективным линзам. Не зная наперед приготовленных ему судьбой испытаний, артист при помощи приемов перевоплощения, с трудом входил в образ, в то время, как чуть обождав, оказался бы в нем естественным порядком.


2

Тем временем, упомянутый уже «москвич» остановился в переулке, и выскользнул из него поспешно странный субъект, обнаруживший на себе, помимо очков и шляпы, ярко начищенные ботиночки, с острыми по моде носами, поверх узорчатых нейлоновых носков. В руках он держал, судя по всему, немалого веса чертежный тубус, добавлявший перекоса его, и без того перекошенной фигуре. Немедленно он скрылся за грязной дверью подъезда, отворяемой чаще всего ногами, и имевшей от этого вид замызганный и потерпевший в нижней части, но молодецки-желтый — в верхней. Зато, там имелась надпись мелом «ДНД переехало».

Сидевшая позади дама уселась за руль и плавно откатила с места.

Субъект, назовем его Дядя, энергично устремился вверх по лестнице, подтягиваясь свободною рукой на сильно подержанных ржавых перилах, лишь короткие участки которых украшены были отполированными деревянными накладками. Одна из них немедленно наградила Дядю занозой. Дядя матюгнулся, но продолжал движение, сопровождаемое шуршанием и даже лязгом его недорогого плаща из клеенки, пока не достиг чердака.

Чердак был не заперт, но дверь туда оснащена была изуродованным гигантским замком, называемым в хозяйственных магазинах, «амбарным». Уродовал его, либо мощный зубастый механизм, либо нечистая сила, поскольку замок был буквально изжеван, хотя так и не сдался, не отомкнулся. Петля, правда, не выдержала и лопнула, хоть и стальная была.

Проникнув в помещение, дядя первым делом шагнул к полукруглому окну частично без стекол и занялся занозой. Найдя обломанный ее конец, он зацепил его ногтем и, с двух попыток, кажется, извлек инородное тело из ладони. Поплевав более чем нужно на рану и оплевав небольшую окрестность, дядя развинтил тубус и аккуратно расстелил на полу газету «Выборгский коммунист», имевшую в нижней части кроссворд. В задумчивости субъект прочел случайное: «Инициатива судебной тяжбы. Три буквы.»

— «Иск!» — сверкнуло у дяди в голове, и он с лязгом вывалил на газету содержимое тубуса.


3

На съемочной площадке режиссер, нервно отшвырнув жестяной рупор, бросился к лошади, чтоб посодействовать подсаживанию артиста.

— Снимать мы начнем когда-нибудь?! Или вы моей смерти ждете?! — истерически крикнул он.

Лошадь храпела. Похмельный ассистент остервенело запихнул ногу героя в стремя, самого же его, не без помощи кулака, грубо усадил в седло. И тот мгновенно еще более преобразился. Лицо всадника особым образом окаменело, левый глаз прищурился, начал как-то по-восточному бешено косить. Темная челка, изогнувшись прилипла к потному лбу. Теперь казалось, он всю жизнь не покидал этого седла, и всегда устремлялись за ним повсюду дикие, но преданные орды. Кривая, окровавленная сабля, в очередной раз взлетела к небу, с единственным ватным облачком посередине.

Переменилась и вся обстановка съемочной площадки. Присутствующие разом залюбовались талантом и на героя в актерском исполнении. И когда сабельный блеск ударил молнией в небо, никто сперва и не удивился стону и звону дважды разбившегося стекла, и почти пушечному грохоту выстрела, поскольку этих именно звуков и не хватало на съемочной площадке для полноты картины.

— Быстро все по местам! — сдавленным голосом радостно выкрикнул режиссер, — Снимаем!


4

Однако, вернемся несколько вспять. Итак, перекошенный гражданин с тубусом, сопя и отдуваясь, но стремительно поднимался по «черной» лестнице полурасселенного дома. Тубус, по всему судя, сильно мешал ему и кочевал из руки в руку на каждом пролете. Темно-синие очки мрачно посверкивали, из-под кожемитовой шляпы струился пот. По мере приближения чердака, движения гражданина замедлялись, так что ему удалось от начала и до самого конца прослушать доносящуюся откуда-то песенку «До чего ж ты хороша, сероглазая!» и часть некоей юмористической радио-программы.

Оказалось вскоре, что он стремился точно на чердак. Там он змеей проскользнул к слуховому окну, вынул занозу из ладони, раскрыл тубус и вывалил из него на газету целую кучу металлического хлама с внушительной трубой во главе. Пыхтя как паровоз от усердия, он принялся с ней возиться, закручивать струбцины, соединять проволочки, в результате чего смастерил нечто вроде ружья, для которого извлек из-за пазухи обернутый тряпочкой оптический прицел, с отдающими синевою и радугой, стеклами. Прицел он примотал изолентой и, зарядив орудие, немедленно пробил им стекло слухового окна. Затем, кажется, не целясь, а полагаясь на некое вдохновение, пальнул куда-то в середину открывавшегося под ним пространства. При этом раздался орудийный грохот, и столб пламени на миг соединил полукруглое окно и всадника на съемочной площадке. Теряя шляпу, гражданин отлетел к задней стенке чердака.

— Отдача такая, — констатировал он сам себе.


5


Когда буквально все на съемочной площадке, как загипнотизированные, замерли, любуясь героическим образом всадника, а на режиссерских раздвинутых губах замерла команда «Мотор!», и острие сабли устремилось к единственному в небе облачку, то где-то вверху, с хрустом треснуло и развалилось слуховое окно. Тоскливо простонали куски серого стекла, обращаясь в осколки и далеко разлетаясь по асфальту. Лязгнуло железо.

Все обернулись поскорее на звук и разом увидали, как наружу выглянуло внушительное стальное дуло. Дуло описало круг и, полыхнув пламенем, звездануло толстой резиновой пулей прямо в лоб всаднику.

Воздух звенел.

Тут еще машина «москвич» плавно проехала в некотором отдалении.

Всадник, почти не меняя позы, выскользнул из стремян и спорхнул с коня. Отлетевшая прочь папаха открыла всем любопытным взглядам круглую, растущую на глазах рану малинового оттенка. Артист изумленно опрокинулся навзничь, полагая, что умер, и что так именно ощущается та самая смерть, о которой столько было прочитано за артистическую жизнь, то есть в сопровождение гула в голове и темно-бурых разводов перед глазами.

— Молния? — сверкнуло у него в голове.

Все перемешалось и устремилось от центра с лошадью к краям со спасительными углами и подъездами. Подхваченные ураганом паники человеческие фигуры понеслись зигзагами в стороны, и каждый ощущал на своем родном затылке разбойничий прицел и сбивал воображаемого стрелка прыжками вбок, внезапными приседаниями и прочими гимнастическими фигурами, способность к которым у каждого открылась внезапно.

Один мужественный и невозмутимый опер, влипая пружинными ногами в асфальт, задирал объективы и крутил катушки, запечатлевая хронику момента, сильно напоминавшего эпизод военной жизни. Он был профессионал и, как только начинала жужжать камера и крутиться пленка, опер становился ее частью, придатком и всегда оставался в этом положении даже некоторое время после команды «Стоп!». Камера даже служила ему средством от высотобоязни. С ней он мог находиться хоть на кремлевской звезде, а без камеры он и на табурет влезал не без опаски.

Между тем, площадка взорвалась криками:

— А-А-А! Ми-ли-ция! — истошно орал администратор, залезая под операторскую тележку, где ему не было совсем места.

— Семен Семенович! — молитвенно причитала ассистентка, запоздало прикрывая своим телом пострадавшего, чем и дополняла, в представлении того, картину смерти.

Но тут два крепких осветителя, действуя как в бою и пригибаясь в ожидание других залпов, ловко выхватили потерпевшего из-под женщины за подмышки и оттащили в безопасное место.

— Ху-ли-га-нье проклятое! Ворона убили! Застрелили Ворона! — с запоздалым рвением вопил, на манер газетного торговца, администратор, чувствуя, что проклятия адресатов достигнут вряд ли.

Бывалый гример тоже сохранял полное хладнокровие.

— Диверсия чистой воды! — цедил он сквозь зубы, размешивая в чашке пену для бритья, — Молодежной секции работа, как пить дать! — добавил он загадочно и тряхнул помазком на воздух.

Заметив, что стрельбы больше не происходит, все потянулись назад, к центру событий и немедленно столпились вокруг потерпевшего, выясняя какую медпомощь следует вызывать, «скорую» или «неотложную», помимо милицейского наряда?

Пока что все женщины принялись не без удовольствия трогать беззащитного артиста, махать на него платками и дуть в лицо водой. Это особенно показалось всем правильным, и дуть стали так усердно, что над всею суетой загнулась красивая радуга.

На лбу поверженного разрасталось яркое пятно, но отверстия не наблюдалось, кровь же едва выступила. Вскоре ноздри его затрепетали, а затем и ресницы.

Жара достигла ядерного накала. Асфальт плавился и тек, источая ядовитые газы. Из-за ящиков, колеблясь в разжиженном воздухе, тихо, как тень, выдвинулся скрывавшийся там режиссер, убежденный про себя, что покушение назначалось на него, но убийца, на счастье, лопухнулся и пуля угодила в артиста.

— За что? — мучился он вопросом, — что я им такого сделал? — чесал он отчаянно затылок, не находя ничего похожего на ответ. Ничего худшего за последнее время, чем дружба со «стилягами» и участие в танце «Буги-вуги» на одной их вечеринке, он припомнить за собою не смог, как не силился.

Тем временем незнакомец в фиолетовых очках, с тубусом в руке, надменно отвернувшись от места угасающих событий, дождался в сторонке выехавшего из-за угла красного трамвая, зацепился за поручень и укатил с глаз, осеняемый искрами от электрической дуги.


6

Можно было бы начать и задолго до этих событий, лет за пятнадцать. Можно вообще начинать с чего угодно, ведь причины и следствия не ходят ноздря в ноздрю, а парят в пространстве, соединенные прямыми связями, так что различные происшествия вполне могут двигаться вспять или иным путем. Если же учесть еще и условия окружающей среды, меняющейся из-за перемены пути, в виде завихрений, то круговерть их может вдруг обернуться застывшей плоскостью, объединяющей трех, вроде бы свободно парящих мух, но разрушить которую может только четвертая.

Кончился четвертый урок, и оглушительно прозвенел электрический школьный звонок, сообщая ученикам о начале свободного времени. Вожди Ленин и Сталин с огромных, тщательно выписанных масляными лессировками портретов, строго глядели, как дети выполняют их бессмертные наказы.

Дети же, с треском распахивали двери классов и беспричинно вопя, выкатывались в школьный коридор.

Из двери с надписью «химия» тоже выкатилась толпа школьниц в коричневых платьях и передниках с комсомольскими значками. Девчонки щебетали наперебой такими пронзительным голосами, что сами же и затыкали себе уши, продолжая щебетать все разом, для неизвестного слушателя.

Только одна из них, Рая Шторм не щебетала, а несла перед собой в руке раскрытый учебник с множеством закладок. Дочитав нужное, она закрыла почтительно книгу, спрятала ее в портфель, достав одновременно толстую плитку шоколада с репродукцией картины Ивана Шишкина «Утро в сосновом бору».

Помимо очевидного стремления к знаниям, причем, в наибольшей степени химическим, Рая обладала еще и завидной наружностью и, несколько опережавшим школьные нормы, физическим развитием. Даже консервативный фасон школьной формы не мог этого скрыть, и грудь ее никак было не спрятать за широким передником. Тот, будучи надет на платье, вмиг делался необычайно наряден, привлекал все взгляды и наводил сверстников на мысли о жизненных перспективах самого праздничного свойства.

— Райка, Бог велел делиться! — схватила ее за руку подружка, не давая откусить от плитки, без надежды на успех, а как бы в шутку. Рая, плавным движением корпуса потеснила подругу, отъела разом добрую половину шоколада и, спрятав подальше остальное, дала разъяснение:

— Бога нет, не было и не предвидится. Мы же только что в комсомол вступили, а ты — «Бог», — громко щелкнула она портфельным замком. — Лучше заходи к нам вечером, если хочешь. У меня папа приезжает с Полюса, пингвина живого привезет. У него теперь орден есть!

— Шторм, ты куда собралась? — раздался из дверей надтреснутый голос учителя химии Сидор Сидорыча, бодрого дядьки, с несколько чересчур торчащими усиками, на ношение которых не мешало бы всем желающим получать сперва специальные разрешения. Такого уж они были как бы несколько заграничного вида и свойства. Случись каждому в те времена пожелать завести такие усы, и последствия в обществе могли быть непредсказуемы.

— Ты ж дежурная сегодня, душа моя, — проскрежетал учитель ласково, — с доски Пушкин сотрет или может быть Дмитрий Иванович Менделеев? Или мне лично все бросить и тереть за вами доску?

Рая послушно вернулась в кабинет, гордо подняв подбородок и не замечая коричневого шоколадного следа на щеке.

Подружка, проводив ее неприязненным взглядом, поспешила на улицу, чтоб присоединиться там к шеренге таких же школьниц-комсомолок, немедленно затянувших хором задорную песню: «У дороги чибис! У дороги чибис!..».

Заметим, что в те, не такие уж далекие времена, петь, еще было принято. Пели дома, на улице, перед сеансами в кино, или в банной очереди, для чего администрация держала штатных виртуозов-аккордеонистов в сопровождение. А те имели при себе рулоны с крупно написанными текстами песен. Петь было не зазорно, поющий отнюдь не походил на сумасшедшего, даже напротив, автоматически становился несколько как бы общественником. Наконец, пьяные орали песни охотней всех повсюду, даже в милицейских отделениях, и почти никто их не перебивал. Результатом этого явилось то, что хоровое пение достигло неимоверного совершенства. Количеством участников хоры далеко превзошли церковные и немедленно начали использоваться в кино, для придания картинам масштаба и особенного глубокомыслия. Лозунг: «Нам песня строить и жить помогает!» фактически считался директивой партии.

Шеренга школьниц напевая и крепко держась за руки, бодро шагала в ногу и лишь в последний миг пропускала сквозь себя встречных пареньков и мужчин, когда на лицах их читалась уже растерянность или наоборот радость. Это была распространенная девичья забава и отчасти способ знакомиться, ведь некоторых пропускали не вдруг. Возникали краткие шутливые потасовки и возня, в которых обе стороны успевали проявить себя, а иногда запомнить в лицо, на всякий будущий случай. Словом, веселье вполне невинное.


7

Рая не соврала. Этим же днем, даже раньше обещанного, отец ее, настоящий полярный летчик Поликарп Шторм, уже звонил в дверь образцовой коммунальной квартиры, где жил в перерывах между командировками. Образцовость квартиры сообщалась всем любопытствующим с красной железной таблички над медным старорежимным звонком, за который и дергал напрасно полярник, желая встречи не простой, а торжественной и пламенной.

По чести говоря, он заслужил ее, много и с риском для жизни поработав, являясь к тому же красавцем мужчиной, в кожаной куртке и фуражке летного состава. Чучелом пингвина под мышкой и рюкзаком впечатления было не испортить, напротив, это еще добавляло ему привлекательности, в чем Поликарп убедился по дороге с аэродрома не раз. Дамочки разных сортов только что не сворачивали себе шей, заглядываясь на его фигуру.

— Так и знал, — пробурчал летчик, доставая ключи. — Называется, вырвался на недельку, а никому и дела нет!

Пройдя в свою комнату, летчик осмотрелся, сделал вывод, что все нормально, по-прежнему, и принялся раздеваться, о чем давно мечтал, поскольку стояла ранняя весенняя жара. Снятые летчицкие одежды он ронял на пол и, в конце концов, встал поверх всей кучи, прямо против зеркала, в одних лишь сатиновых трусах и длинных, синих носках, прицепленных к ремешкам под коленками.

Там в командировке полагались по форме теплые кальсоны с начесом, но, предвидя жару, Поликарп нарочно надел эти трусы, отчего первую половину пути домой сильно мерз и в один момент испугался, что совсем отморозит что-либо из частей тела отстоящих и особо чувствительных. Но по мере приближения к родному городу, стало теплеть, теплеть, настала жара и вот, можно было радоваться сатиновым трусам.

Летчик шагнул к окну и распахнул его навстречу раннему весеннему зною и множеству дорогих сердцу праздных звуков. За окном открывался привлекательный вид на отдаленья и озеро небольших размеров с, усыпанным ранними загорающими, берегом.

Загорающих было многовато. Чем-то они напоминали пингвинов, должно быть важностью и неторопливостью своих походок. Особенно радовали взгляд гладкие женские фигуры, по новой моде заметно приоголившиеся. Поликарп даже подумал, что однажды, вернувшись домой, застанет купальщиц, в русле модных тенденций, вовсе без трусов.

— Что ж тогда? — несколько лихорадочно подумал он, вглядываясь в блестящие женские округлости, и страшно захотел искупаться.

Но тут им было замечено, что никто из купальщиков мужского звания, не носит таких как у него трусов, а ходят, едва прикрывшись спортивным плавками на завязках или пуговках.

Летчик бросился к зеркалу и посмотрел на себя критически. Отражение не внушило ему симпатии. Тогда летчик попробовал подвернуть трусы, закрепив на боках бельевыми прищепками и приняв наиболее элегантную позу…,

— Нет, — рассудил он, осмотрев себя еще раз со всех сторон, — это никак не возможно!

Снял негодные трусы и, тут же, с присущей ему решительностью и сноровкой, взялся за ножницы и нитки. Вскоре одна половина модных плавок была вчерне сметана, сколота, оставалось ее сострочить и, оценив результат, переделать аналогично вторую половину.

В доме имелась старинная, но безотказная машинка «Зингер». Некогда это была столь популярная компания, что офис ее, в виде дворца, и по сей день является украшением Невского проспекта, и бесспорно лучшим из возможных помещений для любимого всеми Дома Книги.

Известно из литературы, что многих, сбившихся с пути блудниц доброжелатели возвращали на правильный, трудовой путь именно вовремя подаренной швейной машиной «Зингер». Наличие же такой машины в крестьянской семье нередко приводило к зажиточности, а затем и «раскулачке», с высылкой всего семейства за реку Колыму, в период обострения перегибов классовой борьбы на селе.

Поликарп полагал, что коли бабы легко управляются с этим механизмом, то и он справится. Однако вскоре, когда уж и жара стала спадать и нитки все закончились, трусы его вместо плавок превратились в отвратительный застроченный ком, с запутанной нитяной бородой. Сюда же прибавлялись погнутые и поломанные иглы, одна из которых насквозь пробила полярнику палец.

В сердцах летчик свирепо зашвырнул изделие за буфет, залепил палец лейкопластырем, собрал инструмент и, найдя в шкафу трусы поменьше, направился прямиком к прохладному озеру, где его все равно ожидал успех, в виде чересчур длинных женских взглядов, направленных в сторону его развитой мускулатуры. Да и трусы, как у него, на поверку обнаружились у многих.


8


Дочь полярного летчика Рая вымыла черную классную доску и намеревалась перемыть всю химическую посуду, благо в кабинете химии была своя раковина с водой. Сверху на нее сурово, но одобрительно поглядывал с портрета Дмитрий Иванович Менделеев.

— Рая, ступай ко мне, — прозвучал характерный голос «химика», несколько скрипучий, возможно от воздействия на голосовые связки некоторых реактивов. — Я хочу тут одну штуку тебе показать, поделиться с тобой. Я, видишь ли, опыты некоторые ставлю. Опыты, — мягко и сколько позволял голос, вкрадчиво повторил он. Опыты, — произнес он еще раз, достигнув в голосе нужного тембра и аккуратно приняв девочку за круглый локоть.

— Помнишь, я рассказывал вам про гальванопластику? Поверь, это чудовищно интересно! Так вот…

Тут у педагога пересохло во рту, поскольку эффект от прикосновения к локтю превзошел его ожидания. Не отпуская девичьей руки, двинулся он поскорей к большому графину с водой, хотел налить в стакан, но передумал и жадно отхлебнул из горла, чуть не обронив тяжелую посудину.

Промочив горло, химик принялся объяснять Рае суть своих опытов, сжимая восхитительный локоть и заталкивая ученицу исподволь в проем между лабораторным столом и шкафом с колбами.

Рая с интересом слушала и, следует заметить, интерес ее к предмету разговора был гораздо больший, чем предполагал педагог. Она даже разок поправила учителя, когда он начал сбиваться с мысли несколько в сторону.

Рая была буквально помешана на химии, а Дмитрий Иванович Менделеев заполнял все ее девичьи мечты, так что там почти не оставалось, да и вовсе не оставалось места сверстникам. Учитель же занимал почетное второе место.

Сидор Сидорович, не то чтобы нуждался в аудитории для хвастовства своими опытами, а его несло, как бурным потоком, к этой девочке, определенно похожей на взрослую девицу. Скорее, он не старался обольстить ее — это выходило само — а наоборот, пытался сопротивляться этой тяге, как-то взять себя в руки и затормозить, хоть на секунду. Но и на секунду было не взять себя в руки.

Почти в беспамятстве, учитель развернул демонстрацию таинственного опыта. Летели искры, шипела в квадратном противне с приделанными проводами зеленая пена, из которой вдруг, откуда ни возьмись, образовался натуральным образом металлический предмет, в виде нераскрашенного комсомольского значка.

Рая была так поражена зрелищем, что не замечала ни руки учителя на локте, ни другой, миновавшей край коротковатого школьного платья и оказавшейся уже выше форменного хлопчатобумажного чулка, отчего резинка, державшая его, отскочила, оголив еще дополнительное пространство ноги.

Тут надо бы припомнить устройство тогдашнего девичьего гардероба. Например, было два значения слова лифчик. В одном случае так называлось тряпочное изделие, надеваемое на область живота, с пуговицами, для прикрепления к ним резинок с чулками. Тогда еще не изобрели вделанных прямо в чулки и носки резинок, а как-то надо же было удерживать их от сползания и обращения в неряшливую гармонь. Такие лифчики носили преимущественно дети.

В другом случае, это была более известная часть туалета, объемлющая грудь взрослой особы женского пола и держащая ее на нужной высоте, определяемой гигиеническими нормами. Форма этого изделия определяла и форму груди, одновременно ее надежно скрывая, в соответствии с тогдашними нравственными нормами, суровыми, но справедливыми. То есть — хочешь узнать форму груди любимой — женись и терпи до свадьбы. Зато никто посторонний не мог узнать этой важной тайны прежде законного жениха.

В более поздние времена явилась тенденция издеваться над образцами подобного белья. Насмешники при этом всегда забывают об относительности любого явления, ведь и то, что носят они, через десяток лет можно подвергнуть осмеянию. Красивая же и молодая женщина, облаченная в такое белье, ничего не проигрывала, зато менее пригожие особы могли несколько сравнять свои шансы с первыми, отчего бесспорно выигрывала справедливость и коллективизм.

Моногамия была нормой номер один. Мужчин повыбило на войне, и если б оставшимся дать тогда волю, так они бы устроили полный хаос и безбрачие, или повально переженились на сопливых малолетках, а женщинам, ковавшим Великую Победу в тылу, так бы ничего и не досталось.

Поэтому главный учитель нравов — кинематограф — пропагандировал платоническую любовь, верность и примерное возрастное равенство внутри пар. Эстетический женский образец тоже имел несомненные возрастные признаки, в виде некоторой тучности главных героинь, отличных от худосочных нынешних. Худосочным и щуплым отводились тогда роли иностранных шпионок или представительниц незрелой интеллигенции.

Правда, нормы все же нарушались и в те суровые времена. Многие женщины вынужденно соглашались на положение любовниц, а мужчины их себе радостно заводили. Даже отсутствие личных автомобилей у тайных любовников, и необходимость переться к месту свидания на трамвае или пешком сквозь мороз и метель, мало кого удерживала. Это только добавляло романтизма встречам и повышало взаимную ответственность, то есть крепило эти непозволительные связи, в ущерб позволительным. Зато вовсе отсутствовал институт проституции или находился в глубочайшем подполье.

Словом, у Раи отскочила резинка от лифчика, к которому крепился чулок (лифчика для груди школьница еще не завела). Чулок пополз вниз, открывая учителю новые восхитительные пространства и возможности, так сказать, самовыражения.

Сидор Сидорович вдохновился необычайно и изо всех сил постарался придать своей ладони особенную проникновенную мягкость, на которую очень понадеялся, забыв свои годы и угрозу ответственности, вплоть до судебной.

Хотя на самом дне сознания он вовсе об этом не позабыл, а даже скоренько сочинил оправдательную речь перед лицом воображаемого суда, в том смысле, что, мол, сами посудите, граждане судьи, каково было устоять перед такой красотой? Да и ведь совсем же потерпевшая не похожа на дитя, напротив… ну и т. д.

Все эти соображения укладывались в доли секунд, а основное время голова его заполнялась все более малиновой пустотой, разрываемой желтыми протуберанцами, отказываясь руководить действиями. Действия происходили сами собой, будто ковши экскаватора, выкапывающие руду, они железными пригоршнями доставляли мозгу учителя то, что классики именовали «неизъяснимы наслажденья». И все это плавным образом передавалось отчасти и жертве его поползновений.

Рая, будучи восхищена результатами опыта, затрепетала особо, и трепет этот, срезонировав с учительским, как бы потерял прежнее основание и обрел новое. Тут ковши упомянутого экскаватора принялись черпать «руду» с удвоенной силой уже для двоих, как будто те стали сообщающимися сосудами.

Сидор Сидорович обнаружил вдруг необычайную сноровку, мышцы его раздулись, ладони стали как клещи, из которых было не вырваться, да, пожалуй, и не стоило: по всему судя, дело свое они знали туго. Плавность движений исчезла, руки педагога сделались тверды и непреклонны. Все действие приобрело упорядоченный вид.

Малиновая пустота становилась все более фиолетовой, рассекаемой лимонными вспышками, возникавшими не то от неисправного электричества, не то от соприкосновения изогнутой девичьей шеи с пушистым темным завитком.

У Раи почти вдруг возникло осязаемое представление, что она — Египетский сфинкс, гордо созерцающий соседствующую пирамиду. Причем, сфинкс увеличивающийся, растущий от воздействия равномерных подземных толчков, которые выталкивали из-под нее еще одну пирамиду, и нужно было или поглотить ее или расколоться на части. Взгляду школьницы открылась большая окрестность Египта и, кажется, вот-вот она должна была увидеть весь Египет у ног своих. Он оказался так велик, что у девочки захватило дух.

Сидор же Сидорович почувствовал, что в его голову, сквозь темя плавно влетела шаровая молния, роняющая редкие искры. Молния коснулась изнутри переносицы и взорвалась.

Когда молекулы его мозга вновь собрались в целое, первое, что он увидал перед мысленным взором, был уже упомянутый зал народного суда.

— Ничего не хотим слушать! — гневно отчеканивала женщина-судья, сопровождая слова кузнечными взмахами руки. — Таких казнить надо! Казнить! Казнить! И казнить!

— Меня черт толкнул! — жалобно возражал учитель, ища вокруг хотя бы один сочувственный взгляд.

— Так может вы и в Бога верите? — хищно поинтересовалась судья, и глаза ее сощурились, сойдясь при этом на переносице и превратившись в единственный, как у циклопа горящий глаз.

— Верую! — опрометчиво соврал учитель…

— Что, что это было с вами, Сидор Сидорович? — вернул учителя к реальной жизни не особо смущенный голос школьницы.

— Рая, ты меня в гроб вгонишь! — забормотал педагог, принимая более вертикальное положение, чтоб застегнуть ремень и подтянуть съехавший нарукавник. — У меня из-за тебя помутнение разума случилось!

Он предупредительно нагнулся к полу и подал ученице отцепившуюся резинку. При этом его еще раз бросило в жар от увиденных Раиных ног.

— Папе не говорить? — с некоторым цинизмом в голосе спросила девочка, — Как вам не стыдно, вы же учитель, обещали опыт объяснить, а сами…?

— Ну да, конечно, конечно стыдно! — облегченно и обрадовано затараторил педагог, — Да я, знаешь, такое тебе еще объясню, что и во сне никогда не привидится. У меня же знаний полная голова! — убедительно стукнул он себя по лбу, — Жизнь ведь длинна! Причем, одной только тебе эти тайны раскрою и никому больше! — опять потянулся он к девочке, запоздало зыркнув глазом на дверь — заперта ли.

— Я так люблю химию! — подняла Рая на учителя ослепительный взор, и твердо отводя его руку, — У меня на вас вся надежда.

— Будешь химиком, даю слово! — запальчиво пообещал учитель, подтверждая сказанное особым шевелением своих мелкобуржуазных усов. — Посмотри-ка, что получилось, — достал он пинцетом значок из противня. — Аналогично любую форму можно создать! Ордена, знаки, монеты!

— Вот здорово! — обрадовалась школьница и вдруг довольно фамильярно, шлепнула учителя по заду.

Тень неудовольствия пробежала у того по лицу.

— Рая, ты только на людях, пожалуйста, так вот не хлопни меня. Посадят ведь, глазом не моргну. А ведь я не виноват, что ты такая красивая уродилась мне на горе. Иначе, разве б я решился руки без спроса распускать? Папа — полярник у тебя, я слышал, орденоносец? Он и засадит.

— И очень просто, — подтвердила школьница, — у него связи такие, вы бы знали!

Рая достала остальной шоколад и, отломив, протянула часть озадаченному химику. Оба уселись на лабораторный стол и, свесив ноги, в задумчивости принялись его грызть.


9

Вечером наконец-то произошла торжественная встреча полярника с домашними. Все разместилось на свои места. Закуска и выпивка на большом круглом столе. Хлопочущая нарядная жена, обрызганная духами «Красная Москва», приглашенные соседи.

Из соседей поглядеть на героя явились: крупная женщина, с навсегда прилипшей к губе папиросой и в китайском шелковом халате. Муж ее, расчетливый интеллигент, пьющий, и поэтому сразу прицелившийся сесть между непьющим сослуживцем Поликарпа и его несовершеннолетней дочерью, дабы обеспечить себе возможность, при известной ловкости, пить за троих. Руки его в нетерпении взлетали трепетно над столом, но тотчас опускались пока, под воздействием хорошего воспитания и невозможностью наливать первым.

По другую сторону матери уселся их сын, лоботряс лет пятнадцати, награждаемый то и дело материнскими профилактическими затрещинами. Была еще пригожая дама в пиджаке с ватными плечами и перманентом, в которую немедленно впился взглядом Поликарпов друг, плюс несколько неопределенных лиц.

Рая с матерью горделиво сидели по бокам от отца. Рая то и дело вставала с табурета, чтобы переворачивать и менять пластинки на патефоне. Чучело пингвина, сохранившее в глазах смертный ужас, возвышалось на тумбочке у буфета и недоуменно созерцало происходящее.

Взрослые дружно выпивали, произнося краткие тосты и, на всякий пожарный, здравницы вождям. Мелодично звенели бокалы. Орден на отцовском лацкане тоже, кажется, слегка позванивал.

Друг-военный попросил даму в пиджаке передать ему салату. Та с энтузиазмом принялась исполнять просьбу, военный же взял руководство:

— И селедочки тоже попрошу из ваших прелестных ручек!

— Ради Бога, — громко ответила та, радостно вспыхнув.

— А я вот везде побывал, всю землю облазал и небеса облетал, а Бога не видел! — заявил глава семейства, будто кто за язык его потянул. — Кругом, где ни копни, одна только химия. И Бог, я полагаю, какая-нибудь тоже химия мозга. Химическое соединение, — уточнил он.

— Раечку учитель химии больше всех хвалит! — похвасталась невпопад мамаша, — дополнительно занимается с ней.

— Каких лет? — пьяно поинтересовался отец.

— Да перекрестись ты! — возмутилась мать, — чего еще выдумал?

— Я жизнь знаю. Принесет тебе в подоле, вот и все занятия, — не без прозорливости настаивал летчик, — ты только посмотри на эту кровь с молоком! Таких теперь больше не делают! Одна грудь, так не уступит…, — воскликнул было он запальчиво, но получил звонкого леща от супруги.

«Звонко и как-то весело, жена оплеуху отвесила!» — пришла на ум полярнику поэтическая строка и тут же улетучилась, чтоб через много лет еще раз прийти на ум настоящему поэт[1].

— А за это люблю! — стиснул супружескую талию летчик, так что та обмякла и шлепнулась на свое место.

Лоботряс подросток незаметно сполз под стол и, скрывшись за скатертью, отхлебывал там втихаря из бутылки портвейн. При этом он с интересом наблюдал за тем, как сослуживцева рука елозит по коленке дамы в пиджаке, все время увеличивая амплитуду, но удерживаемая в приличных рамках узкой и трепетной ладонью.

— Вот гады, что делают! — осуждающе размышлял недоросль, припадая к липкому горлышку.

— Завтра опять на полюс, к мужикам! — горделиво воскликнул глава семейства, не отпуская пухлой жениной талии, в тщетных усилиях добраться до какой-нибудь тверди, — подальше от вашего брата — сестры!

— Давай, давай, там хоть не забалуешь, посреди пингвинов! — неискренне радовалась жена, чучело же невинной птицы, кажется, возвело негодующе очи к потолку с рыжим абажуром.


10

Но хочется забежать несколько вперед, с учетом неуемности авторского пера, которому свойственно рыскать то и дело по бумаге, в пространстве и времени, как забытому коту по пустой квартире. Только ему показалось, что у канарейки дверца клетки приоткрылась, как вдруг где-нибудь под буфетом, на другом краю комнаты нахально зашуршала мышь, и необходимо тотчас бросаться стремглав туда, наводить там свой котовый порядок, а управившись, уточнять про канарейку, которой, как на зло хватило ума временно упорхнуть из клетки под потолок.

Едва ли не единственными глазами, с которых искрящий трамвай укатил дяхона с тубусом, были глаза пенсионерки и вдовы Матрены Спиридоновой, проводившей бескрайний досуг на солнцепеке, под стеной своего дома, верхом на застеленной «Правдой» ящичной таре. Без того удивительно мощное ее зрение, усиливалось старорежимным стеклом на шелковом шнуре, так что Спиридонова не только запомнила номер маршрута, но и самого сутулого во всех подробностях внешности, не исключая хромоты и отечности нехорошего лица. Стекло Матрена приобрела на барахолке и носила иногда, для придания себе интеллигентного вида, в расчете на более обходительное обращение окружающих.

Посещавшей в молодые годы уроки живописи и ваяния вдове пришлось пожалеть, что нет с ней красок и бумаги, чтоб снять для памяти хотя бы контур с подозрительного лица, которое, не может быть, чтоб не заинтересовало вскоре знакомых ее — милицейских. Милиционеры и дружинники всех старушек, проводивших досуг у подъездов, держали за бескорыстных осведомителей, упирая всегда на сознательность и патриотизм. А те и вправду знали почти все обо всех, особенно о перемещениях граждан по обозримой окрестности и в подъездах. Еще эти старушки наклонны были строить различные догадки о личной жизни соседей, и, в силу своего богатого жизненного опыта, почти никогда не ошибались в суждениях.

Всегда склонная к фантазиям и отрыву от реализма, вдова и тут размечталась о геройской поимке с ее помощью разоблаченного негодяя, последующих затем наградах, премиях или хоть какой-никакой грамотке с узором и знаменами, для которой и место имелось сбоку вдовьего шифоньера. Еще ей мечталось об автомобиле с ручным управлением, на электрическом ходу, изобретение которого она надеялась застать еще в здравии.


11


Сутолока на площадке стихла. Потерпевшему довольно надули на голову воды, и сделалось очевидным, что лоб его не настолько расколот, как показалось сперва. Фамилию его знал каждый, у кого на месте глаза и уши, чтоб ходить в кино и смотреть картины, а после пересматривать коллективно по телевизору. Звали его Семеном Семеновичем Вороном.

Сядут, к примеру, у голубого экрана все соседи по коммуналке или члены дружного семейства, сейчас пойдут разговоры:

— Эвон, опять Ворон играет, ты посмотри, который в «Погоне» играл!

— Ага. Он. Точно, Ворон и есть. Я всегда сразу его признаю. Он еще в «Драме на море» играл этого, как его…

— Фигуристый мужчина, нечего сказать. С таким устоишь вряд ли, — встрянет в разговор чья-нибудь баба, чтоб получить по заду шлепка от сурового своего хозяина в пижамных брюках.

— Морда, точно, форсистая, — соглашаются все, но тотчас смолкают, интересуясь продолжением сюжета.

И вот этот кумир сидел теперь, всхлипывая, у стенки и пил из поднесенной кружки бочковой квас, который бесперебойно продавался за углом в порядке живой очереди. Голова его, залепленная пока пластырем и перетянутая шпагатом, переливалась радужными оттенками. Кровоподтек прекратил менять цвета, остановившись на фиолетово-буром.

Артист обводил всех обиженным, недоумевающим взглядом поверх кружки, как бы спрашивая: «За что?» не веря глазам своим и тому, что вокруг прежняя, дорогая сердцу действительность, способная на такое подлое свинство — покушение.

Напившегося квасу обиженного Ворона приподняли за локти и усадили в нехотя прибывшую «скорую–неотложную». Медработники, узнав потерпевшего в лицо, сменили сонные выраженья лиц на радостные, и все движения их приобрели упругость и предупредительность. Каждый хотел коснуться артиста, а того лучше, ущипнуть его за бок или щеку, чтоб можно было после вспоминать об этом у телеэкрана, в кругу завидующей семьи.

Оставленный без внимания, но не забывший своих обязанностей, опер остановил жужжавшую камеру и, неизвестно кому доложив: «Снято!», потащил с себя мокрую рубаху, которой и принялся утираться.


12

Дядя в «кожимитовой» шляпе, отцепившись от громыхавшего трамвая почти на самом кольце, там, где начинались уже домики дачного типа с садами и палисадниками, двинул кривыми улочками вдоль разнокалиберных заборов к станции электрички. Там он сел в вагон и доехал вскоре до совсем почти сельской местности.

Опускались прозрачные сумерки. С заборов свисала в изобилии сирень, издававшая такой запах, что Дядя даже снял свою шляпу, для более свободного дыханья и чуть было не впал в романтическую задумчивость о своей личной судьбе, но путь его оказался завершен у крепкой калитки, рядом с еще более внушительными воротами, сделанными, возможно, из дуба. Там его уже с нетерпением ждали.

— Ну? — послышалось приветствие женского голоса.

— Порядок, шеф! — с гордостью доложил дядя, обращаясь к той самой красавице из «москвича», — Заподлицо! С жереба так и ссадил оземь. Да ты не тужи, — добавил он разъяснение, заметив тревогу в лице женщины, — чугун-то заживет у его, живой оставлен. Скоро заживет, докторов уж привезли, я видал.

— Вы что ему в голову попали?! — встревожилась женщина, — я же показывала — сюда, сюда! — ткнула она пальцем себе в бедро.

— В лобешник точно! Я промашки не знаю! ОСАВИАХИМ жив!

— Это у вас чугун вместо головы, дядя! Или пень! До его головы даже я не прикасаюсь!

— Голова целее осталась, чем была, шеф, — стушевался несколько собеседник и принялся протирать носком ботинка дыру в половице.

— Какой я вам шеф? Я химик, а не кулинар, — прервала его красавица, — вот заберите, что обещано и ступайте к себе, покуда не позову.

Говорившая пододвинула дяде кожаный мешок, глухо звякнувший, затем отерла платком брезгливо растопыренные пальцы, поскольку успела войти в соприкосновение с нечистой пятерней. Глядела она неприветливо, начальством, хмурила белый лоб с персидскими бровями.

Дядя, ухватив мешок, довольно заурчал, принялся запихивать его поспешно в карман штанов, так что даже смутил от усердия воздух.

Читатель, пожелавший полюбопытствовать содержанием кожаного мешка, обнаружил бы там металлические рубли в приятном множестве. Рубли, все как один были новехонькие, изображавшие стороной, называемой «орлом», ученого Менделеева. Мешок же точь-в-точь напоминал раздаваемые кардиналом Ришелье мешочки золота особо отличившимся героям в романе «Три Мушкетера».

— Бутафорию вашу — в печь, инструмент на место! — лаконично скомандовала красавица.

Дядя послушно снял очки, а калоши и плащ сгреб в охапку и запихнул в топку нарочно затопленной изразцовой печи, несколько подпалив себе рукав.

Черно-желтый дым повалил в трубу, и с улицы был замечен сразу несколькими прохожими из-за ядовитого колорита, наведя тех на мысли о проблемах самогоноварения и поиска жуликов, имеющих еще на подходе к коммунизму источники нетрудовых доходов.

— Дуло заподлицо! — восторженно шлепнул дядя рукой по тубусу, прежде чем упрятать его в указанный шкаф.

— Все? — торопила женщина.

— Натурлихс! — гаркнул дядя на иностранный манер, направляясь к дверям.

— У…рожа! — у дамы перехватило дыхание, так как до ноздрей ее вновь коснулся смущенный воздух. Не снеся гадливости, она запустила в перекошенную спину дяди медным пресс-папье. Отскочив от спины, пресс-папье закачалось на полу, пуская веселых зайцев по темноватым стенам.

— Слышь меня? — обернулся задумчиво гость, — ты гляди не позабудь это, как его…, — пошевелил он в воздухе пальцами, но, не припомнив что, хотел сказать, махнул рукой и вышел, наконец, вон, ворочая в мозгу мысль о том, что вот, все бы такие услуги оказывать, чтоб за такие деньжищи. Лишь бы после не захворать. Придя в свою коморку, Дядя, томимый возникшим откуда-то неясным и тягостным чувством, разогрел электрочайник, нарезал кусками невкусный, хоть и с чесноком, студень, хлеб и принялся без аппетита закусывать.

Красавица, кривя губы, отворила настежь окно, гоня злого духа и ища, куда б лучше сплюнуть. Не найдя подходящего места, она сглотнула слюну, вдохнула сиреневого запаха, успокоилась, прилегла круглой грудью на широкий подоконник и предалась воспоминаниям.


13

Школьный класс, с Раей Шторм посередине, громыхнув тяжеленными крышками парт, недружно поднялся, потому что в дверь, стуча полученным на фронте протезом, вошел директор и, ухватившись за учительский стул, сурово отчеканил:

— Дети, первое — химии сегодня не будет.

— Ура — не удержались было от писка наиболее отстающие, но осеклись, почуяв неладное.

— Второе, — выждав, продолжил директор, — Сидор Сидорович ваш, химик, — нажал он голосом, — по предварительным данным следствия, похоже, оказался иностранным шпионом! Каково?! Так-то вот, детки мои, — горестно потупился он. — Органы внутренних дел разберутся конечно. Они-то не совершают ошибок, но мы с вами, выходит, прошляпили врага. Стало быть, на всей школе пятно.

Класс замер, слышно было, как жужжит застрявшая у кого-то в чернильнице муха, не желая покоряться судьбе.

— Я же говорила — у него усы шпионские! — пропищала девочка с последней парты.

— Красиво звучит, — шепнула соседка на ухо Рае, — «органы внутренних дел».

— Дура, — нехотя среагировала Рая, переставшая на время соображать, а только чувствовавшая, будто железную, учительскую хватку на своих локтях и колючие усы на шее.


14

Окно комнаты полярника Шторма, откинутой створкой запускало внутрь косой столб света. Столб был густо насыщен движущейся пылью, каким-то пухом, волосками и исчезающе-мелкими насекомыми. Наверняка там были и микробы. Остальной воздух казался совершенно прозрачным и чистым.

Жена летчика Зинаида неприязненно подметала пол шваброй, иногда распихивая ею стулья и мелкие предметы обихода. Получалось плоховато. То и дело, обернувшись, Зинаида обнаруживала пропущенные участки, то с брошенным окурком, то с конфетным фантиком.

Наконец она приблизилась и к буфету. Небрежно пройдясь шваброй вдоль него, она усовестилась и решила пару раз пихнуть инструмент в узкое пространство под буфетом, для чего ей пришлось согнуться и сразу же чихнуть, из-за невидимой глазу пыли.

На первый раз она выгребла оттуда засохший, надкусанный бутерброд с сыром и только что начала думать об угрозе борьбы с мышами, как второй заезд швабры принес новый улов.

Это были хорошо известные Зине мужнины сатиновые трусы, но вид их был пугающе странен. Он был ужасен. Трусы были вдоль и поперек прострочены какими-то рыжими и белыми нитками, наполовину искромсаны ножницами и украшены целой бородой путаницы из упомянутых ниток. Не надо и говорить, что весь этот ком был не хуже бутерброда облеплен пылью.

Женщина опасливо взяла трусы кончиками пальцев и немедленно двинулась с ними в коридор коммунальной квартиры. Лицо ее было так бледно, что она похорошела.

В следующий миг загадочные трусы находились уже в сильных руках могучей и авторитетной Зининой соседки Клецкиной, никогда не появлявшейся на людях без китайского с драконами халата и папиросы во рту. Она небрезгливо мяла и растягивала на ладонях тряпичный ком, и сумрак ее лица собирался все более в двойную морщину поперек лба.

— Да, Зинаида, беда постучала в твой дом! Теперь крепись, — глубокомысленно констатировала она.

— Это чего ж такое? — еще более побледнела Зина.

— Это такое, что мужика твоего какая-то блядь пристрочила! — отрубила соседка. — Теперь будет таскаться к ей, а тебе лапшу вешать про работу. Ты не расстраивайся, дело-то обыкновенное. Все так. А коли понравится ему, уйдет совсем. Скажет сперва, — я, мол, на Полюс…

— Так ведь дочь у нас, Раюшка?

— Что ж, дочь… Эка невидаль. Замуж выдашь, зайдет на свадьбу, — безжалостно разъяснила Клецкина.

— Что же делать-то, Господи? — севшим голосом обратилась неживая Зина в пространство мимо соседки.

— К Стелле Исааковне надо идти, вот что, — важно произнесла та, унося трусы в свою комнату, — больше некуда.

Зина, как на привязи, поплелась за ней на ватных ногах. У себя соседка уложила пыльный предмет в картонную коробку из-под ботинок «Скороход» и перевязала шнурком.


15

В это же самое время, на другом конце страны, неподалеку от Полюса, Поликарп Шторм в очередной раз не справился с управлением своего легкого самолета, конструкции почти тезки, из-за внезапно налетевшего ветра. Ураганный ветер, как бандит из-за угла, налетел и вмиг опрокинул аппарат. Самолет швырнуло в сторону от курса, а затем он навернулся в огромный сугроб и тем спасся от худшей участи.

Летчик, хоть и подвернул несколько шею, и, кажется, ногу сломал, не только смог освободиться от ремней, но и вылез из-под самолета, прорыв в довольно рыхлом снегу тоннель обломком приборной доски. Глянув напоследок на большую красную звезду, расположенную вверх ногами, он медленно пополз в направлении, диктуемом стрелкой компаса, к своим.

Вслед ему выглядывал из-за льдины белый медведь и думал, что вот, мол, железная птица упала и родила птенца, и тот, так вот поползает еще и тоже станет железным, чтоб летать.



16

Зина и соседка Клецкина сидели в очереди у кабинета своей старинной подруги и психотерапевта Стеллы Исааковны Кальменс, внушавшей им страх и трепет причудливостью и силой неженского ума. В последний раз та поразила их оригинальным суждением, что, мол, пока она лично не переспит с мужчиной, то не может даже понять — умен ли он?

Подруга была занята пациенткой, заканчивала прием. Пациентка завистливо поглядывала на эффектный бюст Стеллы Исааковны, рассеянно слушая наставление.

— А чтоб муж вернулся, — втолковывала психотерапевт, — надо его первым делом отпустить совсем и искренно, от души простить.

— Как же это, — протестующе привстала с табурета женщина, — он ведь обрадуется и все?

— Не все. Я так понимаю, что свои методы вы уже исчерпали и пришли ко мне, специалисту?

— Ну да, — залепетала пациентка жалобно, — кажется все уж пробовала.

— Может, хотите еще раз поступить по-своему, по второму кругу? — перебила ее Стелла, — оплатите консультацию, да и ступайте…, — угрожающе отодвинула от себя бумаги врач.

— Нет-нет, я знаю что хуже будет! — испугалась пациентка, — Я уж и так напортила, давайте по-вашему.

— Хорошо, — смилостивилась Стелла Исааковна, — вот вам тетрадь и на каждой строчке, — тут она извлекла коричневую клеенчатую тетрадь, открыла и ткнула ногтем в верхний ряд клеточек, — напишите разборчиво: «Я прощаю тебя, Федя и отпускаю навсегда, с легким сердцем». Затем еще раз и еще. Так и пишите, пока всю тетрадь не испишете. А как места не останется, придете, я скажу, что дальше делать. Ступайте, на сегодня все, — твердо объявила она, нажимая на специальную кнопку, отчего в коридоре вспыхнула надпись «Войдите».

Тут же в дверь ворвались обе соседки, с обувной коробкой наперевес, едва не опрокинув понуро выходящую женщину.

— Стелла, глянь что тут, — протянула врачу коробку соседка, не выпуская изо рта беломорину.

— Ты бы хоть у меня не дымила, — поморщилась Стелла Исааковна, пристально рассматривая извлеченные трусы, растягивая их на пальцах и пробуя прочность шва.

— Ну, что я могу сказать, — многозначительно произнесла она наконец, — Это вашего мужчину блядь какая-то взяла и пристрочила. Дело известное.

— Ну, что я говорила!? — воскликнула соседка, энергично гася окурок в прозрачном блюдце на столе, — именно!

— А что делать-то теперь мне? — воскликнула жалобно Зина, сделав такое же точно лицо, как предыдущая пациентка, и закрывая одновременно платком нос, в ожидание протечки.

— Надо звонить в Москву! — отрубила Стелла Исааковна под согласные кивки курящей подруги.

Тем временем, в коридоре у круглого столика, заваленного популярными медицинскими брошюрами, под светящимся лакированным ящиком с устрашающими картинками, сидела предыдущая пациентка и, не тратя времени, заполняла коричневую тетрадь. Перо ее самопишущей ручки щелкало, брызгалось чернилами и прорывало бумагу. Из под него выходило:

«Ненавижу тебя, Федька, гада, сволоча и кобеля проклятого! Ножом отрежу тебе все твои яйца, и стерву эту, змею подколодную в ступе истолку, гадюку! Покажитесь мне только на глаза! Гад ты, кобелина проклятый! Гад! Гад! Гад!..»

Тут из кабинета выскочили обе взволнованные соседки и стремительно двинулись к выходу. За ними тянулся шлейф нечленораздельных звуков и обрывочных слов: «-…а ты как думала?! …жизнь зависит! Буквально все поставлено на карту!» и прочее. И в приоткрытую дверь, вдогонку неслось: «-Шлите почтой! Не тяните резину!».

Раненное сердце первой потерпевшей пациентки так и рванулось вслед за подругами, тонко почувствовав, что их и может еще тысячи таких же, объединяет одно общее горе.

Когда врач-психотерапевт Стелла Исааковна Кальменс рубанула, что, мол, надо звонить в Москву, она конечно имела в виду свою хорошую знакомую Ольгу Толстецкую, у которой был непререкаемый авторитет, экстрасенса и даже мага по особо сложным случаям супружеской неверности. Ольга никогда не ошибалась в суждениях и поступках, имела за плечами несколько браков, один удачнее другого, так что даже все бывшие мужья ее, заодно с настоящим, «действующим», как она выражалась, усаживались шеренгой за столом, когда случались семейные праздники и смотрели ей всегда преданно в рот, чтоб не пропустить ни единого слова. Нечего и говорить, что каждый из них всегда готов был выполнить любое ее поручение. По отношению друг к другу они старательно сохраняли аристократическую предупредительность. Одна была странность, вернее, особенность — все они были из военных.

Именно ей следовало отослать застроченные трусы, поскольку одного диагноза было мало. Ольга ведь прорицала как будущее, так и прошлое. И даже самой Стелле она как-то заявила в бане, когда кончала тереть ей мочалкой обширную спину, что та не первую жизнь живет, но теперь — в другом теле. Предыдущий же раз, она, мол, была революционеркой и погибла в водах.

— Может быть я была женщиной-комиссаром на флоте? — заинтересовалась Стелла, намедни слушавшая радиопостановку «Оптимистической трагедии».

— Да нет, не на флоте, — задумчиво возразила Ольга, созерцая стекающую между лопаток подруги мыльную пену, — это была река…

К кому ж и было идти, как не к ней, когда требовалось срочно решать, что делать?

— Какой разговор, Стела! — перекрикивала шум в телефонной трубке женщина-экстрасенс, — присылайте мне эту вещь немедленно, я все сделаю, что смогу.

Так и поступили дружные соседки, движимые бескорыстным чувством справедливости, потому что уверены были — именно на ней держится мир. А если дать мужикам волю, то вскоре вместо справедливости, наступит такой хаос и беззаконие, в которых одним лишь блядям и будет вольготная жизнь. А порядочным женщинам останется только сидеть на бобах.

Подруги добавили в упомянутую обувную коробку с трусами две плитки шоколада, с картиной Шишкина на обертке и отнесли посылку в почтовое отделение. Там коробка, в ловких руках служащих, обернулась холстом, украсилась надписью: «Москва и т.д.» и начала свое путешествие, движимая резиновой конвеерной лентой. Вскоре она скрылась с глаз.


17


В это самое время, в непосредственной близи от Полюса, несколько друзей-полярников принялись пить чай с московскими баранками. Это был самый долгожданный момент после тяжелого рабочего дня. Чайник разогревался на керосинке и уж начал пошумливать, и завхоз Мокий Парфеныч выдал каждому по алюминиевой кружке и по семь с половиной баранок, сделанных кажется из камня. Еще Парфеныч отпустил всем по куску колотого сахара, который он был мастак колоть хлебным ножом на равные по весу части, как вдруг все смешалось.

Мощный порыв ледяного ветра сорвал палатку с места и отшвырнул прочь. Причем, ветер дунул не по самой земле, а выше, результатом чего явилось положение, при котором все остались на своих местах, а жилище, захватив брезентовой полой керосинку с чайником, сперва вспорхнуло вверх, а после отлетело метров на сто.

Опомнившись, полярники бросились вслед своему убежищу. Крепкий наст позволял передвигаться довольно быстро. В небе иногда что-то мерцало, освещая путь.

Сперва им повстречался знакомый белый медведь, опасливо трогавший опрокинутую керосинку. Медведя по уговору все звали Вова, но он никогда не откликался и не вступал в контакты. Прикармливать его было особо нечем, и неясны были его намерения, когда он приближался к лагерю. Однажды он продержал Парфеныча в сортире несколько часов, ходя вокруг шаткой обледенелой будки и скребясь в дверь.

Но не до медведя было сейчас полярникам. Обежав опасное животное, товарищи настигли все время отползавшее под воздействием ветра жилище и бросились на него, прижав к снегу тяжестью тел. Когда друзья ухватили брезент покрепче и потянули к прежнему месту, с брошенными кое-как предметами обихода и рацией, из-под палатки определенно послышался стон. Недолго порывшись, товарищи обнаружили еле живого Поликарпа Шторма собственной персоной, счастливо накрытого украденным было у полярников сооружением. Без сомнения, покража брезентового жилища была делом рук местных демонов.

Полярники давно уж изучали заодно и полярных демонов, хозяйничавших на Полюсе и даже через это порастеряли былой заряд атеизма, с которым отправлялись в экспедицию. Велись и записи наблюдений в отдельной тетрадке. Дело дошло до того, что хотели поставить на общее обсуждение вопрос о жертвоприношениях демонам, в виде, может, крупы или охотничьих трофеев. Но запутались сразу в терминологии и отложили протокольную часть на потом. Пока же, каждый сам по себе подкладывал каких-либо гостинцев в специально отведенное место меж торосов.

Теперешний случай позволял допустить некоторую ответную расположенность демонов к участникам экспедиции. Ведь не укради демоны палатки и не накрой ею Поликарпа, разве ж отыскался бы он так скоро?

— Тю, Поликарп! А где ж аппарат твой? Угробил? — взыскательно вопрошал Мокий Парфеныч, сноровисто оказывая потерпевшему первую помощь.

— Ага, Мокий, так и есть, угадал ты опять, — простонал, заметно оживившийся летчик. — Я уж думал пропаду, замерзну, а тут, слава Богу и вы, — радостно прохрипел он.

— То-то, что Слава Богу, — ворчал завхоз, накрепко приматывая обломок приборной доски, взятый из рук летчика, к его ноге в качестве шины, — не забудь свечу поставить Николе-угоднику, когда домой вернешься.

— Тоже химия, небось, Никола твой, — кашлял и хрипел упрямый в своем безбожии, Поликарп, — Аппарат не подлежит ремонту, весь поломан хуже меня и мотор заклинен. Да черт с ним! Не война ведь, — радовался полярный авиатор, которому так полегчало, что он принялся посильно помогать своим спасителям. Даже, ковыляя настом, подхватил оставленную медведем керосинку, и теплый чайник нашел в снегу.

Вскоре палатка стала на прежнее место, укрепленная на нем дополнительно. Парфеныч выдал керосину из неприкосновенного запаса и еще по две баранки каждому. Поликарпа насуслили моржовым жиром и устроили отлеживаться на овчинные тулупы. Когда все опять заговорили о демонах и спасенном товарище, тот встрял со своего места в разговор и принялся настаивать, что спасся сам по себе, а демоны — суть химические соединения из атмосферы, помутняющие сознание, наподобие выпивки или кокаина.

— Может, местная вода, которую вы из талого льда добываете, их содержит, а может осадки, — пояснил он.

Полярники не стали возражать раненому, только переглянулись молча, да поскорее отправились на боковую.

Поодаль, медведь Вова облизывал найденный кусок сахару и думал, что, пожалуй, и недавняя близость с медведицей не была так восхитительно сладка.


18


Однако, время, подобно описанным порывам ветра, не всегда движется ровно, в одном направлении. Иногда какой-нибудь клок его вдруг да повернет вспять, и оживут все те действующие лица, которые оказались там и тогда, где и когда надлежит быть читательскому вниманию, по воле надменного сочинителя. Так что отцов оставим пока в прошлом, а обратимся к событиям, связанным с их подросшими детьми и внуками.

Без калош и очков Дядя, не выдержав томления и, движимый законами психологии, почти сразу не усидел дома и, не окончив ужина, решил вновь наведаться на недавний театр своих действий, где помимо того происходила киносъемка. Сумерки хоть и сгустились, но видимость оставалась прозрачной, что указывало на вероятность в этом климате «белых ночей».

На площадке Дядя застал полное разорение, в центре которого находился молоденький милиционер, меряющий что-то рулеткой. Тут же стояла, как вкопанная, лошадь без привязи, путались в проводах пьяные осветители. По краям места действия расположилась на боках, спинах и животах остальная киногруппа, вернувшаяся из бегов и ждущая теперь неизвестно чего.

Иногда вспыхивали обсуждения событий, в виде споров, в которых каждый описывал помногу раз свои впечатления и, главное, свою роль и поведение в момент происшествия, чтоб все запомнили, на случай, если событие окажется на поверку важным или историческим.

Режиссер сидел на тележке, стиснув бедовую голову в ладонях и мерно раскачивался из стороны в сторону, как индийский слон. Рядом хлопотала девушка-ассистент, называемая «хлопушкой», не заставшая событий, поскольку посылалась за кузнецом. Теперь она с ужасом про все узнала и пыталась расспросить подробности, трогая и постановщика за голову и заглядывая ему в лицо бледно-серыми глазами, как будто и он мог быть ранен. Но тот отделывался лишь краткими, неопределенными восклицаниями, да не без удовольствия отмахивался.

У всех были расстегнуты ворота рубах или задраны майки в подтверждение необычной, неведомо откуда пришедшей и не желающей уходить жары. Даже вечер и сиреневые сумерки не принесли прохлады. Вода вся вышла. Очень хотелось на реку или напиться пива, но постановщик, действуя всем на нервы, на вопросы не отвечал и по домам никого не отпускал.

Дядя поблындал по площадке, повертел в разные стороны криво остриженной башкой, и, стащив, почти машинально, у зазевавшегося опера дорогостоящий объектив, принялся, что называется, играть отходную, загребая при этом своей коротковатой конечностью, кривизна которой усугублялась горбом от затиснутого в штаны денежного мешка.


19

Сидящая в этот время поодаль, но в пределах видимости Матрена Спиридонова сразу заметила преступную личность, нахально явившуюся во второй раз, и цепко вперила в нее свой пронзительный взор.

Но и субъект этот сразу заметил старуху и, прежде чем спрятать лицо за опущенные фиолетовые стекла очков, пронзил ее издалека бледным, леденящим кровь взглядом.

Матрена знавала такие взгляды, приходилось встречаться. В каждую такую встречу она едва уносила ноги, но после всегда корила себя за бабью робость. Будь Матрена менее впечатлительна, она б кликнула народ для задержки явного негодяя, но язык ее присох к небу и горло замкнуло, нельзя стало кричать. И даже будто сказал кто-то на ухо:

— Молчи!

И Матрена послушалась, смолчала. Она даже прижала себе темя рукой, от опаски, что вырвется в слабом месте. Зато глаза вдовы стали разгораться все сильнее от досады на себя саму и так разгорелись, что, кажется, объявились и повернули несколько в сторону тени от худосочных деревьев.

Исторгавшиеся из глаз старухи лучи, подобно клинкам, скрестились с бледными лучами Дядиных глаз, лязгнув будто железом. Она рванулась было со своего ящика в догонную экспедицию за подозрительной фигурой, хотя бы до ближайшего угла, но сообразив свои годы и некрепкое здоровье, повернула на попятный и присела опять на постеленную газету.

Дядя же, не почуяв погони, добрался опять до своего жилища, подле загородного дома Раисы Шторм, запер дверь на замок и, присев к столу, долго рассматривал украденный объектив, глядел в него с обоих сторон шевелящимся глазом, ковырял ногтем цыфирки и резьбу у основания. Затем он стал забавлять себя вываленными из мешка деньгами, катать их, строить столбы, рушить, слушать чрезвычайно внимательно звон монет, изображавших одной стороной Дмитрия Менделеева, которому он говорил «Бу-бу, Гы-гы, Му-у-у» и прочее, на что ученый терпеливо помалкивал и хмурил металлический лоб.


20

— Я не понимаю! Я не знаю! Я даже в толк не могу взять! Почему меня? За что?! Что это за мерзость? Как же можно так жестоко, несправедливо! Я ведь артист!..

— О ком это вы? — попытался уточнить молоденький милиционер, наклоняя щеку к своему блокноту, расположенному на тумбочке возле больничной койки, на которую был заботливо уложен пострадавший артист кино, — Кого вы подозреваете конкретно? Может, припомните чего-нибудь подозрительное? Ну постарайтесь, я прошу вас.

Лицо артиста Семена Семеновича Ворона, известное по огромному числу популярных фильмов и ставшее от того почти историческим, омывалось потоками слез, кривило тонкие губы, перемежая мольбы о помощи изверженьями ругательств. Сила его артистического таланта была такова, что милиционеру начало казаться, что и он участник какого-то фильма с трагическими событиями, что и он — артист. Юноша потряс головой, прогоняя наваждение, подобрал под себя опасливо ноги и продолжил дело.

Звали милиционера Павел Перец. На месте событий он оказался случайно (вызванный наряд так и не явился), но из книжек и небольшого опыта знал, что важно всегда действовать быстро и снимать все показания как можно скорей. Вот он и начал следствие немедленно, чтоб помочь незадачливым коллегам, не спешащим пресекать и наказывать злодеяние.

Павел охотно поил артиста водой, предлагал курить, да табаку не нашлось, утешал словами и раз, набравшись храбрости, погладил известности голову. Сержанту было не по себе. Кроме мешавшего трепета перед талантом, его поражало резкое отличие экранного Ворона, на которого он всегда стремился походить, так что не раз, бывало, выпячивал понапрасну челюсть перед зеркалом и щурил особо глаз, от лежащего перед ним жалкого гражданина.

Иногда, впрочем, тот вспыхивал гневом и тогда глаза его сверкали как молнии, но это на секундочку только, а затем артист вновь принимал вид уныния.

Глазки милиционера, аплодируя рыжими ресницами, то и дело разбегались в разные стороны, от неумения отнести этот эффект перевоплощения к одаренности артиста или ранению резиновой пулей. Нельзя было исключить и коварства, возможно, перенятого тем у отрицательных персонажей. Добавлялись и другие вопросы, теснились в юной голове, перегружая сообразительные способности молодого милицейского сотрудника.

Одно важное обстоятельство, о котором речь впереди, сильно мешало Павлу взять нужный тон. Обстоятельство это даже связывало непосредственно и весьма сильно сержанта с артистом, но речь об этом заводить еще рано, лучше притормозить пока разгон авторского пера для читательской же пользы. Всему свое время.

И сам Ворон не давал Перцу собраться, сбивая его своей расхожей физиономией и выкриками:

— Я не могу знать! О Боже! Не ведаю! Ах если б я только знал! — метался он по подушке, пытаясь заламывать руки, — Нет, это тайна. Мрачная тайна! Можно лишь предполагать и то… Нет, нельзя этого предположить!

— Чего этого? — вкрадчиво ввернул Перец, настороженно вслушивавшийся в беспорядочные выкрики.

— Ничего, — спохватился Ворон, — ничего не могу знать. Это я так… Я не помню. Я отрицаю это! Не причем я! Дайте мне выйти! — привскочил он с койки в сторону двери и руки туда же протянул.

— Нет, не дам! — с неожиданной для себя твердостью объявил сержант, — Что именно «можно лишь предположить», вы сказали? Какая тайна? Быстренько отвечайте! Что вы там отрицаете?

Перец, доселе успокаивающе гладивший локоть артисту, теперь стиснул его и не отпускал. Он, наконец, вполне овладел собой, сосредоточился и заработал, как следует, в меру своих сыщицких способностей.

— О-о! — мне больно! — истошно закричал артист, выдергивая локоть и отползая подальше на подушку от милиционера, который наоборот ринулся сверлить его взглядом, в ожидании ответа на поставленные вопросы.

— Я не говорил ничего! Вы с ума сошли! Я в таком состоянии, а вы..! Сколько еще вопросов у вас? — возвысил голос потерпевший.

— Я задаю вопросы тут! — неожиданно твердо оборвал его Перец, вспомнив манеру работать более опытных своих товарищей. — И вам, гражданин Ворон, придется ответить на все их! Них, — неловко поправился он. Затем поскреб ручкой в блокноте, не отводя глаз от артиста и добавил, — Можно, впрочем, не теперь. После вызовут вас и явитесь. И я не советую вам, хотя вы и артист, запираться.

— Вот как раз я бы с удовольствием заперся, но где!? Где эти крепости? Где эти надежные стены и запоры? Ни кола, ни двора. Стула своего нету! — горестно причитал Ворон. — А между тем, в меня опять могут выстрелить! И опять в голову. Не в вашу, а в мою. А вы-то вот сейчас уйдете, а меня бросите! — оскалился он, протягивая к Перцу палец.

Тот и вправду стал собираться, видя, что потерпевший не в себе, и пора, пожалуй, закругляться, чтобы не совершить оплошности, да и нужно поскорее доложить обо всем начальству.

Почуяв это, Ворон непроизвольно стал перевоплощаться в другой образ.

Следует заметить, что артист, переиграв все возможные человеческие типы, стал позабывать свой собственный характер и уже не первый раз сбивался прямо на глазах изумленных собеседников, приобретая вдруг новые черты. Возможно также, что совсем уж своих, у него отродясь не бывало. Может быть даже, это и есть самое необходимое актерское качество. Тогда постановщик надувает артиста, как воздушный шар, придает форму, наделяет любыми нужными чертами и свойствами, чтоб зафиксировать на пленке получившийся образ.

Но неподготовленный собеседник мог быть сильно озадачен подобной переменой. Хотя некоторые особо завистливые коллеги, наоборот, пытались эту манеру переменчивости копировать, находя в ней некую изысканность и даже аристократизм.

Ворон вдруг сполз с койки, приотступил малость вглубь палаты и внезапно, с разгона, брякнулся перед милиционером на коленки. Он даже несколько проехал на них к Перцу, простирая руки:

— Дайте! — истерически зашептал он, тараща глаза на зазевавшегося было юношу, — дайте мне бронированный автомобиль! Ну почему вам не дать его мне!? Дайте! — Тут Ворон возвысил голос до визга и внезапно заполз под кровать, причем на губах его показалась пена.

Исчезнув таким образом из поля зрения Павла, артист вынудил того вскочить и обронить исписанный блокнотный листок. Листок зигзагом спорхнул к паркету.

Изумленный сыщик, не накопивший еще опыта работы с подобными оригиналами, ощутил головокружение и ослабление привычной связи с реализмом действительной жизни. Опять показалось все кинофильмом.

Артист же, продолжая повизгивать, поймал бумагу розовыми губами и на глазах пораженного милиционера, медленно прожевал и сглотнул. Лицо его отразило внимание к внутренним процессам по ходу бумажного кома, затем обратило взор к сыщику.

Перец, с трудом перебарывая состояние столбняка, протянул руку к лицу артиста, может быть, мечтая выручить документ, но наткнулся вдруг на влажный поцелуй в ладонь.

Глаза Ворона масляно сверкнули, отразив некую дикую мысль, затем выкатились белыми теннисными шарами.

У Паши вмиг окоченела спина, мыслительный процесс замер, а взамен всплыли обрывки рассказов и слухов о закулисной артистической жизни, некоторые армянские анекдоты…

— У нас нету бронированных, не положено, — прошептал он слабеющим голосом.

— Вот Гений! — раздался от двери бодрый голос медсестры, — артист настоящий! Я все кина ваши по десять раз глядела б, ей Богу! Счас перевяжем еще разок и на выписку. Дома-то заждались, небось? — весело загомонила она, помогая одновременно звезде экрана выбраться из-под кровати.

Ворон мигом успокоился, смиренно подставил женщине подбитую голову, бормоча при этом: — Какой там дом, стула своего нет…

Перец, стушевавшись за сестринский корпус, с облегчением выскользнул вон, и удалился, пошатываясь и напряженно думая о том, что не может же быть, чтоб всегда так трудно работалось с людьми на этом поприще, в органах внутренних дел. И не все же преступники гениальны или настолько странны, что и сам того гляди сделаешься странен.


21

Прошлое, для живущих, имеет очень маленькое значение, оно слишком не важно для практической жизни и легко забывается. Поэтому, по прошествии времени, не помнятся обиды, измены, и сами бывшие чувства представляются неяркими, а страдания терпимыми.

В самом же деле, всегда протекала жизнь бурно на порогах исторических событий, и вяло в заводях. А люди в разные времена одинаково горячились по разным, неодинакового значения поводам. И пока они тратили свой пыл, добиваясь справедливости в одном месте, по соседству уже громоздился ком неправды, и сама История шагала мимо, соседней улицей, не замечая этих борцов и сметая совсем других. Развернувшись в потоке времени, можно как раз угодить в тихую заводь, но обнаружить и там нешуточное кипение страстей.

Застроченные трусы, изрядно попутешествовав почтовыми отправлениями, лежали на столе у окна, за которым простирался характерный московский пейзаж. Над загадочным предметом в сильной задумчивости склонился мужчина с глубокими залысинами и пронзительным взглядом из-под изломленных бровей. В руке у мужчины помещалась проволочная рамка, которой он водил туда — сюда над трусами, и та нехотя вращалась. Мужчина явно нервничал и иногда раздраженно встряхивал своим инструментом, отчего тот крутился бойчей.

За действиями его пристально следили две особы женского пола. Одной из них была упомянутая Ольга Толстецкая, компанию ей составляла женщина, похожая на жительницу Индии, имевшая даже, известную по индийским фильмам, родинку меж бровей. Женщины понимающе переглядывались, качали головами. Мужчина уже покрылся испариной, но видимо никак не мог добиться желаемого толку.

— Очень сложный случай, — произнес он, наконец, надтреснутым голосом, — я не готов к рекомендациям.

Тогда Толстецкая молча забрала трусы, уложила в коробку и, окинув мужчину разочарованным взглядом, с почтением передала предмет женщине с родинкой.

Через неделю ту можно было видеть на окраине совершенно незнакомого города, в одной из немногочисленных церквей, где она в колеблющемся сумраке, украдкой подложила коробку на стол с предметами, назначенными к освящению. Успела она в самый раз, через минуту коробка была окроплена святой водой и окутана дымом из кадила, после чего, женщина, также украдкой выхватила предмет, благо он находился с краю и, немедленно из храма удалилась, забыв даже перекрестить лоб.


22


Снова пришла весна, а за ней и лето с жарой. Природа удивительно однообразна в своих проявлениях. Все те же почки набухают и выпускают листья, зеленеет кустарник на фоне голубого неба, и птицы не меняют мелодии своих напевов. У людей же, хоть они и неотделимая часть природы, все меняется: и облик, и поведение, и цели устремлений.

И вот Поликарп Шторм опять дергает медную ручку звонка своей образцовой квартиры, в надежде на торжественную и радостную встречу. Звон улетает в глубину коммунального жилья и там гаснет, отскочив несколько раз от развешанных по стенам оцинкованных корыт, неисправных велосипедов и запутавшись в криво повешенных электропроводах, находящихся в аварийном состоянии из-за дурной изоляции. Пожара еще не случилось по причинам, наукою категорически отрицаемым. Мужиков настоящих в доме, как нет, так и не было никогда. Женская же половина населения квартиры ветшает, делается вроде как несколько побитая градом, так что появление каких бы то ни было новых мужчин тоже не предвидится.

Словом, опять тишиной откликнулась квартира на призыв полярника. Убедившись, что звука шагов нету, Поликарп нехотя вынул собственный ключ и отомкнул дверь. У себя в комнате он стал посередине, против зеркала в старинной раме и принялся снимать с себя слоями, как с капустного кочана, одежду.

Оставшись в одних трусах, он открыл шкаф, достал оттуда купленные женой в спорттоварах плавки на пуговках, о приобретении которых та написала ему недавно в письме, затем надел их вместо трусов, чтоб пойти искупаться. Картина в зеркале открылась самая привлекательная, и стало быть следовало поспешить. Ведь буквально все уже были на озере. Там был сиюминутный центр вращения всей жизни, не хватало только его, Поликарпа. Может быть даже он успел бы за сегодня сколько-нибудь подзагореть, не без участия в процессе пронзительных женских взглядов. Но тут раздался звонок в дверь.

Летчик, накинул халат, вышел в коридор и смело открыл дверь звонящему. На пороге стоял почтальон в синей форменной фуражке. Он протягивал хозяину испещренную печатями и штампами городов бандероль и заодно популярный журнал.

Расписавшись в получении, Поликарп вернулся к себе и с любопытством растрепал упаковку бандероли. Волосы зашевелились на голове летчика. От изумления он оступился и уронил на пол содержимое.

Коробка бандероли содержала в себе исковерканные им год назад «семейные» трусы, представлявшие теперь собой неряшливый и затасканный ком материи, простроченный несвежими разноцветными нитками, имевшими продолжение в виде безобразной бороды.

Летчик созерцал слегка шевелящиеся в потоке света из окна нитки и пыльный сатин, так как будто это был таинственный фантом, который вот-вот преобразится во что-то более реальное, чтоб сообщить ему о чем-то важном. Но важными были все эти сургучные печати, и самый почтальон в форме, с цифрой «5» на бляхе, но никак не тряпка, которую он самолично истерзал год тому!..

С треском распахнулась дверь комнаты, и крик «Папа!» вывел его из оцепенения. Это родная его и горячо любимая дочь Рая летела по воздуху через всю комнату, чтобы повиснуть на богатырской летчицкой шее. Поликарп в момент забыл о трусах, пораженный внезапной взрослостью и красотой дочери.

— Погоди, дай гляну на тебя, — с трудом оторвал от груди собственное дитя полярник. — Ну что тут скажешь? Замуж надо срочнейшим образом отдавать, не то поздно будет!

— Что ты, пап, с ума спятил? — бросилась дочь к журналу «Химия и жизнь», пламенея при этом щеками и гневно сверкая глазами из-под густых бровей.

— Не спятил, а с верного курса свихнуться можешь, — терпеливо разъяснил отец, озирая дочерин стан, — станешь дурой, наподобие матери, а отцу — горе.

— Тут про меня пап, смотри-ка, — не слушая, протянула Рая отцу журнал, чтоб показать сноску на одной из страниц. Мелкими буковками там значилось: «…при участии ученицы десятого класса Раисы Шторм.»

— Вот это дело! — обрадовался благородный отец, — что и называется — моя кровь! Химия вещь неплохая. Мозг и тот, говорят, весь на химии устроен, даже у мужчин.., — принялся он рассуждать, размашисто жестикулируя, в то время как Рая уже подметала пол, одновременно прибирая отцовские вещи.

Загадочные трусы из прошлого, заодно с прочим мусором, вскоре исчезли из поля зрения полярника, как будто их не бывало. И когда они все же пришли летчику на ум, он усомнился — не пригрезилось ли ему все событие? Все же Поликарп в удобный момент украдкой стал на коленки и вопросительно заглянул под буфет. Ровный, ничем не нарушаемый, слой пыли был ему ответом.

Рая, прибравшись, поспешила в коридор звонить матери на работу о приезде папаши — порадовать и предупредить. Поликарп тем временем извлек из чемодана коробку с надписью «Юный химик», нарочно купленную дорогой в магазине «Пионер», чтобы поощрить послушную дочь, и не догадываясь, что такую коробку дарить надо было лет десять назад.


23


Бывает, идет себе человек улицей, не зная горя, да вдруг и поскользнется. Может при этом упасть на бок или зашибить затылок. Оглядывается этот гражданин вокруг и не узнает действительности, не может застать ничего знакомого или застает знакомое, но не совсем, или не во всей полноте. Тут он замечает, что времени проскочил совсем не тот отрезок, какой должен был проскочить, или оно забежало вперед, если не откатилось наоборот вспять. Бывает всякое, и события такого рода уже находили отражение в литературе, тем более в кино.

Упомянутая злосчастная киносъемка, со всеми событиями на площадке, отчетливо запечатлелась в потревоженном сознании вдовы Спиридоновой. Ведь она видела все и всех, но не вдруг сложила отдельные части происходившего в единое целое.

Но как только оно составилось, вдова пришла в трепет. Виденное сегодня заставило учащенно биться ее боевое сердце и дало мощный толчок вдовьим сообразительным способностям.

Душа Матрены всегда горела на подлецов и разбойников, и, если б не отказывали временами ноги, как давеча, она могла бы еще послужить с успехом на поприще борьбы с душегубами и, возможно, на переднем краю.

Матрена пробовала записаться в «дружинники» и не раз ходила на уличное дежурство, плотной шеренгой, с почти такими же, но помоложе, тетками. Они иногда пробовали задирать настоящих хулиганов, выставляя впереди себя локти в красных повязках с надписью «Дружина». Но те легко ускользали, отбежав шагов на пять и, делая с расстояния оскорбительные жесты, в издевку, предлагали пробежать наперегонки стометровочку.

Ноги, колени особенно, тормозили героические порывы Спиридоновой. Дружину пришлось оставить, но в милицейское отделение вдова иногда наведывалась, если долго никто оттуда не подходил к ней за накопившейся информацией. Там она подбирала собеседника из милицейских прямо у входа, у кого физиономия казалась посмышленней, или дежурному в двух словах сообщала, что к чему.

Это уже не первый был раз, когда Матрена, наблюдая злодейство, не имела сил чтобы вмешаться. В таких случаях гнев ее выходил наружу глазами, излучая неведомую силу и свет. Природа этого явления относилась к областям, не изученным и даже отрицаемым передовой наукой.

В этот день женщина осталась сидеть дома, чтобы послушать радиопостановку из жизни негров «Хижина дяди Тома». Она налила себе чаю и включила настенный репродуктор.

Неожиданно ход Матрениных мыслей повернул в новую сторону, ибо на глаза ей попалась висевшая почти в самом углу старая деревянная рамка, с дюжиной заключенных в нее пожелтевших от времени фотографий.

Старинные фотографии, это вам не портреты красками. По портретам, даже самым подробным, срисованным с неподвижно сидящей натуры, все же очень трудно потом, через много лет представить себе живого человека, так чтоб он хлопнул бы вдруг тебя по плечу или предложил, например, выпить. Нет того. Так и будет сидеть неподвижно, портрет портретом.

Изображенный на фотографии тоже шутить не станет, но может прямо шагнуть к вам и строго спросить о чем либо, потому что на старой фотографии человек всегда старше вас и строже. Даже если он фотографировался юношей, а вы достигли почтенного возраста. Носы и уши те же, не поменялись, но в глазах совсем что-то другое, отраженное совсем другой жизнью. О более поздних, появившихся в огромном множестве, цветных фотографиях речи не идет, поскольку в них совсем нет никакого смысла.

Почетное место в рамке, среди прочих снимков, занимал поясной портрет усатого мужчины, с четырьмя Георгиевскими крестами на груди, высунувшегося из клепаной башни броневика, над белой надписью: «Бей белых!» и смотрящего поверх бинокля прямо в глаза вдове, как бы с немым вопросом: «Ну что, нашла другого?»

Задумчиво пожевав губами, Матрена вдруг поднялась, будто ей подложили на стул живого ежа, и решительно направилась в сторону кухни.

Вдова занимала под жительство небольшую квартиру в первом этаже старинного дома. Кухня ее примыкала к всегда запертому на огромный кованый крюк «черному ходу». Топором, взятым ею за ведром в углу, вдова поддела крайнюю кухонную половицу и принялась ее отсаживать, раскачивая и шатая. Та протестующе скрипела, но оставалась недвижима. Матрена горячилась, добавляла натиска, но в ответ на это, топор вырвался, будто живой, отгрызя лишь край и заплясал по полу, лязгая увечной сталью.

Вдова нехорошо ругнулась и, ухватясь за топорище ловчее, принялась за дело вновь. Вскоре половица приобрела растерзанный вид и наконец, страшно скрипнув гвоздем, отскочила с места, обнажив зеленую могильную полость, от которой кинулись в разные стороны рыжие тараканы. Еще две доски не оказали такого сопротивления, и взору открылся тайник, источавший грибной дух и наполненный замечательными предметами старины.

Предметов было два: надежного вида плоский ящик на висячем замке и, вымазанный машинным маслом, до половины ушедший в землю пулемет «максим» в полном сборе, о двух стальных колесах и с коробкой набитых патронами лент. Сейчас бы и в дело.

Созерцание старинных предметов всегда человека повергает в некоторый столбняк, поскольку он как бы соскальзывает в прошлое. Любовь к собственной юности движет им, и охота задержаться там подольше или застрять насовсем. Можно прожить так целую вторую жизнь и, когда срок ее приблизится к моменту созерцания, человек этот вновь очнется и будет жить дальше, как ни в чем не бывало. Некоторым охотникам удавалось совершать такое помногу раз. Такими способностями, за счет долгих упражнений, в совершенстве овладевают различные филателисты, нумизматы и прочие собиратели старины. По этой причине и в цене у них такие предметы, на которые простой человек запросто наплюет и забудет, а коллекционеры без них, как без рук, ни за что не смогут достичь желаемых наслаждений. И Матрена замерла в созерцательной неподвижности над кладом и, будто ветром, унесло ее память в прошлое.

В юности Матрену соблазнил один юнкер, по имени Арнольд Несуразнов и довольно скоро бросил, воспламенив в ней доселе дремавшее острое чувство классовой ненависти. Она ведь была простой фабричной девчонкой и сиротой, а он, гадюка, объявился из выбившихся в дворяне купцов. Дед его некогда много пожертвовал на армию во время турецкой компании, а после, поругавшись однажды с женой на почве ее не совсем беспочвенной ревности, собрал на свои средства отряд ополчения, и, возглавив его, отправился прямиком на театр военных действий в самое нужное место и оказался там в самый нужный момент. Там ему оторвало руку. Государь и пожаловал его дворянством.

Девушка, правда, не так уж чтобы совсем была проста, посещала даже курсы изобразительства и ваяния при фабрике, организованные одной помещицей и княгиней для сирот. Там их учили вырезать ножницами профили, клеить фонарики, лепить из глины и рисовать карандашом, чтобы отвлечь от более вредных занятий.

Учителем же был крупный бородатый мужик с хриплым голосом и вытаращенными глазами, такой страшный, что Матрена не всегда и понять могла, о чем он толкует. Между тем, тот похваливал ее своим нечленораздельным голосом, в виде звериного рыка, за верный глаз и твердую руку. Иногда он норовил, в момент разъяснения, принять девушку за талию, чем повергал Матрену в ужас и паралич сознания. Впрочем, он со всеми барышнями так обходился. Но Матрене после снились ночью такие сны, о которых она никому бы не смогла рассказать, не сыскала б слов, и вспоминать их она страшно стыдилась, потому что учитель был там главным действующим лицом.

По всему этому девушка зачастую занятия прогуливала, отправляясь, лучше, на каток.

На катке, устроенном посередине реки и как бы служившем смешению сословий, она и познакомилась с Арнольдом. Юнкер подвез ее раз на лихаче до квартиры товарища, где и соблазнил стремительно, пользуясь своей смазливой внешностью и, ошибочно решив, что Матрена — художница. Когда же девушка честно призналась, что трудится целыми днями на фабрике, а рисует лишь изредка по выходным, юнкер как-то сник, перестал брать ее с собой в гости, знакомить с приятелями и даже избегал вместе прогуливаться. Потом все на учебу ссылался, хотя Матрена в сто раз больше его работала и уставала, и все реже появлялся на глаза. Еще он любил приврать про жестокосердных родителей, противящихся браку. А когда их училище распустили, Арнольд и совсем пропал.

Тут революции пошли одна за одной, митинги, развелись повсюду кружки для рабочих, руководимые потертыми, но шибко грамотными дядьками. Все они любили налегать на голос и таращить глаза именно на Матрену, но резали чистую правду. Некоторые признавались, что побывали в тюрьме или на каторге за ту же правду и поэтому так горячатся, от обиды.

Вскоре и гражданская война разразилась, почти что вслед за Мировой.

Матрена все собиралась разом покончить с прошлым, опираясь на лозунг, что, мол, пролетариату терять теперь нечего, и поскорее активно окунуться в борьбу за скорейшее наступление всеобщей справедливости. Но рутинные дела все не отпускали, держали, как болото.

Однажды, она, буквально подскочила среди ночи на своей койке в рабочем бараке, будто из-за стрельбы на улице, а в самом деле, пронзенная совестливой мыслью, что все добрые люди уж давно сражаются за Светлое будущее, а она до сих пор мнется, не решается начать.

Поутру, захватив давно сберегаемую бутыль самогону, еле уместившуюся в кошелке, отправилась она прямиком на рынок, потому что захотелось ей перемен уже невыносимо.

Самогону ей принес как-то ее «обидчик», еще когда ухаживал, в виде гостинца с аэродрома. Он неделю прослужил там практикантом-техником, а на самогоне могли летать аэропланы, когда кончался керосин. Самогону там всегда был аварийный запас, и все пользовались, тем более по качеству, как напиток, он превосходил все известные сорта.

Рынок представлял собой толпу голодранцев, с редкими вкраплениями военных или более-менее опрятно одетых людей. Там девушка довольно быстро высмотрела щуплого солдатика, который все время трусовато озирался, хоть и имел за спиной винтовку помимо вещевого мешка.

— Продашь обмундировку? — сразу подступила к нему Матрена.

— Зависит от условий. Что даешь? — неприветливо пробурчал боец.

— Самогону дам, — приоткрыла Матрена на секунду кошелку с бутылью. Парень, склонившись к бутыли, принюхался и сказал, как отрезал:

— Весь заберу. Пошли, сниму там, за домом, одежу.

— Давай, только винтовку разряди, тогда я в случае чего справлюсь с тобой, — пронзила Матрена суровым взглядом бывшего бойца. Тот лязгнул затвором, показал, что пусто в стволе и в магазине.

За домом солдат вынул из мешка крестьянские штаны, лапти, ситцевую рубаху и, ворча, принялся переодеваться.

— Я добрый, навоевался. Два раза контужен. Хозяйство все порушено. Скотина дохнет. К дому подамся нынче же.

— Козел ты контуженный! — не стала ему сочувствовать Матрена, — То — Революция! Народное дело, а то — скотина!

Тут же она нацепила солдатские штаны, затем сняла юбку, в которую уложила остальные части своего бабьего убранства и, завязав в узел, убрала в кошелку. Вздохнув напоследок, девушка надела гимнастерку, ремень, взяла в руки фуражку.

— Давай-ка ты, пока не ушел, остриги меня, — удержала она дезертира за рукав, — дело-то нехитрое.

Матрена достала сверток, в котором обнаружились ножницы и костяной гребень. Затем она присела на огрызок поваленного артиллерийским взрывом телеграфного столба, призывно мотнув головой.

Парень не стал возражать, а скоренько, по-солдатски остриг девушку, сперва «в кружок», а после еще короче, сколько позволяла его сноровка.

— Винтовку, может, тоже отдашь? — спросила Матрена, наблюдая свои разлетающиеся по ветру локоны.

— Это уж хрен! Я и так продешевился, — дернулся бывший солдат, — лучше я из нее обрез себе смастерю.

— Ухо не отрежь! — испугалась Матрена. — Бомбу тогда дай, небось есть у тебя? — поднялась она с места, отряхивая остатки волос.

— Бомбу забирай, я ее сам боюсь, — парень отдал спрятанную было бомбу, немедленно перекочевавшую в Матренин карман. Взамен девушка отдала еще две луковицы, за стрижку и бомбу, чтоб со спокойной совестью уйти на фронт гражданской войны и отомстить там за поруганную любовь барам, господам и прочим белоручкам, к которым она почему-то причислила и учителя рисования.

— Буду за тебя, куркуля, народное дело упромысливать! — бросила она солдатику на прощанье, затягивая ремень и молодецки притопывая ногой в солдатских обмотках и ботинке.

Парень пристыжено потопал прочь, шаркая по дороге лаптями и окончательно теряя остатки солдатской выправки.


24

На рынке и у колодцев много ходило разговоров о дивизии Василия Чапаева. Вроде он был за красных, разъезжал повсюду на длинном автомобиле, сидя позади, поскольку имел ранение особенное. По крайней мере, в отличие от других, он раздавал иногда излишки трофеев и даже продуктов, бедноте. Сам нуждающихся отыскивал и выбирал, поскольку жулье быстро заметило, и начали отираться у его дивизии, нарочно в рванье и с грязными мордами, под вид бедноты, чтоб перехватывать эти подарки. Но Чапаев их мигом различал и сек беспощадно плетью.

Настоящие работники из крестьян его за эту благотворительность немного недолюбливали, поскольку всякую голь считали лентяями и дармоедами. Полагалось у них, что или работать надо и тогда не обеднеешь, или уж просить Христа ради. Зато рабочие из городских уважали шибко.

А Чапаев так не считал и всех желающих брал под свое крыло, чтобы в совместной борьбе достичь вскоре Светлого будущего. При этом ни одного боя он не проиграл, и ни одна пуля его не брала. «Я их пасу», — говаривал он, когда спрашивали, и выковыривал очередную откуда-нибудь из каблука.

Но рассказывали, что все же один раз, еще на германской подранили и его. Чапаев после все мечтал вылечиться окончательно и скакать тогда в атаку на белом коне. Он и бурки носил кавказские две, то белую, то черную, а зимой обе за раз. Очень был привлекательный для женских глаз мужчина.

Особенным вниманием пользовались его усы, более напоминавшие поручни. Они-то якобы и отводили пули стороной.

В детстве еще, в подмастерьях у сапожника, починил он цыганке персидский туфель, и та посулила ему чудесные усы, в которых не будут ему грозить ни пуля, ни булат.

Но однажды, на империалистической войне с германцами, уже имея четырех «Георгиев», он как-то раз проиграл свои усы в карты немецкому фельдфебелю, ночью в их окопе, когда «братались». Тут же и пришлось сбрить.

А днем, в лихой конной атаке на эти окопы, тот же фельдфебель его и ранил из карабина. Чапаев немца конечно сперва изрубил в капусту, но час спустя уже не мог усидеть верхом.

Через месяц только усы вновь отрасли, и будущий легендарный комдив немеряно набил шишек, ссадин, и дважды едва не погиб, пока усы не обрели прежнего эффектного вида.

Потом революция, опять война, вокруг Василия стали собираться бойцы. Сперва возили командира в тачанке, после завелся автомобиль марки Форда.

Матрену долго носило кругами по следам боев красных с белыми, пока не занесло однажды в самую середину места расположения чапаевского войска. Проснувшись раз в одном полуразоренном стогу на околице села, она обнаружила что на главную улицу, топоча копытами, въезжает конница с красным знаменем, а следом поспешает нестройная колонна солдат со звездами на шапках.

Под стук своего отважного сердца, Матрена немедленно стог покинула и устремилась вслед бойцам.

В описываемый момент Василий Иванович Чапаев стоял на крыльце ветхой, но большой избы и, шевеля волшебными усами, созерцал под собой небольшую толпу редкостных оборванцев, собравшихся здесь, поскольку с вечера была приколота на воротах бумага с надписью «Запись добровольцев».

— Ну шо, голь?! — обратился к ним Чапаев, крутя ус. Воевать хотите за Народное дело или так, подъедаться у меня? Ладно, правды вы не скажете все равно. Да и не голь вы отныне, — возвысил он голос, — а самый настоящий пролетарьят! Я ж вижу вас насквозь и нахожу, что все вы, как есть настоящие пролетарии. Жизнь все летела мимо вас, летела и чуть было не пролетела совсем мимо. Но на то мы и бойцы — Чапаевцы! — убедительно стукнул он себя в грудь, так что гул пошел, и некоторые из толпы оглянулись на церковь — не колокол ли ухнул, — чтоб всех пролетариев соединить, добавить крестьянства, и вместе отобрать взад у буржуев все, что мимо вас, к ним пролетело! А то вон их как раздуло! — гневно махнул он рукой в сторону желтой, косо висевшей вывески, изображавшей румяного толстяка в жилете, при часах, держащего в вывернутых руках красную колбасу и фиолетовый окорок, между которыми помещалась красиво выведенная надпись «Мясо — колбасы».

Оборванцы расправили свои плечи, и взгляды их, до того тусклые от голода, прояснились. Некоторые по-молодецки подтянули пояса и самые лохмотья оправили на себе по военному. Толпа придвинулась вплотную к крыльцу, заметно увеличившись числом.

Тут из-под подмышки у Чапаева вывернулся прикомандированный комиссар Клочков, тоже протянул руку вперед и набычился, кося одним глазом на командира, а другим будто желая прожечь дыру в крыльце, в ожидании паузы.

— Вот комиссар Клочков, тоже агитировать знает, — заметил того комдив, — валяй ты!

— Взять хоть Карла Маркса, — сходу заголосил комиссар, — хоть Энгельса Фридриха, оба, что нам говорят, о чем толкуют? Оне нас учат, что скорее верблюд протиснется в игольное ушко, чем буржуй в светлое будущее! Потому что, кто не работает, тот не ест! Нечего! Я правильно? Правильно говорю!? — закричал он, скосив глаза на Чапаева.

— Короче! — опять взял слово комдив, — подходи по одному и записывайся. Одежу и винтовки добудете в бою, опытные бойцы пособят, патронов скоро из-за границы революционные товарищи пришлют — завались, а кашей накормим опосля переклички.

Матрена с восторгом слушала комдива. Комиссар понравился ей меньше.

И Чапаев про себя, сразу выделил миловидного паренька, с вытаращенными встречно глазами, в мешковатой форме и с тонкой шеей. Попутно он удивился своему, через чур быстрому расположению, к этому ротозею-недорослю.

В следующий момент, в конце шедшей под уклон улицы показалась едва различимая в облаке пыли тройка лошадей, запряженная в тачанку. В тачанке сидело с пяток полуголых бойцов и следом, сверкая пятками, бежало еще десятка два с половиной таких же. Один из бегущих припустил с такой силой, что и коней опередил.

— Чехи! Чехи! Чехи с хутору выбили! — орал он во все горло, будто в восторге. Так с вытаращенными глазами он и оказался схваченным мощной чапаевской пятерней за гимнастерочную грудь и воздет на воздух, будто живая гиря.

— Чехи? — пытливо поинтересовался Чапаев, — А винтовка твоя иде?

Полузадушенный парень махнул сверху рукой куда-то назад и тут же рухнул с верхотуры в дорожную пыль.

Тут и тачанка подлетела, и кони стали, как вкопанные перед командиром.

— По ко-о-о-ням! — пропел Чапаев оперным голосом, уже стоя в тачанке и спихивая сапогом последнего из перетрусивших бойцов. Затем он протянул вожжи заскочившему ездовому и, махнув вперед пятерней, унесся в громыхающей тачанке стоя и не оглядываясь, должно быть в сторону чехов.

За ним, с еще большей скоростью понеслась ватага тех же перетрусивших было бойцов, которых через минуту обогнали повыскочившие из дворов конные.

Когда достигли околицы, за командиром неслась уже целая кавалькада всадников. Тут же к ним стали присоединяться поднятые Чапаевским криком конники с обоих краев села, спрыгивавшие с сеновалов с девками, или наоборот, из подполов с окороками, квашеной капустой и самогоном. Взлетев на своих поджарых коней и слившись с ними в одно целое, они сметали калитки, изгороди и выносились в поле, образуя организованную лаву.

Чапаев особым образом махнул шашкой и его мигом поняли десятские и командиры сотен, начав забирать шире и рассыпаясь по всей степи. Сам же Чапаев, двинув кулаком в шею ездовому, направил тачанку на бугор, достигнув вершины которого, развернулся и прильнул к биноклю, поправляя пулеметный прицел.

Чехи, быстро двигавшиеся колонной со стороны хутора, спешно перестраивались в цепь, выкатывали вперед орудия, и броневик с двумя круглыми башнями пустили для острастки вдоль своего строя.

Но ничто уже не могло остановить чапаевцев. Даже бугор с тачанкой задрожал ровной дрожью, похожей на рокот нарастающего землетрясения от топота сотен копыт. Каждый всадник, бешено вращая саблей или выставив пику, мысленно был метров на сто впереди себя, и рвался быть еще дальше, впереди всех товарищей, с молниями клинков в руках.

Этот ветер навстречу и общий гул, слил всех в одно общее окрыленное тело и душу, не замечающую отдельных потерь, потому что отпадали сраженные, лишние части, душа же только ширилась. И если б не вражеская цепь впереди и орудия, которые уже разорвали надвое воздух и врезали навстречу первой шрапнелью, так что в рев атакующих вплелись первые крики и хрип раненных, то вся конница так и летела бы вперед и лесом, и по ржи до первой пропасти, чтобы ухнуть всей конной тьмой в бездну.

Но было кому затормозить разгон и принять на себя сметающий удар чапаевцев.

Чехи и рады бы убежать в свою Чехию, и вернуть взятый хутор, или зарыться с головой глубоко в землю, но судьба распорядилась иначе. Хотя держались они стойко и разбежались далеко не все, но через час не было уже никаких чехов и в помине, только опрокинутые пушки, да кровавый туман. Поваленный же броневик остывал в луже масла, бесполезно вращая в воздухе колесами на резиновом ходу.

Чапаев, так и не выстрелив ни разу, стоял широко расставив ноги в тачанке, смотрел в бинокль и довольный наворачивал на палец свой великолепный ус.

Вечером того же дня добровольцы-новобранцы, заодно с чапаевцами, сидели подле ярко горящего костра и с нетерпением ждали, когда сварится обещанная каша. Каша доходила в полевой кухне неподалеку. Запах этой каши определенно касался ноздрей вечно голодных чапаевцев, добрую половину которых, составляли почти подростки, и полно было косоглазых китайцев, возраст и даже пол которых мудрено было определить.

Комиссар Клочков умело пользоваться этим для политпросвещения, появляясь всегда с подветренной стороны, от кухни, вместе с запахом пищи. Этим он обеспечивал себе всеобщее расположение и внимание.

Приблизившись к огню, комиссар нервно мотнул косматой башкой и сходу повел свой комиссарский разговор:

— Вот разобьем беляков скоро, великолепная жизнь начнется! Дай Бог каждому! Карл Маркс и Энгельс Фридрих вместе с товарищем Троцким лично уже все обдумали на своих партийных съездах и нам с Василием Ивановичем определили линию, как и что. Голову ломать не надо. Вот уже мировая Революция ступила на порог, и мы воюем как бы внутри у нее, бьем буржуев! Вам — только радоваться, что почти дожили до такой великолепной победы. Отцам не пришлось, деды и не надеялись, а вам — пожалуйста, полная мера будет! Живи в охотку! — обвел он всех таким взором, будто уже лежат вокруг грудами плоды революционной победы, а бойцы не решаются, робеют брать их полной мерой, каждый по своей потребности.

— А вот, я извиняюсь, конечно, с бабами-то как поступим после столькой пролитой крови? — влез в разговор чрезмерно увешанный оружием мелкий боец, — по братски… или, скажем, по справедливости? Эвон сколько нас, — махнул он рукой на сверкавших белками глаз и зубами бойцов, — некоторых же не убьют, живые останутся, плюс крестьянство, дезертиры окопавшиеся повылезут, контрикам тоже понадобится… Всем ведь подавай … это. Как быть-то, как разобрать? — запальчиво приблизил он свое лицо к комиссарскому, и обе его руки стиснули мертво, одна эфес шашки, другая — рукоятку нагана.

Все разом смолкли. Вызывающе треснуло в костре полено, рассыпав по земле огненные искры.

— Закуривай, — протянул комиссар бойцу кисет и сам набил и раскурил от одного уголька самодельную трубочку. Не все заметили, да и не видать было ни пса в метре от костра, что лицо его побагровело, а углы губ соединились с раздутыми ноздрями двумя чертами и вздрогнули.

— О контре только ты не хлопочи, — заговорил он тихо и зловеще, — их и дезертиров мы откопаем и перебьем полностью. Пролетарьят этим как раз и займется, — прищурил он один глаз, так что стал одной половиной похож на китайца. — Бабы, которые ваши, бойцовские, те останутся, как есть, в неприкосновенности, на своих местах. А девки, — возвысил он голос, — все, поголовно будут общие! — рубанул он воздух рукой, как шашкой, а в пальцах бойца, задававшего вопрос, исчезло напряжение, и они отпустили эфес и наган, и сам он отшатнулся.

— …И давать будут всем без отказки! А героям, особо отличившимся в боях за революцию, мигом давать будут! — закричал комиссар орлиным криком, и все подростки, китайцы, не говоря об опытных красноармейцах, устремили к нему вспыхнувшие надеждой на будущее глаза. — Пусть попробуют только не дать! Не дала — к стенке! Так вот у нас будет! Увечным там, которые без рук или без ног остались, тем ос-о-бое обхождение и… услуги, — подчеркнул он, еще нажав голосом, — особые! Пусть только, в порядке контрреволюции, попробуют отказаться! — зашипел он теперь змеем, так, что даже пожалели многие тех девок, и согласились про себя отступиться, не настаивать на услугах.

— Р-р-аз и в распыл! Их ведь девок не убывает. Это мы — гибнем. А если брать в мировом масштабе, то их просто..., ну…завались! Девок этих, я точно, точно знаю и вам говорю — на всех хватит!

Глаза комиссара выкатились и приобрели вид поганых белых грибов, с черными угольями посреди каждого.

Бойцы привскочили со своих мест и стали дико озираться вокруг, как бы ища чего-то. Руки их потянулись непроизвольно к оружию, а ночной воздух вмиг утратил свою свежесть, а стал, как мыло.

— Как это может быть, чтобы девок не хватило!? Из Африки, что ж не завести девок? — продолжал выкрикивать комиссар, — Завезем! Индийские товарищи поделятся. Бу-у-дьте покойны! — завыл он вдруг как-то по волчьи, — я вам говорю, комиссар Клочков! Дай Бог каждому!

Он схватил открытым ртом воздух, поскольку в груди его кончился кислород,

— А то ишь, моду взяли, не давать красным командирам! Бойцам, то есть, — быстро поправился комиссар, — Суки! Ах, суки какие! Всех их, всех ... порубать! — неожиданно вывел он, — Такие хлопцы из-за них пропадают, мать честная! Такие!.. Из-за такого дерьма.., — внезапно свалился он в черную траву, и показалось всем, что изо рта у него вышла красная, даже в темноте, пена.

— Контуженный он, скоро пройдет, отступит, — пояснил подбежавший фельдшер и принялся, как мог, оказывать Клочкову помощь. Бойцы так же обступили оратора, накрыли шинелью, побрызгали самогонкой.

Тот уж и не говорил ничего, а нес, что называется, околесицу, невнятно и слюной далеко брызгал.

Тут-то и выступила из толпы, вернее вытолкнули ее, девушка подросток, в городском, но запыленном и сильно измятом платье. Достав из футляра инструмент — скрипку, она мгновенно начала играть, не особо громко, но пронзительно и сильно. Многие и не поняли, что за штука при ней — не гармонь и не гусли, но с первых же звуков хватает, и прямиком, за самую душу.

Видно было, что музыка идет именно из музыкантши, хоть и через инструмент. И поток этой музыки так силен, что девушке приходится скручиваться жгутом, чтоб несколько придержать ее ход, но тут же, не снеся напора, раскручиваться в обратную сторону, отчего подол платья отлетал резко вбок, но не насовсем, а чтоб через мгновенье опять завернуться вокруг отставленной ноги. Головой же, в смятой прическе, она крепко прижимала инструмент, будто ежась от холода и одновременно прислушиваясь внимательно, что там за мелодии приготовились вырваться наружу.

Музыка была такова, что никто у костра подобной и не слыхивал прежде. Некоторые бойцы, с особенно расстроенными в боях нервами, принялись рыдать, не стесняясь товарищей и не ожидая никаких утешений. Это были рыдания скопленные годами суровой и несправедливой жизни, и теперь они рвались наружу бурным потоком, принося небывалое облегчение.

Слыша это, отлеживавшийся поодаль на носилках комиссар, стуча зубами, давал слабым голосом из-под шинели разъяснение:

— Это у них слезный дар открылся. Это хорошо, не то до ручки дойти можно, как я. А которые рыдают и плачут, тем не грозит такое.

Раскрытый футляр от скрипки, еще до перерыва в музыке, стал наполняться кусками хлеба, яйцами, пачками махорки, кислыми яблоками местного сорта и даже обойма винтовочных патронов шлепнулась сверху. Сахар — само собой. Денег только не клали, кроме одной желтой монеты с дырой посередине, могущей, видимо, служить украшением или грузилом для рыбной ловли.

А вместе с последним звуком, после которого и тишина показалась новой и тоже содержащей в себе неведомую прежде музыку, раздался и хриплый голос кашевара, принесшего котел каши и, перво-наперво, навалившего девушке этой каши в подставленный черепок. Потом уж подступили в очередь бойцы и комиссару отнесли порцию.

Артистка, при помощи круглого колена, закрыла переполненный футляр и, спрятав завернутую скрипку под наплечный платок, принялась за еду. Быстренько с ней покончив и вытерев черепок корочкой хлеба, девушка съела и ее, затем будто бы растворилась в воздухе, и не мудрено, поскольку, как уже упоминалось, ни пса было не видно вокруг.

Матрена, которая при записи назвалась Петром, была все время тут и с интересом все слушала, тем более, прежде ей не приходилось бывать в собрании, чтоб такое стечение мужчин. Один только совокупный запах чего стоил. Хорошо еще, что народец вокруг преобладал низкорослый и щуплый, за счет китайских представителей и поэтому не вдруг должны бы ее разоблачить.

Речь комиссара так впечатлила девушку, что Матрена на какой-то миг, пока не опомнилась, обрадовалась даже вместе с парнями, что и ей будут в приказном порядке «давать» девок. Но опомнившись и потом, позже, она все удивлялась, по-девичьи, до чего все эти пареньки и мужики похожи на кобелей, и как сильно их эта сторона жизни воспламеняет. Она, бывало, с подругами и полслова робела сказать об этих отношениях, а тут, на привалах и у костров, то и дело о них, и вообще о бабах заходила речь, не смотря на страдания из-за боевых ран и увечий. Матрена даже узнала из разговоров многое такое, неизвестное ей доселе, о своем девичьем «устройстве», и даже о разнообразии этих «устройств».

Сперва она сильно струсила и подумала бежать, но пообвыкнув, решила, что все эти сведенья могут пригодиться в дальнейшей практической жизни и, не замечая к своей персоне особенного внимания, решила еще побыть в дивизии, чтоб добрать боевого опыта.

Зато она лучше почувствовала себя парнем, Петром и в дальнейшем легко вошла, что называется, в роль.

Когда все наелись каши, а девушки со скрипкой простыл и след, бойцы сами принялись петь, приплясывать и играть на народных инструментах, которых в те далекие времена было великое множество. Одних гармошек всех видов можно было встретить в одной какой-нибудь, для примера взятой деревне, до десяти штук. И овладение этим нехитрым инструментом делало парня одним из самых завидных кавалеров. Многие достигали немыслимой исполнительской виртуозности. На балалайках же мог играть всякий, кому не лень, и если еще оставались незанятые сельчане, так могли музицировать на ложках. Пляшущим же оставалось лишь, как можно сильнее топать ногами, держа руки на поясе и выше подпрыгивать. Плюс — кто чего выдумает по ходу дела. Но из этих нехитрых фигур складывались иногда потрясающие танцевально-музыкальные формы. Словом, веселиться умели.

К Матрене, пристроившейся было на отдых возле телеги, стал приближаться один такой гармонист, пиликая на ходу однообразный перебор. Видя его приближение и почуяв неладное, Матрена для маскировки закурила неумело цыгарку из самосада и даже разок сплюнула навстречу идущему. Однако тот не свернул в сторону, а присел рядом и даже притулился к Матрене, буквально, как к девке и сразу заговорил, показательно оглаживая свою гармонь:

— Слышь, Петро, а чо, сеструха у тебя имеется?

— Зачем это тебе? — нарочито грубо осведомилась девушка, примериваясь в случае чего врезать гармонисту между глаз.

— А я так себе располагаю, шо коли ты, Петро, такой гладкий и розовый, то сеструха еще глаже должна быть. А я жениться думаю и познакомиться непрочь, — вкрадчиво заговорил боец и крепко приобнял Матрену за спину, да так, что рука его, как-то недружественно поползла ниже ремня.

Если бы Матрена была парнем, она бы не так скоро почуяла опасность этого поползновения, это ведь было почти дружеское объятье. Но как девушка, она вмиг сообразила, куда клонит гармонист и сразу сделала что собиралась, а именно, врезала парню точно между глаз. Гармонь его, пискнув, соскользнула с молодецкого плеча и упала в траву.

Но боец, победно ухмыльнувшись, повалил Матрену и бормоча свое:

— Тебе понравится, понравится, дурень, увидишь..., — потащил ее под телегу.

Матрена вывернулась и, вскочив, выставила вперед кулаки. Парень тоже поднялся и, оскалив рот в похотливой улыбке, двинулся на второй приступ, подбирая с земли гармонь. Но произошло непредвиденное.

Василий Иванович Чапаев, просидев целый день над картой, в тщетных попытках освоить пользование ею и, составив-таки план предстоящих боевых действий, углем на обширном боку белой русской печи, вышел пройтись по расположению части, чтоб размять кости. Тут он натурально и предстал во всей своей красе, прямо перед лицом гармониста, не успевшего переменить похабную улыбку на лучшую.

Комдив появился так внезапно, что оказался на месте Матрены — Петра. Боец же по инерции еще наступал на него, растопырив руки, и ремень его был заметно распущен.

Лицо Чапаева побелело от бешенства, в состоянии которого, и все это знали, он делался невменяем, но будто руководим высшею силой. Себя не помнил. В этом-то виде его и огибали пули на своем лету, и клинки ломались об голову. Не только лицо командира побелело, но и весь он сделался бел, и даже глаза сделались белы, если не наоборот черны, как антрацит.

— Я т-те разведу пе-де-рас-тию в дивизии! — рявкнул он так, что стая ворон, хоронившаяся в ветвях дуба, взвилась к небу и резко повернув к югу, скрылась во тьме, унося на крыльях отблески бивуачных костров. Ни один боец, даже из числа самых востоглазых китайцев, не заметил, как выпорхнула его шашка из ножен, и даже, как взлетела к небу. Никто ничего не видел, окаменев от этого командирского крика. Но всем в глаза бросилось, что лицо парня вдруг прочертила тонкая черная линия, имевшая продолжение вдоль распахнутой гимнастерочной груди и не кончавшаяся нигде.

Тут одна половина красноармейца чуть сместилась относительно другой, а затем обе половины разошлись и стали распадаться, как будто человек слеплен был из глины, и свет костра прорвался меж них и ударил по глазам. Так очередь, ждущая у магазина, врывается внутрь, если приоткроется дверь, и уж не удержать тогда бурного людского потока.

И хрипела в траве рассеченная надвое гармонь с перерубленным ремнем.

— Ах ты ж, мать честная! — прорезал тишину истошный крик, — Мотай его обмотками, робя! Помогай давай! — схватил кто-то из бойцов обе половинки парня и сжал в одно целое.

Многие бросились помогать,

— Голову держи ровней! — командовал первый, разрывая зубами пакет бинта и тут же его ловко наворачивая на потерпевшего. Товарищи сноровисто обертывали бойца веревками, рогожей и пулеметными лентами, чтоб в таком виде доставить в лазарет.

— Батюшки! Батюшки! Батюшки светы! — монотонно приговаривал из темноты чей-то бабий голос.

— Сам погибай, а товарища выручай! — одобрительно, и с некоторым раскаяньем в голосе подал со стороны реплику Чапаев, отходивший от гнева еще скорее.

— Где комиссар? — жалобно воскликнул он уже через минуту, — Почему не удержал меня? — продолжал он причитать, машинально вытирая шашку травой. Затем обернулся к временно потерявшей дар речи Матрене:

— Ты, Петруха, шагай за мной. Неуправка у меня без ординарца, и ты — целее будешь.

Сказав это, Чапаев двинулся в сторону штаба, позванивая на ходу одной неисправной шпорой. Названный Петькой поплелся на ватных ногах следом, к избе, украшенной по краю крыши выложенной из поленьев надписью «ШТАБ».

Чуть в стороне от места событий, окликнутый комиссар поднялся с носилок и, глядя на притихших чапаевцев, произнес крепнущим голосом:

— Карл Маркс, к примеру, я говорю — чему нас учит? А вот чему, — указал он пальцем на уносимого товарищами рассеченного бойца, — «Если кто ляжет с мужчиной, как с женщиной, то оба они сделали мерзость; да будут преданы смерти, кровь их на них!»[2]

И все увидали, хоть и темно было, прерывный кровавый след, тянущийся за носилками.


25


Время никого не ждет и не оставляет в покое. В детстве, иногда казалось, что оно стоит н


Содержание:
 0  вы читаете: ЧАПАЕВ — ЧАПАЕВ : Виктор Тихомиров  1  Использовалась литература : ЧАПАЕВ — ЧАПАЕВ
 
Разделы
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 


электронная библиотека © rulibs.com




sitemap