Приключения : Исторические приключения : Рыцари моря : Сергей Зайцев

на главную страницу  Контакты  ФоРуМ  Случайная книга


страницы книги:
 0  1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38

вы читаете книгу

Молодой боярин не побоялся сказать правду в глаза самому Иоанну Грозному. Суд скор - герой в Соловках. После двух лет заточения ему удается бежать на Мурман; он становится капером - белым рыцарем моря…

Труд примечательный для чтения нескучного людей, считающих себя разумными. Для тех, кто молод и желает набраться знаний; для тех, кто стар и  хочет освежить свой жизненный опыт; для тех, кто любит и готов поделиться любовью; для тех,  кто жизнь свою просидел дома и не видел мир; равно как  и для тех, кто объехал весь свет и насмотрелся чудес;  а также для тех, кто верит, что не потускнело еще золото старых книг; и для тех, кому надоело дурацкое чтиво, для тех, кому претит чтиво пустое,  увы — и того и другого тяжкое. бремя терпит бумага; но главным образом для тех, кто вознамерился прожить легкую жизнь, не сходя с пути чести, — эта книга...

Часть первая

ЛОВЕЦ В ЧЕЛОВЕКАХ

Глава 1

Не может быть назван разумным человек, неверный своему слову. И у разумных он не найдет приязни, как и не заслужит любви слабейших, потому что слабейшие не увидят в нем поддержки – однажды обманутые им, больше не положатся на него. И не будет веры его словам. И не будет сочувствия его усилиям… Эта истина – не лишнее напоминание. Приведенная здесь, пусть она послужит нам зачином в большом деле, тем более, что всякое хорошее дело стоит на твердом слове, стоит на истине…

Неверность слову – одна из черт образа малодушного. Не украсит и самого черного простолюдина, от которого не зависит даже его черный путь; но, что во сто крат хуже, черта сия обезобразит и царя. Тогда пострадают многие, ибо каков царь – таково и царство. А неверность царя его слову – это только начало той великой неверности, какую сотворят в государевой тени его слуги. Не следует царю бросать слов на ветер, а то подхватит ветер легковесное царское слово и унесет куда подальше, и бросит в почву; а из той почвы слово вырастет в людскую молву – не в пользу и не во славу государеву.

Вот такую неверность слову и проявил царь Иоанн при взятии Полоцка у Литвы. Здесь российского государя можно было бы заподозрить в малодушии, если б не знали наверное о его коварстве… Это было в начале шестого года Ливонской войны. После двух недель изнурительной осады царь обещал полочанам, что в случае добровольной сдачи города ни сами жители, ни имущество их нисколько не пострадают. Измученные поло-чане понадеялись на данное им обещание и поверили московскому царю; придя к своему воеводе по имени Довойна, они просили его сдать город. Полочане думали, что православный царь не будет чинить вреда жителям города, искони православного и тяготеющего к православию, и потому были настойчивы в просьбах. К тому же полочане имели примеры из войны Ливонской, когда московский государь, захватив новые области, старался добрым отношением расположить к себе и к россиянам жителей тех областей; и так поступал не только царь, но и польский король, и король шведский, и датчане – все, кто рвал куски от ливонского пирога. А Довойна и сам подумывал о сдаче: Полоцк был уже много выжжен, стены на большом протяжении разрушены, силы воинов иссякали, помощи же от Литвы не ожидалось. И воевода согласился. Полочане отворили порота и пустили московское войско в город.

Но Иоанн не сдержал слова. Он разорил всех, кого еще можно было разорить после двухнедельной осады, он много золота и серебра отнял у купцов и знатных полочан, дома их разграбил, храмы католические осквернил, а епископа, польскую и литовскую шляхту и многих иных людей, вместе с самим злосчастным Довойной заключил в железа и велел доставить всех в Москву. Жидов же полоцких царь частью обратил в православие, а строптивых утопил. И после этого долго пировал Иоанн, ничуть не мучась тем, что не сдержал свое высочайшее слово, что прибегнул к гнусному обману; в тени же царской праздновал великую удачу cонм Иоанновых любимцев…

Пиршество царь устроил в большой латинской церкви, поставив в ней многие столы. И гулял там с дворянами-московитами, боярскими детьми и с некоторыми перешедшими к нему на службу королевскими наемниками. Здесь же за чарами зелена вина, за сытыми пирогами да за хвалебными речами вершил Иоанн скорые суды. По десять, по двадцать человек осужденных подводили к нему. Царь решал: кого высечь, кого в Двине утопить, кого посадить на кол, кого сослать во Псков или в Великие Луки, а кого сразу в Москву, в подвал-пыточную. Быстро двигалось дело у государя – не составляло тяжкого труда правосудие, творимое сразу над толпами. Сам царь Соломон мог бы позавидовать той редкой проницательности, какой обладал московский монарх, ибо Соломон был человек, а Иоанн ставил себя выше, восклицая в храме-судилище: «Аз есмь Алфа и Омега, начало и конец; жаждущему дам даром от источника воды живой; побеждающий наследует все, и буду ему Богом, и он будет мне сыном; боязливых же и неверных, и скверных и убийц, и любодеев и чародеев, и идолослужителей и всех лжецов – участь в озере, горящем огнем и серою»[1]… И ставил государь тех, что казнить, по одну сторону от себя, а тех, что миловать, – по другую.

Но на третий день суда случилась у Иоанна маленькая заминка. Привели к нему всего одного человека, россиянина, из своих же ратных, и сказали, что повел он себя не так, как подобает истинному мужу, покорителю иноземных городов, – будто бы вступился этот человек за одного полочанина, хлебопека, которого наши, московские татаре разложили нагого на снегу и истязали его, и спрашивали о спрятанной кубышке. Еще сказали, будто бы в горячности своей сей юный россиянин хватался рукою за меч, потом кулаком бил в подбородок крещеного татарина Епифашку, бил несколько раз, а Епифашка, всякий раз падая, голосил и сквернословил – вид вышел не мужественный. Другие же татары вступились за своего, но прибежавшие ратники наддали им за русского, и началась затем великая свалка на глазах у униженной оружием шляхты. Еще так сказали: не в том вина этого человека, что учинил в Полоцке шум и переполошил ратников, и не в том его беда, что татарину Епифашке рожу перекосил, а в том беда его, что за этим делом он во всеуслышание хулил царя, от бранных слов его даже шляхта оторопела… Сказав все это, царские слуги упали перед Иоанном на колени. А россиянин, ими приведенный, не пал – как стоял связанный, так и стоял. Дерзок был и, видно, упрям: открыто смотрел в серые глаза Иоанна, хорошо понимая, что смотрит он в глаза своей смерти. Дерзость эта более удивила царя, чем разозлила. И спросил Иоанн у своих слуг – кто он таков.

– Из детей боярских ростовских князей, Месяц Иван, – ответили слуги и добавили: – Дом на Арбате.

– Не вспомню его, и дом не вспомню, – речь царя была медленной, а глаза торопились, сверлили судимого. – Много синиц в небе, много ростовских у меня. Чем он еще известен?

Ответили любимцы из правого нефа:

– Молод очень этот Месяц, не выделился еще. Но на полоцкие стены в числе первых лез. И раньше примечали: смел сверх меры – как в погоню, так впереди лошади бежит, со смертью спорит, как отступать, так лошадь его едва пятится, но спину не кажет. Смелость же юная проста – он еще иглой не укололся.

– Не выделился, значит, – процедил Иоанн. Из левого нефа напомнили любимцы:

– Государя хулил. Царя российского при побежденных сквернословил! Вот он как выделился.

Замолчали все за столами, ссутулились, нахохлились голуби-воробьи, головушки попригнули, видя, что лицо Иоанна стало таким же серым, как его глаза.

– Что же говорил он про меня? Здесь сам Месяц сказал:

– Когда на стены приступом шел, я государя славил, и было мне легко, а когда государь от своих слов отказался, и я отказался от славы. И шляхтичам полоцким о том кричал, и сейчас говорю: нужно полочан миловать – хотя бы тех, кто остался еще…

Не сдержался здесь Иоанн, ибо больше всякой хулы терпеть не мог возражений. Прорвался его гнев – зашипело в горле. Царь бросил в судимого тяжелый серебряный кубок и угодил прямо в голову – кожу рассек над правой бровью и окровавил ему половину лица. Месяц, сын боярский, так и рухнул на каменный пол как будто замертво, звука не издав. Слуги подхватили его под руки и выволокли из церкви на двор; по пути же приговаривали: «Поделом тебе, поделом!…». А сами, видно, жалели молодого Месяца.

Тем временем государь, стряхивая с рукава вино, сказал своим любимцам:

– После решим, как поступить с этой синицей, – если, конечно, выживет синица. Прости меня, Господи!…

Он наспех перекрестился и продолжил суд.


Выжила синица. Сын боярский Месяц, оставленный в снегу, скоро очнулся. Ночь провел в подвале той же латинской церкви, а наутро вновь предстал перед грозным властителем – грязный, окровавленный, нераскаявшийся.

– Молод очень, – сказали царские любимцы. – Упрямый.

– Не умом живет – меднолобый, должно быть, – заметили иноземцы-наемники. – Покаялся бы, в ноги Иоанну пал, как мы, да жил бы до ста лет. А так сам себя погубит за ничто – за слово.

Но притупился уже гнев царя. Утомился от судов Иоанн и не искал судимому скорой расправы. Однако Месяца не простил. Как видно, не считал государь, что слово – ничто, хотя и отказывался бывало от своих слов. Велел заковать удальца-упрямца в цепи и, принимая во внимание его храбрость в ратном деле, придумал государь оказать Месяцу честь – сослать его в монастырь Соловецкий. И все Иоанновы слова, касающиеся сего приговора и дальнейшей судьбы судимого, были немногочисленны и тверды: надлежало Месяцу содержаться в тех Соловках от прибытия до государской милости, – что означало, скорее всего, до сгноения костей.

Не стал бы, конечно, Иоанн возиться с какой-то мелкой синицей, со столь малым чином, с сыном боярским, не стал бы посылать с осужденным провожатых в такую даль, удавил бы его петлей в здешних подземельях или голову лихую неподатливую, роскошь такую, отсек да закопал без домовины, – если бы не обоз с многоразличным имуществом и дорогими подарками, какой он посылал из завоеванного Полоцка в Соловецкий монастырь к игумену Филиппу, в миру Федору Колычеву, бывшему своему наперснику. Так, с оказией, решил царь и опального отправить в ссылку – любил Иоанн разнообразие в судах и расправах… А может, здесь следует и иначе подумать, – что не в разнообразии дело, а дело в божественном покровительстве. Другого кого царь не стал бы миловать Соловками, и даже высокие дворянские чины, не синицы уж, а орлы да павлины, многажды, бывало, подставляли шеи свои под топор – и рады бы в Соловки, да дальше плахи не пускали. О Месяце же самое время сказать, что с рождения отличила его Богородица от других младенцев. Мать, родившая Месяца, в родах же умерла, чада своего не увидев, тельца его не приласкав и не поцеловав в грудку, – то сделала за умершую Пресвятая Богородица: теплым материнским дыханием овеяла младенца, над сердцем поцеловала его, и поцелуй сей, знак своей любви, пометила тут же родимым пятном – отпечатком прекрасных губ… Видеть тот знак Иоанн, конечно, не видел, и тех баек, что рассказывали о явлении Богородицы в семействе Месяцев над умирающей дщерью, не слышал государь, однако дерзкого юнца пощадил, хотя других отправлял к праотцам и за меньшие провинности. Любил порядок… Из Полоцка обоз вышел в конце февраля – вместе с царем, свитой и со всем войском. И так шли до Великих Лук. Здесь Иоанн распустил свое войско, обозу указал дорогу на Псков, а сам отправился в Москву. Тогда обозные вздохнули вольнее и говорить стали громче, без оглядки. Путь их был прям и накатан, небо ясно. С плеч своих будто сняли груз – не давил на них более тяжелый государев взор. Ехали, радовались жизни… Во Пскове долго не задерживались. Пополнили запасы хлебами, салом и рыбой, помолились в церквях. Также Месяца, закованного в кандалы, ставили пред иконостасом. И еще, не сходя с саней, говорили псковским слово о взятии Полоцка и о своем пути к Белому морю. Нашлось среди псковитян несколько человек, желающих также отправиться в Соловецкий монастырь для поклонения святым его камням. Другие принесли подарки для монастыря – иконы, вино, книги греческие и латинские, просили, чтоб не забыл про Псков в своих молитвах преподобный Филипп, настоятель монастыря, старец, известный добродетелями, смиренномудрием, душевностью, набожностью и трудолюбием далеко за пределами России. С тем и отправились в Новгород. С последней вьюгой вступили в него и с первой весенней оттепелью остались в нем – дальше продолжать путь было невозможно, так как все дороги расползлись, а ручьи, реки и озера переполнились талой водой и разлились. Ждали тепла и сухости. До самого мая сидели обозные при государевых дарах в Великом Новгороде, сидели на Софийской стороне за кремлевскими стенами. А уж тогда, отдохнувшие, двинулись дальше. Но перед тем, как и во Пскове, приняли подношения для Соловков от граждан Новгорода, от монастырей и от самого архиепископа. Здесь тоже были иконы, разная церковная утварь, ткани, краски, воск. Сани сменили на подводы. А новгородцы остались довольны, поскольку ни в чем не уступили псковским.

Только к середине лета обоз достиг Вологды; оттуда Сухоной вышли в Двину; Двиной же спустились к порту Святого Николая, что уж стоял близко к Белому

морю. На малом коче с восемью поморами послали в монастырь человека с вестями. А вернулся этот человек через много дней с тремя парусными ладейками, управляемыми иноками из монастыря. Иноки сложили в ладейки царские щедрые дары, взяли паломников и обозных, среди которых, воинов в кольчугах, было немало людей богобоязненных, от самого Полоцка чаявших лицезреть достославного Филиппа и услышать его, и вышли в Белое море.

Дивное чудо!… Месяц видел в своей жизни много рек, но море – впервые. И оно захватило его – красотой своей, простотой, необъятностью, силой неизмеримою, величавым безмолвием. Это были те же черты, в каких Месяц видел образ Бога. В понятии его отныне море и Творец стали очень близки. И море, разливанное по земле, Месяц восприял такой же твердью, что и Бога на небесах…


Тот день, когда увидели Соловки, был пасмурный и тихий. Поэтому ладейки шли более на веслах, нежели под парусами. Голубовато-серые тучи стояли низко над водой, а поверхность воды была гладкой, молочно-серебристой и даже как будто светящейся в несветлый день. Море это было действительно белое.

Многие обозные и паломники дремали под скрип уключин, под всплески вод. А Месяц сидел среди этих дремлющих людей и любовался открытым со всех сторон простором. И еще он, томимый грустью, вздыхал ежечасно, ибо простор, какой он видел, был не для него – а был он для птиц, для ветра, для паруса, для волн, для этих паломников. У него же на руках кандалы были так тяжелы, что он, дабы не причинять себе новых страданий, избегал держать их на весу. За время пути кованые железные кольца в кровь стерли ему кожу запястий, и всякое движение руками доставляло ему боль. Так Месяц сидел, сложив кандалы себе на колени, и думал, что если б не гнет этих железных уз, то, кажется, ничто не помешало бы ему вместе с птицами, вместе с ветром пасть в сей простор и стать частицей его, и объять его не глазами, но крыльями. Мысль эта высокая, однако ж, не несла ему утешения. Еще более, чем кандалы, угнетала другая мысль – что ждет его впереди, какое унижение, какое поругание. В сердце колола обида: государь слеп – окруженный сонмом нечестивых грехолюбцев, трусов и льстецов, воров, убийц, криво-верных наушников, он внимает им и оттого становится подобным им, и отдаляет от себя и казнит людей честных и преданных, и на плечи безвинного возлагает тяжкий крест. Но тут же, припомнив глаза Иоанна и неправедный гнев его, припомнив все, что ему доводилось слышать о царе и чему он сам был свидетелем, подумал Месяц иначе: не слеп государь, и трижды ошибется тот, кто понадеется отыскать в нем простосердечие, милосердие и добромыслие. А тот сонм, что возле него вьется, не венец ему, а блюдо, в коем подают воду для омывания рук, – он же сам и подобрал тот сонм по образу своему и разумению, и правит им – кому еще тлеть, кому уже гаснуть. Нет, не от Бога сей государь – чурается правды, разумных гонит от себя, обложился дурнями, с которыми спокойней, льет невинную кровь, потворствует распутствам, из царских палат, как из той латинской церкви, устроил вертеп… Но Бог ему судья… Меж тем не все паломники и обозные нежили свой разум в праздности-дремоте; были среди них и лучшие – умы пытливые, предпочитающие расслабленности бодрость, предпочитающие трижды вопросить, прежде чем единожды ответить. И прилепились эти люди к инокам-черноризцам, чтобы от их любомудрия взять себе некоторую часть. Иноков тех не нужно было упрашивать, говорили внимающим с охотой – что вкратце, что в подробностях. Тем, кто не был еще в Соловках, рассказали об основателях монастыря Савватии и Зосиме Соловецких, пришедших на острова сто лет назад с лишним. Еще поведали о первых монахах, истинных великанах, которые поселились возле святых и возводили первые храмы и скиты, и, благоустраивая дикую землю, валили лес и ворочали каменья такой величины, что им более подобало бы название скал. Не забыли также чернецы упомянуть о первых каменных постройках монастыря: об Успенском соборе с Трапезными палатами и о новом соборе – Спасо-Преображенском. Но с особым удовольствием рассказывали монахи о чудесах, творящихся в монастыре, о явлениях святых, о тайных узниках, содержащихся в подземельях, об игуменствующем Филиппе, исполненном добродетелей и обладающем такой силой веры, что и сам он мог запросто сотворить чудо. Слово за слово, из чернецов кто-то похвалился преданием: есть, дескать, на островах еще чудо преславное и преединственное в свете – икона-заступница. Здесь и другие монахи оживились и наперебой заговорили о Соловецкой Богоматери.

Один из обозных, тот, что более других жалел и сочувствовал Месяцу, дернул его за рукав:

– Послушай, брат, что иноки говорят.

Монахи же крестились и божились в том, что все, сказанное ими, правда: бывает, многих узников на зиму выпускают из подземелий и келий, дабы не забыли они, что есть, кроме гроба их, небо и земля, и чтобы имя свое человеческое не забыли в черном теле, не сдвинулись разумом. Выпускают их без опаски, ибо об эту пору даже не всякая птица достигнет большой земли, а уж человек и подавно не убежит. Но на деле случалось – убегали. Не без помощи, конечно. И не только зимой. Пробовали многие, однако удавался побег лишь безвинно осужденным, потому что сама Богородица заступалась за них. Явится к узнику босая, простоволосая, одетая во все серое, возьмет его за руку, будто малого ребенка, и увлечет за собой – хоть из леса или с горы, хоть из церкви, хоть из-под замка или из-под земли, хоть из железа, через огонь и лед. Ей нет преград… И приведет избранного на берег, и вдруг обратится там большой иконой – более человеческого роста, и, подхватив узника, увезет его за море. Ни бури не устрашится, ни плавающих льдов-торосов, ни водоворотов – плывет себе заступница, ладья-икона, чудо из чудес!… Так, говорят, и Артемий убежал, бывший настоятель Троицкого монастыря, осужденный собором за еретичество. Но не еретик, видно, был Артемий… Еще сказали монахи, что уже лет пять как работают в Соловках лучшие новгородские иконные доброписцы – Гаврило Старой, Илья и Крас. И икон написали они многое множество, искус большой имеют в сем деле – каждая икона их дорого стоит. А тут прошел слух, что и им, изографам-умельцам, довелось Богородицу Соловецкую увидать, – где и как, неизвестно, но явилась та икона новгородцам. И это правда, ибо вдруг попритихли, приуныли знаменитые новгородцы и три недели не притрагивались к кистям. Удивлялась братия, видя такое дело, подумывали иноки – не прихворнули ли живописцы, да Крас ихний однажды обмолвился – видели! Богородицу видели! И в умении своем засомневались, так как та икона, что им предстала, была вроде бы и не икона, а сама собой живая Богородица. С другой стороны присмотрелись – вроде, икона, только очень тонкой кистью писана, и велик творец мастерством и любовью вдохновил ее, дал жизнь и отошел. Потрогать захотели икону живописцы, а она не далась в руки, исчезла…

Паломники-псковичи сказали Месяцу:

– Слышали мы, царь без вины тебя услал. Так и жди Заступницу. Даст Бог, встретимся – тогда и расскажешь, что видел.

А тут воскликнули монахи:

– Смотри-ка, кто здесь не бывал!…

Все поглядели, куда указывали иноки, и увидели прямо перед собой удивительную картину единения небес, камня и воды. Большой Соловецкий остров был сокрыт в этот час тучами. Тучи же отражались в гладкой поверхности моря. А между тучами и их отражением на тонкой грани стоял монастырь, твердыня твердыней, и с моря представлялось, что поднимается он сразу с морского дна. Не окруженный обычными для монастырей каменными стенами, состоящий все более из деревянных построек, коих тут было совсем не богато после пожара, случившегося четверть века назад, монастырь сей более напоминал бы небольшое поморское сельцо, и ничем бы не изумлял, если б не возведенные в последние годы, при игумене Филиппе, каменные храмы его. Монахи уже называли эти чудеса и теперь, при случае, указали их с моря – церковь Успения с Трапезными одностолпными палатами и Спасо-Преображенский собор, недостроенный еще и не освященный, однако же завершенный снаружи – собор-исполин, диво-собор, храм-крепость, один из самых совершенных и мощных храмов России, великое творение рук человеческих, могущее стать гордостью человеческого разума, – собор этот пятью простыми своими главами венчал не столько монастырь и не острова Соловецкие, а самоё далекое северное море и всю сию российскую окраину от Двины до Колы, от Онежской губы до Мурманского берега. И всякий узник, увидевши столь суровую крепость впервые и представив себя возле этой горы мышью, тут же должен был уверовать в то, что бежать отсюда без помощи сил небесных он не посмеет. Так и Месяц подумал и решил, что в иных местах ему уже не бывать до самой государевой милости. Иноческим же речам про икону-заступницу он не верил, несмотря на то, что был юн, доверчив и искал надежды…

Чем ближе подвигались к монастырю, тем явственней видели немалую высоту и подавляющую массивность Спасо-Преображенского собора, неприступность его стен и величавость башен. Храм-крепость был построен на высоком подклете, и даже при взгляде со стороны не трудно было представить, сколь невероятно толсты и прочны его стены. Редкие узкие оконца собора были одновременно бойницами его. Храм этот при необходимости мог бы выдержать длительную осаду.

Наконец рассмотрели и берег Большого Соловецкого острова; здесь он был низкий, изобилующий большими камнями. Монахи, ожидающие ладеек, стояли на этих камнях и скрашивали свой досуг тем, что кормили чаек. Монахи бросали в воду у себя под ногами мелкую рыбу и хлебные корки, а чайки, которых здесь было несметное множество, белым облаком кружились вокруг них. Чайки кричали, ссорились, выхватывали друг у друга корм, и оттого был большой шум.

Скоро причалили к высоким деревянным мосткам. Иноки сразу взялись за разгрузку ладей, им помогали паломники. Люди государевы, увидев возле пристани стоявших в ожидании монахов, направились к ним, поскольку полагали, что среди них должен был находиться сам игумен Филипп. Ивана Месяца также сняли с ладейки и потащили за собой; но оковы мешали ему, и он шел последним. Он видел, что там, чуть впереди толпы встречающих, действительно стоял какой-то человек невысокого роста, худой, кроткого и смиренного вида. И хотя бородка его заметно разбавилась уже сединой, стариком назвать этого человека было как-то не с руки. Наверное, это и был знаменитый настоятель. Другие, что стояли позади него, истинные старцы, некоторые очень преклонных лет, также были преисполнены целомудрия и смирения, и облик имели благородный. Оказались среди встречающих и послушники, розовощекие молодцы с глазами цепкими, полными любопытства. И с любопытством этим не умели совладать – процессию, направляющуюся к ним от мостков, обсмотрели от начала до конца, как общупали, – что несут в руках гости московские, во что одеты и обуты, что за выражение на лицах их и кого это там в железах ведут… Филипп же, заметил Месяц, являя братии и пастве пример скромности, напротив, все то время, что обозные шли к нему, стоял, опустив глаза к земле. Лицо настоятеля было бесстрастно, в руках же его, перебирающих костяшки четок, обнаруживалось беспокойство. И это было последнее, что видел Месяц, потому что от этих пор свет для него надолго погас – чьи-то сильные руки обхватили его сзади за плечи и накинули ему на голову мешок.

Глава 2

Здесь же на пристани для настоятеля и всей братии, при богомольцах было зачитано Иоанново послание – зачитано громко и торжественно, как, должно быть, наказывал обозным сам государь, как при чужих дворах послы читали его пространные речи. В послании этом сообщалось о великой милости Божьей к его рабам недостойным – о славном успехе российского оружия в войне с Литвой и о счастливом приобретении православной церкви – о завоевании города Полоцка, старинной русской вотчины, и об избавлении многочисленного православного люда от притеснений католиков и «иконоборцев-люторей». Далее говорилось, что Великий государь российский, а также великий князь полоцкий Иоанн желают по поводу присоединения оного града к пределам отечества сделать новый вклад святой обители Соловецкой с мыслями о Господе, добродетели, добронравии и о благе государства. Преподобному Филиппу было отведено не менее двух третей всего послания. Разум игумена, высокий духовностью, сравнивался с неугасимым светом мироздания, чистота и набожность его – с жемчугом христианского мира, а его самоотречение именовалось высшей ступенью в лествице мужества… Лишь в самом конце было сказано несколько слов об опальном Месяце. Он обвинялся в кощунственном словоблудии, подрывающем устои державности и искажающем истинный облик державца, все помыслы и дела которого направлены были на благо подданных. А поскольку сей опальный премного упрям и хулу свою осмеливается говорить даже в лицо государю, то вред, от него исходящий, может быть так же велик, как от злоумышляющего «сеятеля», разбрасывающего в пшенице плевелы. Посему содержаться он должен самым жестким содержанием – в земляной тюрьме, а дабы не взошли богомерзкие плевелы, обязан хранить молчание не только сам опальный, но и все, кто приближаются к нему.

Иван Месяц присутствовал при оглашении послания. Скрытый мешком, он ничего не видел, но все слышал. Ответное слово игумена Филиппа не было столь обстоятельным и велеречивым. Он сказал, что от всей богохранимой братии, вкусившей от щедрот государевых, кланяется Иоанну в ноги и обещает молиться за него и его добродетели денно и нощно. Настоятель пожелал также, чтоб процветание обители Соловецкой являлось верным признаком процветания Российского государства… «А что до моей особы, – сказал игумен, – так здесь государь дозволил себе возвышение невысокого, возвеличивание скромного, – потому что в течение целой жизни и в мыслях собственных, и в деяниях, и в духе, и в естестве стремлюсь к единому – к простоте». Сказав это, Филипп просил обозных задержаться на островах на несколько дней, пока он не составит для государя рукописный ответ. А про юного опального сына боярского игумен даже не упомянул – как будто не видел его перед собой с серым мешком на голове и не слышал приговора ему. Впрочем, вокруг громко кричали чайки – и, может, Месяц не разобрал всей речи до конца; голос Филиппа был слаб возле голоса царя… Двое иноков взяли Месяца за его ручные кандалы и потянули за собой. По пути эти монахи сказали Месяцу:

– Отведем тебя в старую башню деревянную. Там и есть упомянутая тюрьма. Словом не с кем будет обмолвиться. А мы – последние, кто может услышать тебя. Так скажи, не томись…

Месяц ответил им:

– Камни взрастут на поле хозяина, который даже колосья пшеницы принимает за плевелы. Ведь он сам вырывает благородные злаки. В одиночестве останется государь, терзающий безвинных; пустое поле – будущая вотчина его…

Голос Месяца звучал глухо из-под мешка, но монахи, пока вели его к башне, боялись открыть ему лицо и тем нарушить заведенный порядок. Сказали Месяцу:

– Услышали твои слова. Быть может, взлелеем исходы… А ты, мирской человек, молись и думай о Господе – и Он не оставит тебя!…, С тем иноки ввели его в башню. А когда скинули с головы мешок, Иван Месяц увидел, что стоит на крепкой деревянной, обитой железными полосами двери. Под этой дверью и скрывалась земляная тюрьма. Здесь на заржавленной наковальне иноки сбили с Месяца кандалы, затем подняли дверь, как крышку погреба, и столкнули его в черную яму. Он упал на старую подгнившую солому; застоявшийся затхлый воздух объял его. Дверь же наверху захлопнулась, погасив последний сумеречный свет узилища. Проскрипел ключ в замке. Монахи еще для верности притопнули на двери и тогда удалились. Месяц остался один. В голове его не укладывалась мысль, что этот мерзкий каменный гроб с ворохом влажной скользкой соломы – последнее его пристанище, склеп для тела, полного жизни, темница, вонючая яма для нежной и чистой, трепетной души. И слова о словоблудии, подрывающем устои державности, были не о нем, это была ложь, нелепица, кошмарный сон. И все, что произошло до сих пор, произошло не с ним, а с кем-то другим. Месяц спал, Месяц проснулся и, открыв глаза, ничего не увидел; он был слеп, и он прозрел – но он прозрел для того, чтобы увидеть вокруг себя мрак и несправедливость. В сердце его отныне обретались обида и боль; и путь его здесь заканчивался… Месяц крепко сжатыми кулаками ударил в каменную стену и трижды прокричал хулу царю Иоанну – прокричал так громко, как только мог, до хрипоты. От этого крика лишь сильнее зазвенело у него в ушах, да еще вверху по тюремной двери несколько раз простучали лапками встревоженные крысы.


Месяц быстро потерял счет времени. Пребывая постоянно во тьме, он вначале подсчитывал дни по приему пищи, которую ему приносили один раз в сутки. Потом ему стало казаться, что пищу и воду приносят чаще, или наоборот – что в монастыре неделями не вспоминают о нем. И, сбившись со счета, узник знал наверное только одно: не месяц и не два обитал он уже в башне, кончилось лето – в принесенной для питья воде он обнаружил однажды кусочки льда.

Всегда один и тот же человек опускал пищу в яму к узнику. В первый же день назвавшись братом Мисаилом, он с тех пор не произнес ни слова и держал себя так, как будто не слышал обращенных к нему вопросов или просьб. Мисаил сей был – сама отрешенность. Он, по виду – простой помор, когда-то отрекся от мира и ушел в себя, и ушел в монастырь. Но отчужденность, живущая в нем, была так велика, что, пожалуй, она распространялась и на монастырь. Должно быть, служа тюремным нуждам и попирая в себе мирские страсти, Мисаил не почувствовал, что стал лучшим, чем был, и что приблизился к Богу. Возможно, что сам он иначе представлял себе служение Богу, нежели внесение к узникам скудной пищи и удаление их нечистот. Он замкнулся и не показывался из себя… Каждый новый приход Мисаила не отличался от предшествующих приходов: над головой у Месяца брякал замок, потом с визгливым скрипом поднималась дверь, и ослеплял свет свечи. Чуть погодя, пообвыкнув зрением, Месяц видел в светлом проеме входа грубое лицо брата Мисаила с ничего не выражающими глазами и плетеную из лыка торбочку, спускаемую в яму на веревке. Обычная здесь пища ржаной хлеб, сельдь или семга, репа. Затем торбочка уходила вверх пустая, дверь с грохотом запиралась, потолок тюрьмы вздрагивал от шагов инока, и комочки сухой земли, проскакивая через щели в потолке, сыпались на солому. И опять воцарялась тишина – тишина нет, тишина-пытка, изнуряющая тишина. Бывало на голову или на грудь лежащему Месяцу сваливались крысы. Вероятно, где-то под перекрытиями у них были норы, из которых они из-за неловкости выпадали. Перепуганные, крысы кричали и метались от стены к стене и стучали лапками по полу. Тогда разгневанный Месяц ловил их и душил и складывал в углу, чтобы потом нагрузить их тушками торбочку Мисаила. Крысы были теплые и мускулистые, лапки же их и хвосты – прохладные.

За время, проведенное в яме, Иван Месяц всю ее ощупал вершок за вершком. Глубиной она была сажени в полторы, не более, стены сложены из кирпича, а пол земляной, застланный соломой, которая от постоянной сыроство многих местах сгнила и представляла собой мягкое и скользкое заплесневелое месиво. Ширина ямы как раз позволяла узнику лежать, вытянув ноги. Воздух был сырой, душный и зловонный. Капельки воды стекали по стенам и падали с балок. Тишина здесь была такая, что казалось, будто во всем мире уж и нет иных звуков, кроме тех, какие сопровождают возню крыс. А темнота лишь изредка нарушалась свечой монаха. Пробуждаясь от сна-мучения, сна-забытья, Месяц даже не открывал глаз, потому что не было в этом необходимости – такой кромешный мрак царил вокруг него.

В первое время после заточения Иван Месяц еще питал надежду на то, что государь, как человек просвещенный и благоразумный, как человек христолюбивый, носящий на груди образ Божий, не лишен милосердия и правдолюбия, а как царь православный благоверный, не язычник какой-нибудь, Иоанн ощутит укоризну в сердце своем от суда неправедного и, сменив гнев на милость, представив вины Месяца в ином свете, заменит свой поспешный указ новым – ведь были и заслуги у опального сына боярского, приступом бравшего полоцкие стены, а еще раньше воевавшего Литву на глухих лесных дорогах. Но так и не дождался указа. Все те же сырые стены отделяли его от мира, все тот же спертый воздух наполнял его грудь, все ту же безысходность встречал он в пустых глазах Мисаила. Постепенно наступило отупление и вместе с ним – равнодушие. Все смешалось: сон и явь. Все перепуталось: он грезил наяву, он мыслил во сне – он лежал под кирпичными полоцкими стенами, и ему спускали сверху торбочки, полные крыс, а он отправлял вверх семгу, царь Иоанн с глазами инока Мисаила стоял по колено в Двине, а вокруг него плавали трупы. Время остановилось: прошлое ушло, будущее не настало… Потом отупление сменилось яростью. Месяц бросался на стены; он обрывал ногти, пытаясь зацепиться за скользкие доски потолка. У него давило в груди от ярости… И явился страх – как завершение всему, что довелось перенести узнику в этом тесном богомерзком подземелье, – страх одиночества, страх подавляющих тишины и мрака, страх лишиться рассудка. Страху, как и заточению, не было видно конца. И жизнь становилась страшнее смерти.


Христианами давно подмечено, что душа человеческая – будто ящерица, во тьме беспокойна, мечется в поисках света; найдя же его, успокаивается. Но свет, о котором говорится, не есть видимый глазом свет. Это может быть и внутреннее прозрение, и откровение, и учение, и путь – как звенья одной цепи. Если нет света в душе, если не беспокоится и не ищет ящерка, то и самый солнечный день покажется мраком, бессмысленным бытием, а сама душа наполнится прегрешениями и обретет страдание, тело же станет через то немощным, а нет вместилищем недуга. Свет души делает человека сильным и зрячим. Счастлив тот, кто знает свой путь, ибо ясный путь делает жизнь человека добродетельной.

Внутренний свет Месяца, потерявшего всякую надежду на вызволение, готов был погаснуть, путь его виделся лишь на три аршина вперед – до кирпичной стены, и не располагал к добродетели. Наверное, безумие должно было поселиться здесь, чтобы мучить узника многие годы, пока сердце его еще могло противиться смерти, пока легкие не обсыпало гнойниками от того смрада, которым они дышали… Но однажды все изменилось как будто к лучшему: инок Мисаил вместо привычной торбочки опустил в яму лестницу. Так Месяца перевели из земляной тюрьмы в каменную и сделали это скрытно, глубокой ночью, когда все население монастыря спало: Мисаил вывел узника из деревянной башни во двор обители и пустил его перед собой по узенькой тропинке в глубоком снегу. Месяц шел босиком, почти что обнаженный, потому что все, надетое на его тело, уже невозможно было назвать одеждами – от одежд остались лохмотья и тлен. Голова Месяца сильно кружилась от свежего морозного воздуха – оттого он даже боялся глубоко дышать. Шатаясь из стороны в сторону, он то и дело сбивался с тропинки в сугроб. Тогда Мисаил помогал ему выбраться из снега и подталкивал вперед.

Так, медленно влачась и надрывно кашляя, Иван Месяц случайно поднял лицо к небу и остановился завороженный: волшебное сияние мерцало над ним – холодно, беззвучно, всеми цветами радуги, но только цвета эти были бледные. Видя это чудо впервые, Месяц однако же знал о нем из греческих книг, в которых оно называлось просто – Северное сияние, и было описано точно, правдиво, немудреными словесами – в том месте, где речь автора зашла о продолжительной северной ночи. Однако и сияние, и ночь, длящаяся полгода, были так чудны, что в них трудно верилось. Нескончаемый летний день и светлые ночи Месяц уже видел по пути на Солонки, теперь же ему представилось обратное и лишний раз убедило в том, что старинным книгам нужно верить, какие бы чудеса там ни описывались… Между тем сияние, мерцающее на небосводе, было так прекрасно и сказочно, что Месяц, не задумываясь, принял его за явившееся ему знамение свыше и поверил в скорое свое избавление от мук. При этой мысли слезы радости навернулись у него на глазах, и, указывая на небо, он сказал Мисаилу: «Вот! Видишь знак Божий!…». Но инок посмотрел на сияние равнодушно, ибо видел его прежде тысячу раз и уже не удивлялся ему. По обыкновению не сказав ни слова, Мисаил подтолкнул Месяца в спину, а потом еще раз и заставил его чуть ли не бежать по тропе.

Каменная тюрьма была примерно такой же величины, как и земляная. Однако в ней имелись окошко в несколько вершков, маленькая печь, кирпичная скамья и икона над ней. Пол, потолок, стены – все это было сложено из кирпича. Окошко, затянутое рыбьей кожей[2] и забранное двумя решетками, даже в летний полдень давало мало света и служило для того только, чтобы хоть чуть-чуть растворить мрак. Вся тюрьма состояла из таких четырех одинаковых каменных келий, выходящих дверьми друг на друга и соединенных посредством пятого, большого помещения – сторожевого, в котором день и ночь присутствовал тюремный сторож. В ведении сторожа были четыре узника. Службу сторожей несли трое монахов; и среди них инок Мисаил.

Дверь закрылась за спиной Месяца, громыхнули засовы. Надежды не сбылись, знамения не оправдались. Нремя потекло с прежним однообразием: тот же сырой, удушливый воздух, те же крысы, та же скудная пища. Печку в келий его топили крайне редко, а когда топили, он мучился от угара. Иноки-сторожа однажды объяснили Месяцу, что переведен он из той ямы с повеления добросердечного игумена Филиппа, и что сделано это вопреки воле царя, тайно. Иноки сказали: «Если б не Филипп, то сгнить бы тебе, молодец, живьем под той башней. Молись за Филиппа!» И обязали Месяца к молчанию, так как указано было в грамоте, что из уст этого человека исходила хула на государя. Монахи грозились в случае непослушания затолкать Месяцу в рот уздечку, а на руки набросить кандалы либо же прописать ему ижицу[3], и исполнить прописанное розгой – чего им делать не хотелось, учитывая его дворянское звание.


Закончилась зима, быстро пробежало короткое северное лето, и вновь подступили холода и вьюги, и до самой весны опустилась ночь. За прошедший год заточения Иван Месяц не видел иных лиц, кроме лица Мисаила и тех двух монахов, что подменяли его. Но узников из соседних келий он научился легко распознавать по голосам и даже нередко разговаривал с ними через двери, когда сторожа за какой-нибудь надобностью на время покидали тюрьму. Месяц даже говорил этим узникам хулу на государя, но уже не из разгоряченного сердца были его речи, а из холодного разума.

В келье налево уже третий год томился монах Соловецкого монастыря, брат Хрисанф, в миру – Яков Девятой. Осужден он был за убийство брата Фотия, которое произошло на рыбной ловле. Хрисанф говорил, что, разделывая рыбу, неловко повел ножом, задел шею сидящего рядом Фотия и разрезал ему жилу – тот, бедняга, здесь же и помер от истечения крови. Но не поверели иноки Хрисанфу, припомнили, что когда-то Хрисанф и Фотий чего-то не поделили. До истинного смирения им обоим было ах как далеко!… К тому и подвели дело и в том виде представили все настоятелю Филиппу.

В правой келье содержался новгородский купец Самсон Верета, сосланный архиепископом за присвоение и распродажу чужих товаров. Вину Самсона отяготило случайно раскрытое на дознании многоженство его – сей грех новгородец всецело признавал, ибо был редкий распутник. Купец пробыл в Соловках уже четыре года и не раскаялся – он так и не сознался, где спрятаны деньги, вырученные от продажи присвоенного добра. Мало того, Самсон Верета еще был язвителен и говорил, что навряд ли признается вообще, ибо он до сих пор не знал, кто из сотоварищей подстроил ему эту подлость с вымышленным похищенным товаром – не иначе, один из тех, чьих жен он уже успел соблазнить… хотя вполне могли состряпать это гнусное дельце и те, чьих жен Верета еще не успел соблазнить, – оберегая честь их, они и услали прелюбодея в монастырь. Новгородец этот был большой насмешник. Никем не принуждаемый к молчанию, он бывало днями напролет вещал из кельи о своих безвинных похождениях по женам новгородским и тем вводил монахов-сторожей в великое искушение; он тревожил воображение этих дремучих девственников, обстоятельно посвящая их в те милые таинства любви, какие обычно укрывает ночь. Иноки бранились, плевались, топали ногами, но слушали Самсона внимательно, а между собой, как бы оправдываясь друг перед другом за греховное слушание, называли сего узника сумасшедшим, который сам не знает, чего болтает, и грозились пожаловаться на него преподобному. Однако все не жаловались… Келью напротив занимал помор с Онежской губы – Копейка, прозванный так за свой невеликий рост. Этот человек даже не знал своей вины доподлинно, но догадывался, что сослан за чужие подметные письма, которые якобы посылал он и в которых он якобы клеветал на всех государевых служилых людей без разбору. Копейка славился в своей округе грамотностью, поэтому он оказался на виду, когда искали виновного грамотея.

О себе Иван Месяц сказал узникам так же кратко. Но они, оказалось, уже раньше слышали про него в разговорах сторожей – это семена давали всходы. Узники удивлялись тому, что он, не достигши даже двадцатилетнего возраста и не имея за собой особых заслуг, осмелился сказать дерзость царю, известному всему христианскому миру своими жестокостью, подозрительностью и мстительностью. Копейка же, поразмыслив, сказал, что ничего удивительного в этом нет, ибо на подобные безоглядные поступки человек более всего способен как раз в этом нежном возрасте. Удивления же поистине было достойно то, что после прозвучавшей дерзости молодой сын боярский остался жив. О государе ходила молва, что многих знатных людей, бояр да стольников, он смертию судил за косой взгляд, за вздох не вовремя, за невысказанное слово. А тут такое!… После некоторых раздумий решили узники: когда кинул царь в судимого кубком, тогда и сошел первый и самый опасный гнев его – кубок поранил Месяца, но, должно быть, тот кубок и спас его от казни. А после, посчитали, гнев Иоанна перегорел, и судила молодца одна лишь царская злая память… Спрашивали узники у Месяца о происхождении его. Отвечал Месяц, что отец его происходит из детей боярских ростовских князей, и что в возрасте шестидесяти лет он принимал участие во взятии Казани, а к началу войны с Ливонией стал уже немощен, однако службы государевой не оставил и в меру сил своих был полезен: ведал частью дел плененных ливонских немцев и многим из них устроил по возможности лучшую судьбу – в городах русских Владимире, Угличе, Костроме и других, где были ливонцы расселены, приносил просьбы их к тамошним воеводам и добивался 11сполнения их, а также заложил для немцев две небольшие латинские церкви и ссудил их строительство посильными средствами.


В первые дни Великого поста произошло событие, которое нарушило привычный уклад тюремной жизни. К узникам явился сам игумен Филипп. Безбоязненно пошел он к брату Хрисанфу и просил запереть у себя за спиной дверь. Никто из сторожей не отважился бы остаться наедине с Хрисанфом, мрачным иноком, – боялись и за игумена, стояли под дверью, готовые прийти на помощь, прислушивались. Филипп не долго пробыл гам, в следующую келью вошел, к Копейке, потом к новгородцу, в последнюю очередь к Месяцу.

Игумен был человек лет шестидесяти, невысокий, худой, тихий, с ясными добрыми глазами. Вспомнил Месяц, как говорили про Филиппа псковичи и новгородцы: праведностью и человеколюбием славен сей старец. Но не увидел он перед собой старца. Филипп, несмотря на кротость свою и мягкость в глазах, являл образ мужа сильного; и от силы происходила его доброта. Лицо настоятеля имело черты тонкие, приятные, по это не было лицо келейного монаха – от крепких морозов и морского воздуха оно обветрилось и заметно потемнело над бровями, на спинке носа и у скул и приняло цвет меди. Игумен не гнушался, видно, простой хозяйственной работы, будь то во дворе монастыря, или на расчистке леса, или на морском берегу. Плечи его, широкие и крепкие, также не были плечами старика.

Так как настал Великий пост, время очищения и обновления души, Филипп предложил Месяцу исповедаться в грехах и покаяться. Однако Месяц не назвал того греха, какой ждал услышать настоятель, и не каялся. Он только благодарил Филиппа за его доброту – за то, что Филипп не последовал до конца указу и не сгноил узника в черной яме и кости его белые не оставил крысам.

Тогда игумен сказал:

– Вспомни свой самый большой грех. Ты прогневил государя. А ведь государь дарован нам от Бога. Разве содеянное государем не содеяно самим Богом?.. Одумайся и покайся.

– Самый большой грех – на государе, – упорствовал Месяц. – Ему и очищаться.

Тень неудовольствия пробежала по лицу Филиппа. Но Месяцу показалось, что не он был причиной тому неудовольствию.

И Месяц прибавил к своим словам:

– Не верю, что содеянное государем содеяно Богом. Господь милосерден. А царь жесток… Я видел трупы, скопившиеся подо льдом Двины, я видел тела несчастных, насаженные на колья, поднятые на дыбу, я видел головы на окровавленном снегу. Как я могу понять такие деяния государя?..

При этих словах Филипп как бы ушел взглядом в себя. Наверное, настоятель в данный миг представил то, о чем говорил юный узник, а может, вспомнил нечто подобное, виденное им самим, или сумел заглянуть в свое будущее, ибо разум человеческий, приблизившийся к совершенству, знает далеко наперед… Человек просвещенный, добросердечный и убежденный в существовании высшего смысла всего происходящего, игумен Филипп, однако, как и многие лучшие умы, был нередко одолеваем сомнениями, и ему стоило сил те сомнения преодолеть. И в этот миг, в очередной раз услышав о злых делах Иоанна, игумен Филипп, возможно, сомневался в правильности тех речей, какие произносил твердым голосом; глаза выдавали его – очень уж они затаились.

– Десница царя, помазанника Божия, по достоинству пестует лучших. И эта же десница наказует виновных. Все происходит с соизволения Всевышнего – как Великий потоп в стародавние времена… Значит, за немалые вины и грехи полочан был послан к ним бич Божий – московский государь!…

Здесь глаза настоятеля вернулись к Месяцу и поглядели по-отечески тепло:

– А ты не держи зла, сын мой. Очисти душу. И станет легче тебе – как будто воспаришь.

С тем и покинул келью Филипп.

Однако Месяц никак не мог освободиться от зла в своей душе, в своем сердце; не мог обновить душу. Он думал, происходило это потому, что зло, живущее в нем, ему не принадлежало. А было оно общее, исходящее извне; и настигало оно каждого человека и поселялось в нем так же, как настигала его и овладевала им заразная болезнь. И как не всякий справляется с болезнью, так и не всякий мог бороться со злом: кто-то убегал, прятался, кто-то погибал, а кто-то, сжав зубы, сжав кулаки, претерпевая муки, стоял на своем, на стороне добра – на таких и хотел походить Месяц. Сидя в заточении, во тьме, на холодной кирпичной скамье, голодный и ожесточенный, он, внимая совету Филиппа, пытался победить зло внутри себя, но зла было так много, а сил так не доставало, что борьбе той не было видно конца. Одной решимости победить для победы мало… В другой раз Месяц не мог мыслить о себе оторванно от своего отечества – только с ним, только слитно, только для него; наверное, в такие моменты добро внутри него пересиливало. Томимое недугом, отечество его, бывшее некогда родиной добра и высокого духа и чистых устремлений, бывшее страной богоизбранной, превратилось в страну богопротивную, в страну, в которой воцарилось зло. Прежде вместе с отцом он проехал ее всю, от Смоленска до Волги. И видел страну храмов и колосящихся полей, страну ремесленников и живописцев, страну света. Теперь небо над этой страной почернело, и метели закружили от края до края. И стала Россия страной голода, нищеты, невежества, поборов и унижений, страной кровавых расправ и уносящего тысячи жизней мора. И стала Москва столицей плахи и дыб. Оттого Месяцу было горько и больно. Он понял, что вся Россия обратилась в Соловки; он увидел, что в отчизне его тюрьма, а не забота о всеобщем благе, стала опорой трону; царь же из самодержца превратился в самодушца, ибо не просыхала кровь на руках его. Месяц во всем винил только государя и не мог очиститься от зла.

В начале третьей недели Великого поста в келью к Ивану Месяцу пришел мальчик-монашек, лет тринадцати, и сказал, что преподобный Филипп велел Месяцу молиться в церкви. И отвел его в Успенский собор, а сам удалился. Это было сразу после обедни, ибо в храме присутствовал еще крепкий запах ладана. Вся братия ушла на трапезу; и тишину здесь нарушал лишь звук ветра, доносящийся снаружи. Иван Месяц стоял посреди церкви один, ошеломленный внезапным освобождением и восхищенный красотой внутреннего убранства храма. Иконостас, настенные росписи, иконы, свечи, бархат, позолота после темных, покрытых зловонной испариной кирпичных стен тюрьмы выглядели земным раем, а чистый воздух пьянил. Обнаружив на одной из стен икону Богородицы, Месяц остановился перед ней. Саженной высоты, в толстой деревянной раме, она могла бы, конечно, быть той самой Заступницей, о которой говорили иноки-гребцы по пути к монастырю, однако написана она была просто, земно, живописцем не лучшим, чем Гавриле Старой либо Илья и Крас, и новгородцев тех на три бы недели не взволновала. Но и на этой иконе Богородица была – живая. Она сидела на троне, на морском берегу. Белые волны катились барашками у Ее ног, а позади Ее, как бы в осенних сумерках, явственно виднелись деревянные постройки монастыря и сам Успенский собор с Трапезной. Архангелы Михаил и Гавриил были изображены с белыми, как у чаек, крыльями. Младенец Иисус, прижимаясь к щеке матери, рукою указывал с иконы в мир. И Она смотрела туда, прямо в глаза глядящего, в глаза Месяца – и во взоре Ее была нежность. Не скорбь, не печаль. Только нежность. Она любила Глядящего на Нее, как собственного Сына. И из любви Ее происходили все надежды.

Иван Месяц тихо опустился на колени и коснулся лбом холодного каменного пола. Он молил Ее о спасении, об избавлении от бессмысленных мук, просил прозрения: «Есть свет в моей душе, он воспылал ярче перед ликом твоим. Но несчастен я, ибо не знаю пути… где он? Был этот путь, но мрак поглотил его. Теперь бреду, подобно слепцу, не разбирая дороги и падая из ямы в яму, а душу мою одолевает зло. Ночь вокруг. Дай зрения мне!…».

Здесь Месяц услышал шаги у себя за спиной и, замолчав, обернулся. Он увидел высокого статного монаха, который только что вошел в храм и, приметив узника, направлялся к нему; на ходу монах снимал с себя шубу. Лицо у этого человека было красивое, властное, с большими, чуть навыкате, черными глазами. В густых его усах и бороде, тоже некогда смоляно-черных, было уже полно седины. Внезапное волнение охватило Месяца, поскольку в этом иноке он узнал знаменитого Сильвестра, бывшего протопопа Благовещенского собора в Кремле, бывшего друга государя российского Иоанна и друга Адашева, думного советника, – одного из добромыслящих правителей России. Сильвестр этот, радеющий за благо государства более, чем за свое, некоторое время назад стал жертвой гнусного навета, как и Адашев, и, попав в опалу, был сослан в Соловки, где и пострижен в монахи. Иван Месяц несколько раз видел Сильвестра в Москве и дважды присутствовал на его службе в Благовещенском соборе. И, послушав его тогда, почитал как человека великого.

Месяц поклонился иноку в пояс. А Сильвестр, видя жалкие лохмотья узника, покрыл плечи его своей шубой. И сказал:

– Знаю о тебе, Месяц Иван. И сейчас, видя лицо молодое, припоминаю его. Никто ведь не оспорит, что пастырь, любящий свою паству, долго помнит ее…

Потом они говорили около часу, а вернее говорил один Месяц, потому что досточтимый Сильвестр попросил его рассказать о себе: о родителях его, о жизни московской, об учении его по книгам, о поездках с отцом по пленным ливонским немцам – о том, чего он видел у них, и чего от них узнал, и чего перенял; потом о войне с Литвой расспросил Сильвестр, о подвигах его, а также о взятии Полоцка желал услышать правду – и правду же о государе. Месяц обо всем рассказывал Сильвестру с искренностью и простосердечием, ибо верил этому человеку, претерпевшему многие невзгоды за истинную любовь к отечеству и не побоявшемуся многажды корить в глаза славолюбивого Иоанна за его неправедные дела, за невоздержание, неумеренность, распутство, не побоявшемуся обнаруживать при царе свое несогласие. О родителях говорил Месяц с любовью, о жизни московской – с горечью, об учении – с восторженным блеском в глазах, о пленных ливонцах – с уважением, о подвигах своих – коротко, о государе же – длинно и с негодованием…

На этих словах остановил Месяца Сильвестр, сказав:

– Скорблю о тебе больше, нежели о себе. Ты муки принял тяжкие, незаслуженные – вина твоя перед государем несравнимо мала рядом с моею, а моя вина ничтожна. Но Иоанн – не Бог, и не заглянет он в сердце нсевидящим оком. Как всякий из людей, он подвержен слепоте человеческой и может не рассмотреть в виновном безвинного.

Месяц же возразил:

– К чему придет отечество, ведомое слепцом?.. Да пускай бы слепец! Великие творения оставил после себя ослепленный Гомер… Зверь правит Россией.

Но Сильвестру не пришелся по душе такой ответ. Он сказал:

– Не вся правда на твоей стороне: ты озлоблен и через свою злобу многого не видишь. Ты не видишь времени своего и своего народа, Месяц Иван, и не видишь России в этом времени среди ее врагов. Откуда же тебе видеть государя этой России? Сидя под столом, знаешь ли, что на столе?.. А Иоанн – царь! Он творит кесарево: и казнит, и милует. И за все с него спросится на суде высшем, как с кесаря, и все взвесится, и воздастся по делам кесарским. И не нам его судить, ибо не мы судьи, ибо каждый из нас слеп своей слепотой. С тебя же, Месяц Иван, спросится втройне за то, что злобу свою столько времени бережешь. Человек для любви создан, а не для злобы. Ты покаяния не ищешь и тем вредишь себе в глазах Всевышнего. Он Пантократор, Он Судья в небесах, а человек на земле должен верить Ему, любить и прощать. Человеку – человечье. Никому не проходило даром нарушение этого закона: рано или поздно наказывалось. И ты, синица, не поднимайся выше синичьего…

Услышав про синицу, Месяц вспомнил Иоаннов суд, и новая волна злости поднялась в нем. Он сказал:

– Плох судья, не открывший судимому его вины. Плох судья, не убедивший самого подсудного и приступивший к покаранию. Когда с меня втройне спросится, втройне и отвечу Судье Высшему, зная, что суд Его будет справедлив. Не царь – волк сидит на троне…

– Каков упрямец!… – неожиданно улыбнулся Сильвестр. – Ловец в человеках… – и вдруг заговорил строже, сведя брови: – Шубу эту дарю тебе. Еще возьмешь на кухне один хлеб. С тем и ступай в пустынь, и думай там, и без покаяния не возвращайся.

Месяц вышел из церкви и легко нашел монастырскую кухню – в этот час иноки пекли хлеб, и запах его разносился повсюду. Месяц взял один хлеб прямо с противня, горячий, и сунул его за пазуху. Еще он попросил у иноков какую-нибудь тряпицу обернуть ноги, так как был бос и страдал от этого.

Иноки дали ему тряпицу и сказали:

– Иван, сын боярский, преподобный Филипп упоминает имя твое в молитвах. А молитвы его возносятся сразу к Богу. Знай о том – святой человек наш настоятель. И повинуйся!

С этим напутствием Иван Месяц вышел со двора монастыря.

Глава 3

Остров Соловецкий был велик и покрыт густыми лесами. И хотя на пути Месяца попадались широкие, хорошо накатанные полозьями дороги, а также частые тропы, он все же скоро заблудился. Однако не спешил отыскать обратный путь, не стремился в ненавистную тюремную келью. Оставив в стороне дороги и тропы, Месяц брел по нетронутому снегу, пересекал болота, продирался через чащи, и первую ночь провел в черном ельнике, вырыв в сугробе глубокую нору и подстелив под себя еловые лапы. Хлеб грел его.

На следующий день совсем еще короткий, но уже озаренный солнцем, Месяц вышел на край острова и увидел широкий ледовый припай у берега, а за припаем – темное пространство моря. Но не пошел к морю, вернулся в лес и видел в этот день много достойного удивления: каналы между озерами, совсем ручных добродушных оленей и полудиких лошадей, высокие кресты в памятных местах, скиты. Он ночь провел в большом стогу сена на берегу какого-то озера. Хлеб согревал ему грудь…

Новый день выдался пасмурный и мрачный, не морозный, но сырой. Серые тучи непрерывной чередой ползли над самыми деревьями. Тучи были тяжелые, поэтому спустились так низко. К вечеру из них посыпал крупный мягкий снег. Месяц поднял к небу лицо, чтобы посмотреть на снег, и увидел возвышающуюся над верхушками деревьев гору – совсем недалеко от себя. И пошел к ней. А когда он взобрался на нее, опустилась ночь. Долго сыпал снег – он толстым слоем покрыл голову и плечи сидящего на камне Месяца. Потом в разрывах туч показались звезды, все вокруг сковал мороз, и небо очистилось совершенно. Месяц снова увидел сияние и не мог оторвать от него глаз, и смотрел, пока оно не погасло.

Стужа была почти невыносимая, и если б не хлеб, согревающий тело, Месяц окоченел бы насмерть. Сон-забытье одолевал его. Месяц кусал себе губы, чтобы не заснуть, и, едва шевеля непослушным от холода языком, повторял слова молитвы. Произнесенные с высокой горы, они должны были вернее дойти до слуха Богородицы, у которой нежность в глазах. Кончив молитву, Месяц начинал ее вновь, и так продолжалось бессчетное количество раз; это были бездумно уже, одно за другим сказанные слова, не согретые теплом чувства. И в тот самый миг, когда Месяц готов уж был заснуть от собственного бормотания, ему послышался чей-то голос. Этот голос, тихий и нежный, звал его. Месяц оглянулся. Он увидел высокий крест на вершине горы – в трех шагах от него. А к кресту было приставлено нечто, напоминающее икону. Ночная тьма мешала рассмотреть это. Но Месяц догадался, что Богородица Соловецкая, услышав молитвы, явилась к нему. Он обрадовался этому, и в то же время что-то затрепетало в нем и придало ему сил, как бы готовя к действу великому. Иван Месяц уже от многих людей слышал, как являлись к ним святые, как вещали им голоса, как птицы, обращаясь в архангелов, творили чудеса. Но ему это явилось впервые, и потому священный трепет овладел им. Ласковый голос, звавший его, он слышал не слухом, но сердцем. И ожидание чуда, которое вот-вот должно было случиться или уже случилось, родилось в сердце его, а оттуда овладело сознанием. И, стряхнув с себя снег, Месяц подошел к кресту. Там действительно была икона. Однако ничто, кроме архангелов в верхних углах, не было изображено на ней. Голос же послышался вновь откуда-то сзади… И здесь увидел Иван Месяц саму Богородицу, и ошалел, и онемел – до того Она оказалась красива. И еще он почувствовал, что Она родная ему, что Она ему Мать. Она пришла к нему с севера по прямой, как луч, призрачной дороге, и сказала: «Сын мой! Ожесточенное сердце не познает счастья. А ты для счастья рожден, потому что добр и умеешь любить. Ты несешь чужую поклажу. Сбрось ее с плеч своих, и свет твоей души озарит твой путь…». Переполненный восторженными чувствами, Месяц упал к Ее ногам. Но Она принудила его подняться и вложила в его ладонь крохотную золотую ладейку с янтарными парусами. После этого Богородица исчезла, а ладейка ожгла ладонь Месяца… Он с трудом разомкнул застывший на холоде кулак и увидел, что в нем не было никакой ладейки – это острый камешек впился в кожу и причинил ему боль. Месяц оглянулся: также не было у него за спиной ни креста, ни иконы. Небо на востоке посветлело, звезды погасли. И ушли видения. Но услышанные Месяцем слова, казалось ему, еще звучали. Он хорошо запомнил их.

Так, думая о видении, которое ему явилось, Иван Месяц просидел на камне еще часа два. Был ясный восход. Долгие сумерки отошли, и Большой Соловецкий остров весь предстал восхищенному взору Месяца. Покрытый густыми лесами, занесенный снегом, в пронизывающих лучах невысокого северного солнца остров выглядел чудом посреди серой и унылой морской равнины. Стена за стеной стояли вокруг темно-зеленые леса. А между лесами таились озера – Месяц насчитал их до полусотни, и вдоль кромки берега еще увидел много озер, а может, это были заливы. Дальше – прибрежный лед и острова в море, но все те острова поменьше Соловецкого. Месяц посмотрел на север. Там белесое небо сливалось с серым морем, и грань между ними не была видна. Оттуда явилась к нему Богородица и принесла ладейку. Верный знак – путь указала. Сжалилась, видя безвинные мучения его. Ему же оставалось только шаг ступить да только море переплыть, а уж там – Лапландия. Живи с Богом в душе, правь янтарным парусом!… Да вот не в России живи – ходи за морем холодным, за царством темным, среди льдов и снегов, мясом сырым питайся возле нехристей лопарей… Это ли прозрение его! В том ли для него спасение! От России вдали. Месяц подумал вот как: когда на родине тебя почитают за чужака, когда, как зверь затравленный, ты должен бегать от милых сердцу мест, тогда все едино: и Лапландия, и Таврида – лед.

Спустившись с горы и немного поплутав, Месяц вышел на какую-то дорогу, затем, припомнив вид острова с горы, он определил, в какую сторону идти. И этой дорогой он благополучно вернулся в монастырь. Придя на кухню, Месяц вынул из-за пазухи нетронутый хлеб и положил его обратно на противень. Иноки, которые видели это, очень удивились и спросили Месяца:

– Не выпала ли на острове вместо снега манна небесная?

Месяц же ответил:

– Нет. Сыт я был от тех хлебов, что на горе к кресту прислонены.

А монахи сказали:

– Знаем гору. Но нет на ней ни креста, ни хлебов… Вблизи той горы есть только старый скит Савватиев…

И переглянулись между собой, предполагая, что сей узник от голода и холода не в своем уме. И пожалели Месяца – подвинули к нему чашку, полную постной каши.

Месяц съел немного и отодвинул чашку. Месяц посмеялся над иноками, сказав им, что на горе вкуснее подают. Монахи засомневались и решили сами сходить на гору и посмотреть.

А Месяц тем временем пришел к преподобному Филиппу и покаялся ему, и в конце с твердостью добавил:

– Не держу зла на Иоанна. Да воздастся ему за его государево!…


Уже задолго до Пасхи в монастыре перестали запирать некоторые тюрьмы – по усмотрению настоятеля. Так Иван Месяц, Самсон Верета, инок Хрисанф и маленький ростом помор Копейка обрели свободу говорить и передвигаться. Послушник Мисаил и другие сторожа переселились в свои кельи. Всего освободили до двадцати узников. Но многие еще остались в заточении. Сколько – никто точно не знал. И сами монахи говорили разное – говорили для страху и, может, сами в то не верили. Сходились в одном: обширны были старые земляные тюрьмы под монастырем, страшны были узники, там содержащиеся, а преступления их настолько немилосердны и тяжки, что даже добрейший из игуменов Филипп не считал возможным дать тем узникам свободу в пределах Соловков. Случалось, что кто-нибудь из них пытался бежать: улучив момент, набрасывался на монаха, входящего в тюрьму, и, овладев ключами, выходил во двор монастыря. Однако обитель Соловецкая была столь многолюдна, что такого беглеца тут же замечали и останавливали. Да и монахи-тюремщики после нескольких таких случаев уже были настороже, по одиночке не входили в тюрьмы, и миловал их преблагой Бог. Еще иначе пробовали узники совершить побег: прикидывались умершими. Думали – вынесут их из тюрьмы, а им того и надо. Узники эти не предполагали, что сторожам давно известна сия уловка, и что монахи, прежде чем вынести труп из тюрьмы, кололи его на пробу ножами и подрезали пяточные сухожилия. Другие узники, каких водили на дознание и какие не желали говорить с монахами-обыщиками, бывало, зашивали себе веревкой рот, либо, раздобыв где-нибудь гвоздь, они приколачивали к лавке собственную мошонку или ногу – и тогда, надеялись, их не выведут из тюрьмы…

Освобожденные же обязывались выполнять разную хозяйственную работу: убирать и сжигать мусор, ходить за скотом, помогать на кухне, топить печи, рыть каналы для осушения болот, варить соль, прокладывать дороги, рубить лес… Двоим или троим, которые ранее пытались бежать с островов, оставили на ногах оковы. За ними особо присматривали, на ночь велели являться в монастырь, тогда как остальные могли ночевать где придется. Если же кто-то из узников хотел посещать храм, того допускали в любой храм и там никак не выделяли, ведь душа его стремилась к Богу, к очищению, и не должна была встречаться с терниями и препонами на этом пути. Так брат Хрисанф много времени проводил в молитвах. Причем не твердил слов молитв заученно и бездумно, а произносил их с чувством искренним, с верой глубокою и с трепетом, будто всякое сказанное им в храме слово было новой ступенью, приближающей его к небесам и к Судье Высшему. Сказано в книгах, что молитва, как и пост, как смирение и милостыня, – все это покаяние. Инок Хрисанф восходил по ступеням покаяния и любил свой путь, и, если бы не прошлое злосчастное деяние его, он достоин бы был похвалы и подражания со стороны не особенно набожной части братии. Другую половину времени этот инок проводил в тяжелом труде. Он сносил с берега к монастырю такие камни, какие не всякий человек мог бы даже оторвать от земли. Монахи дивились на этот труд, нарекая его каменным безумием. Был могуч брат Хрисанф. В камнях же всегда была нужда, ибо при игумене Филиппе монастырь много строился.

Помор Копейка тоже нашел себе дело по душе: он дневал и ночевал на пристани, помогая послушникам шпаклевать и смолить и чинить ладейки. Многие из монахов прежде были такими же поморами-мореходами, как он, и хорошо знали его, и уважали его сноровку. В своем деле Копейка был – голова, и слово его имело вес.

Самсон Верета, купец новгородский, не сумел как-нибудь распорядиться собой; ему нечего было продать, и он ничто не мог купить. Монахи соловецкие, живя в богатом монастыре, богатства и излишества многоразличные презрели – а с ними и блага телесные. Предпочитая бедность, довольствовались малым, образ жизни вели аскетический и лучшей доли не искали, поэтому ни взять у них, ни дать им чего-то не было возможности. Уклоняясь от работ, Самсон два-три раза обошел кругом остров, с неделю просидел в лесу, как дикий зверь, потом, голодный, украл на кухне пять хлебов и был за то наказан пятьюстами земными поклонами. Помыкался-помыкался да и прилепился к Месяцу, увидя в нем человека, стоявшего на путях премудрости, бессребренника с честью и добротой в словах и поступках. А может, неглупый купец заметил благоволение к Месяцу со стороны Филиппа и решил, что нелюбимому псу теплее спится возле пса любимого.

Иван Месяц в память бывшего ему явления Пречистой Богородицы поставил на горе большой деревянный крест и, временами приходя к нему, подолгу просиживал у его подножия в молчании и обозревал окрестность. Иноки, узнав про воздвигнутый крест, донесли о том настоятелю, поскольку полагали, что велика для узника честь – помечать свой путь крестами. Однако Филипп паче чаяния их счел этот поступок Месяца благом и даже выразил удивление по поводу того, что ему самому не пришла в голову мысль поставить на вершине горы крест. А Сильвестр, благородный и человеколюбивый, любовью и верой всей братии пример, опять назвал Месяца ловцом в человеках, и при всех же похвалил, и еще сказал, что редко кто, будучи униженным положением своим, будучи подверженным тяжким испытаниям, находит в себе терпение все превозмочь и, мало того, – способен еще вершить дела высокие, дела благие, смущающие покой целой святой обители. «Премного возмужал сей юный узник», – сказал досточтимый Сильвестр.

Месяц и с ним Самсон Берета до первого весеннего тепла переделали немало всякой работы: чистили старые каналы, носили в солеварню дрова, чинили и распутывали изорванные сети, сколь умели плотничали, подносили монахам-каменщикам камни, а живописцам новгородским сколачивали леса. За свой труд они получали пищу из того же котла, что и послушники, и уже не страдали от голода. Ночи проводили в своих кельях, которые сами протапливали и убирали. Встречая Филиппа, Месяц всякий раз низко кланялся ему, был с ним тих и смирен, словно лучший из послушников. Месяц глубоко почитал настоятеля за трудолюбие его, за доброту неоскудевающую и простоту. Спасение души человеческой Филипп ставил превыше всего. И ради спасения оной мог он отложить любые, самые важные свои заботы. Игумен, известный всему крещеному миру, мог, исторгнув гордость и попирая усталость, пересечь большой монастырский двор ради душеспасительной беседы с самым жалким узником – с тем, который сделал вид, что не заметил его. Филипп первый протягивал руку помощи нуждающемуся; и глаза настоятеля озарялись радостью, когда он видел, что поддерживающая рука его подоспела вовремя, и что его благочестивые речи не остались втуне, а возымели благотворное действие. Посвятив свою жизнь служению Богу, преподобный Филипп всегда был рад послужить человеку. И, неславолюбивый, он был славен; и, как к святому, каждое лето приходили к нему в Соловки страдающие недужные, а также слепые, бесноватые, юродивые, согбенные, калеки – приходили за исцелением, за облегчением, за надеждой.

Встречи с Сильвестром – от той самой первой встречи в Успенской церкви – были радостью для Месяца и утешением его сердца и отдохновением души. Часто заканчивались они долгими беседами о Боге, о человеке, о государстве российском, о царях, древних и новых, о святых, о книгах священных и апокрифах, о любви, чистоте веры, многотерпении, о бренности бытия и смысле человеческой жизни… Сказано в книгах: мутный ум чистого слова не родит. Сильвестр и Месяц, обнаружив друг в друге мужей книжных с ясным умом и чистой речью и с знаниями обширными, черпали друг из друга, как из кладезей. И радовались об обретенной дружбе, ибо много было вокруг них мутного ума и мало светлой мысли – разумному же тесно в таком окружении, ибо он здесь – летающий среди ползающих. Так, великий инок, бывший протопоп и советник государев, умница Сильвестр и юный безвестный узник стали едины, как две свечи в подсвечнике, и, проводя свой досуг, с взаимной пользой, чувствовали ублаготворение. Сильвестр же дивился неустанно: «Столь младые лета – и столь разумная голова!» А однажды так сказал: «Ты молод. Тебе нужно долго жить, Иван Месяц. Крепись, терпя невзгоды. И я верю, ты переживешь: эти лихие времена и, даст Бог, еще оставишь после себя много добрых дел…» Такие простые слова, и такая могучая в них поддержка…


С приходом лета явилось на Соловки множество богомольцев – прибрежные льды у островов растаяли, исчезли плавающие торосы, ушли бури, и побежали к монастырю ладейки со всего Беломорья. Тогда узников заперли в их тюрьмах, чтобы они не воспользовались наплывом молельщиков и ладей их и за поднятым шумом не пустились в бега. И не покидали узники своих келий целое лето. К ним доносились снаружи частые колокольные перезвоны, а также говор сотен людей, как во время большого праздника, да крики несметного множества чаек – их в это время собиралось на островах столько, будто они слетались со всего мира. Но преподобный Филипп и досточтимый Сильвестр, увидев однажды, сколь нежна и незакаленна душа Месяца, сколь подвержена она пагубному влиянию жестокой обыденщины и ранима несправедливостью, сколь не оформилась она еще и не встала прочно на путь добродетели, не оставляли Месяца без внимания более трех дней и своими посещениями скрашивали его одиночество. Игумен в беседах своих все обращался к философам и богословам, каких ему довелось прочесть, ибо сам был человеком духа высокого; говорил же о том, что любил, а любил глубоко – поэтому говорил он с большим понятием о предмете. Филипп сожалел временами, что не всех имеющихся у него авторов он сумел прочесть, ибо путался в латыни. Он сравнивал эти книги с дверьми, ведущими в храм, – но запертыми. Сильвестр по своему обыкновению много говорил о России – были в его жизни счастливые лета, когда премудрая мысль его могла повлиять на судьбу целого государства российского, – и влияла, и приносила отечеству лавры побед, и богатство, и процветание. К этим благим временам часто возвращала Сильвестра его память.

Также инок Мисаил наведывался в келью к Месяцу – с самого начала пожалев этого юного узника, еще от земляной тюрьмы, от торбочки с придушенными крысами, привязался к нему. И, оставив отчужденность за дверью, предстал перед Месяцем открытым добрым человеком, и глаза его уже не казались Месяцу пустыми, а лицо грубым. Речи инока были просты, как прямоезжая дорога, однако не содержали в себе ничего невежественного. Говорить же Мисаилу в келье Месяца приходилось много, ибо именно от него Месяц узнавал все те вести, какие прибыли в монастырь вместе с паломниками. А были это вот какие вести…

Боясь все новых опал и расправ, побежали из Москвы многие князья и воеводы. Одним из первых бежал в Литву князь Курбский – то было еще прошлой весной. Он, известный воевода, друг Адашева и Сильвестра, друг государя, почуяв нелюбовь Иоанна, не стал дожидаться плахи – оставив семью свою в Дерпте, укрылся в литовском Вольмаре. А тем временем в Москве одна казнь следовала за другой. Царь искал измены и повсюду легко находил ее, и карал беспощадно: уже не ссылал далеко, умертвлял, где истязал. В начале же зимы Иоанн внезапно оставил Москву и вместе со своей семьей, с любимцами и приближенными поселился в Александровской слободе. Трон опустел, Россия осталась без царя. Столица была в смятении. И тогда целый народ, ведомый святителями, пешком пошел в слободу – с иконами, с псалмами, со слезными просьбами и плачем. И пали всем народом в ноги государю, и били ему челом, и молили его о милости, звали обратно на престол. Долго молчал Иоанн, но все же сжалился над Россией – согласился вернуться. Но перед тем располовинил государство на земщину и опричнину. И опричников-удальцов завел Иоанн из самых лихих разбойников, и все им дозволял, как себе самому, потому пользовался их любовью; и преданность опричников знал государь, ибо, кроме государя, всеми они были ненавидимы – за жестокость и за подлости народ прозвал их кромешниками, детьми кромешной тьмы… Но все терпел и сносил многострадальный народ: и кровавые расправы над целыми селами или улицами, и бесчинства опричников, и лживые доносы, преследования безвинных, разбой, грабежи – лишь бы государь, помазанник Божий, не оставлял России… Злой ветер гулял над страной – мертвой заснеженной равниной; далеко-далеко был слышен вой собак, одуревших от трупного духа. Еще стало известно от паломников, что война в Ливонии как бы приостановилась: за Россией закрепились города Нарва, Дерпт – бывший русский Юрьев, а также часть Вирландии и Восточной Ливонии. Остальные орденские земли были поделены между Швецией, Данией и Польшей. Бывшему магистру Готхарду Кетлеру остались во владение только Курляндия и Семигалия. Война с Литвой тоже приняла вид мелких вылазок и стычек; сквернословили один другого через поле и не стремились к кровопролитию. А тут вдруг выступил изменник Курбский с войском и пошел на Полоцк. Тем же временем Девлет-Гирей, крымский хан, ворвался в земли рязанские. Сговорились между собой! Но не повезло им, супостатам – изменнику и басурману. Девлет-Гирей споткнулся на Рязани и, потеряв там много своих крымцев и князей, бежал обратно за Перекоп. А войско Курбского и воеводы Радзивилла так и не решилось приступить к Полоцку – ушли ни с чем да еще потеряли крепость Озерище.

Обо всех этих известиях, о многих бедах российских говорил Месяц с Сильвестром и доискивался ответов на вопросы – что же теперь такое Россия? где начало ее, и не близится ли конец? и что делать россиянину, страдающему за Россию, но гонимому в собственном отечестве?.. Сильвестр, бывший наставник государев, наставлениям которого Иоанн, увы, не внял, стал и Месяцу наставником. И вот наставления его…

Много начал у России: пришли славяне на Днепр и назвались полянами – начало; святой Андрей, апостол, поучавший славян от моря Понтийского до Новгорода – начало; начало – Рюрик-князь; и Киев, и крещение Руси, и Новгород, и Москва – начала; и есть начало в поле Куликовом; множество начал в живописцах, зодчих, в философах; но главное начало – в истинности веры, в православии. Филофей Псковский, игумен Елеазарова монастыря, учил о Москве как о Третьем Риме. Пал первый Рим, ибо не сохранил верность истинному христианству, – стены и дворцы его остались стоять, но души латинян были пленены дьяволом. Пал второй Рим – Константинополь, также изменив истинности веры и заключив с католиками унию; за эту измену и покарал Господь греческое царство, и наслал на него турок, и отдал в руки их новый Рим… Москва же не признала православно-католической унии и противостояла всем своим врагам; и за гордость веры, и за независимость Господь избрал Россию на наследование Ромейского царства. Царство же это не кнут, не меч и не казна, не стены крепостей и не границы – но держава, священное хранилище истинной веры – православной. И сто лет уже стоит Третий Рим, и еще стоять будет. А четвертому Римуне бывать, ибо после трех мировых царств наступит конец света. Рухнет Москва – и все рухнет.

Вот же еще пример наставлений Сильвестровых…

Хотя Россия богоизбранная страна, Господь не оставляет ее без испытаний – а может, еще горшие испытания россиянам шлет, нежели иным народам, ибо хочет видеть, что Его нерушимое Ромейское царство стоит еще на твердой земле, на силе духа и на чистоте веры – как на трех столпах. И как в сутках есть день и ночь, так и у России есть свой день и своя ночь. То Россия высокая и светлая, величавая, как поднебесная гора, а то Россия трудная, низинная и темная, – тогда все в ней приходит в движение, а от ее движения происходит движение ее соседей, а через них и всего мира. В трудной России все может быть плохо, но в тяжких испытаниях лишь крепнет Ромейское царство. Россияне могут корить себя и бичевать, могут принижать себя в собственных глазах, томиться болезнями, голодать, страдать от холода, неразумия, жестокости, происков инородцев… но если они сохранят истинность христианской веры и чистоту духа своего, это возвысит их и даст им сил превозмочь все испытания. И тогда наступит утро. И Россия явится на свет обновленная, молодая и как бы надстоящая над Россией прежней. И никуда от этого не уйти, ибо здесь – предопределение. У России своя вера, у России свой путь.

И еще говорил Сильвестр…

Что делать россиянину в многотрудные времена?.. То же, что и государю его: помнить, что истоки всех бед российских – ненависть, и гордость, и вражда, и разобщенность, и маловерие к Богу (есть среди россиян и еретики и безбожники), и лихоимство, и грабление, и насилие. От этого нужно избавиться. Также следует россиянину взять для подражания образ царя правдивого и кроткого, следует положиться на трудолюбие, а также на терпение, терпение и терпение. Государя должно почитать и воле его быть послушным, ибо правду говорят осифляне[4], что он помазанник Божий, и от Бога происходит его власть, и каждого живущего на земле царь выше. Но в еще большей степени нужно почитать Царя Небесного; земной царь временен, а Небесный вечен. Царь вправе судить и карать, ибо он хозяин в своем дворе; оговорю только, ничтоже сумняшеся, – то, что он царь, не оправдание ему, но великая, во сто крат большая, нежели у любого из смертных, ответственность перед Богом. Вот в ответе его – и вся власть его!

Мужайся, россиянин, настали времена России трудной. Высокой же России, быть может, и не видеть тебе, ибо короток век человека, а движение времени неспешно. Не было единства на Руси и в прежние годы – царь с боярами пересекался; а теперь и подавно не стало – опричнина на земщину пошла. Царь же будто ни при чем, от дел удалился, затворился в своей слободе. Единство же России необходимо!… Брат на брата взялся доносить, сын, спасая собственную шкуру, предавал отца. Чести не стало: власть обретал тот, кто больше измыслил наветов, и власть свою он мыслил не в ответе перед Господом, а в чинопочитании, славолюбии и стяжательстве. Людей самых достойных, тех, которыми прежде отечество гордилось, теперь живьем закапывали в землю. Но, видно, не иссякло еще терпение Всевышнего, и не все еще испытания были ниспосланы, не псе еще грехи были исчерпаны – не покрыла Россию туча-саранча, не вышли из берегов моря и реки и не скрыли под чистыми волнами эту копилку безумств. Бог, не открывая человеку, россиянину, своего провидения, волей Творца еще даровал России победы… Только в небесах могла еще взять недостающие силы «трудная», истерзанная страна. Больше было негде! Так время шло, но свыше не раздался глас. Великое предназначение не было открыто. И тогда самые разумные и боголюбивые из россиян сказали, что нашло на них озарение, и объявили – Россия спасет мир! Это знание дало сил ослабшим и терпения нетерпеливым, это знание обновило людей, идущих во тьме. И то, от чего россияне давно устали, теперь они встретили как бы заново…

Так говорил Сильвестр, и в глазах у него жила надежда.

Слушая размышления Сильвестра о Ливонии, Месяц приметил, что хотя великий инок и призывает к почитанию государя и к подчинению его воле, сам, однако ж, осуждает его действия. Должно быть, здесь в Сильвестре брал верх наставник Иоанна, а не подданный его. Сильвестр полагал, что царь ошибся с самого начала, избрав неверное направление для удара всеми силами, затеяв преждевременную войну. Подняли россияне оружие, кинулись на неприятеля, возгордившегося лютеранина-ливонца, а спину себе не прикрыли. Вот и пришлось воевать с оглядкой, с опаской – не ударит ли Девлет-Гирей, перекопский царь, своим булатом россиянину между лопаток. А тот и ударял; и норовил на спину вскочить хитрый татарин, всё откупов требовал. Давали откупы, но воевали все равно с оглядкой. Какая уж тут война!… Городов заняли мало. Хорошо, Нарву взяли – вышли к морю, наладили нарвское плавание. Да Орден сотрясли, на стороны развалили. И только!… Пришли другие волки и разорвали на куски обессиленную Ливонию; и досталась Москве едва пятая часть… Себя судил Сильвестр за то, что, стоя возле царского трона, не был до конца настойчив и не убедил Иоанна после взятия Казани и Астрахани направить войска на Тавриду, на ханство Девлет-Гиреево, на басурман, а уж после того идти на Орден, искать себе Восточного моря. Конечно, продолжал Сильвестр, турецкий султан вступился бы за Крым, и разгорелся бы пожар немалый, но была бы то война с магометанами, а не с христианами; и одолели бы иноверцев с Божьей помощью, и взяли бы у них Константинополь. Святое бы сделали дело! И торговали бы в Константинополе, как исстари велось, – с целым миром… Месяц же подумал: Литва и Польша, и те же Ливония с Швецией, боясь усиления России, ударили бы ей в спину да задавили бы имеете с султаном. И сам себе возразил: не ударили же они, когда Иоанн воевал Казань и Астрахань. А потом взглянул с другой стороны: Казань и Астрахань – соринки малые, Константинополь – перл. И наконец решил: все слишком сложно, ибо не всегда знаешь, как поступишь сам, и тем более не знаешь, как поведут себя другие. Сильвестр корил новых государевых любимцев-советников за недальновидность их, а себя за недостаток терпения и настойчивости. Однако не упоминал, что именно за настойчивость свою и за поддержку в этом деле думного советника Адашева он оказался в Иоанновой немилости и в Соловках… Видел путь и не направил – не самый ли это большой его грех? Жизнь себе сохранил, отечество же истекает напрасной кровью… Когда-то, у начал своих, Россия прекрасной лебедью поднималась в небеса. Теперь же Сильвестр мог сравнить Россию разве что со старой усталой волчицей, клацающей на все стороны съеденными клыками… Месяц вспомнил слова Мисаила: злой ветер заносил снегами православные кресты; кровь стыла на холоде, нерастекалась далеко; возле опустевших изб выли собаки; мертвые гнезда, мертвые глаза… С уст Месяца опять готов был сорваться вопрос – знает ли государь, что творит? В глазах у него росло сомнение.

Сильвестр отвечал на это сомнение кратко:

– Все в руках Божьих!

При этом в голосе инока звучала неколебимая вера.


Целое лето Иван Месяц переписывал в своей келье книги, какие приносил ему преподобный Филипп. Также по просьбе Филиппа он с прилежанием разбирал некоторые тексты с латыни – поскольку за несколько лет общения с ливонскими немцами Месяц познал в немалой степени не только нравы и язык этого народа, но и ученый язык западных стран. И здесь, в Соловках, Месяц лишний раз убедился в той истине, что всякое знание пригождается, и даже самое малое – не лишнее. Он перекладывал тексты на хороший язык книжный, язык благодатный, святой язык общения с Богом – церковнославянский. Месяц, несмотря на юные лета свои, имел необоримую тягу к знанию и неизреченную любовь к книгам и книжной учености, и поэтому язык, созданный святыми апостолами, понимал глубоко. Удовлетворенный переводами, Филипп ставил Месяца в пример всей братии и говорил: «Вот узник! Стесненный стенами, он мысленным взором видит целый мир. Вы же, вольные видеть воочию, не видите дальше трапезной. Учитесь, учитесь!». И учил иноков по книгам.

Так, благодаря настоятелю, Месяц сумел овладеть многим из того, что содержала монастырская библиотека. Все время, пока светило солнце, он с книгой на коленях просиживал у маленького келейного окна. Свет, пробивавшийся сквозь рыбью кожу, был тусклым. Но этого хватало. После, когда лето пошло на убыль, когда ночи стали длиннее и чернее, инок Мисаил вместе с пищей стал приносить Месяцу свечи, купленные на собственные деньги. Месяц благодарил Господа за то, что Он вверил душу его в чистые руки игумена Филиппа, а честное сердце его в руки наставника Сильвестра, а ключ от келий – в руки доброго Мисаила. Время заточения в Соловках незаметно обратилось во время учения. И Месяц обрел здесь столько знания, сколько не смог бы обрести и в родительском доме, ибо книги в миру были редки и дороги. Также смирение, дитя мудрости, возросло в нем. Преподобный Филипп, жалея этого узника, как жалел бы собственного сына, однажды на исповеди спросил его: не просит ли его душа духовного пастыря чаще, чем находит, и не одиноко ли, не темно ли душе мирянина в Соловецкой пустыни?.. И остался игумен премного доволен смиренным ответом: «В каждом иноке нахожу доброго пастыря и чту его. Если он годится мне в отцы, то он как отец мне. Если он мне ровен – то он брат мне. Везде и всегда, покуда я мыслю себя, мне не одиноко, – ибо со мной Бог!».

Глава 4

Подступила осень. Море стало все чаще штормить. Богомольцы, подняв паруса своих ладеек, покинули монастырь и скиты на островах. Тогда узников опять взяли в работы. Иван Месяц в числе других десяти человек был поcтлен на расчистку каналов, осушающих болота. За лето на дне этих каналов осело много ила, завелась тина, скопилось много опавшей листвы. Узники перекрывали русло большим старым парусом – у самого устья канала, и потом, когда вода стекала, они чистили дно. Труд тяжелый – на холоде, в сырости, в грязи. Но работали не покладая рук, потому что настоятель был к ним добр и хорошо кормил их, и одел их в теплые одежды, и доверял им, не приставляя стражи.

В один из дней Месяц, а с ним Самсон Верета и Копейка вышли к берегу моря, чтобы подобрать несколько камней для починки разрушенной стенки канала. На море перед тем несколько дней бушевала буря, и волнами много чего повыбрасывало на берег: мертвую рыбу, поленья, коряги, обрывки унесенных сетей, пустую старую бочку, обломки весел, гарпун… А еще узники увидели в воде возле самого берега лодку, разбитую и жалкую, сидящую на острых камнях. И подумали, что кому-то крепко не повезло в эти дни. Осмотрели лодку: вся обшивка днища была сорвана, угол кормы, по всей вероятности, после удара о камни – обращен в мочало, несколько досок в бортах проломлены. То было безотрадное зрелище, вид злосчастия, лиха!… Но Копейка, должно быть, подумал о другом и сказал, что лодку эту нетрудно починить, потому что остов цел. Знающий корабел, он вошел по пояс в волны и ощупал скрытый водой поддон – скелет лодки – и подтвердил сказанное. Тогда все трое задумались и огляделись по сторонам – не видит ли их кто. Лодку они втащили на берег и спрятали в лесу подальше от троп, дорог и каналов. Подобрав подходящие камни, узники возвратились к остальным. Но не сказали им о найденной лодке – кое-что решали между собой. И решили: втроем же пришли к преподобному Филиппу и объявили ему, что могут построить через каналы красивые мостки и возьмутся за дело, если он посчитает сие дело необходимым и укажет места, где те мостки следует навести. Филипп, ничего не подозревая, благословил их на доброе дело, сам указал места для мостков, а инокам своим заметил, что вот, дескать, люди благоразумные и труженики, достойные похвал, люди домовитые, сами ищут себе работу, а не ждут, пока их обяжут. От трудолюбия их плодится всякое добро, от лености же ленивых происходит все зло. Затем настоятель велел выдать узникам для строительства мостков топоры, пилы, тесла и долота. Им же только того и требовалось!… Взялись с жаром за новое дело: громко стучали, громко пилили; мосток за мостком показывали инокам. А тем временем помор Копейка пропадал в лесной глуши. Росточком невелик был Копейка, не бросался в глаза; вот и не приметили монахи, что нет его. Да нравились инокам новые мостки. Ощупывали их, охаживали – не шатаются ли перила под рукой, не скрипят ли под ногами брусья, не прогибаются ли доски. Не находили иноки, к чему придраться, и хвалили работу Филиппу.

Скоро прибрежные скалы и камни покрылись толстой наледью. Это было первое прикосновение зимы. Ветер и волны пригнали с севера льдину – целое ноле льда краем своим выехало на берег и стало крошиться о скалы и ворочать каменные глыбы и гальку. При этом был оглушительный треск, а также – скрип и гул… Потом приплыла вторая льдина и столкнулась с первой, уже припаявшейся к берегу. Обширные голубые поля прорезались белесыми трещинами, задрожали, а в местах столкновений стерлись в крошево или надвинулись пласт на пласт. И была ледяная круговерть с громом, и из круговерти родились торосы: острые осколки льда, сдавлиные с обеих сторон, нацелились на небо. Весь этот хаос застыл и стал прекрасен. А на открытом просторе мори гуляли еще льды…

После Рождества Сильвестр слег. Иван Месяц, приходя в келью своего наставника и видя, как исказил недуг его черты, едва мог скрыть волнение. Сильвестр очень исхудал – щеки его запали настолько, что под ними обозначились зубы. Кожа на лице пожелтела и сделалась блестящей. Великий инок часто и надрывно кашлял, всякий раз пряча в тряпицу то, что ему удалось откашлять. Порой он с трудом сдерживал стоны – ведь даже небольшое движение усиливало боль у него в груди. Сильвестр уже не поднимался с ложа, и было странно, и непривычно, и даже боязно видеть лежащим человека, колосса, многие годы бывшего надежной опорой трону юного государя и целого государства российского. Казалось невероятным, что недуг, внезапно сломивший его, теперь докончит свое страшное дело, и оттого не пошатнется трон и не ужаснется Россия, – ибо и в опале, и в ссылке Сильвестр оставался прежним Сильвестром, оставался опорой; и твердость духа его, и мужество, и неколебимость веры были тому порукой.

Время шло, болезнь не отступала. В ослабленном теле Сильвестра был силен только дух. Великий инок, предвидя уже кончину, принимал ее спокойно, и, пока не угас разум, превозмогая боль, он продолжал наставлять братию и неумолчно призывать к добродетели и смиренномудрию, к воздержанию и нестяжательству, к милосердию и любви к отечеству. При всех, как бы подавая пример, он добрым словом поминал государя, через которого принял изгнание и постриг в монахи. Он говорил: «Дело Иоанна – великое дело. Но, Господи!… Взываю к тебе! Отверни его разум от мнительности и мести, сердце – от жестокости, а взор – от плахи». Ивану Месяцу он так сказал: «Сердце, бьющееся без пользы для отечества, нельзя назвать честным. Такое сердце – очаг тления греховного. В тебе же, ловец в человеках, вижу яркий огонь, способный согреть многих. Тебя остужают, а ты гори!…»

Он быстро угасал, великий инок. Над ним совершили елеосвящение – помазали елеем лоб, щеки, губы, грудь и прочитали молитвы. Но это не помогло, болезнь продолжала точить тело Сильвестра. Он уже отвергал пищу, принимая только пищу духовную, пищу бесед и чтений – лежал, весь обложенный книгами и с Библией на груди. Тяжелая, она мешала ему дышать. Читали Сильвестру по очереди многие монахи, и Месяца допускали читать, и сам добросердный Филипп читал со всеми. Великий инок слушал, не открывая глаз, ибо настало такое время, когда даже это было ему трудно.

Тем временем монахи поговаривали между собой – что Сильвестр страдал за Россию не только душой, но и телесно; естество его принимало на себя то, что принимало отечество. Молвили монахи соловецкие: необыкновенные узы! И такое еще молвили: государь, низводя Россию, низводит и Сильвестра; Иоанн совесть российскую, добродетель и разум заключил в Соловки – что оставил себе? Смертельный недуг терзал тело Сильвестра. Глядя на мучения великого инока, монахи пугались:

– Что будет с Россией!…

Сильвестр умер на руках у преподобного отца Филиппа, окропленный его слезами, видя сострадание у него в глазах. Он умер в молитве, с именем государя на обескровленных устах, с лицом просветленным, с тенью улыбки, ибо возвысился над страдающей плотью, и, по словам Исаака Сириянина, душа его, упокоившаяся от уязвлений со стороны тела, овладела миром в чувствованиях своих. И погребли Сильвестра в священной земле Соловецкой вблизи Преображенского собора.

– Что будет с нами?.. – плакали его ученики.


До весны сделали много работы по благоустройству острова: корчевали и сжигали пни, очищали леса от валежника, построили несколько избушек, подровняли дороги. Тем временем мал-человек Копейка совершил чудо – лодка, вышедшая из его рук, была красива, крепка и легка. Всей работы осталось: законопатить ее и просмолить. Радовались, решали – не теперь ли бежать с острова. Но Хрисанф, которому они открылись и который сам хотел с ними, отсоветовал. Он сказал, что многие пытались бежать по весне – кто плоты сбивал, кто в осинке-долбленке пускался, а кто и просто верхом на бревне – всех легко догоняли монахи на своих судах. Про Богородицу же, Заступницу, – все байки. Хрисанф советовал потерпеть и бежать осенью, когда приходят из Лапландии первые льды: тогда, сказал инок, побоятся монахи пуститься в погоню, устрашатся льдов и бурь. Беглецам же – как Бог пошлет!… Согласились с Хрисанфом – разумно рассудил. И Копейка добавил к словам инока: бежать им на Кемь всего короче – о том знают в монастыре, и при ясной погоде легко настигнут. Поэтому решили подождать до осени, до бурь. А лодку забросали ветвями и покрыли дерном. Получилось у них – бугор бугром; знать будешь про лодку, но не найдешь.

Новое лето принесло изменения к худшему. Вместе с первыми богомольцами ступили на соловецкую пристань царские опричники… Брат Мисаил, замкнув за узниками двери тюрем, обещал Месяцу разузнать, что привело государевых людей к богохранимой Соловецкой обители. И скоро инок принес вести:

– Отца нашего, преподобного Филиппа, требует государь в Москву для духовного совета.

Так сказал добрый Мисаил, а из глаз его катились слезы, как будто игумена уже взялись казнить. Но через день-другой инок Мисаил повеселел, ибо имел совсем другие вести: опричники, что приехали числом до десяти, хмурые злыдни, слова лишнего не скажут, в палатах, где разместили их, голову собачью, надетую на метлу, поставили в углу, а от той головы вонища нестерпимая, но злыдни словно бы не чуют вони, только пьют вино и рыкают на братию. Перед Филиппом же эти собачники, то бишь опричники, делаются другими: много кланяются и льстиво, приниженно улыбаются. Совсем не похоже, что приехали за опальным, слушаются Филиппа во всем… Монахи их и подпоили, чтобы выведать тайное. Келарь для этого не поскупился на вино, дал из подвалов самого лучшего… Оказалось, нет митрополита в России. А Иоанн лукав: кто к митрополии стремится, того гонит от митрополии. И ходит упорный слух, что государь наметил Филиппа, скромного соловецкого игумена, поставить митрополитом – в обход святителей и архимандритов дать ему высший сан.

Внимательно все выслушав, Иван Месяц сказал Мисаилу, что для Москвы и для России не было бы ничего лучшего, чем такой митрополит – прямодушный и милосердный, честный в служении Богу, строгий в отношениях с человеком и в первую очередь строгий по отношению к себе, ищущий воли Божьей и почитающий эту волю, – закон уст, который для себя милее и пыша всех тысяч золота и серебра – закона мошны, минее воли государевой. Однако самому преподобному отцу Филиппу этот сан не несет ничего, кроме горестей, ибо Иоанн не долго потерпит возле себя властителя сильного и добронравного, не прячущего глаза, а в глаза укоряющего. Не такой человек Филипп, чтобы потакать порокам и злодеяниям – от кого бы они ни исходили. Здесь Месяц сравнил Филиппа с ярким солнечным лучом, который всегда прям, и сказал при этом, что даже одна кривая черная туча может заслонить его от целого мира; при дворе же Иоанна много таких туч, как и сам он. Еще сказал Месяц, что обитель Соловецкая сегодня теряет отца и радетеля такого, какого, быть может, здесь не бывало со времен основателей монастыря Зосимы и Савватия. Немалую потерю понесли Соловки со смертью досточтимого Сильвестра; а теперь вот и Филипп… Все это сказал Месяц, как в воду глядел. Ушел от него Мисаил с поникшей головой.

По возвращении инок рассказал вот что: отслужил игумен Филипп последнюю свою в монастыре литургию, затем совершил таинство евхаристии[5] и тем простился с возлюбленной братией. А при выходе из храма Филипп споткнулся о порожек. Исполненный святого духа, он понял, конечно, что это знак ему, но виду не подал. Однако иноки все заметили, и лица их омрачились.

Еще через день преподобный Филипп обошел все кельи, прощаясь с послушниками, а также посетил в тюрьмах некоторых узников, но долго не задерживался у них – принимал краткие покаяния и отпускал грехи. И в келью к Месяцу вошел игумен, обнял его и поцеловал в лоб. И сказал ему:

– Всегда помни, Иван, великого своего наставника Сильвестра и слова его о том, что все земные царства бренны, и только Царство Всевышнего вечно. Бойся Господа единого и живи по закону Его, ибо перед Ним за каждую мысль свою будешь держать ответ, когда настанет твой срок. Назвал тебя Сильвестр ловцом в человеках – и это верно, люди идут за тобой и верят тебе. Бойся, сын мой, обмануть людскую веру, бойся оставить людей, последовавших за тобой, бойся отказать в милостыне нуждающемуся, ибо сам ты веруешь, и сам следуешь, и сам нуждаешься – а Бог не покинул тебя!…

На этом и расстались они.

Старцы соловецкие, умельцы-серебряники Исаак Шахов и Даниил Даньской от всей братии подарили будущему митрополиту Евангелие в окладе серебряном с золочением и сканью. И пролили слезы, ибо когда Филипп с опричниками ступили с пристани в ладейку, одна малая кривая тучка прикрыла солнце… Так добродетельный Филипп покинул монастырь, коим управлял восемнадцать лет. И для обители, и для Филиппа сей день был – горький день.


Новый игумен – отец Паисий – сразу после отъезда преподобного Филиппа показал свое недоброе лицо. Он невзлюбил иноков просвещенных, любимцев Филиппа, и отдалил их от себя; а к себе приблизил ту часть братии, которая ничем другим не выделялась, кроме как завистливостью, грубостью и злопыхательством. Благо, таких оказалось немного в монастыре, – однако были, ибо даже у самого радетельного хозяина можно сыскать в поле сорняки и камни. Так и этих проглядел Филипп, лелея и пестуя лучших, – не подсек на корню, не отбросил в сторонку. И они поднялись теперь, и закустились, и зацвели. И полем овладели.

Для узников же настали черные времена: днем печаль, а в ночи печаль еще горшая. Даже за мелкие провинности – за неосторожное слово, за косой взгляд или непослушание, а то и вовсе без провинностей их стали сечь розгами, бить по ребрам батогами, привязывать к ногам гири, выкручивать руки. Еще наказывали их «молитвой и коленопреклонением» – обязывали несчастного узника целую ночь повторять какую-нибудь молитву, просительную ектению, например, и стоять при этом голыми коленями на каменном полу, посыпанном песком. Давали инока в стражу. Если инок жалел узника и делал ему послабление и был в этом уличен, то на следующую ночь преклонял колени рядом. И такое случалось не раз, потому что большинство братии было воспитано Филиппом в милосердии и человеколюбии. Кормили узников едва-едва – только чтобы они не померли с голоду. Добрый сторож Мисаил был на две недели посажен в земляную тюрьму после того, как игумен Паисий заметил, что тот для узников выпрашивает у келаря еду.

Посреди лета узников, содержащихся в кельях, всех заковали в железа – кому надели кандалы на руки, кому на ноги – и отправили в глубь острова на лесоповал. Игумен Паисий по совету одного из своих пособников взялся перестраивать пристань. Советчику-клеврету подумалось, что мостки пристани слишком высоки. Он высказал опасение, что приедут вдруг царские гонцы, потянутся к высоким мосткам да прогневаются на высоту их – трудно влезать. И введут те гонцы Иоанну в уши, что Паисий в Соловках высокомерный гордец – плохо встречает и на государевых людей с высоких мостков взирает. Все это был, конечно, полнейший вздор, была нелепица из уст глупца. Но игумен был вынужден согласиться с этим, так как нелепица сия строилась на заботе о государевых людях – возразишь, значит, царя достойным образом не почитаешь, и полетит голова с плеч. Паисий сказал, что ему и самому давно не нравятся высокие мостки, и приказал сделать новые. Начали работу. А дня через два нашли того ретивого советчика мертвым на берегу. Сказали монахи, что он утонул при рыбной ловле. Сами же не очень верили этому. И избегали с тех пор советовать Паисию.

Пищу для узников новый игумен распорядился не давать вовсе. Велел им жить на подаяние: много богомольцев наехало в монастырь в это тревожное лето, а богомольцы, известно, – народ жалостливый. Сказал Паисий, что если и богомольцы не подадут, то питаться, чем Бог пошлет. А Бог непременно пошлет, так как Он милостив. При этом настоятеле один всего раз узники поели сытно – на праздник Преображения, когда освящали Спасо-Преображенский храм. А так и жили на подаяния до осени. Но не хватало этого. Когда иноки и паломники бросали чайкам сухой хлеб, узники отбирали у чаек хлеб. Пробовали есть и самих чаек: забивали их камнями, что было нетрудно, потому что целые тучи этих птиц каждое лето селились на островах, потом тушки обжаривали на огне и тогда съедали. Мясо чаек было невкусное, неприятно отдавало рыбой. Когда удавалось, узники для себя ловили рыбу и кормились ею, но чаще не удавалось, и тогда подбирали на берегу выброшенную волнами дохлую рыбу. Оттого болели.

И осенью бежали с острова. Но случилось это немного раньше, чем предполагали, – не дождались крепкого ледяного припая, который сковал бы не только берега и заливы, но и пристань. А произошло все вот как…

Брат Хрисанф оказался в особой нелюбви со стороны игумена Паисия, и игумен, завидя его, не упускал случая указать на него братии пальцем и воскликнуть: «Зрите, братие, се служитель Божий при свете дня – безмолвный и почтительный. Но вижу его внутренним зрением! Во тьме ночи он лихоимец с руками окровавленными!». И часто накладывал на него епитимью – так что Хрисанф избегал попадаться на глаза Паисию. но не всегда это удавалось. В один из ясных осенних дней Хрисанф катил по двору обители новый мельничный жернов, который он сам в несколько дней высек на берегу. За этим делом увидел его игумен и закричал, что не примет нового жернова, ибо если его точили руки убийцы, то не мука будет ссыпаться с него, а перемолотые кости убиенного. И наказал Хрисанфа тремястами поклонами перед иконой, и назначил сторожа. Этот сторож на другой день рассказывал, что Хрисанф исправно кланялся и усердно молился всю ночь. После же трехсотого поклона наказанный вдруг рассвирепел: он плюнул себе под ноги и осквернословился, и, схватив глиняный сосуд, в котором содержался олеум бенедиктум, – первое, что попалось под руку, – разбил его ударом о стену. Потом Хрисанф в ярости воскликнул: «Не знаете игумена своего! Тело его – виселица! Руки его – петля!» И был инок так грозен, что сторож сидел обомлевший, без голоса и движений, и не мог помешать Хрисанфу уйти. Разгневанный Паисий разослал монахов по всему острову, чтобы поймали и привели в обитель дерзкого узника. Но монахи ходили от берега к берегу и говорили между собой – не на того ли советчика-клеврета, не то утопшего, не то удавленного, намекал Хрисанф. И не могли отыскать следов беглеца, а только нашли остатки оленя, которого тот убил, оголодав. Тогда игумен призвал к себе всех узников и обещал свободу тому из них, кто приведет ему Хрисанфа. Иван Месяц вызвался идти, с ним Самсон Верета и Копейка. И еще двоих узников позвали – Михаила и Фому, родных братьев, – переговорили с ними в сторонке. Те согласились. А Паисию объяснили: не мудрено им отыскать Хрисанфа – каждую расщелину знают на острове, мудрено взять его – инок этот огромен и тяжел, из года в год катает по берегу камни, силищу накопил. Просили у игумена за свой подвиг свободы по жребию. Паисий разрешил: видно, очень хотел строптивого Хрисанфа в свои руки. Взяли узники на кухне хлебов и отправились на поиски. Не долго искали; знали наверное, где мог спрятаться беглец. И не ошиблись – таился он под лодкой, укрытой дерном. Ни за что бы не найти Хрисанфа монахам!… Здесь и держали совет и сошлись на том, что нельзя уж им больше возвращаться в обитель: и при Филиппе, игумене добром, там было несладко, а уж при Паисий и подавно ожидает узников такое житие, при котором могила желанна, ибо она приносит облегчение. И в последний раз они прокляли остров, Паисия, стены своей тюрьмы; затем очистили лодку, просмолили ее и вытащили из леса на берег… Море было спокойно, небо ясно. Никто не помешал узникам отчалить. Копейка сел к рулю, Месяц, сын боярский, занял место впереди, а четверо – на веслах. И заплескалась вода под лопастями, закрутились воронки у руля – поплыли… Молили Бога, чтоб никто из братии, шатаясь праздно, не вышел на берег с этой стороны острова. И только когда Большой остров Соловецкий был едва уже виден, остановились передохнуть. Михаил и Фома, братья, повернулись друг к другу и, радостные, обнялись и сказали:

– Слава Богу! Сжалился над нами… Но Хрисанф заметил им:

– Поспешна ваша радость – ладейки монастырские быстры.

На это ничего не ответили Хрисанфу, хотя могли бы укорить инока за то, что он первым поспешил из монастыря, не подумав о быстрых ладейках, забыв о том терпении, к какому сам же призывал. Но уж решили во всем положиться на провидение Господне.

Здесь Месяц посмотрел на север и воскликнул:

– Богородица с нами!…

И все также глянули на север и увидели там плывущие льды. Тогда Копейка и Хрисанф показали остальным, как нужно поднимать парус. Потом долго шли под парусом, иногда помогая веслами. Обходили льды с юга. Ветер несколько раз менялся, звездам не было счета, но с середины ночи они закрылись тучами, и кормчий Копейка потерял направление. Все вповалку легли спать, и только Копейка сидел до света, сторожа льды. В утренних сумерках он разбудил всех и показал им на восток. Там, сквозь легкую дымку разглядели два белых пятна, два паруса. Над гладью воды далеко разносились звуки всплесков весел…

Тогда беглецы тоже взялись за весла, но парус не поднимали, потому что ветра почти не было. К тому же с парусом боялись быть замеченными. Их выдало бряцанье кандалов: у Михаила, Фомы и у новгородца Вереты руки были закованы. На ладейках услышали стук железа. И закричали иноки, что видят беглецов, и приказали им остановиться. Тогда Копейка повернул на север, к виднеющимся белой полосой льдам. Гребцам же сказал, чтоб они собрались с силами, а не расслаблялись в страхе. Здесь Иван Месяц крикнул монахам о Соловецкой Богородице, которая сегодня покровительствует беглецам, и призвал иноков оставить погоню, поскольку она есть пустая затея. На ладейках не ответили, а только сильнее налегли на весла. Дымка рассеялась, и уже хорошо видели друг друга.

Тем временем спереди все были ближе льды, но Копейка и не думал сворачивать. Гребцы спросили его, не собирается ли он разбить лодку и потопить всех. Копейка же сказал им, чтобы именно теперь они перестали озираться и тратить силы на разговоры, и еще сказал им поработать веслами так, как никогда не работали. Иначе, предупредил кормчий, им от погони не уйти; и тогда падут батоги им на ребра, и цепы ударят по зубам. А Месяца, сына боярского, попросил Копейка к себе на корму. Месяц тотчас пересел; нос лодки оттого чуть приподнялся над водой, и, встретившись со льдом, лодка не уткнулась в него, а на треть своей длины выехала на него. Льдина же эта была не маленькая – целое ледяное поле, которое простиралось так далеко, куда хватало глаз. Засмеялся хитрый помор и сказал всем выходить на лед.

Когда вытянули лодку из воды, то увидели, что стоит она ровно, не заваливается на бок, и тогда разглядели узенькие деревянные полозья, прибитые к днищу с обеих сторон вдоль киля. И поняли назначение этих полозьев. А Копейка все посмеивался и говорил, как быть дальше. Вдохновленные появившейся надеждой, беглецы взялись за борта лодки, подтолкнули ее вперед и все быстрее, быстрее, и уже бегом погнали ее на запад. Тут монахи на ладейках расчухали, что произошло) и закричали, разъяренные, и, побросав весла, открыли стрельбу. Узники слышали пять выстрелов. Значит, у иноков были с собой пять пищалей-ручниц. Три пули улетели неведомо куда; четвертая пуля чиркнула по льду недалеко от бегущих – над тем местом поднялось легкое снежное облачко, а лед отозвался затихающим «тью… тью… тью…». Пятая нуля ударила в борт лодки, изрядно подпортив его возле уключины, и задела оковы на руках Фомы. Оковы от того дернулись так сильно, что поранили до крови запястья Фомы.

Так спаслись от преследования. Когда добрались до противоположного края льдины и столкнули лодку в воду, монастырских ладеек уже не увидели. После этого еще три дня пробивались таким же образом: то шли на веслах, то бежали по льду. А в одном месте едва не потонули все, ибо попали между двух сходящихся льдин. Однако успели вытащить лодку из воды. Здесь одна льдина пошла поверх другой и, уперевшись острым краем в корму, с полверсты волокла лодку перед собой. Сначала боялись, но быстро пообвыкли и скоро возрадовались, так как увидели, что великая морская сила увлекала их в попутном направлении, на запад. Потом поднялся северный ветер, который Копейка называл почтительно «сиверко», и погнал льды в Онежскую губу.

– Господи! Неужто удалось!…

Поставили парус. Был сильный крен, была отчаянная качка на разгулявшихся волнах. Кормчий Копейка правил к волнам наискосок: лодка не падала с гребня в пучину, а соскальзывала, затем плавно взмывала на новый темно-свинцовый пенный вал. Копейка знал свое дело… Ветер посвистывал в парусе, на юге все тише скрежетали сталкивающиеся и крошащиеся льды, серые тучи неслись над самым морем. Когда лодка черпала бортом воды, у Месяца замирало сердце. Но Копейка улыбался – это значило, что все шло хорошо.

Инок Хрисанф молился, вознося руки к небесам:

– Я возопил к Тебе, о Господи, и Ты услышал мой глас. Якоже разбойника оправдал еси… помяни мя, Господи, в Царствии Твоем… человеколюбец…

Хрисанф стоял на коленях спиной к мачте. В утлой лодчонке было мало места для его действа – когда Хрисанф кланялся, он задевал лбом острые колени Копейки. Иван Месяц берестяным ковшом вычерпывал из лодки воду – тоже поклоны бил; и работе этой не виделось конца, ибо едва лишь ковш начинал задевать за днище, как новый гребень, шипящий и бурлящий, тут же перемахивал через низкий борт. Время от времени движения ковша замедлялись и совсем замирали – это Месяц, будучи не в силах бороться с дремотой, погружался в нее. Тогда ему грезилось одно и то же – будто из-за моря, из-за северной земли плывет к нему золотая ладейка с янтарными парусами. Видение исчезало после окрика кормчего; Месяц пробуждался и с новыми силами брался за черпак.

Глава 5

Устье речки Кемь Копейка сумел отыскать даже затемно – знал всякие приметы, но не говорил о них. Все были несказанно рады берегу и верили уже в свое спасение, однако сомневались, действительно ли они вошли в Кемь или это какая-то другая река – ведь немало их носило по морю и ветрами, и течениями, не мудрено было сбиться с пути; а приметы отыскать глухой осенней ночью казалось делом немыслимым; и только звезды показывались временами в разрывах меж туч – совсем ненадолго, и ничего не освещали. Так Самсон Верета, купец новгородский, бывавший однажды в Кеми, сказал Копейке о своих сомнениях. Но кормчий в скором времени показал ему на бледные огоньки селения Кемь. Верета согласился – похоже. И все восхитились умением кормчего.

В селении этом в славном доме купцов, корабелов-мореходов, рыбаков и зверопромышленников жил брат Копейки – Игнат Кемлянин, торговец, известный по всему Поморью, а также в Лапландии и на северном берегу Норвегии, а также в некоторых городах ганзейских. Самсон Верета тоже знал его и даже вел когда-то с ним торговлю. И весьма хвалил его. Оборотист был кемлянский купец; и имеющий дело с ним всегда получал большую выгоду – оттого дело его, всем желанное, росло, а сам Игнат был всеми любим. По любви этой или, может, за малый рост люди прозывали Кемлянина между собой Игнашкой. А было Игнашке полета лет. Дело свое он начинал в Соли Вычегодской еще мальчишкой – под широким крылом Аникея Строганова. Пригретый по-родственному, по-поморски, он вначале варил соль, потом, подросши, учил варить ее других. А сам все по сторонам посматривал, ибо тесно было Игнашке в солеварнях. Вскоре сладился Кемлянин с топориком; своими руками, по-поморски, построил корабль и отправился торговать солью в дальние земли. И благословил его Аникей Строганов на собственное дело – увидел в Игнашке пользу. Помог ему на ноги стать, а уж после за его посеребрившуюся руку взялся и сам ступил дальше на север. Кемлянину с таким мощным покровителем жилось преспокойно: ни разбойника, ни татя, ни беса, ни царя московского не боялся ибо были влиятельны и богаты Строгановы невообразимо. После царя Иоанна они сами были как будто цари – и торговали, и судили, и наказывали, и строили города, и торили дороги, и владели обширными землями; а также бывало Строгановы ссужали деньгами царскую казну и, бывало, подсказывали царю выгодное дело; сами из уважения к государю ставили себя много ниже царского трона, но частенько случалось, что могли бы и выше поставить, занестись. Не заносились. Должно быть, Иоанн понимал это и ценил; за преданность и поддержку жаловал новыми землями – Каму едва не всю подарил да реку Чусовую. И Строгановы не скупились, золотом-серебром отдаривались. Оттого выходило – еще больше имели золота-серебра. Мудро строили жизнь и дело.

Вот у этого-то Кемлянина-брата, верного строгановского человека, и пришел искать помощи беглый Копейка. Хорошо знал к нему путь, потому что каждый год ходил этим путем по нескольку раз. Истинный был помор: берега Беломорья помнил, как стены и углы собственной избы, к пристани Кеми правил с закрытыми глазами.

Все не стали входить в селение, затаились в темноте под мостками. Пошел один Копейка и скоро вернулся с братом. Тот был с ним рост в рост, лицо в лицо, только постарше да держался увереннее – привык над кемскими верховодить; он каждое слово свое ценил и имел деловую хватку – знал, что предложить, прежде, чем предлагать.

Сказал Кемлянин, что погони с Соловков или еще откуда-нибудь им уже можно не опасаться, – до самого лета теперь заперты острова, а по льдам бегать, жизнью и ладейками рисковать монахи не станут. Но и на людях появляться беглецам, в церквях да на пристанях, тоже не следует: о том, что Копейка, младший брат Кемлянина, заточен на Соловках, в Поморье каждая собака знает. И если увидят Копейку ненароком, то сразу поймут, что к чему. Про Ивана Месяца также прошел слух от богомольцев: томится будто в темной келье юный боярский сын – против царя в глаза царские дерзнул!… Еще вот что сказал Кемлянин: к самоедам идти, у которых многие беглые находят приют, поздно – вот-вот разгуляются бури, и тогда не море будет, а ледяная каша; посуху на юг пробираться об эту пору, к Новгороду или Вологде, – чистое безумие! Да и для чего? Искать плахи или петли? Выбирать между смертью сегодняшней и погибелью завтрашней?.. От этого шага Кемлянин взялся их отговорить и сказал, что ныне смутно и жестоко на Руси, сказал, что без следа исчезают люди честные и безвинные: «Вам о том лучше меня знать – кто и куда!»; да только с каждым годом исчезает все больше людей, и уж целые села выгорают дотла, до печей, стоящих сиротливо, и некому возле тех пожарищ скорбеть. А кромешников, государевых опричников, краснорожих вымогателей и пьяниц, народ рассаживает у себя в домах под образами да потчуют лучшими блюдами, да всячески умасливают – кто на что горазд, но спиной к ним не поворачиваются, так как боятся удара в спину. В Кеми оставаться беглецам – Кемлянин не выгонит; однако чуть погодя сам поплатится за укрывательство, и уже никакой Строганов не убережет его от тех же Соловков…

Предложил им Игнат Кемлянин укрыться до весны на болотах, в заброшенном скиту, а там уж и решать, как быть дальше. Не могли не согласиться с ним. Тогда принес им Кемлянин мяса и рыбы и несколько хлебов, а также две пищали и баклажку с порохом и пулями. Лодку отогнали под окна его большой избы и там затопили до лучших времен. И ушли на болота, на лесистые острова посреди них; отыскали там скит – сруб-келью с покосившимся шестиконечным крестом на ветхой кровле; и поселились в этом скиту. Игнат Кемлянин обещал не забывать про них, наведываться раз в неделю. И обещание исполнял.

Здесь в глуши осмотрелись, вздохнули облегченно. Однако чувством полной свободы проникнуться не могли – обитель Соловецкая еще долго держала их; за годы заточения она проросла в них, стала им как болезнь, для излечения от которой требовалось время. И лекарства от этой болезни пока не знали. Никто из них даже не представлял, куда ему податься с наступлением весны. И даже Месяц, который не однажды говорил, что его путь лежит на север, ни разу не обмолвился о том, где конец его пути, – должно быть, он сам того не знал; как бы то ни было, но все спутники его согласились с иноком Хрисанфом, который сказал: «Для пташки, упорхнувшей из клетки, – повсюду желанные небеса. Можно и на север…». И больше не мучились этим вопросом; подумали, что Месяцу, водившему дружбу с самим Сильвестром, разумнейшим из разумных, – виднее с его высоты, с его семи пядей. А как надумали идти за Месяцем, так Соловки как будто отодвинулись далеко и ослаб их ярем.

Михаила и Фому, братьев, расспросили – кто они и откуда. Те рассказал


Содержание:
 0  вы читаете: Рыцари моря : Сергей Зайцев  1  Глава 1 : Сергей Зайцев
 2  Глава 2 : Сергей Зайцев  3  Глава 3 : Сергей Зайцев
 4  Глава 4 : Сергей Зайцев  5  Глава 5 : Сергей Зайцев
 6  Глава 6 : Сергей Зайцев  7  Глава 7 : Сергей Зайцев
 8  Глава 8 : Сергей Зайцев  9  Глава 9 : Сергей Зайцев
 10  Глава 10 : Сергей Зайцев  11  Глава 11 : Сергей Зайцев
 12  ГЛАВА 12 : Сергей Зайцев  13  Вольная глава О РЕФОРМАЦИИ : Сергей Зайцев
 14  Часть вторая ЛОВЕЦ В КОРАБЛЯХ : Сергей Зайцев  15  Глава 2 : Сергей Зайцев
 16  Глава 3 : Сергей Зайцев  17  Глава 4 : Сергей Зайцев
 18  Глава 5 : Сергей Зайцев  19  Глава 6 : Сергей Зайцев
 20  Глава 7 : Сергей Зайцев  21  Глава 8 : Сергей Зайцев
 22  Глава 9 : Сергей Зайцев  23  Глава 10 : Сергей Зайцев
 24  Глава 11 : Сергей Зайцев  25  Глава 12 : Сергей Зайцев
 26  Глава 1 : Сергей Зайцев  27  Глава 2 : Сергей Зайцев
 28  Глава 3 : Сергей Зайцев  29  Глава 4 : Сергей Зайцев
 30  Глава 5 : Сергей Зайцев  31  Глава 6 : Сергей Зайцев
 32  Глава 7 : Сергей Зайцев  33  Глава 8 : Сергей Зайцев
 34  Глава 9 : Сергей Зайцев  35  Глава 10 : Сергей Зайцев
 36  Глава 11 : Сергей Зайцев  37  Глава 12 : Сергей Зайцев
 38  Использовалась литература : Рыцари моря    
 
Разделы
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 


электронная библиотека © rulibs.com




sitemap