Приключения : Исторические приключения : V. Назон чистит трубы : Александр Зорич

на главную страницу  Контакты  Разм.статью


страницы книги:
 0  1  2  3  4  5  6  7  8  9

вы читаете книгу




V. Назон чистит трубы

Рим, 12 г. н.э.


1. Помню, в Томах, на калитке во двор Барбия, висела предостерегающая табличка «Берегись собаки!» Но собаки у Барбия не было.

Скажу больше, собаку мой друг считал животным нечистым, неудачливым, вечно битым и презирал кабыздохов как рабы презирают рабов, а воры – аферистов.

– Выходит, табличка от прежнего владельца осталась? – предположил как-то я.

– Сам сделал.

– Но зачем? Неужто сармата надеешься собакой своей навранной отпугнуть?

– Сармата? Да нет. Я имел в виду в абстрактном смысле.

– Это как?

– Всегда нужно быть бдительным, – со всегдашней своей серьезностью отвечал Барбий. – Даже когда нет никакой собаки, нужно помнить про нее, пока за жопу не ухватили. Я это для себя написал. Чтобы бдительности не терять даже дома. Нет, особенно дома! Потому что в своем дому самые отъявленные собаки тебя стерегут. Самые волкодавы! Зубы – во! Когти – во! Я имею в виду, волкодавы в отвлеченном смысле. Мои волкодавы суть злоба, неверие и отчаяние…

Тогда обхохотал я доморощенного философа Барбия. Но стоило мне провести в Риме мой первый день, как рассуждение гладиатора – о свирепых волкодавах, что поджидают тебя в твоем дому – отчетливо мне вспомнилась. Меня, однако же, пугали не «духовные» волкодавы Барбия. Но собаки ночных патрулей, собачьи лица бывших клиентов, собачьи сердца бывших друзей.

Стоило мне добраться до Форума, где, бывало, кружил я в пестрых водоворотах сограждан целые вечера, пройти мимо колодца Либона, где в годы младые регулярно встречался Назон с шакальим племенем ростовщиков, я понял, сколь опасное предприятие затеял.

– Назон! Эй, Назон! Послушай, вон тот человек… Это не Публий Овидий Назон? – спросил за моей спиной незнакомый голос. Я заставил себя невозмутимо продолжить свою прогулку, я не обернулся.

– Да ты, Фортунат, вообще сбрендил?! Тот Назон в ссылке хрен знает сколько уже времени! В саму Британию наш Цезарь его заслал… Будешь так бухать и это вот самое, Цезарь и тебя туда отправит, и на папашу твоего не посмотрит! – сообщил глазастому незнакомцу его товарищ.

Больше на Форум я не заглядывал. И в термы Агриппы, где, бывало, сумерничал, веселый и пьяный, среди друзей и нетрудных в любви подруг – тоже. По Священной Дороге не прогуливался. А знакомые виллы, сады и книжные лавки обходил десятой дорогой. К театрам боялся даже приближаться. Как проказы сторонился всего, что связано с моим уютным вчера. Ведь знал я: Цезаря делает сенат, а человека – то, что привычно ему и любо. В Томах мне легко было казаться другим – потому что там я и был другим, Томы меня переменили. Резвые же воздухи Города неумолимо слизывали с меня полезную новую шкуру, коей оброс я во Фракии. И я чувствовал себя мимом, который намазался черной краской дабы играть эфиопа, но на полпути к подмосткам попал под ливень.

Ужас и страх! Чем дольше я вдыхал смрадные ветры Города, тем больше становился похож на самого себя. Тем обильнее тайные, нефизические сходства с тем, старым Назоном в моем облике проступали.

Эти сходства, опасался я, помогут недругу изобличить меня, Назона-воина – загорелого и жилистого, одетого в бедное потертое платье, волосатого-бородатого (три года в Томах я брился даже в лютые морозы, но на пути в Херсонес бороду все же отпустил). Именно они помогут узнать меня вопреки всем очевидным несходствам с тем, былым Назоном-пиитом.

За тысячу сестерциев я снял себе комнатушку на пятом этаже, под черепицами, на улице Большого Лаврового Леса. Снял на полгода. Надеялся, этого срока мне хватит.

Гигантская инсула, где я жил, принадлежала некоему Луцию, о котором стихотворная надпись в подворотне сообщала, что он «плут, выпить не дурак, говнюк и пидор».

К слову, надписей в той подворотне было много, причем крайне странных. Окончания некоторых двустиший глупенько перекликались между собой, например, первая строка оканчивалась на «розы», а вторая – на «морозы» и, очевидно, это было не случайностью, но замыслом. Уже потом я вспомнил, что Маркисс, которого однажды занесло в Галлию в свите одной знатной распутницы (она ехала навестить мужа-полководца), рассказывал мне, что дикари-галлы собезьянничали у нас не только одежду, но и поэзию. И, как это свойственно дикарям, слегка переделали ее под свои детские вкусы, так что стала она чирикать и кривляться, как будто высмеивая сама себя этими кровь-любовями, сапогами-пирогами. Вскоре оказалось, что в инсуле моей что-то вроде галльского землячества и теория моя как бы подтвердилась.

Громадина нашего дружного дома устало опиралась на деревянные костыли великанских подпорок и грозила обвалиться – стоит только трем жильцам одновременно испустить ветры.

Стыдный, бедный вид – закрытые лишь деревянными ставнями окна моих апартаментов выходили на облупившуюся стену другого многоэтажного дома, отличавшегося от нашего лишь расположением цветочных горшков и тем, что вместо галлов там жили сирийцы.

Грусть и нищета…

Я протопил жаровню, сбегал к фонтану за водой, сварганил ужин и… хозяйствовать мне вдруг категорически расхотелось (а ведь в Томах я прекрасно справлялся!).

Я был готов поклясться именем Фабии, что больше не вымою ни одной миски, не почищу ни одной луковицы – хоть засеките меня плетьми.

Пришлось купить косоглазого мальчика-раба (на косоглазых невольников была в тот день солидная скидка). Пока я вел его домой, к нам приблудилась ручная обезьянка.

Мальчишку звали Титаном, обезьянку – никак.


2 . Поиски Рабирия оказались делом многих месяцев.

Я знал, что метаморформность есть первый атрибут зла (как и добра, впрочем). Но не ожидал, что Рабирий в выражении этого атрибута достиг высот олимпийских.

Все, что было ему, согласно его уверениям, «до слез любо и дорого», не любым оказалось, да и не дорогим вовсе. В противном случае резонно было предположить, что Рабирий насмерть истек слезами.

Дом, который Рабирий называл «отцовским», оказался два года как продан за бросовую цену. Девочка Ливилла – ее всюду представлял он своей любимой вольноотпущенницей и показательно обожал – как выяснилось, не вольноотпущенницей была, но рабыней (я все проверил, подкупив кого следует).

Некогда стройная и ясноглазая, Ливилла оказалась замужней обитательницей закопченной каморки на шестом этаже. Она отяжелела и озлобилась, впрочем, озлобилась ворчливой злобою матрон, а не метафизической, безысходной злобой рабыни. Полтора года назад ее выкупил у Рабирия ее нынешний муж, торговец пряностями. Когда Титан зашел к ней, она кормила грудью упитанного карапуза. Говорить о Рабирии Ливилла наотрез отказалась. Зато матерно Титана излаяла, обозвав «проклятым жопником».

Квартиры, что некогда снимал Рабирий для интимных и дружеских встреч, оказались как одна пересданы по тридцать третьему разу. А на птичий рынок Рабирий, производивший впечатление заядлого птичника, и вовсе более не ходил (Титан дежурил там, среди сорок, синиц и попугаев, два месяца и каждый раз возвращался с ног до головы измазанный пометом).

Я проник даже в тайное святилище Сета в катакомбах на окраине Города. Но эти сборища египтоманов, озабоченных непонятно чем больше – контактами с «потусторонними сущностями» или своим рангом в иерархии посвященных – Рабирий уже давно не посещал.

Конечно, читатель вправе спросить меня, а как же Цезарь и придворная жизнь? Как же блистательный поэтический круг? Ведь не мог Рабирий, если только он в Риме, обходиться без общества равных? Быть может, оттуда следовало начать поиски?

Да, отвечу я. Именно оттуда и следовало бы начать мне свои поиски. В идеале.

Но увы! Те двери, что вальяжно распахивал я носком сандалии в бытность свою поэтом Овидием Назоном, для греческого зерноторговца Дионисия, коим я теперь прозывался, были всегда заперты.

К жилищам друзей, оставшихся мне верными, я подходить опасался (вот там-то, знал я, и смоют остатки эфиопской сажи с моего лица). А к домам влиятельных приятелей, где Рабирий, не исключено, вечерами лакомился павлиньим мясом и нильскими ракушками, даже приблизиться не удавалось. Африканские сторожа и германские телохранители – это сила сильная.

Днем встретить Рабирия на улице было практически невероятно. Если куда он днем и отправлялся, предпочитал носилки, где можно подремать. Как и многие звери тьмы, Рабирий оживал лишь после заката.

Мой сосед по дому на улице Большого Лаврового Леса с дрожью в голосе сказывал мне о забавах, что распространились с недавних пор среди золотой молодежи. Отпрыски богатеев, де, переодеваются простолюдинами, напяливают на головы шапки вольноотпущенников и слоняются по бедным кварталам, выглядывая жертву – заплутавшего бедняка, старика, которого выгнала из дома сварливая невестка, подвыпившего гулящего мальчика. Компания обступает несчастного, прижимает к зассанной стене дома, всячески глумится над ним, для смеху грабит и хорошо если только ногами бьет, а бывает, что ножом. Я был уверен, новое развлечение это способно увлечь Рабирия, ведь в нем есть все, что ему так нравится: обман, боль, злой кураж молодости и, главное, метафизическое оправдание: «Ведь этот дурак сам во всем виноват, нечего шляться по улицам ночью!»

Разыскивая Рабирия, я постиг одну полезную истину. Это когда ты состоятелен, тебе кажется, что ты един с толпой, един с Римом. Да, эти простолюдины оттоптали тебе все ноги! Они дышат на тебя чесноком и луком! Они говорят на нескладной, деревенской латыни! Сколько же их, боже! Понаехали! Они – пфуй! Они – фи! Но все-таки, тебе кажется, и порою это даже ощущается физически, что ты и толпа – вы едины. Вы вместе – римские граждане. Вы – соборное тело Города. Сводный же мир подворотен и портиков дружествен, един и проницаем. Ты можешь зайти куда угодно – в какую угодно лавку или дом, неважно бедный или богатый. И тебе кажется, что это могут все! Кроме ну разве что самых гадких на вид рабов и нелепых иноземцев. Мир приветлив и открыт для тебя – ты в нем родился, ты им управляешь, ты его сотворил.

Жизнь в шкуре грека-Дионисия меня образумила.

Мир непрозрачен. Он сотворен тебе и другим на муку. Ты – одинок. Рим – вонюч и недружелюбен. Все прекрасное и разумное растворяется в нем, как ложка меда в горячей ванне, не оставляя следа и, что особенно печально, не делая воду слаще. Римские граждане как общность существуют только в воображении дураков и политических демагогов. И потоки божественной любви, коими, как учат иные философы, пронизано пространство весенних рощ, коими пенится летнее море, ощутить в Городе невозможно, их себе можно только нафантазировать, чем я, ваш Назон, всю жизнь и занимался.

Это римские улицы солгали юноше-Назону, что соблазнить можно любую женщину, они заставили его написать об этом в «Науке»! Что ж… Полдня без денег – и я навсегда лишился этого милого заблуждения. Да, почти любую женщину можно купить – подарками, блеском родового имени или его имитацией, но соблазнить просто так можно лишь ту, что хоть на вечер, но тебя полюбила. Только кто полюбит тебя бедным?

Назон поднялся по крутой лестнице на третий этаж, вошел в нашу с Титаном спальню и упал на кровать.

Мой Титан вот уже четвертый день праздновал лентяя – простудился. Поначалу мне примерещилось, что я заслышал хрипы в его груди. Перетрухнув, я позвал дорогого доктора и даже купил ему четырех персидских мышей и крошечную повозку – об этой игрушке он давно и настырно мечтал.

– Я сварил тебе чечевичную похлебку, – мальчик неохотно оставил свое занятие (он запрягал мышей в повозку, потом гонял квадригу эту по полу на радость обезьянке) и отправился на кухню.

– Сварил? Молодец. Новости есть?

– Приходил раб из таверны Агесилая. Тот, которому я денег носил. Говорил, что у него есть новости, – Титан одним глазом смотрит на меня, а другим – в потолок. – Про этого человека. Про Рабирия.

Наконец-то. Не прошло и трех месяцев…


3. – Вообразите себе, друзья. Зашел я вчера к Цинне, а он весь в соплях. Красный, как рак, трясется, руки ломает. «Что такое, любезный мой?» – спрашиваю его. «Займи денег, нужно – край!» – говорит. «Что стряслось?» – спрашиваю. «Вляпался. Скупал тут земельные участки в Остии, что после пожара освободились. Выгодно было – жуть, цены смешные! Конкурентов растолкал. Главного конкурента, Ификрата, вообще в тюрьму упек, чтоб не очень-то. Уже барыш подсчитывал, а барыш там хороший рисовался! И тут выясняется, что Ификрат этот – доверенное лицо самой супруги Цезаря! И действовал он вроде как от себя, но на самом деле от ее лица! И от лица сынка ее Тиберия! Обозлилась Ливия страшно! Метала молнии, что твой Юпитер с сиськами! А мне теперь каково? Сижу и жду участи своей. На заступничество Меркурия уповаю. Сбежать в провинцию и то денег нет, все в дело вложил! Выручай, брат Рабирий! Ради нашей дружбы!» На коленях ползал, весь край тоги слюной своей противной измазал… Омерзительное и в то же время крайне поучительное зрелище!

– А ты Цинне – что? – близоруко щурясь, спросил Тигр, рослый молодчик лет двадцати пяти. По виду – писарь преторианцев или что-то в этом роде.

– Послал по матери. Сказал, что денег нет, – отмахнулся Рабирий.

– Что он, нанимался каждому простофиле помогать? Вот не был бы Цинна рвачом, и не дошел бы до жизни такой, – студеным менторским тоном пояснила позицию Рабирия верная Вибия.

Я немного знал эту неприветливую немолодую женщину по прежней жизни. Обожательница Рабирия и, поневоле, его так называемой «поэзии», она происходила из рода предприимчивых нуворишей, чье возвышение началось при обдергае Крассе.

Она была компаньонкой Рабирия по хождениям в Потаенный Египет. Рабирий презирал ее, часто рассказывал о ней гадкие «случаи», но от ее общества не отказывался. Мне запомнился один такой «случай»: во время удушливой и жуткой мистерии, когда нужно было напиться теплой крови из вскрытой шеи черного козленка – склонить к вещей болтовне стража каких-то там Асфальтовых, что ли, Врат можно было только после совместной трапезы – в углу грохнулся светильник, это крысы впотьмах наозорничали. Но Вибия, не сообразив что к чему, со страху обмочилась. Рабирия до невозможности веселили такие вещи.

– Был бы еще этот Цинна поэтом хорошим… А так – жалкий графоман, – подал голос щуплый, весь в родинках юноша, его имени мне установить не удалось. Никто не называл его по имени.

– Да будь он хоть самим Вергилием, я все равно денег не дал бы, – отвечал Рабирий, закидывая в рот горсть гранатовых зерен.

– Интересно, п-п-почему? – еще один юноша, из рода Туллиев, внук красномолвного Цицерона. Смуглый заика с непропорционально длинными конечностями, он был медлителен и косноязычен – видать, все красноречие, отписанное богами роду Туллиев, природа истратила на деда. Внучок всегда задавал Рабирию вопросы. Но не так, как задают их, когда вызывают к полемике или просят неких сведений. Он спрашивал, как бы взыскуя духовного окормления. Так прилежные школьники просят прибавочных научений после урока у любимого учителя.

– Видишь ли, человек рожден свободным. Если, конечно, это свободный человек. И он, то есть в данном случае я, – разглагольствовал Рабирий, опершись локтем о тюфячок, – всегда волен выбирать, давать или не давать. Проблема выбора, понимаешь? Сейчас мое произволение состоит в том, чтобы не давать.

– Правильно, за все нужно платить, – с одобрением заметил Аттилий. – И Цинны это тоже касается. Пусть платит за свою глупость! А мы посмотрим, как Ливия сделает из его шкуры бубен!

Вся компания разразилась осторожненьким хохотком. Хохоча, пирующие искоса поглядывали друг на друга, чтобы не проворонить тайный сигнал умолкнуть. Этот сигнал исходил обычно от Рабирия.

Не смеялась одна Лика.

Недурная собой, с жертвенным огнем в глазах, она всегда присутствовала на этих сборищах, но находилась как бы во втором кругу общения. То ли не брали ее в первый, то ли стеснялась. Она помыкала рабами, следила, чтобы в светильниках всегда хватало масла, пробовала кушанья перед тем как их поставят на стол. Словом, делала все то, что делала некогда Ливилла и, в сущности, исполняла на публике ту же роль – Красавицы в добровольном услужении у Поэта. Только, к несчастью для молоденькой Лики, обожала она Рабирия непритворно, здесь хитрюге-Ливилле повезло больше.

Лика напоминала потерянную сандалию в площадной пыли – и всем вроде бы хороша, а никому не нужна.

Так и сидела Лика на краю ближнего к выходу ложа, сложив запястья крестом на коленях. Вывести ее из оцепенения сможет только кухонный раб, который принесет очередное подгоревшее блюдо – готовили в термах Никострата отвратительно.

Да-да, я нашел Рабирия в дешевых термах.

Его кружок, состоящий наполовину из людей случайных, а на вторую половину из людей некрасивых во всех смыслах, собирался вечерами в одной из трапезных, каковых в банях Никострата помещался добрый десяток.

Иногда они посещали, как положено, парилку. Но чаще сразу усаживались пировать – предпочитали комнату с видом на палестру. Впрочем, вечером в палестре не шлепки мяча и шарканье подошв раздавались, но лишь комариное зудение.

Не удержусь, похвастаю: свои поиски Рабирия я начал именно с бань. Обошел все, где мы с Рабирием бывали. И пафосные, и хоть сколько-нибудь приличные. Никто и слыхом не слыхивал о поэте Рабирии.

Потом я махнул на бани рукой. И рискованно было это, и бесплодно – ведь число терм в Городе, стараниями Цезаря, приблизилось к ста семидесяти. Попробуй еще обойди! В одном уверен: на плесневелые, темные бани Никострата, если бы не указание сыщика, которого я догадался наконец нанять, я подумал бы в последнюю очередь.

Не могу взять в толк, зачем для своих заседаний Рабирий и его друзья избрали именно это гнилое место. Без мистики здесь, я думаю, не обошлось. Не иначе как ведьма-Вибия какой-нибудь геомантией определила: здесь.


4 . В бани Никострата я устроился работать. Вначале – капсарием, сторожил одежку тех, кто пришел мыться. Через пол-луны перевелся в чистильщики труб – племянник распорядителя, работавший чистильщиком ранее, слег с чахоткой и для меня открылась вакансия.

Распорядитель охотно принял меня – его, обнищавшего учителя риторики, тошнило от деревенского сброда, которым приходилось помыкать. Одного не мог понять распорядитель: зачем мне чистить трубы.

– Ты ж вроде неглупый человек… Образованный даже… Даром что зерноторговец… Платим мы гроши, а деньжонки у тебя и так, я вижу, водятся! Скажи мне, Дионисий, к чему тебе это?

Тут впервые в жизни, пришлось мне сыграть Барбия, простодушного, суеверного и прямого. Отвечая распорядителю, я словно бы устами друга своего заговорил:

– Да вышла вот незадача… Когда судно на пути в Херсонес в шторм попало, взмолился я, взывая к Океану. Пообещал ему, что, если невредимыми до Таврии доберемся, всяческие ему воздам почести. Во сне божество сие явилось мне и рекло грозным таким голосом, что, мол, никаких почестей не надо. Но если и впрямь так сильно я его уважаю, то должен в обмен на милость к кораблю моему послужить ему рабом.

– В храме, что ли?

– Вот и я так подумал, что в храме. А Океан сказал мне: нет. В храме каждый может. А Ему милей служение банное. Посиди, говорит, в шкуре моей, вот и будет твое служение. Омывай, говорит, грязь с тел чад земных, течению воды способствуй, питай влагой тела и души и все это бескорыстно. А за это сохраню я корабль твой и сейчас, и на обратном пути. Выполнил Он свое обещание. Значит, мне теперь мой обет исполнять надобно!

– И надолго это? Не сказал он тебе? – поинтересовался распорядитель.

– Буду служить, пока Он мне уйти не позволит.

Не знаю, сиял ли мой лик в те минуты неземным светом причастности к высшим сферам, но распорядитель мне поверил. И даже неким боязливым уважением проникся – как к человеку с идеалами.

Работа моя была грязной, но не суетливой. Во все кишки банные лазил я, чумазый и медленный, как слизняк. Я выучился слушать трубы, прижимая к ним ухо. По одному лишь звуку я определял что и где. Всюду проникал, чинил краны, устранял заторы, складывал в корзину колтуны из волос и мусора – что ни день они закупоривали сливы.

Сильно досаждал мне запах. Но я приловчился натягивать на лицо плотную повязку, смоченную в масле розмарина. Эта повязка давала еще одну выгоду: скрывала мое лицо не хуже смрада, который первым сообщал банным людишкам – лучше отвернуться, чтобы не увидеть нечто, что в своей мерзости под стать запаху.

Титан носил мне горячие обеды и бегал по поручениям, а потом часами плескался в большом бассейне фригидария. Я тоже не брезговал банными процедурами – каждую ночь до крови тер кожу, чтобы хоть уснуть чистым. Вскоре я возобновил упражненья с мечом на принадлежащей термам гимнастической площадке – в ночные часы она пустовала, хоть из десятиминовой баллисты стреляй.

Я махал деревянной дубиной и скакал козлом, отжимался и приседал – страх перед Рабирием придавал мне сил. Ведь я знал: мы любим людей за то хорошее, что делаем им, и не любим за то плохое, что делаем им же. А раз так – Рабирий должен ненавидеть меня куда больше, чем его ненавижу я. Не ровен час, задавит Назона голыми руками.


5. Вонючая эта работа позволяла мне беспрепятственно наблюдать за кружком Рабирия, вычисляя, примеряясь, вынашивая планы.

Стало ясно, что зарезать Рабирия на ночной улице, как мне мнилось верным поначалу, не удастся. Домой его всегда провожала преданная клака. Лишь когда Рабирий скрывался за воротами своей виллы – «поэзия зовет!», говорил он, напуская на себя вдохновенный вид, – неохотно расходилась и его шакалья стая.

Частенько, дождавшись пока сгинет Вибия, а с ней прочие, Рабирий покидал дом с черного хода и отправлялся на поиски незамысловатых развлечений. Но, к несчастью для меня – на носилках. Я не льстил себе: справиться с восемью мордоворотами-носильщиками мне не удастся, вооружись я хоть десятиминовой баллистой…

Отравление? Этот способ я оставлял на крайний случай, хотя был он, признаться, самым простым.

Лох и Флора, кухонные рабы, обслуживавшие трапезную, где пировал Рабирий сотоварищи, очень кстати влюбились друг в дружку. Пока они обнимались в закутке, шепча с колен жаркую чушь, любой прохожий мог помочиться в кувшин, никто и не заметил бы, благо разводили вино у Никострата теплой водой – как положено. А мог бы и яд всыпать.

Я знаю толк в зельях. А оттого не стал бы сыпать в кувшин отраву, которая заставит Рабирия корчиться мукой прямо в бане. С соизволения Гекаты Назон выбрал бы что-нибудь медленное, что с гарантией сведет Рабирия в могилу через месяц.

Но этот способ мне не нравился. Яд – орудие женщин. Я же хотел сквитаться с Рабирием по-мужски.

Разумеется, я мог подкараулить Рабирия в нужнике, отрубить ему голову и спустить ее прямо в клоаку (в принципе – должна пролезть, а не пролезет, так имеются у Назона теперь инструменты). Или подловить Рабирия в полутемном коридоре, благо по ночам термы Никострата пустовали – они располагались в квартале рабочего люда, который, помывшись ввечеру, спешил домой спать, спозаранку-то снова ишачить. Но так тоже не годилось. Насильственная смерть важного господина, каким, несомненно, являлся Рабирий, не пройдет для банной обслуги бесследно. Я, положим, успею улепетнуть до того, как установят мою ссыльную личность. Но ведь других будут жестоко пытать дознаватели – и придурка Лоха, и конфетку-Флору, да всех! Когда-нибудь выяснится, что они невиновны. Но разве стоит смерть паршивца детских слез? Верьте бывшему триумвиру по уголовным делам – ни хрена не стоит.

Каждый раз, протиснувшись лежмя в ход для теплого воздуха, я прижимался лицом к решетке, что располагалась под самым потолком нужного мне триклиния, слушал разговоры. А вдруг какая-нибудь мелочь, какая-нибудь деталь…

– Как твои успехи с Фабией? – невинным голоском поинтересовалась Вибия.

– Мы тоже хотим знать! Все-таки, спор есть спор! – в один голос поддержали ведьму Тигр, Туллий, Аттилий и прочие. «У нас друг от друга секретов нет!» – любили повторять здесь.

Пряча лицо, Лика встала со своего места и отправилась в нужник. Там на стене в женской комнате облупившийся рельеф – Амур правит дельфинами в овале из миртовых листьев. Он остался со времен, когда бани Никострата считались более-менее приличными. Я уже знаю, что дальше будет. Лика встанет прямо под дельфинами, упрется белым лбом в рыжую стену и заплачет. Сотрясаясь в беззвучном вое, станет колотить о стену кулачком – правый кулачок в аккурат в печенки Амуру. А вода в желобке на полу чистая-чистая по ночам, почти как вода горного ручья. И старая губка для подтирания срамных мест сереет на краю желоба как жертвенный камень. Лика будет плакать, пока не устанет. Потом умоется, подождет у зеркала, пока нос из красного снова станет бледным, вернется в триклиний. Я все это уже видел раньше. Эту обычную драму я назвал бы длинно: «Нужно терпимо относиться к мужским изменам. Нам, современным женщинам, так сказали».

– Как с Фабией? Да никак. Упрямая. Все руки не доходят ею как следует заняться, – неохотно отвечал Рабирий.

У меня отлегло от сердца, я бесшумно отер пот со лба.

– Сейчас вот разгребусь с делами – и начну по новой, – продолжал Рабирий. – Не переживайте, я своего добьюсь. Всегда добивался. В конце концов, я вооружен «Наукой», написанной ее изобретательным супругом! Работала «Наука» эта тысячу раз, сработает и в тысяча первый! Не поперек же у нее, правильно?

Вся компания гаденько захихикала.

«Поперек! Уа-ха-ха!» – это дурачина Тигр.

«А Фабия-то твоя – не столь уж и юна! И как только ты не брезгуешь?!» – это ревнивая Вибия.

«Д-даст, к-к-конечно! Я на ее месте т-точно д-д-дал бы!» – это Туллий.

«Тело к телу – любезное дело!» – это Аттилий.

Я же, прислушиваясь к их беснованию, жалел лишь об одном: что это я написал «Науку любви». Что она была написана мною.

Впервые в жизни подумал я о том, что Цезарь наш, которому я в первую, особенно лютую, полуголодную зиму в Томах желал скорейшей смерти, в своем решении наказать меня ссылкой – совокупно за «Науку» и за посещение запретного флигеля с золотыми звездами – был по-своему прав.


6 . О, Цезарь! Если спросят меня после смерти что хорошего мы, римляне, принесли миру, я отвечу: тебя и бани.

С тобой, о божественный Цезарь, все ясно. Ты лучше всех – как на тебя ни клепай. Это ты, светлый и осанистый, избавил нас от гражданских войн и доходчиво объяснил нам, правнукам Энея, что в освободившееся от усобиц время нужно вкусно есть, сладко спать, устраивать праздники и влюбляться.

Тебя, мой Цезарь, так и не смог Назон возненавидеть. Как можно ненавидеть Юпитера за то, что он испепелил твое зернохранилище? Правильно, никак.

Да, бывало подшучивал я над Вергилием, что голос сорвал, тебя воспевая. Обзывал его подхалимом, а тебя, приручившего самого Вергилия (в узком, конечно, кругу), уподоблял я нуворишу, половину состояния завещавшему плакальщицам, чтоб те еще год после его похорон выли волчицами на пепелище! И Горация не уставал я хвалить за отказ в секретарях у тебя ходить. «Человечище!» – восклицал я, зная, впрочем, что Гораций человечище не потому, что отказал тебе, Цезарь, а потому, что на белом лебеде своем чудесном в такие он летал дали, в какие нас, юбочников и нытиков, не допускают. В сущности, всегда знал я, что высокие души – Вергилий и Гораций – не оттого Цезаря славят, что куплены, и не оттого даже, что любят его, но оттого, что знают: он – благо.

Вот, принесли мы тебя – твои статуи и твой державный голос, высеченный в камне и выбитый в бронзе, – во все мухосраные закраины, в Колхиду и в Ретию, в Германию и Испанию. Установили тебя в храмах, кадим тебе, заставляя мелкие умом народы твоим облым образом причащаться. И слава нам, римлянам. Ибо благо нужно распространять. Особенно, когда это недорого.

С банями – та же история. Где мы не появись, всюду их строили. Такое ощущение, что они сами росли, как грибы – в Галлии, на Рейне, в пустынях. Разве что в Томах бань не было (не считать же самодельный паучатник, сложенный кое-как возле дома Маркисса?). Но Томы пусть будут исключением из правила. Правило же таково: мы, римляне, научили мир мыться.

И все?

Нет, не все. Еще смеяться научили. До нас, римлян, смеялись только греки. Допускаю даже, что смех у них мы украли.

У гетов есть обычай воровать друг у друга побеги и луковицы. Считается, что наилучшим образом растет то, что было потибрено. Может быть и со смехом это огородное правило работает? И оттого мы веселые такие, что греков обокрали?

И не говорите мне, что смеяться народы начинают, когда богатеют. Вот, де, разбогатели мы и начали хохмить. Не верю! Взять хотя бы египтян. Тысячи лет были куда богаче нас, а сами и десяти анекдотов не сложили. Точнее, где-то десять и сложили. Но разве же это анекдоты?

Думая так, я улыбнулся. И мне вдруг стало смешно. Вдруг, впервые за три месяца в Риме, я ощутил себя настоящим римлянином, а не фракийцем, не жителем Тавриды. И этот настоящий римлянин, то есть второй я, этакий Назон-II, отделился от Назона-I, лежащего в вентиляционной трубе, бородой в решетку, встал во весь свой призрачный рост, поправил белесоватые складки тоги, посмотрел на Назона-I исчуже и, держась за живот, беззвучно загоготал.

Этот, мне одному слышный, хохот можно было разложить на три составляющие его темы – в отрочестве меня учили таким штукам в школе риторики.

Тема 1. Глумливое презрение к Назону-I, измазанному тиной и дерьмом, зажатому в каменной теснине, вынужденному слушать гадости о любимой своей жене. И все из-за мальчишеской мании отомстить!

Тема 2. Ультимативное понимание абсурдности положения Назона-I, а также того, что в это положение вовлекла Назона-I его одичавшая, распоясавшаяся ненависть. Надо же только умудриться – ходить на поводу у нее годами!

Тема 3. Смерть и Старость, две старухи-сестрицы, уже в пути, уже шлют через гонцов весточки Назону-I и Назону-II, мол, скоро будем, сворачивайте делишки! А назоны эти вместо того, чтобы готовить злыдням отпор, ночи напролет слушают гнилые вирши, сочиненные прыщавыми дрочилами из «кружка Рабирия»!

Мораль: кощунственно тратить время на Рабирия. Тем более, что столько потрачено его уже.

Назон-I и Назон-II должны объединиться в Назона-III и этот третий должен покинуть термы Никострата навсегда.

Я закрыл глаза. И представил себе Фабию, рассеянно поедающую любимое лакомство – нефритово-бурый, клейкий плод-хурму. Какое же раскаяние вдруг мою душонку затопило! Ведь, в сущности, невероятное на меня нашло с этим Рабирием наваждение! Я четыре месяца в Риме, и я даже не сумел отыскать Фабию! Урода-Рабирия – нашел. А жену – нет. Поискал с недельку и отложил, чтобы не испортить себе охоту. Подумаешь, какое важное дело! Охота на падаль!

А ведь может статься, у нее не то что на хурму, на вяленые фиги нет средств! А что если в эти самые минуты она плачет, свернувшись калачиком у ног домашнего алтаря, умоляя покровителей нашего очага сделать так, чтобы известие о моей гибели не подтвердилось! Она блекнет, она дурнеет, пинцетом выдергивает первые седые волоски… А вдруг замыслила замуж, лишь бы не в одиночестве? Одной на супружеском ложе слишком просторно, почти как ночью в заснеженном поле. Избыток пространства порождает избыток мыслей. Мысли же у несчастных людей, конечно, несчастливые. А в это время ее возлюбленный муж среди банного смрада тешит свое тщеславие мыслями о том, как мастерски, с секретным гладиаторским подвывертом, он пропорет брюхо мерзавцу! Подумаешь тоже, враг рода человеческого!

А еще я думал о немоте. Смерть равно немота, это понятно. После смерти намолчимся. Об этом любили писать греки-александрийцы. Собственно, эта истина их писать и заставляла.

Так вот: с тех пор как я устроился в термы Никострата я, считай, онемел.

Среди рабов и вольноотпущенников я остерегался болтать, чтобы не привлекать к себе внимания. И дома молчал. О чем говорить с Титаном? О педофилии?

А вот еще стихи есть! Песни! Их не писал я с тех пор как покинул Фракию. Все пытался складывать стихи из мужественных поступков, как учил Филолай… Ну и наскладывался же я! Какое же говнище я, в сущности, сложил! И это еще вопрос, смогу ли я в принципе, после терм Никострата, после общения с местной продолбаной во все дыры аристократией парилки, сплошь проститутки да проституты, сложить что-либо стоящее. Боюсь вместо гекзаметра священного попрет из меня потоком хули в июле похер Хирону мандаты и маны… Гнеф, мля, багиня васпой!

Тьфу!

Мучительно хотелось заговорить. Не событиями, обычными словами.

И последнее. Вспомнив о гекзаметрах, я вдруг живо представил себя Одиссеем, затаившимся в затхлой пещере Полифема.

Моя пещера – это Рабирий и все, что связано с его именем: моя обжигающая привязанность к нему, моя ненависть, его несостоявшееся покаяние и мое неслучившееся прощение, часы разысканий и выслеживаний, гранитная тяжесть проклятий и хищный блеск моего клинка.

Это вот всё – пещера.

И ненависть – пещера. И месть – пещера. И что бы я ни делал с именем Рабирий, я нахожусь в этой заколдованной темнице.

Да, я научился видеть в темноте, ходить под себя, забыл о своей Пенелопе. Я обзавелся терпением, характером, стойкостью и верой. Да, еще немного и я, возможно, убью вредного циклопа. Но! Даже если я убью Полифема (сиречь Рабирия), еще не гарантия, что я смогу выбраться из его проклятой дыры. А что если его труп окончательно перегородит мне путь к спасению? А ведь не Полифема мне убивать следует, но выход искать, путь домой! Хотя бы уж потому, что не столько Рабирий виноват. Он лишь проводник той низкой и лукавой силы, что скоро названа будет по имени всесветной религией, о рождении которой все чуткие уже наслышаны от оракулов – ими богат наш банно-лавровый Рим почти так же, как хорошими поэтами.

Ну а бесноватый Рабирий пусть и дальше пирует, воплощая ту меру зла, что должна быть проявлена в нашем мраморном мире. Не так уж он, в сущности, страшен.


7. Я долго лежал с закрытыми глазами.

В трапезной шла оживленная беседа – там сообща глумились над новичком, которого угораздило обмолвиться, что он бескорыстно помогает одному престарелому торговцу. Заходит в его лавку и покупает всякую ерунду, чтобы сделать тому выручку. А то, мол, умрет с голоду вместе со своей старухой.

– Хорошо устроился старый пень! Вместо того, чтобы учиться торговать как следует, он пацана околдовал! Хотел бы и я так! Ничего не делаешь, а деньги капают! – возмущался Рабирий, поедая крупные, пахнущие лесом орехи, такие возят из ледяных чащоб Германии.

– Помогать людям – занятие бессмысленное. Оно плодит рохль и слабаков. Рим – это территория сильных! – умничает Вибия.

– Помогал бы лучше какой-нибудь молодухе… Какой смысл помогать дряхлолетним неудачникам? – рассуждает Тигр.

Я присмотрелся. Все было таким же, как и час назад, когда я пустился по морю своих мыслей. И все же – не совсем таким.

Гости терм Никострата, включая Рабирия, в тех же позах возлежали вокруг стола. Лика проверяла масло в светильниках. Добавился разве что африканский раб-уборщик – он затирал бурую лужу на полу. Вероятно, Аттилия стошнило вином, как уже не раз случалось. Сам Аттилий спал, положив голову на мясистые бедра Вибии, ее пальцы гадюками шныряли в волосах юноши.

И все-таки что-то было новое. Я не сразу заметил это «что-то», все-таки зрение не то уже, да и расстояние, свет неверный.

Но когда заметил, похолодел весь, волосы мои встали стоймя, как однажды в молодости, по осени, когда занесло меня во хмелю ночью на кладбище, где я и заснул, зарывшись в кучу жухлых листьев. Когда проснулся, то увидел я двух мосластых ведьм, что потрошили бедняцкие могилы. Жутко воняло. Очень было страшно. Думал, не доживу до рассвета.

Итак, у Рабирия теперь был собственный иноприродный зверь.

Как и у всех стоящих поэтов.

Но этот зверь… даже не знаю как сказать… не вполне зверем был он!

При Рабирии состояла стрига. Да-да, то самое птицевидное исчадие бездны с загнутым клювом и крючьями вместо когтей. Это она сосет кровь оставленных без присмотра младенцев, из-за нее плачут они беспрестанно. Та самая стрига, что в кладбищенской сиреневой тиши, в самом темном углу комнаты с покойником, с той стороны зеркала, в кошмарных видениях умирающего под пыткой изверга. Вот какой зверь был теперь у Рабирия. Вот кто носил Рабирия на своих кожистых крыльях в черные края, за свинцовые моря.

Нахохлившаяся стрига сидела на спинке ложа, у плеча Рабирия. Она напоминала перегнившую помесь вороны и ловчего сокола.

Смотреть на нее было больно – переполнялись кислой слезой глаза. И все же не смотреть на нее было невозможно.

В конце концов, такого я не видел никогда в жизни. Природоиспытательный азарт меня забрал! Признаться, до того мгновения я вообще был уверен, что стриги – такая же выдумка моего дядьки, как и косточка, которая, якобы, имеется в детородном органе некоторых, особо любезных Венере, мужчин.

Эта стрига вела себя беспокойно. Вертела шеей, требовала внимания хозяина, легонько тыкала клювом ему в темечко. Но он вроде как ее не воспринимал. Даже не отмахивался от ее назойливых приставаний. Собственно, что удивительного? Нужно часами особым образом настраиваться, чтобы зверей видеть. Во хмелю же это вообще невозможно, а в компании – тем паче. Поэтому-то даже сносного четверостишия «на кочерге» не сложишь – на это жаловался еще выпивоха Катулл. Не сложишь даже стихотворения о пьянстве, хотя казалось бы…

Но что случилось? Ведь просто так зверь беспокоиться не будет. Да и стрига тварь не из нервных.

Беспокоится – значит чует опасность для хозяина, который кормит ее нерастраченным волшебством бессонных ночей и невыплаканными слезами. Если хозяин умрет, чем будет питаться зверь?

Я прильнул к решетке. Вдруг кто-то из приятелей Рабирия тайком сжимает под полой плаща кинжал? Быть может, под ложем затаился заговорщик? Яд дымится в чаше? Или вот сейчас дверь задрожит под ударами сапог и в триклиний ворвутся преторианцы в черных масках? Молчаливые и потные, они переколют всех, как свиней? Визг, ор, кровища фонтанами до самого потолка!

Но, как я ни присматривался, ничего странного не приметил – Рабирий, пребывающий в своей раздумчивой разновидности, с механическим постоянством закидывал в рот орешки, глядя в никуда.

Вибия соревновалась в ослоумии с одухотворенными вином пацанами.

Лика, как видно, пробовалась в модели для создания скульптурной Аллегории Скорби.

Свинцовой стала моя голова. И начала она болеть так, как не болела даже после того как беспризорные сарматы огрели меня дубьем на берегу Истра. Вот она, расплата: слишком долго пялился на то, на что нельзя человеку глядеть.

Я смежил веки. И ощущение густого ужаса, которое обволокло меня после того, как я приобщился к тайне Рабирия, медленно отступило. Мы даже не представляем себе, насколько зависим наш страх от наших глаз, как будто даже сделан из них наполовину. Не вижу зла – и более не боюсь его… Может оттого и смел был Гомер, оттого и светел как солнце, что слеп? Я сам не заметил, как снова задремал.

Судя по разговору в триклинии, расходиться никто не собирался, а раз не собирался, значит, мне можно было не беспокоиться. Все равно бесшумно выползти из своей узины и уйти домой я не смогу. Придется ждать окончания банкета…

Засыпая, я думал о том, что, в принципе, прикончив Рабирия, я оказал бы Риму добрую услугу.

Причем, не только поэтическому Риму.

Ведь ничего хорошего стрига, пожирательница младенческих кишочек и менструальной крови, надиктовать человеку не может. Но самое ужасное, надиктованное стригой «плохое» скорее всего не будет бесталанным (ведь бесталанное пишется без диктовки). То есть, имеем худший вариант. Нечто тлетворное по сути, однако сносное по содержанию и даже игривое по форме. В портовом лупанаре всегда встретишь рабыню, соответствующую такому описанию – девочку дивной абиссинской красоты, больную до самого дна своей испорченной задницы отвратительной срамной болезнью, которую не вытравить ни одним халдейским порошком.

И если хорошие поэты создают прекрасные невидимые цветы, целые поля синих маков и охряно-желтых крокусов, которые, отцветая, производят семена – падая с небес на землю, эти семена через некоторое время прорастают на ней цветами самого разного свойства – от детей, цветов жизни, до цветов папоротника и девушек в цвету – то что же создает в тонком мире плохой поэт, со стригой на плече? Дерьмо? Ах, если бы! Скорее уж антицветы, не дающие цветам вегетировать. А еще вернее – своеобразный злой апейрон, втянув который ноздрями, человек начинает верить, что цветы – бабская забава, что боги выдумка жрецов, а жрец, по определению, способен только «жрать», что любовь нужна для хорошего траха, а Отечество там, где лучше кормят. Как-то так, в этом духе.

Светлые боги, вы слышите меня? Я не хочу знать, что именно создают в тонком мире стихи Рабирия, даже боюсь это знать! Я слишком устал знать, я хочу домой, я лично прощаю его, этого опухшего от излишеств лгуна. Но вы, светлые боги, прощать его не имеете права! Ведь иначе мы верить в вас перестанем, вообще перестанем верить! Посмотрите на нас со своих снеговых высот, мы здесь.


8. Меня разбудил звенящий крик Лики.

Женщины кричат так крайне редко. Чтобы женщина издала такой вопль, недостаточно, чтобы ее жизни угрожала опасность. Нужно, чтобы она угрожала жизни ее ребенка или любимого. (Женщине столь же привычно жертвовать собой, как мужчине – брить бороду, ведь женщины тоже занимаются этим каждый день.) Этот крик высок и жуток – как немигающий взгляд стриги. Во время сарматских набегов у меня была возможность стать в теме чем-то вроде эксперта.

Сон слетел с меня, тело напряглось. Я вновь прильнул к своей смотровой щели.

Увы, кособокая спина вставшего на ложе Аттилия и кобылий круп Вибии заслонили для меня происходящее. Из выкриков, правда, можно было кое-что понять.

– Да сделайте же что-нибудь! – вопила Лика. – Не видите, ему плохо!

– А что с ним вообще? – тер соловые глаза Тигр. – Я что-то не понял. Сидел-сидел, потом…

– Не в то горло попало! Орехом подавился, – пояснял новичок, тот, что поддерживал старого лавочника.

– Мать-Геката, снизойди! – патетически гнусила Вибия, закатывая глаза к потолку.

– Может, сейчас откашляется?! Говорят, это иногда само проходит!

– Д-доктора звать н-н-надо!

– С ума сошел? Ночь на дворе!

– Ну и что? По-твоему, доктора по ночам в крыс перекидываются и по помойкам шарят?

– Крысы и есть! Один с меня сто сестерциев попросил за то, что мозоль мне срежет. Да я за эти деньги не то что мозоль, ногу оторву!

– Аттилий, живо за доктором! Тут на углу Кожевенной и Иудейской живет один грек, зовется Мироном. Скажи: десять гонораров получит, ежели спасет!

– Лучше скажи двадцать, – уточнила Вибия, пересчитывая наличность.

Аттилий вскочил с ложа и понесся в выходу. Образовалось оконце – как раз для моих жадных глаз.

А через него я увидел…

…В мерцающем свете ламп, на полу триклиния, извивался Рабирий. Он лежал на спине, выгнувшись мостком вверх, словно пол был раскаленным. Судорожно отталкиваясь ступнями, он как будто полз вот таким кандибобером от своего пиршественного ложа к выходу.

Его дыхание – сипящее, булькающее, трудное – напоминало мне звуки, которые издают во время перебоев с водой мои подопечные, свинцовые трубы. Я даже не уверен, что было это дыхание, а не какой-нибудь зловещий нефизический звук.

Одна рука Рабирия была плотно, как у припадочного, приклеена к телу. Другая – сжимала горло под кадыком. Могло показаться, что его душит некая незримая сила, а он пытается ей в этом помешать. Судя по тому, как посинели его лицо и ногти, как вздулась вены на шее, незримая сила неуклонно брала верх. Рабирий был без сознания.

На том месте, где только что он корчился, я заметил небольшую, размером с ладонь, волосистую вещицу.

Лика тоже заметила ее, подобрала и прижала к красному от слез лицу. Тотчас Рабирий изменил положение и его правильной формы голова сверкнула плешью.

Только тут я догадался: Лика подобрала паричок. Его прилаживал Рабирий к облыселому темени – клеем или, быть может, шпильками, – чтобы казаться вихрастым, кудрявым, всегда-навсегда-молодым. Хороший паричок, искусный. Я, например, сроду не догадался бы.

– Где этот гребаный доктор? – зло спросил Тигр.

– С-сейчас будет. Не н-нервничай, – отвечал Туллий, бледный, как будто его мукой обсыпали.

За столом больше никого не было – все теперь стояли. Больше всего компания напоминала мне ту хищную золотую молодежь, что, согласно уверениям моего соседа по инсуле, раздает ночных звездюлей незадачливым гулякам. А Рабирий напоминал забитого до смерти незадачливого гуляку.

Я расслабил зрительный мускул – этому меня научил Филолай – и взглянул на группу скользящим взглядом сарматского колдуна.

Те же и стрига.

В отличие от светящихся червяков в белых тогах, тварь не верила в помощь доброго доктора Мирона. Вырвавшись из кольца зевак, она брала разгон в сторону западной стены триклиния – вот сейчас, у облупившейся настенной росписи (нимфы и Пан-свирельник у источника), один бытийный слой, наш сине-голубой, войдет в другой, лилово-черный, и стрига, развернув кожистые крылья, перепрыгнет из нашего мирка, куда заходит она только чтобы полакомиться вкуснятинкой, к себе домой, где под низким небом летают сотни таких же как она уродин и где не захотел бы Назон оказаться ни за какие блага. Здесь больше нечего стриге дожидаться. В конце концов, она честно пыталась его предупредить.

Тем временем Тигр – недаром был солдатским писарем – решил лечить Рабирия собственными средствами.

Он перевернул Рабирия на живот, перевалил его тело через колено и принялся лупить того по спине открытой ладонью. Из безвольно раскрывшегося рта Рабирия текла на мозаичный пол розовая слюна, а Тигр все наяривал. Лика даже плакать перестала, обнадеженная.

Посыпались добрые советы – их наперебой давали все, включая Вибию (она давала самые глупые – например, предлагала отпоить Рабирия цекубским вином, кувшин с которым она держала в руках). Стало шумно, даже вроде как эхо появилось – и откуда только взялось? А впрочем, дошло до меня, ведь стрига теперь улетела! Когда стрига поблизости, эха никогда нет, это любой крестьянин знает. Говорят, стриги поедают эхо, но я лично в это не верю, наверное просто метафора.

Тигр стукал и шлепал, Рабирия, давил ему на живот – ни дать ни взять воин из санитарной команды при исполнении.

Действовал он почти правильно. За тем исключением, что все это нужно было проделывать десять минут назад.


9. Вскоре явился доктор Мирон в сопровождении Аттилия, множества рабов и отпущенников.

Все врали, что хотят помочь, но на самом деле хотели просто поглазеть. Стало шумно. Лика снова начала плакать, Аттилий – громко ругаться. В общем, наконец-то я мог покинуть свое укрытие без боязни быть услышанным! Что и сделал.

В пустой раздевалке-аподитерии меня ждал мой Титан. Точнее, он мирно дрых на лавке для рабов-сопровождающих, положив под голову мою одежду. Я заглянул под лавку – обычно там спала обезьянка – и растолкал мальчика.

– Сейчас пойдем домой, – сказал я. – Что новенького?

Титан потер кулаками свои ясные голубые глаза и посмотрел на меня – ну, настолько «на меня», насколько позволяло его косоглазие. Обычно у него получалось «один глаз на вас, другой на Акритас», есть такой мыс близ Мессенского залива.

– Имеются две новости. Одна очень плохая, а другая – просто плохая, – галантно ответствовал шельмец. – С какой позволишь начинать?

– Давай с очень плохой.

– Господин распорядитель сказал, что его племянник чудесным образом выздоровел от чахотки. Будет теперь чистить трубы снова! Господин распорядитель сильно извинялся перед тобой и перед Океаном. Но не может же он отказать родственнику в работе? В общем, просил войти в положение. С завтрашнего дня племянник возвращается на свое место! – Титан опустил голову и вздохнул с притворной печалью. – Это была очень плохая новость.

– А просто плохая?

– Наша обезьянка пропала, – на этот раз скорбь Титана была неподдельной.

Мы шли домой через храпящий, сучащий во сне ногами, потный Рим, и я думал о том, как все забавно. Чахоточный племянник, которого я записал в покойники, неожиданно воскрес. Зато Рабирий, которому я даровал жизнь, насмерть подавился орехом. Распорядитель выгнал меня как раз в тот день, когда я и сам собрался уйти. И обезьянка сбежала.

Хвала богам! Мерзавка гадила всюду, щекотала хвостом своим у меня под носом, когда я спал, раскидывала вещи и проливала чернила, а однажды положила в жирный гороховый суп губку для вытирания зада. Словом, достала почище Рабирия.


Содержание:
 0  Римская звезда : Александр Зорич  1  I. Поэт Назон гибнет от рук кочевников : Александр Зорич
 2  II. Назона выгоняют из поэзии, и он учит сарматский : Александр Зорич  3  III. Назон идет в парфюмеры и получает по голове дубиной : Александр Зорич
 4  IV. Назон плывет домой : Александр Зорич  5  вы читаете: V. Назон чистит трубы : Александр Зорич
 6  VI. Назон встречает бога : Александр Зорич  7  VII. Назон устраивает счастье : Александр Зорич
 8  Глоссарий : Александр Зорич  9  Использовалась литература : Римская звезда



 




sitemap