Приключения : Морские приключения : КНИГА ПЕРВАЯ : Рувим Фраерман

на главную страницу  Контакты  Разм.статью


страницы книги:
 0  1  2  10  20  30  40  50  60  70  80  90  100  110  120  130  140  150  160  170  180  190  200  210  220  230  240  250  260  270  280  290  300  304  305

вы читаете книгу




КНИГА ПЕРВАЯ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

РОЖДЕНИЕ МОРЯКА

Глава первая

ВЕСНА В ГУЛЬЁНКАХ


Весна 1788 года в Гульёнках была поздней: уже стояли первые дни мая, а в помещичьем парке еще только зацветали северные фиалки — бледные, непахнущие цветы, и веселое галочье еще только готовилось устраивать гнезда в дуплах старых парковых лип.

В этот день птицы с утра собрались огромной стаей на голых еще и темных вершинах и о чем-то галдели, а потом вдруг притихли и расселись парочками по отдельным веткам.

За криками и возней галок наблюдали два мальчика. Один из них, постарше, лет двенадцати, в мягких сапожках, без шапки, со смуглым и смышленым лицом, был Вася — барчук, глядевший черными блестящими глазами на птиц, на разлатые вершины старых деревьев. А другой, весь белый, с белыми волосами, с маленькими синими глазками, был дворовый мальчик Головкиных Тишка, определенный тетушкой Екатериной Алексеевной в казачки к молодому барчуку. Одет он был в новенький мундир со светлыми пуговицами, из-под которого, однако, виднелся край длинной рубахи, сшитой из грубого домотканого холста нянькой Ниловной, — Тишка приходился ей внучатым племянником.

С различными чувствами наблюдали мальчики за этой галочьей возней и слушали весенний птичий гам в старом гульёнковском парке. Вася смотрел на столь обыкновенных птиц восторженно и немного грустно. Он прощался с ними. Через несколько дней он уезжает в Морской корпус, куда волей своего покойного отца и дядюшки Максима, жившего в Москве, он был предназначен уже давно.

А Тишка, который никуда не уезжал из родных Гульёнок, давно уже перестал смотреть на галок, так как не находил в них ничего интересного. Забравшись на ствол молодой черемухи, поваленной бурей, он старался перебраться через яму, на дне которой еще стояла лужа черной весенней воды.

— Гляди, гляди, Тишка! — услышал он вдруг крик барчука.

Тишка испуганно обернулся, ожидая увидеть либо няньку Ниловну, либо самое тетушку Екатерину Алексеевну, потерял равновесие и шлепнулся в грязную лужу.

Сначала Вася громко расхохотался, но, нагнувшись над ямой и взглянув на жалкое лицо своего казачка, на его новый мундир, залепленный грязью, сразу перестал смеяться и помог Тишке вылезти из ямы. Тишка заплакал, сгребая с мундирчика густую илистую грязь.

— Чего теперь будет? — хныкал Тишка. — Съест меня Ниловна! Чего ты меня зря напугал?

Вася нахмурился. Он не хотел его пугать, он хотел только показать на галок: какие они умные.

— А чего они сделали? — продолжая всхлипывать, спросил Тишка.

— А вон гляди, у каждого дупла сидят по парочке, караулят отведенные им на сходке гнезда. А до того слышал, как галдели? Это они сговаривались о дележе.

— Пропади они пропадом, эти галки! — плакался Тишка. — Открутит теперь мне уши Ниловна!

При этих словах барчук нахмурился еще больше. Пухлые детские губы его приняли выражение твердости и даже упрямства.

— Я скажу тетушке, что это я тебя толкнул.

— Ты? — отозвался Тишка. — Она тебя и слушать не будет.

Вася задумался. То, что говорил Тишка, была сущая правда. Вася знал, что в родовом имении Головниных, Гульёнках, хозяйничает тетушка Екатерина Алексеевна, которая считает его мальчиком дерзким, непослушным и даже злым.

Подумав немного, Вася сказал:

— Никто ничего не узнает, Тишка. Мы пойдем на пруд, вымоем твой мундир и высушим его на солнце. Вот и все. Не буду я тетушке ничего говорить. А ты пока в рубахе походи.

И мальчики побежали к пруду.

Пруд в Гульёнках был большой. Начинался он в парке, затем выходил далеко за его пределы, оканчиваясь где-то в заболоченном лесу, и потому никогда не пересыхал.

Мальчиков тянуло к воде, как уток. Летом они часами просиживали в пруду, ловя золотистых карасей в верши, сплетенные из лозы, и наблюдая за тем, как плотно наевшиеся гуси, затевая веселую игру, носятся вперегонки по его зеркальной поверхности и, ленясь подняться на воздух, чертят лапками по воде.

— Ленивые, — говорил, глядя на них, Вася. — Смотри, как хорошо летают чайки, все небо облетят кругом. А ты бы хотел быть птицей? — спросил он вдруг Тишку.

Оказывается, и Тишка хотел быть птицей. — Коли хочешь, так надо быть птицей, — уверял Вася. — А чего же зря хотеть?

Но Тишка в ответ только качал головой.

Тишка хорошо знал, что он крепостной человек и что птицей ему быть не дозволено.

— Ну, если птицей не можно нам быть, — задумчиво отвечал Вася своему другу, — то начнем плавать на нашем славном корабле «Телемаке».

Так он называл старый плоскодонный дощаник, уже давно валявшийся в одном из заливчиков пруда в полузатопленном виде.

Немало трудов потратил Вася вместе с Тишкой, чтобы втайне от тетушки превратить это дырявое корыто в «бриг с парусами, послушный океанским ветрам».

К сожалению, под парусом можно было плавать по пруду только при юго-западном ветре, который сравнительно редко бывал в той части Рязанской губернии, где находилось имение Головниных.

Но сегодня такой ветер как раз начинался, когда мальчуганы вышли на берег пруда.

Едва Тишка успел снять свой мундир, сполоснуть его в воде и повесить на куст, как стеклянная до того гладь пруда начала морщиться, постепенно покрываясь густой рябью.

— Тишка! — крикнул Вася. — Зюйд-вест! Выводим бриг из гавани!

Ветер между тем крепчал, порывами налетая на пруд. Дощаник был вытащен из зарослей ивняка. Отпихиваясь длинными шестами, мальчики вывели его на ветер.

— Поднять паруса! — скомандовал Вася, стоявший за штурвалом, сделанным из колеса старой прялки.

Тишка быстро распустил парус. Он сразу наполнился ветром. Дощаник накренило и потащило боком.

— Понимаешь ты, почему наш бриг идет боком? — спрашивал Вася у Тишки, на этот раз шедшего в «плавание» без всякого воодушевления, ибо его мысли были заняты вовсе не тем.

— А чего тут понимать-то? — отвечал Тишка. — Гонит ветром, вот и все.

— Но боком почему? Боком?

— А кто его знает!

— Вот дурень, сказано тебе было: потому, что киля нет. Гляди вперед, гляди вперед!

Тишка испуганно взглянул по ходу дощаника.

— На нас идет эскадра! Гляди зорчей! — командовал Вася. Тишка даже плюнул с досады:

— Какая там эскадра! Гуси плывут. Кши ты, красноглазый!

И Тишка замахнулся на длинношеего белого гуся, подплывшего к самой лодке и косившего на Тишку ярко-голубым, а вовсе не красным глазом.

Когда вышли «на траверз «Зеленого мыса», как Вася называл болотистый выступ парка, поросший густым ивняком, ветер хватил с такой силой, что дощаник зачерпнул не только бортом, но и парусом.

При виде этого Тишка поспешил скинуть с себя рубашку.

— Трус! — с возмущением крикнул Вася, стараясь выправить крен неповоротливого дощаника.

— Там поглядим еще... — ответил Тишка. — Може, и ты, барчук, портки скинешь.

Налетел новый порыв ветра, еще более сильный. Дощаник накренило еще резче и до половины наполнило водой.

— Ну? — в свою очередь не без торжества спросил Тишка.

— Все наверх! Пустить помпы! — скомандовал Вася.


Тишка, отлично знавший значение этой команды по прошлым плаваниям, подхватил черпак, всплывший посредине лодки, я начал вычерпывать из нее воду.

— Раздевайся, барчук, — посоветовал он. — Плыть придется далеко.

Вася, стоявший в воде чуть не по колена, не тронулся с места. «Где же это видано, чтобы капитан корабля во время бури снимал с себя панталоны! Даже когда корабль гибнет, он велит привязать себя к мачте и идет вместе с ним на дно».

Но вскоре Вася должен был пожалеть, что пренебрег советом Тишки, так как новый порыв ветра опрокинул дощаник.

И тут Тишка вдруг преобразился. Его синие глаза, глядевшие до этого немного сонно, вдруг оживились. В них блеснула сила. Он поддержал Васю за плечо и помог ему ухватиться за опрокинутый дощаник.

— Лезь на днище! — командовал он теперь, хотя Вася свободно держался на воде.

Вася вскарабкался на осклизлые доски дощаника.

— Разоблачайся! — продолжал командовать Тишка. Отфыркиваясь и дрожа от холодной весенней воды, Тишка помог барчуку освободиться от сапог и мокрой одежды.

Потом мальчики поплыли к берегу, бросив на волю судьбы славный корабль «Телемак» с парусом и колесом от прялки. Плыли сажонками, легко и свободно, хотя Тишка держал в зубах барские сапоги.

А на берегу все было по-прежнему спокойно: пели птицы, в зелени сосен дрались звонкоголосые иволги, где-то баба шлепала вальком, где-то звонко ржал жеребенок.


Глава вторая

ГДЕ ТИШКА?


Тетушка Екатерина Алексеевна вошла в классную комнату, когда Вася, сидя за огромным дубовым столом, освещенным весенним солнцем, учил наизусть стихи о похождениях хитроумного Одиссея, сына Лаэрта и Антиклеи, царя Итаки.

Книга была французская и стихи трудные, хотя и прекрасные.

Вася хорошо знал эту книгу, прочитанную им вначале с большим увлечением. Но с тех пор, как Жозефина Ивановна в наказание за провинности стала заставлять его учить отсюда наизусть целые сцены, он возненавидел этого греческого героя.

Нет, он никогда не будет Одиссеем! Он не будет сражаться с троянцами рядом с Диамедом и Нестором, не наденет доспехов Ахилла, не ступит на черный корабль, возвращаясь в обильную солнцем Итаку, и бури не будут носить его по морю, заставляя блуждать по неведомым странам киконов, лотофагов, циклопов, и нимфа Калипсо не будет держать его в долгом плену.

Так думал Вася, стоя перед тетушкой, не опуская головы. Он не чувствовал себя виноватым.

Некоторое время они стояли друг перед другом молча. Она — высокая, прямая, в строгом черном платье, от которого ее голова казалась еще более седой. И он — двенадцатилетний мальчик, плечистый, крепкий, с пытливым взглядом темных и острых глаз.

Наконец тетушка, не опускаясь в кресло, поставленное для нее в классной, обратилась к нему по-французски.

— Базиль! — сказала она. — Опасаясь за собственное сердце, я отложила наше объяснение на сегодня...

Вася молчал.

— Понимаете ли вы, сударь, весь ужас содеянного вами вчера?

— Нет, тетушка, — просто отвечал он.

— Ах, вот что!.. Значит, вы из тех преступников, которые не имеют мужества или не хотят сознаться в своей вине.

— Вины своей не вижу.

— Еще лучше! Продолжайте! — сказала она, опускаясь в кресло. — Ну? Что же вы молчите?

— Покойный папенька желал, чтобы я был моряком. Я учусь тому ремеслу.

— Вы дворянин, сударь! У дворян нет ремесла. У них есть служба царю и отечеству, — строго заметила тетушка. — Если бы вы... я боюсь даже произнести это слово... если бы с вами случилась беда? Вы могли утонуть в этом грязном пруду. Кто отвечал вы за вас? Вы прекрасно знаете, что по решению родственников на меня было возложено ваше воспитание, хотя я прихожусь вам только дальней родней. Но я приняла этот крести должна нести его. Кто же отвечал бы, если бы с вами случилось непоправимое несчастье?


— Но пока ничего не случилось, — отвечал Вася. — А в будущем может случиться, ежели к тому я не буду заблаговременно готов.

— Я вижу, что у вас на все имеется ответ, Базиль! Это делает честь быстроте вашего ума, но не свидетельствует о вашем добром воспитании, за что, впрочем, ответственны не вы, сударь, а я... Предупреждаю вас, что за ваш вчерашний проступок, в котором вы к тому же не хотите раскаяться, вы будете лишены мною права выходить из дома всю неделю. И сладкого вы тоже не получите. Обедать будете за отдельным столом. А гулять впредь—только под присмотром вашей гувернантки... Я потому с вами так строга, сударь, что вы имеете все возможности к приятным и достойным дворянина занятиям. У вас есть верховая лошадь, книги, у вас есть, наконец, ослик, достать которого мне стоило больших хлопот. Вы не цените моих забот о вас и причиняете мне огорчительные неприятности...

— А где Тишка? — спросил вдруг Вася.

— О ком вы думаете, сударь! — горестно воскликнула тетушка. — Этот испорченный раб там, где и надлежит ему быть.

— Почему испорченный? — спросил Вася.

— Не надоедайте мне вашими вопросами, сударь, — отвечала тетушка, начиная гневаться все сильней. — Я отправлю вас немедленно в Петербург, в пансион, где вы будете пребывать до поступления в корпус!

— Если вы наказали Тишку, тетушка, то это несправедливо,— стоял на своем Вася. — Виноват во всем я один: из-за меня он упал в лужу, я же приказал ему кататься на нашем корабле «Телемаке». Я прошу наказать, если то нужно, только одного меня.

— Вы самонадеянны не по возрасту, — отвечала тетушка, поднимаясь с кресла. — Посидите эту неделю дома и подумайте хорошенько над тем, что вы сделали и как вы говорите со мною. И молитесь... да, молитесь нашему милосердному творцу. Я тоже буду молиться за вас. О том же буду просить и отца Сократа.

И тетушка, протянув Васе для поцелуя свою белую, но уже тронутую восковой старческой прозрачностью руку, быстро вышла из классной.

Вася остался один. Белела раскрытая книга на большом дубовом столе.

— Одиссей, сын Лаэрта... Тишки не было.

Вася подошел к окну и распахнул его.

За окном стояло теплое ясное майское утро. Чистый и вольный ветер приносил с собой из березовой рощи запах распускающейся листвы, крик грачей и далекое кукованье кукушки.

Вася долго смотрел из окна вдаль. Его неудержимо потянуло из этой скучной классной комнаты на волю, в поле, в лес, к пруду, который теперь казался особенно притягательным. Свобода, о которой еще вчера он не думал, так как никто ей не угрожал, сегодня сделалась мучительно сладкой. Одиночество показалось Васе нестерпимым. Ему стало жалко самого себя, закипевшие в груди слезы подступали все ближе и ближе к горлу, вдруг брызнули из глаз и потекли по лицу.

Над ухом его раздался старческий дребезжащий голос. Вася быстро вытер слезы и обернулся. Перед ним стояла маленькая седенькая старушка и печально смотрела на него.

Это была Жозефина Ивановна, его гувернантка и терпеливая наставница в науках.

— Базиль, — сказала она, — почему вы не учите Одиссея?

— Потому, что он мне надоел, — ответил Вася.

В минуту гнева ему очень хотелось сказать этой крошечной француженке, что и она надоела ему, как и все другие в этом доме, который они обращают в тюрьму для него. Но, вспомнив ее постоянную доброту, ее простые рассказы о тяжелой жизни в родной Нормандии, о том, сколь горек и случаен был ее хлеб на чужбине, он сдержался и сказал:

— Задайте мне что-нибудь другое, мадемуазель Жозефина. — И, помолчав немного, спросил с прежним упрямством: — Где Тишка?

Старушка приложила палец к губам.

— Тишки нет, — ответила она шопотом, оглядываясь по сторонам. — Тетушка приказала, чтобы он пошел в свой дом, к своей маман. Я вам принесла другую книгу, Базиль. Когда вы не будете сердиться, вы ее прочтете. Я нашла ее в шкафу у вашего папа.

Вася взял из рук француженки книгу и, даже не заглянув в нее, отложил в сторону.

Жозефина Ивановна вышла. А Вася решил тотчас же, несмотря на запрещение тетушки, покинуть классную и итти разыскивать Ниловну, которая одна могла знать, где Тишка.

Старший сын многодетной вдовы, птичницы Степаниды, Тишка попал в господский дом после долгих хлопот матери перед нянькой Ниловной и няньки Ниловны перед тетушкой. Степанида радовалась за него и гордилась им, забегая иногда на кухню, чтобы хоть одним глазком взглянуть на свое детище, щеголявшее теперь в мундирчике со светлыми пуговками во всю грудь. И вот теперь все пошло прахом. И виною Тишкиного несчастья был он, Вася, он один!

Вася решительно перешагнул порог классной и тут же столкнулся с Ниловной. Несмотря на то, что Ниловна была стара, куда старше тетушки, ни единой сединки не было еще в ее туго зачесанных, черных, как смоль, волосах.

— Ты куда это, батюшка? — строго спросила она, загораживая Васе дорогу.

— Нянька, это верно, что Тишку прогнали? — обратился к ней Вася.

— Чего, чего ты? Гляди-кось! Эка важность — Тишка! — отвечала нянька своим бабьим баском. Но в скорбном выражении ее голоса Вася услышал упрек себе и понял, что няньке жалко бедного Тишку.

— Нянька, — сказал Вася, — в этом я виноват...

— Виноват аль не виноват, а Тишка должон понимать, — не маленький, чай, — что не господское он дитё. Вишь, тетушка разгневалась на тебя. Иди-ка, батюшка, в горницу.

— Никуда я не пойду! — крикнул Вася. И, отстранив старую няньку от двери, он выбежал на широкий подъезд гульёнковского дома.


Глава третья

СЕРЕБРЯНЫЙ РУБЛЬ


Тишка сидел на краю дороги у просторной луговины, на которой паслись гуси. Правда, это был уже не тот блестящий казачок, которому завидовала вся деревня. Вместо мундирчика со светлыми пуговицами на нем была холщевая рубаха, перехваченная подмышками веревочкой. А из-под рубахи виднелись теперь худые исподники.

Тишка мастерил дудочку из лозы и не слышал, как к нему подбежал Вася.

— Тишка, что ты тут делаешь?! — крикнул тот, едва переводя дух от быстрого бега.

— А вот... — указал Тишка на дудочку с таким видом, словно век этим занимался и будто ничего, кроме этого, не было: ни бурного вчерашнего дня, ни мундирчика со светлыми пуговками.

— Что с тобой было? — спрашивал Вася, опускаясь подле Тишки на траву.

— А ничего не было, — неохотно отвечал тот, поглядев на Васю своими синими глазками, и задул в свою дудочку, издававшую несколько унылых свистящих звуков.

— А мать? — спросил Вася.

— Ух, мать чисто облютела, — спокойно ответил Тишка, продолжая возиться со своей дудочкой.

Вдруг Вася услышал позади себя чей-то тонкий голос.

— Матка взяла хворостину да как начала охаживать его со всех боков! Вот страху-то было! Тишка вопит, гуси гогочут, маманя плачет. И-и-и! Страсти господни!

Вася быстро обернулся. За его спиной стояла сестренка Тишки, Лушка. Вася внимательно посмотрел на нее. Он много раз видел эту худенькую веснущатую девочку, но никогда не слышал ее голоса. Она всегда молчала, словно у нее не было языка.

Теперь Лушка заговорила, и Вася впервые заметил, что ходит она в пеньковом мешке с прорезами для головы и рук и что волосы ее, такие же белые, как у Тишки, выстрижены овечьими ножницами: вся голова ее была в плешинах.

— Страсти господни! — повторила Лушка. Вася еще секунду смотрел на нее.

— А почему ты ходишь в мешке? — спросил он.

— Иного чего одеть нету, — отвечала Лушка. — А разве худо? Мешок новый, господский. Гляди, не скажи тетеньке, а то и его отберет, как Тишкину одёвку. Буду тогда голяком ходить.

Лушка громко засмеялась. Но и в ее громком смехе и в словах Вася услышал упрек себе, и ему захотелось хоть чем-нибудь загладить свою вину перед Тишкой и этой худенькой девочкой, одетой в мешок.

Он начал рыться в карманах и извлек оттуда свисток, сделанный из рога, перочинный ножик в блестящей металлической оправе, серебряный рубль с изображением царицы, крылышко сойки с цветными перышками и огромный гвоздь.

Сунув гвоздь и крылышко обратно в карман, остальное Вася положил на ладонь и протянул Тишке.

— Возьми себе!

Тишка и Лушка стали деловито и подробно рассматривать Васины вещи. Тишка взвесил каждую из них на руке.

— Свисток хорош, слов нету, — сказал он, — только его все дворовые знают. Это свисток покойного барина, собак он им созывал. Ножик — отдай все, и то мало. А попробуй его показать, мать первая отнимет и в господский дом представит, А вот эту штуку, — он подкинул на ладони тяжелую монету, — давай сюда! Эту можно закопать в землю — ни в жисть не найти, особливо если заговорить.

— А ты умеешь заговаривать? — спросил Вася.

— Я не умею, а есть люди, которые умеют. Это, брат, деньга!

И Тишка стал пробовать монету на зуб.

— Не берет нисколечко. Чистое серебро, — сказал он с уважением.

— Эх, кабы мне такую! — вздохнула Лушка.

—Т ебе-е! Вот еще! Да ты не знаешь, что с такими деньгами и делать-то! — сказал ей Тишка. — Тебе бы копейку или семик. Вот это твои деньги.

— Не знаю! — передразнила его Лушка.

— Ну, что бы ты сделала?

— Я-то? — заговорила Лушка, захлебываясь словами. — Я-то? Перво-наперво купила бы обнову.

— А еще что?

— Козловые башмаки со скрипом.

— А еще чего?

— Бусы стеклянные с лентами.

— А еще чего?

— А еще гостинцев.

— Ишь, жаднюга! Отойди отсюда. Не по носу тебе товар. Мой, значит, рублевик.

Тишка повернул рубль изображением царицы кверху, пошлепал по нему своей грязной ладошкой и, подумав немного, сунул монету в рот — больше ему некуда было спрятать такую ценную вещь.

С минуту все трое сидели в полном молчании, тем более, что Тишке очень трудно было говорить с рублевиком во рту. Но затем он выплюнул его на руку и сказал так спокойно, словно речь шла о посторонних людях:

— Теперь, ваше сиятельство, нам с тобой больше не гулять. Больше мне господского дома не видать, и даже ходить мимо заказано.

— Я буду просить тетушку... — заикнулся было Вася, но Тишка прервал его:

— Они, тетушка-то, знаешь, что приказали? Чтобы, говорят, и духу его гусиного не было в господском доме. Это то-есть про меня. Чтобы я об нем никогда и не слыхала. Вот оно что!


— Правда, правда, — быстро заговорила Лушка. — Матка сама слышала.

— А я все-таки буду просить. Вот посмотришь... — сказал Вася.

— И смотреть тут нечего.

Тишка вздохнул и, сунув снова в рот свой серебряный рубль, побежал сгонять в кучу гусей, рассыпавшихся по поляне.

— Вася побрел куда глаза глядят.

Был полдень долгого майского дня. В церковной роще галдели в гнездах грачи. Парк за один день превратился в гигантский шатер листвы, земля покрылась яркой зеленью. Вдали блестел пруд, и в светлом воздухе особенно отчетливо выступал барский белый дом тяжелого старого стиля, с бельведером.

Над головой Васи, играя, поднялись откуда-то взявшиеся бабочки — желтая и огненная. На них стремительно налетел сорвавшийся с ближайшего дерева воробей, но ни одной не поймал и только расстроил их игру. Где-то в парке щелкали неугомонные соловьи. Со стороны невидимого села доносилось пение петухов. По небу плыли целые эскадры белых облаков.

Но все это не занимало, не рассеивало мыслей Васи. Все это, столь привычное и дорогое, теперь было ему не мило. Он должен был вернуться и понести свое наказание.

Вот и гульёнковская церковь. Сама белая, она просвечивает через сетку молодой листвы белоствольной березовой рощи.

Около нее, под березами, виднеется два-три каменных, поросших мхом памятника и целая россыпь простых деревянных крестов над могилками — большими и малыми.

Вот и старый кирпичный склеп. Вася остановился перед ним. Тут лежат и дед и прадед Васи. В этом же склепе три года назад похоронены его отец и мать. Над их могилой у самого входа — плиты из черного мрамора. Они заняли последние места.

Склеп закрыт тяжелой железной решеткой, выкованной на веки вечные гульёнковским кузнецом Ферапонтом. На решетке висит огромный замок.

Вася приник лбом к холодному железу двери и глядит в склеп, где из темноты постепенно возникают надгробья его предков. Он долго смотрит на черные блестящие плиты, и вдруг ему становится жалко самого себя. Он опускается на колени, еще сильнее прижимается лбом к решетке, его охватывает чувство одиночества, и горючие слезы бегут по лицу...


Глава четвертая

НОЧЬ В ОМЕТЕ


Тихий весенний вечер спустился на землю. Сумерки уже готовы были перейти в ночь. Над огромным зеркалом пруда дымился легкий, заметный только издали туман.

В парке пели соловьи, то совсем близко, так близко, что Васе были слышны их самые тихие коленца — едва уловимое дрожание воздуха, то так далеко, что до него едва долетало лишь их щелканье.

Хотелось и есть и спать. Для этого нужно было итти домой. А он решил никогда, никогда больше туда не возвращаться. Все равно рано утром он уйдет пешком в Москву, где живет его дядюшка Максим. А потом он поступит в корпус.

Но где переночевать? Где раздобыть хоть немного еды? Чем кормиться в дороге? Милостыней? Нет. Так легко себя выдать. Обратят внимание, задержат и отправят назад. Ах, зачем он отдал свой рубль Тишке? Как бы он ему теперь пригодился!.. Но еще не поздно. Придется предложить Тишке что-нибудь другое.

Вася осторожно пробирается к птичьему двору и тихо стучит в крохотное оконце Степанидиной избы. Нижняя часть оконца быстро поднимается кверху, словно там только и ждали его стука. Из окна боком высовывается голова Тишки.

— Кто? — спрашивает Тишка.

— Я, — шепчет Вася. — Тише! Твоя мать дома?

— Нет, ушла в господский дом.

— Зачем?

— Понесла твой давешний рубль, — мрачно отвечает Тишка. — Лушка, ябеда, донесла, мать отняла и теперь вот пошла сдавать.

Значит, о рубле не приходится и говорить. Это облегчало бремя, лежавшее на душе Васи, но еще больше осложняло положение. Но все равно он уйдет...

— Где ты был? — спросил Тишка. — Тебя ищут, весь парк обшарили, в дубовую рощу ходили. Теперь тетушка послала поднимать деревню. Послали на Проню, к рыбакам, за неводом. Будут заносить в пруд: боятся, что ты утонул.

— Пусть ищут, — сказал Вася. — Нет ли у тебя хлеба? — Найдется, — отвечал Тишка, не выражая никакого удивления по поводу такой просьбы барчука.

Он втянул обратно в окно свою голову и через минуту протянул Васе краюху кислого черного хлеба.

Вася взял хлеб, поспешно отломил большой кусок и сунул его в рот. Хлеб оказался вкусным.

Вася повернулся, чтобы уйти, как вдруг услышал тихие всхлипывающие звуки, идущие откуда-то из глубины неосвещенной избушки вместе с запахом птицы и кислой хлебной закваски.

— Кто это у тебя там хлюпает?— спросил он с удивлением.

— Лушка ревет.

— Почему?

— А я ее оттаскал за волосья. Кабы не она, так никто и не узнал бы про твой рублевик.

— Так ей и надо. Не доноси!

Вдали послышались людские голоса. Это, должно быть, ив деревни уже шел народ разыскивать его, Васю. Он перелез через изгородь и, прыгая по грядкам Степанидиного огорода, разбитого позади избушки, слышал, как хлопнула подъемная рамка оконца, спущенная рукою Тишки, и все стихло. Только далеко где-то безустали скрипел колодезный журавель.

Из-за ближнего леса показалось пылающее зарево. Вася знал, что это восходит луна и что надо спешить.

Он побежал.

Когда Вася добрался до гумна, луна уже подымалась над лесом, и стало светло, как днем. Ометы старой соломы стояли здесь длинными порядками, как дома в городе. В узких проходах между ометами было сыро, темно, но от соломы отдавало приятным дневным теплом и запахом спелого зерна.

«Вот омет, из которого берут солому для хозяйства, — на него можно без труда влезть»... Вася зарывается в солому по горло, достает из-за пазухи остатки Тишкиной краюхи, доедает се и смотрит на луну, которая незаметно для глаза, а все же довольно быстро поднимается кверху, что видно еще и по тому, как укорачивается тень от омета.

Где-то в соломе шуршат мыши. Между ометами носятся совы, которые то падают на землю в погоне за шныряющими там мышами, то снова поднимаются. Медленно движется луна по безоблачному небу, бесшумно снуют совы. Над головой Васи проносятся со звонким криком невидимые кулички.

В соломе тепло. Сонная истома охватывает Васю, и он быстро засыпает, подложив локоть под голову.


Глава пятая

ПЕГАС-ПРЕДАТЕЛЬ


Вася слышит сквозь сон какие-то странные звуки. Солома вокруг него начинает двигаться. Его лица касается что-то холодное и сырое. На грани сна и яви он не может понять, что это. Но ему делается страшно, и он просыпается.

— Пегас!

Огромный, серый в черную крапинку, отцовский лягаш Пегас вертится вокруг него, видимо, очень довольный тем, что разыскал так хорошо спрятавшегося Васю. Ему не впервой такая игра, хоть, правда, на этот раз пришлось искать дольше обыкновенного. И Пегас лижет Васю в самые губы.

Вася укладывает Пегаса рядом с собой и прижимается к собаке, которую теперь считает своим единственным товарищем в бегстве, своим сподвижником и другом.

— Только молчи. Пегас, никому не рассказывай, где я, — говорит он собаке.

Луна уже склоняется к горизонту. В той стороне, где находится деревня, слышится пение предрассветных петухов. Уже можно различить бурые массивы соседних ометов и бесшумно вертящихся между ними сов. Поля курятся легким туманом. Должно быть, скоро рассвет. Вася прижимается покрепче к собаке и снова засыпает. Он не слышит, как Пегас осторожно оставляет его, спускается с омета и исчезает.

Пес бежит крупной деловитой рысью, где по дороге, где прямиком по луговине, направляясь к господскому дому и стараясь ничем не отвлекаться. Но иногда его носа касаются такие завлекающие запахи, что никак нельзя не остановиться и не порыться носом в росистой траве, отчего, впрочем, все запахи сразу исчезают и хочется только чихать.

Но вот из-под его ног выпрыгивает холодный мокрый лягушонок. Этого Пегас никак не может пропустить. Он на ходу ловит его передними лапами и, брезгливо подбирая свои брудастые губы, прихватывает лягушонка одними зубами, трясет головой изо всей силы и забрасывает его куда-то в траву.

У парадного подъезда Пегас видит стоящих в нерешительности женщин, бурмистра Моисея Пахомыча и кучера Агафона, которых узнает по запаху еще издали. Он приветствует их усиленным помахиванием хвоста.

Нянька Ниловна, завидев собаку, говорит:

— Вот и Пегас. Где ты гонял, непутевый? А ну-ка, поищи барчука! Ищи, ищи!

Пегас любит эту привычную для него игру. Он поднимает морду кверху и издает глухой басистый лай:

— Гав! Гав!

— Ищи, ищи, Пегасушка, барчука.

Пегас продолжает гавкать, поворачиваться в сторону, откуда только что прибежал, а Ниловна все подзадоривает его:

— Ищи, ищи!

«Чего там искать!»— хочет сказать ей Пегас, но не может. «Гав, гав!» — и он устремляется в сторону гумна.

Вася просыпается от громкого лая и от горячих лучей солнца, бьющих прямо в лицо. Вокруг него стоят на омете нянька Ниловна, Жозефина Ивановна, бурмистр Моисей Пахомыч, сама тетушка Екатерина Алексеевна.

Приснится же такая чепуха!

И он снова закрывает глаза, но солнце мучительно жжет, и Пегас продолжает лаять в самое ухо. Плеча Васи касается чья-то рука, и он слышит голос няньки:

— Батюшка, Василий Михайлович, проснись! Разве здесь место почивать?

Вася в тревоге вновь открывает глаза. Теперь тетушка, поддерживаемая под руку Жозефиной Ивановной, стоит рядом с ним. У нее встревоженное, посеревшее лицо и воспаленные глаза. Как и нянька, она не спала всю ночь.

— Ах, — говорит она ему по-русски, — какие огорчения причиняете вы мне, какой же вы упрямый, Базиль! Немедленно идите домой!

— Иди, батюшка, иди, — вторит ей Ниловна, беря Васю за руку.

— Идите, Базиль, домой, идите, — говорит по французски Жозефина Ивановна.

— Иди, барин, иди, — повторяет за всеми кучер Агафон. И даже Пегас, который так легко предал Васю, смотрит теперь на него с укоризной своими ясными золотистыми глазами, прыгает вокруг него и лает.

Вася спускается с омета на землю.

Хотя солнце жжет и роса на соломе давно уже высохла, и нет больше сов и тумана, но Васе холодно. По всему телу разливается дрожь, голова мутна и хочется лежать.

Вася покорно следует за Ниловной, которая не выпускает его руки.

А впереди всех шагает тетушка Екатерина Алексеевна в своем черном плаще с капюшоном. Шаги ее решительны и против обыкновения быстры.

Она думает о Васе. Она думает о том, что уже давно решено. Мальчику надо учиться. Правда, больше приличествовало бы отпрыску столь славного рода служить в гвардии, но Гульёнки давно уже не дают таких доходов, как прежде. Пусть мальчик идет в Морской корпус. Не только в гвардии, а и во флоте служить царю для дворянина почетно. Да и покойный Михаил Васильевич того желал, и дядюшка Максим не против. Быть по сему!

И тетушка Екатерина Алексеевна решила не медлить далее и сегодня же отправить нарочного в Москву к дядюшке Максиму Васильевичу, чтобы ждал Васю к себе, а кузнецу Ферапонту наказать, чтобы приготовил к дальнему пути старый матушкин тарантас.


Глава шестая

РАСПЛАТА


Однако не так скоро, как предполагала тетушка, пришлось Васе покинуть родные Гульёнки.

Холодная весенняя ночь, проведенная им в омете, не прошла для него даром.

Вот уже три дня, как Вася лежит в постели, в жару и полузабытьи.

В господском доме стоит тревожная тишина.

В комнатах пахнет аптечными снадобьями.

Уездный лекарь Фердинанд Фердинаидович, немец в огромных очках, с золотыми кольцами на всех пальцах, поставил Васе пиявки, положил на голову лед в воловьем пузыре, дал выпить бальзама и велел настежь открыть окна в комнате больного.

На четвертый день Васе стало лучше. Температура упала. Он сбросил пузырь со льдом и спросил сидевшую около него няньку, что с ним было.

— А то, батюшка, — ответила нянька, — что страху я натерпелась за тебя нивесть сколько. Разве можно дворянскому дитю ночевать в омете? Чай, ты не пастух и не Тишка.

Вася ничего не сказал. Говорить ему не хотелось. Жар в теле теперь сменился упадком сил и сонливостью.

Сквозь легкую дремоту Вася слышал срывающееся побрякивание колокольцев пробегавшей мимо дома тройки, потом звонкий говор их вдали, постепенно удалявшийся.

«Наверное, повезли Фердинанда Фердинандовича в Пронск», — подумал Вася и даже хотел спросить об этом няньку, но жаль было спугнуть овладевшую им приятную дрёму.

Пришла тетушка, зябко кутаясь в шаль, несмотря на теплый вечер.

— Ну что, как? — спросила она у няньки.

— Спит, — шепотом отвечала Ниловна.

Вася слышал все это, но нарочно покрепче зажмурил глаза и начал дышать шумно и ровно, как спящий.

Тетушка отдала несколько распоряжений няньке и вышла.

Вася открыл глаза, В комнате стоял густой сумрак. В окно сквозь молодую листву огромного дуба, росшего у самой стены дома, просвечивало еще не совсем потухшее вечернее небо с робкими, едва наметившимися звездами. Иногда легкий, не ощутимый в комнате ветерок налетал на дерево, перебирая листву, и замирал.

В ногах у Васи, на табуретке, сидела Ниловна. Старушка» не славшая уже несколько ночей, с трудом боролась со сном. Иногда она роняла голову на грудь, но быстро открывала глаза и старалась бодриться. Затем ее голова снова клонилась на колени или на бок. Но каждый раз, не встречая опоры, старушка пугливо просыпалась, чтобы через минуту снова куда-то валиться всем корпусом.

Васе стало жалко няньку, и он подсунул ей под бок одну из своих подушек.

Старушка, качнувшись в эту сторону, упала на подушку и крепко уснула.

Вася начал думать о тетушке, о дяде Максиме, о том, что он напишет ему письмо и будет просить взять к себе в Москву. Ведь он никогда еще не был в Москве!

Мысль о Москве приводит его в доброе настроение. Он поворачивается на бок, находит в окне свою любимую яркую звезду, которая приходит к нему каждый вечер, и любуется ею. Из парка сюда доносится чуть слышное пение соловьев. За окном сначала слабо, затем все громче начинает трюкать сверчок. Слышатся чьи-то легкие шаги: кто-то шуршит босыми ногами по прошлогодней дубовой листве, и почти невидимая тень появляется в окне и замирает на месте.

— Кто там? — тихо спрашивает Вася.

— Это я, барчук, — слышится в ответ громкий, свистящий шепот Лушки. — Меня Тишка прислал к тебе.

Вася быстро соскакивает с постели и подходит к окну.

— Зачем он прислал?

— Дуду вот принесла, — отвечает Лушка. — Ну и дуда же! Поет, ровно живая.

Лушка сует Васе в окно аккуратно высверленную из липы дудочку со многими отверстиями.

— Это Тишка сам сделал? — удивляется Вася.

— Сам, сам, а то как же. Лопнуть мне на этом месте! — клянется Лушка.

Но эту же самую дудку Вася давно видел у Тишки, который купил ее на ярмарке в Пронске и извлекал из сундука только по большим праздникам. Значит, Тишка отдал ему самое дорогое, что у него есть!

Дудочка нравится Васе; он старается ее разглядеть при смутном свете звезд.

— А что Тишка сказал? — спрашивает Вася.

— Велел спросить, бросали тебе кровь или нет, — говорит Лушка.

Но даже в темноте Вася видит по лицу Лушки, что она врет. Это ей самой хочется узнать, бросали ли ему кровь.

И Васе становится жалко, что этого не сделали, потому что не каждому человеку бросают кровь и дают пить бальзам.

Вася вздыхает.

— Нет, — говорит он, — только ставили пиявки.

— Страсти господни! — шепчет Лушка. — А по деревне болтают, что немец из тебя ошибкой всю кровь выпустил.

— Ну да, — с обидой говорит Вася, — как же, дам я немцу из себя кровь выпускать! Вот глупая! А почему Тишка не пришел сам?

— Боится барыни, — отвечает Лушка. — Он у нас пужливый.

— Ладно, — говорит Вася. — Отнеси ему булку. Он мне тогда хлеба дал.

Вася шарит по столу, разыскивая тарелку со сладкими булочками, заготовленными нянькой на ночь. Но в темноте рука его задевает глиняный кувшин с молоком и опрокидывает его на пол.

Лушка исчезает, как мышь, а Вася подхватывает свою дудку и прячется в постель.

Ниловна в ужасе мечется по комнате. Со сна она не может разобрать, где дверь, где окно, где кровать.

Вася смеется:

— Нянька, это я хотел молока налиться и опрокинул кувшин.

— Да уж никак здоров, батюшка? — радостно говорит Ниловна и начинает креститься. — Слава тебе, господи!

Потом, кряхтя и охая, зажигает свечу и наводит порядок в комнате, опускает оконную штору и снова садится на свое место, у постели.

А Вася отворачивается к стене, нащупывает засунутую под подушку Тишкину дудку и сладко засыпает под мерное трюканье сверчка.


Глава седьмая

„ЭВВАУ! ЭВВАУ!"


Только что прошел короткий весенний дождь с грозой. На горизонте еще видна за дальним лесом уходящая лилово-сизая туча, которую свирепо бороздят уже бесшумные молнии. Еще в водосточной трубе журчит последняя струйка дождевой воды, а за окном уже звенят зяблики, и по мокрой траве осторожно шагают, боясь замочиться, молчаливые куры с опущенными хвостами.

Вася сидит на подоконнике, в халате, в мягких туфлях. На коленях у него лежит раскрытая книга. Это та самая французская книга, которую взяла из отцовского шкафа Жозефина Ивановна и дала ему недавно прочитать. Тогда он отложил ее в сторону. Но во время болезни она снова попалась ему на глаза. То было описание кругосветного путешествия капитана Джемса Кука.

И вот уже целых три дня, как Вася не выпускает книгу из рук. Он даже похудел немного от долгого чтения. Да и как было не читать!

Он плыл на корабле «Резолюшин» бурной Атлантикой, ласковыми тропиками, попадал в страшные ураганы Тихого океана, побывал среди жителей Ново-Гебридских островов, штормовал, лежал в дрейфе при полном штиле, заходил в бухту Петра и Павла на Камчатке.

— Ах! — воскликнул Вася, захлопнув книгу. — Кто же сей отважный капитан Джемс Кук? Ужель никто из россиян не мог бы сравняться с ним?.. Нянька, — говорит он вдруг, — а ты знаешь, сколь велика Россия?

— Как же не знать, батюшка, — отвечает Ниловна, снуя с тряпкой из угла в угол. — Как в шестьдесят восьмом году твоя покойная маменька, царствие ей небесное, собралась на богомолье к Троице-Сергию, так ехали мы на своих пятеро суток. А кони были получше нынешних. Агафон Михайлыч тогда молодой был, непомерной силы человек, лошадь под брюхо плечами поднимал, а и тот с трудом четверик сдерживал.

— Ничего-то ты, нянька, не понимаешь... — говорит Вася, с сожалением качая головой. — Разве это Россия? Это только некая часть, вот такой крохотный кусочек. Я про всю Россию говорю.

— Где же мне, батюшка, знать, — отвечает нянька. — Старуха уж я.

— Мадемуазель Жозефина, — говорит он тогда по-французски гувернантке Жозефине Ивановне, на минуту заглянувшей в комнату, — а вы знаете, как огромна Российская империя?

— О, это очень большая страна, — быстро соглашается Жозефина Ивановна. — Франция — тоже очень большая страна. Когда я жила в Ионвиле со своими родными...

«Ну, теперь поехала! — думает Вася. — Лучше ее не трогать».

И чтобы отвлечь старушку от воспоминаний ее молодости, хорошо известных ему, Вася соскакивает с подоконника и заводит другой разговор.

— А знаете, Жозефина Ивановна, — говорит он, — книжка, которую вы мне дали, очень интересная. Я ее уже прочел.

— Уже прочли? — удивляется Жозефина. — Всю? Всю прочли?

— Всю! — говорит Вася и хлопает книгой по колену.

— Но, Базиль, — пугается Жозефина Ивановна, — там были заложенные страницы. Я забыла вам сказать, что этого читать нельзя.

— Это об островитянах-то? — спрашивает Вася.

— Да, да, Базиль. Они там у себя ходят совершенно... ну... совершенно без платья. Этого читать нельзя.

Вася громко смеется:

— Все, вес прочел! И, знаете, Жозефина Ивановна, это самое интересное, — дразнит он старушку.

— Вы очень плохо сделали, Базиль; вы очень много читали и очень мало кушали, — говорит Жозефина Ивановна и быстро выходит из комнаты.

— А может, батюшка, — обращается Ниловна к Васе, — может, и впрямь откушать чего изволишь? Может, киселька малинового с миндальным молочком? Может, ватрушечку со сливками? Вишь, Жозефина Ивановна обижается на тебя.

Вася отрицательно качает головой.

— Ни ани, ни нуа не хочу, — отвечает он. — У меня табу расиси.

— Чего, чего? — недоумевает Ниловна. — Это где же ты выучился такой тарабарщине? От цыган слышал, что ли?

— Не от цыган, а от жителей острова Тана, нянька. Я был в путешествии.

— Господи, батюшка, уж не повредился ли ребенок? — ворчит про себя Ниловна. — В каком же путешествии. Васенька, когда ты из горницы который день не выходишь?

— A вот!

И Вася потрясает в воздухе книгой.

— А ты не зачитывайся, батюшка, — советует Ниловна. — От этого повреждение ума может получиться. Ты бы и впрямь покушал чего.

— Я же тебе сказал уже!

— Да разве я по-тарабарски понимаю, батюшка! Я, чай, православная.

— Я тебе сказал, — поясняет Вася, — что ни есть, ни пить не хочу, что брюхо у меня полно. — И вдруг громко кричит в окно: — Эввау! Эввау!

Господь милосердный, да что с тобой? — пугается «нянька.

— Это я ему. Гляди, кто по дороге-то идет! Эввау! Ниловна выглядывает в окно.

— Ну кто? Тишка. Гуся несет. Наверно, гусь куда ни на есть заблудил, он его поймал и несет домой.

— Эввау, Тишка! — кричит Вася. — Арроман, иди сюда. Не гляди на эту старую бран! — Вася знаками показывает на няньку.

Но Тишка, пугливо озираясь по сторонам, ускоряет шаг и, не глядя в сторону Васи, исчезает из виду.

— Побежал к своей эмму, — говорит Вася. — Эввау — это кричат, если рады кого видеть; Арроман — это мужчина, а бран — женщина. Эмму — хижина. Тишка убежал в свою хижину, потому  что трус.

— Не трус, а тетенька не велели ему сюда ходить. Он приказ тетеньки сполняет.

— Это або, — замечает Вася. — А может, ему хочется ослушаться?

— Тогда, значит, на конюшню, — говорит Ниловна.

— Ну, и або.

—  А это что за слово такое?

— Это значит — нехорошо.

— Ну, — говорит Ниловна, — по-твоему, может, и нехорошо, а по-моему — хорошо, потому установлено от бога: раб да слушается господина своего.

Пообедав последний раз в постели, Вася от нечего делать уснул.

И снился ему легкий, как облако, корабль с белыми парусами. И снился ему океан, по которому ходили неторопливые, мерно возникавшие и мерно же исчезавшие волны, и весь безбрежный простор его тихо колыхался, как на цепях.

Сон этот был так реален, что когда Вася просыпался, то и в полусне еще чувствовал это мерное и торжественное колыхание.


Глава восьмая

ДУБОВАЯ РОЩА


Отъезд в Москву был назначен на 15 июня.

В эти последние дни пребывания в Гульёнках Васе была предоставлена тетушкой полная свобода.

Потому ли это произошло, что она решила дать мальчугану проститься со всем тем, что окружало его с детства и было знакомо и дорого, или просто махнула на него рукой, но только с утра до вечера он мог пропадать, где ему вздумается.

И самое удивительное, что Тишка с молчаливого разрешения тетушки по-прежнему сопровождал его.

За это время Вася успел побывать всюду и прежде всего на пруду.

Опрокинутый дощаник, виновник столь бурных событий в жизни Васи, находился на прежнем месте. Но теперь по днищу его проворно бегала, что-то поклевывая, синяя трясогузка.

Сняв одежду, ребята проворно поплыли к дощанику. Трясогузка тотчас же с тревожным писком вспорхнула, а ребята, взобравшись на дощаник, начали танцевать на нем, выхлюпывая воду из-под его днища. И звонкие голоса их невозбранно будили тишину старого парка.

— Тебя не тошнит, когда ты качаешься на качелях? — спрашивает вдруг Вася у Тишки.

— Не, — отвечает Тишка, — хоть как хочешь качай.

— Ну, значит, ты морской болезнью не заболеешь. Это хорошо. Поплывем!

На этот раз уж навсегда оставив свой славный корабль «Телемах», Вася плывет назад к берегу. И тотчас же на днище покинутого дощаника снова садится вертлявая трясогузка и бегает по мокрым доскам, что-то разыскивая.

Через полчаса Вася с Тишкой уже слоняются по рабочему двору, обстроенному конюшнями, амбарами и жилыми избами. Посредине двора колодезь с долбленой колодой, наполненной свежей водой, а вокруг него огромная лужа, в которой нежится пестрая свинья с поросятами.

У стены конюшни, в тени, стоит четверик добрых, степенных коней, привязанных к кольцам.

На этих лошадях Вася не раз ребенком ездил с покойной матерью на ярмарку в Пронск.

И эта же четверка завтра повезет Васю в Москву.

Агафон с конюхом чистят лошадей и мажут им копыта дегтем. У одной лошади верхняя губа почему-то перетянута мочалкой. Лошадь стоит, не шевелясь, даже не машет хвостом, только напряженно двигает одним ухом.

— Агафон, — обращается Вася к кучеру, — зачем ты перевязал Орлику губу?

— А чтобы спокойней стоял, — отвечает тот. — Не дается чиститься, больно щекотливый.

— Это занятно, — говорит Вася. — Надо испробовать. Ты боишься щекотки? — спрашивает он Тишку.

— Не подходи, зашибу! Я страсть щекотливый, — говорит тот.

— А ну-ка, дай я подержу тебя за губу.

Тишка дает Васе подержать себя за губу и даже пощекотать, но его страх перед щекоткой от этого не проходит.

Несколько мужиков тут же возятся около огромного тарантаса с кожаным верхом, подтягивая ослабевшие гайки, укрепляя рассохшиеся ободья и смазывая колеса. От тарантаса сильно пахнет свежим дегтем и прелой кожей. При всяком сотрясении его мелодично позванивают колокольцы, подвязанные к дышлу.

Рыдван этот, не раз за свою жизнь побывавший не только в Москве, но и в самом Санкт-Петербурге, завтра увезет Васю из родных Гульёнок. От этой мысли Васе делается и грустно и страшно, новизна предстоящих впечатлений волнует его детское сердце.

Он суется всюду, мешая мужикам работать.

— Вы бы, ваша милость, пошли в конюшню поглядеть лошадок, — говорит один из них.

Вася идет в конюшню. В полутьме длинного здания, освещенного лишь через узкие оконца под крышей, видно, как находящиеся в стойлах лошади без конца машут хвостами.

В конюшне слегка пахнет навозцем, лошадиным потом и сеном. Кудлатый козел Васька, покрытый грязно-белой свалявшейся шерстью, бродит по конюшне, подбирая овес под лошадиными кормушками.

В отдельном зарешеченном станке шуршит щедро настланной соломой маленькая чалая лошадка с раздвоенной от ожирения спиной. Это Васина Зорька. Раньше он на ней ездил верхом почти каждый день, но год назад выпал из седла, и тетушка запретила ему верховую езду.

 — Зорька, тебе скучно? — окликает он лошадку и протягивает ей на ладони случайно найденный в кармане кусочек сахару.

— Свинья, а не лошадь, — говорит Тишка. — Наверно, без тебя будут ее в борону запрягать или продадут.

Вдруг откуда-то из глубины конюшни слышится раздирающий уши хриплый крик: «и-га, и-га!»

Это Васин ослик кричит в своей загородке. Надо на нем покататься на прощанье.

— Иди, Кузя, запряги осла, — говорит Агафон конюху. Кузьма уходит в конюшню и скоро вытаскивает оттуда на поводу маленького серого ослика, который решительно отказывается переступить порог, предоставляя конюху либо перервать повод уздечки, либо оторвать голову упрямцу.

Однако через некоторое время ослик все же оказывается запряженным в маленькую тележку.

Вася берет вожжи в руки, но ослик не желает итти. Вася пробует хлестать его кнутом. Осел сначала жмется задом, а потом начинает брыкаться.

— Ну-ка, дай сюда кнут, — говорит Кузьма и принимается за ослика, приговаривая: — Эй ты, каменный!

Осел медленно переступает, затем трусит мелкой рысью, потом пускается вскачь, поднимая жалобный крик. Вася выезжает за ворота.

Осел, не переставая кричать, трусит по деревенской улице на радость мальчишкам, которые вместе с Тишкой бегут за ним толпой по обеим сторонам тележки, подражая, ослиному крику.

На шум из-под ворот выскакивают собаки, сваливаются в одну яростно лающую стаю, они вертятся перед тележкой, заводя попутно драки между собой.

Телята, мирно щипавшие траву у изгородей, задрав хвосты, скачут в разные стороны. Гусыни бегут с гусятами, громко гогоча и махая в страхе белыми крыльями. Бабы с руганью выскакивают на улицу. Встречные лошади в испуге шарахаются прочь.

Шум, гам, детский хохот, душераздирающий крик ослика, собачий лай, гоготанье гусей — все это сливается в какой-то звуковой шар, который долго катится по деревенской улице.

— Прощайте, Гульёнки!

Вот и дубовая роща — красивейшее место из всех гульёнковских окрестностей. В глубине ее дубы стройны и прямы, как свечи, а на опушке — развесистые кряжистые великаны, мощные ветви которых широко распростерты над землей.

У корней их мягкая трава всех оттенков вперемежку с лиловыми колокольчиками, белой ромашкой, ярко-красными гвоздиками, лилово-красным кипреем, который так любят пчелы.

Здесь сухо, тепло и душисто. И кажется Васе, что здесь никогда не бывает туманов и холода.

Через всю рощу куда-то бесшумно пробирается тихая речушка Дубовка. Вода в ней так прозрачна, что видно, как ходит рыба, поблескивая чешуей, неуклюже ползают по дну жирные раки, куда-то деловито плывет на глубине водяная крыса, распустив длинный хвост и огребаясь когтистыми лапками.

Вася любил бродить здесь по высокой душистой траве, щекочущей лицо. Здесь великое множество бабочек различной величины и окраски, жучков, мушек. Вся эта крылатая братия, пригретая жарким июньским солнцем, сновала под его лучами, жужжала, гудела, копошилась в цветочных венчиках, перелетала с былинки на былинку, сверкая на солнце зеленым золотом своих надкрылий.

В вершинах дубов мелодично перекликались желтые иволги, а над самой травой, касаясь ее крылом, носились с веселым щебетаньем ласточки.

Вася любил эту прекрасную дубраву больше всего на свете. Он мог часами лежать здесь в густой траве, наблюдая за полетом облюбовавших это место ястребов, которые парили в воздухе на распростертых крыльях. Кажется, и сами птицы находили удовольствие в этом высоком спокойном полете, — некоторые из них постепенно поднимались кругами до проплывавших по небу облаков и скрывались в их серебре.

Теперь к этой радости прибавилась и грусть расставания.

Вася прощался с дубовой рощей, с небом, с облаками, с птицами, с тихой, прозрачной Дубовкой, в которой Тишка давно уже мерз, разыскивая раков.

И Вася даже не был огорчен тем обстоятельством, что ослик, предоставленный самому себе, ушел с тележкой в усадьбу.

«Не все ли теперь равно, — думал Вася: — ехать или итти пешком?» Ведь больше никогда всего этого он не увидит.

Казалось странным, что еще вчера он готов был так легко покинуть все это, столь знакомое и милое сердцу. И в то же время он понимал, что это нужно, что иначе и быть не может, что он должен это сделать.

Впервые, пока еще смутно, Вася почувствовал, что, кроме птиц в небе, кроме дубовой рощи, облаков, травы и тихой речки Дубовки, — кроме всей этой радости, каждого в жизни ждут труды и обязанности.


Глава девятая

ДОРОГИЕ МОГИЛЫ


— Васенька, вставай! Вставай, Васенька! — твердит в самое ухо нянька Ниловна и тихонько трясет его за плечо.

Вася просыпается и садится на постели. В раскрытое окно льется бодрящая свежесть раннего утра.

Солнечные лучи еще не заглядывают в комнату, но голубизна неба уже сверкает в широком квадрате окна.

— Вставай, Васенька, пора собираться в дорогу, — твердит нянька. — Вставай! Тишка тебя давно уже дожидает. И сюртук ему тетенька велели возвратить.

Это окончательно заставило Васю проснуться. Значит, тетушка исполнила его просьбу. Но все же сомнение еще шевелится в его душе. А вдруг да обманывают?

— Пусть Тишка войдет сюда, — говорит он.

Тишка» очевидно дожидавшийся этого момента за дверью появляется даже без зова няньки. На нем и впрямь его сюртучок с двумя рядами светлых пуговок на груди. Лицо расплывается в улыбке.

— Ага, Тишка! Тихон Спиридоныч! — восклицает Вася, на сей раз величая его даже по батюшке. — Я тебе говорил! Опять ты казачок?

И, вскакивая с постели, он начинает быстро одеваться, вырывая из рук няньки приготовленные для дороги высокие сапожки с отворотами из лакированной кожи.

— Тарантас уже у подъезда, — сообщает Тишка.

— С лошадьми? — спрашивает Вася.

— Не, только для укладки подали.

— Бежим!

И хотя нянька напоминает о том, что сначала надо умыться, потом помолиться богу, потом пожелать тетеньке доброго утра, потом позавтракать, и даже пытается поймать Васю за руку, но он вырывается и выскакивает на крыльцо.

Действительно, здесь уже стоит вчерашний тарантас, набитый доверху свежим сеном, и толпятся дворовые во главе с кучером Агафоном. В тарантасе, поверх сена, стелют огромную дорожную перину, накрывают ее одеялами, в головы кладут подушки в суровых наволоках.

Вася взбирается наверх.

Чудесно! Так можно ехать хоть на край света!

В задок тарантаса грузят множество чемоданов, корзин-корзиночек, коробков, узлов. Все это укрывается холщевым пологом и накрепко перевязывается толстыми веревками.

— Агафон, — просит Вася, валяясь на перине, — потряси тарантас. Я хочу посмотреть, как он будет качаться в дороге.

Но тут появляется нянька. Она вытаскивает Васю из тарантаса и уводит умываться.

Молитву он бормочет кое-как, пропуская для скорости слова, и вот уже стоит с чинным видом в столовой перед тетушкой.

— Как вы спали, Базиль? — спрашивает она по-французски я протягивает для поцелуя руку.

Вася целует руку тетушки на этот раз с охотой и чувством признательности. Он с благодарностью смотрит в тетушкина лицо, замечая, что на нем больше морщин, чем всегда, — видимо, она плохо спала эти ночи.

Васю заставляют съесть кусок холодной курицы, яичницу, выпить стакан кофе со сливками и сдобной булкой. Старичок-буфетчик, про которого все говорят, что он забыл умереть, согбенный годами, но еще бодрый, в чистых белых перчатках, суетится около стола.

А солнце уже передвинулось вправо. И луч его, пробившись наконец сквозь листву деревьев, яркими зайчиками рассыпается по белой стене комнаты, играя тусклой позолотой картинных рам.

— Базиль! — вдруг обращается к нему тетушка по-русски. — После завтрака отец Сократ отслужит панихиду на «могиле вашего отца и вашей матери, с коими вам надлежит проститься перед отъездом. Затем будет краткий напутственный молебен, после чего вы поедете вместе с Жозефиной Ивановной и Ниловной в Москву. Там дядя Максим распорядится вами. Я вас прошу, ведите себя, как подобает воспитанному молодому человеку вашего положения... Имейте в виду, что ваш дядя образованный и просвещенный человек, ценящий хорошее воспитание в людях. Не заставляйте его думать, что в Гульёнках некому было направлять вас. Я вас прошу сейчас никуда не убегать.

Васе очень нравится, что тетушка разговаривает с ним, как со взрослым. Он готов выполнить в точности все ее советы, кроме последнего: не может же он на прощанье еще раз не пробежать по всем комнатам их большого дома.

И, сопутствуемый Тишкой, дожидающимся его за дверями столовой, он спешит побывать всюду.

Вот просторный белый зал с хрустальной люстрой под потолком. Люстра закутана в тюлевый чехол, сквозь который просвечивают разноцветные свечи и поблескивают хрустальные подвески. Из золотых потемневших рам на мальчика смотрят старинные портреты мужчин, в напудренных париках, в расшитых золотом мундирах, и женщин, то молодых, то чопорных и старых, в платьях непривычного для глаза покроя.

Вот кабинет отца. Большая, немного мрачная комната, стены которой обиты пестрой турецкой материей, сильно потемневшей от времени и табачного дыма. На большом письменном столе лежит раскрытый календарь, бисерная закладка, гусиное остро отточенное перо в серебряной вставочке, книга для записей по имению. У стены стоят охотничьи сапоги отца. На кушетке лежит его одноствольное шомпольное ружье...

Так было, когда отец умер.

Вот обтянутая голубым ситцем комната матери с огромном кроватью, застланной кружевным покрывалом, с потолком, изображающим голубое небо, по которому несется стая ласточек, каждая величиною с утку. Вот библиотека с огромными, запертыми на ключ книжными шкафами, с большим круглым столом красного дерева, на пыльной поверхности которого кто-то нарисовал пальцем крест...

Вот биллиардная, помещающаяся в мезонине: тяжелый биллиардный стол, крытый зеленым сукном, посредине его пирамидка шаров, выложенная в рамке, словно ожидающая игроков. У стены стоика для киев, концы которых еще хранят следы мела.

Вася берет из пирамидки шар и целится в него кием, но за спиной слышится хриплый нянькин басок:

— Барчук, да разве ж так можно! Тетушка уж пошли в церкву.

...Склеп открыт. У входа стоит стол, накрытый белой скатертью. На столе евангелие, распятие, горка желтых восковых свечей. У стола облачается отец Сократ в черную траурную ризу с серебряным шитьем. Видимо, риза не по отцу Сократу, он совершенно тонет в ней. Дьячок, молодой хромой парень с бабьим лицом, оправляет на нем ризу со всех сторон.

Вася невольно улыбается.

«Словно запрягает, — думает он, — как... нашего Орлика».

Тетушка уже здесь. Она стоит впереди всех. Чуть позади нее — Жозефина Ивановна, Ниловна, Тишка и другие дворовые люди.

Начинается служба. Вася хочет сосредоточиться на словах молитвы, но мысли его разлетаются, как птицы. Он ловит себя на том, что мыслями он уже далеко от здешних мест, где-то в Москве, у дядюшки Максима, в Петербурге, у незнакомых людей, на корабле, который на крыльях своих уносит его в безбрежный простор неведомых морей и стран.

Губы его шепчут: «Прощайте, папенька и маменька... прощайте», — повторяет он, стараясь сосредоточиться на мысли о прощании со всем, что сейчас окружает его, а завтра уже будет невозвратным прошлым. Но это ему удается лишь в самую последнюю минуту, когда стоящая перед ним Жозефина Ивановна проходит к могильным плитам, опускается на колени, крестится католическим крестом, целует холодный мрамор гробниц и шепчет по-французски:

— О, зачем и я не лежу под этими плитами! Удивительно, но это трогает Васю больше, чем вся служба со свечами и с ладаном. Прикладываясь к холодным каменным плитам, он чувствует, как нервная спазма сдавливает ему горло и слезы жгут глаза.


Глава десятая

В МОСКВУ НА ДОЛГИХ


Хорошо сьезженный четверик старых сытых коней спокойно и дружно взял с места тяжелый тарантас. Захлебнулись оглушительным звоном колокольчики, и сразу заворковали искусно подовранные шорки на пристяжных. Мелькнули лица стоящих на крыльце — тетушки, отца Сократа с благословляюще поднятой десницей, старчески трясущаяся голова буфетчика» забывшего умереть, двух горничных девушек и дворни. А где же Тишка?

Ах, вот и он и Лушка! Раскрыв рты, они оба стоят поодаль; Лушка спокойна. А Тишка бледен, лицо его искажено страданием. Васе кажется, что он плачет.

Но вот побежали назад окна дома, потом хозяйственные постройки, зеленая луговина с белыми гусями, со Степанидой, кланяющейся проезжающим в пояс, белая церковь с зеленой березовой рощей, задумчивые липы старого парка, деревенская улица с яростно лезущими под ноги лошадей собаками, с бабами и ребятишками, выскакивающими на звон колокольцев. Прогремел под колесами горбатый бревенчатый мостик через речку Дубовку, и тарантас покатил по проселку среди полей зацветающей ржи, по которой легкий ветерок гнал зеленые волны.

Звенели жаворонки в голубой вышине, весело пофыркивали кони, почувствовав вольный воздух, изредка пощелкивая подковой о подкову, чуть покачивался тарантас, малиново пели колокольчики. Ворковали шорки на пристяжных.

Прощайте, Гульёнки!

Ехавшие молчали, занятые каждый своими мыслями, — мадемуазель Жозефина и нянька Ниловна, полулежа на перине, а Вася, сидя на широких козлах, рядом с Агафоном.

Когда проехали несколько верст и лошади перестали просить поводьев, Агафон дал Васе вожжу левой пристяжки. Вася крепко держал ее обеими руками, наблюдая, как добрая лошадь, изогнув шею кольцом, натягивает толстые ременные постромки и косит огненно-карим глазом, как при движении морщится кожа на ее крупе, над которым вьется зеленоглазый овод.

И в то же время все наблюдаемое им не захватывало его внимания, как раньше, когда ему случалось ездить на тех же лошадях. Чувство щемящей грусти лежало на его детской душе. Ведь все, что сейчас промелькнуло мимо, начиная с большого белого дома и кончая мостиком через Дубовку, — все это уже отошло в прошлое, а вместе с этим кончилось и его детство.

Наступала другая пора.

Что-то будет?..

Вот о чем думал Вася, сидя на козлах.

Задумавшись, мальчик даже не сразу заметил, как Агафон, взяв у него из рук вожжу, осадил четверик и стал осторожно спускаться в глубокий овраг.

Вася взглянул с высоты своих козел вокруг. За оврагом расстилалась, насколько хватал глаз, слегка холмистая равнина. Там, в зелени хлебов, лежали островками деревни и села с белыми церквами, красовались на взгорьях помещичьи усадьбы, окруженные садами и парками, вертели крыльями ветряные мельницы.

Ближе, на дне оврага, куда теперь спускался тарантас, блестела на солнце какая-то речушка, разлившаяся в довольно большой пруд, подпертый плотиной с водяной мельницей.

Дышловые кони, держа на себе всю тяжесть огромного тарантаса, временами садились на задние ноги, трясли затянутыми головами и храпели, скаля зубы. И тогда колокольчики, только что трепетно бившиеся, вдруг зловеще смолкали, Агафон спокойно притпрухивал, Ниловна молча крестилась, Жозефина Ивановна кричала, хватаясь за край тарантаса:

— Агафон, Агафон! Постойте, постойте, я выйду на землю. Я не могу, я боюсь! Ради бога!

— Ничего, ничего, Жозефина Ивановна, — успокаивал ее Агафон. — Этак вам всю дорогу придется прыгать. Не тревожьтесь.

У Васи замирал дух, как на качелях, но было не страшно, а весело и хотелось громко смеяться.

Наконец последний стремительный нырок экипажа, сопровождавшийся резким криком Жозефины Ивановны, — и лошади, облегченно пофыркивая, бесшумно, неторопливо бегут по навозной плотине. Здесь прохладно, приятно пахнет свежей водой. По спокойной, как стекло, глади пруда плавают круглые листья белых цветущих кувшинок. Среди них шныряют юркие стайки молодых уток, таких же белых, как цветы кувшинок. Под плотиной лениво урчат лягушки.

Гудит под колесами лоток, по которому сбегает лишняя вода из пруда, убаюкивающе шумит огромное, зеленое от слизи мельничное колесо, мелькает припудренная мучной пылью мельница со стоящим у дверей бородатым мужиком в красной рубахе, который степенно кланяется тарантасу, слышится мерное постукивание мельничного постава, в воздухе улавливается запах муки.

Но вот кони дружно берут короткий, но крутой подъем, мелькает купа курчавых ветел — и снова мимо бегут хлебные поля, над которыми невидимые жаворонки без конца повторяют свое радостное «тпрю-пи, тпрю-пи».

Солнце жарит все сильнее. Плавает коршун в вышине. Тарантас укачивает. Хочется спать, глаза понемногу начинают слипаться; бесконечные поля кружатся, убегая куда-то слева направо.

Отяжелевшие, отвыкшие от езды кони покрываются потом и уже начинают ронять на дорогу клочья белой пены. Часа два пополудни, самое пекло. Агафон посматривает на солнце и в первом же большом селе просит разрешения покормить лошадей, останавливаясь в тени старых церковных кленов.

Вася спрыгивает с высоких козел, разминает затекшие ноги. Сон отлетает. Они на широкой деревенской площади, покрытой гусиной травой. Посредине площади стоит белая каменная церковь с островерхой, не по церкви, колокольней. Над церковью бешено носятся бесхвостые стрижи.

— Ну-ка, барчук, помогай, — говорит Агафон, начиная распрягать лошадей.


Вася охотно берется ему помогать, пытаясь развозжать пристяжную, которой правил, но она жадно тянется к горькой гусиной траве, вырываясь из его рук.

Через несколько минут четверик, мирно пофыркивая и помахивая хвостами, стоит вдоль церковной ограды, вкусно похрустывая сеном, откуда-то принесенным Агафоном, а нянька уже хлопочет у раскрытых коробков с провизией на ковре, разостланном в тени деревьев.

Вася торопливо ест, стоя на коленях.

— Да ты сядь, — уговаривает его Ниловна, — Куда ты спешишь?

Но как же ему не спешить, если недалеко от церкви, на перекрестке, останавливается телега с холщевой будкой, запряженная худой белой лошадью. Мужик, приехавший в телеге, не спеша распрягает лошадь, спутав ее, пускает пастись на обочину дороги, а сам садится есть, предварительно снявши шапку и перекрестившись.

Вокруг него начинают крутиться деревенские мальчишки, которые затем разбегаются во все стороны с громкими криками: — Кошатник приехал! Кошатник!

Вскоре к телеге кошатника потянулись бабы, девки, ребятишки. Они несли шкурки — собачьи, заячьи, кошачьи, всякое тряпье, живых кошек — черных, белых, серых и пестрых.

Кошки, чувствуя неладное, зло урчали, царапались, вырывались или жалобно мяукали, испуганно глядя вокруг.

А кошатник уже раскрыл короб со своим товаром — с медными крестиками, ленточками, наперстками, иголками — и выставил на соблазн деревенской детворы мешок с паточными жомками в цветных бумажках.

За кошку давалось по одной-две ленты, в зависимости от величины животного и добротности его шкурки. Расплатившись за купленную кошку, мужик тут же убивал ее и принимался за другую.

— Что он делает! Что он делает! — в ужасе шептал Вася.

Ему хотелось бежать отсюда, и в то же время он не мог двинуться с места. Он впервые видел, как быстро и просто пресекается жизнь живого существа. Тут впервые совершалась перед ним во всей своей страшной обнаженности тайна смерти.

— Что он делает! Что он делает! — повторял он, дрожа всем телом.

Среди других в толпе баб и детей стояла девчонка лет десяти с нарядной бело-желто-черной кошечкой на руках. Кошечка, очевидно привыкшая к девочке, была совершенно спокойна. Она положила передние лапки на плечи девочке и, как бы обняв ее, терлась головкой о ее лицо.

Эту кошечку Васе стало особенно жалко. Он подошел к девочке, протянул ей на ладони увесистые три копейки с орлом во всю монету и сказал:

— Продай мне кошку и купи на эти деньги жомок. Девочка взглянула на монету и быстро схватила ее, залившись румянцем от волнения и радости:

— Бери!

Должно быть, и ей было жалко свою кошечку. Она охотно передала ее в руки Васе и, протискавшись сквозь толпу к кошатнику, протянула ему полученную монету.

А Вася взял кошечку, которая отнеслась к нему с такой же доверчивостью, как и к девочке. Другие продавцы кошек, пораженные столь щедрой платой, обступили Васю со всех сторон, наперебой предлагая ему свой товар.

Вася готов был для спасения кошек купить их всех, но что он будет с ними делать, если даже и хватит денег для покупки?

Однако раздумывать долго ему не пришлось: через площадь уже спешила к нему со всех ног нянька Ниловна.

— Это что же ты, сударь, изволишь делать? — накинулась она на Васю. — Разве господскому ребенку полагается смотреть, как мужик давит кошек? Господи милостивый! Иди сюда. Брось кошку. Зачем ты ее взял?

Старушка хотела было отнять у него кошечку, но Вася, покраснев, тихо и так серьезно и строго сказал ей: «Отойди! Не трогай!» — что Ниловна сразу умолкла.

Фи! Кошка! — брезгливо поморщилась Жозефина Ивановна. — Зачем она вам, Базиль?

— Я спас ее от смерти, — сказал Вася. — Позвольте мне взять ее с собой в Москву.

Француженка пожала плечами:

— Если молодой, человек хочет, то пусть берет.

Вася накормил кошку и стал играть с нею. Она делала вид, что кусает его за руку, поддавала задними ножками, когда он гладил ей брюшко, затем свернулась клубочком в тарантасе и уснула.

Это привело Васю в окончательный восторг.

— Жозефина Ивановна, — сказал он француженке, — вы только посмотрите: она спит, как дома! Но как назвать ее? Жозефина Ивановна, как, по-вашему, будет лучше?

Занятая своими мыслями, Жозефина Ивановна не отвечала. Может быть, она и не слышала его слов.

— Что вы сказали, Базиль? — переспросила она по-французски.

Но ему уже некогда было продолжать разговор о кошке. Вася спешил к лошадям, которых Агафон собирался вести: на водопой.

К ужасу старой Ниловны, он взобрался на спину пристяжной и вместе с Агафоном поехал вдоль деревенской улицы.

Первый раз в жизни Вася ехал поить лошадей, и ему казалось, что на него смотрит вся деревня. Впрочем, почти так и было...

В деревне быстро узнали, что у церкви остановился гульёнковский тарантас. Сам батюшка приходил посмотреть, кто это едет и почему остановились на площади. Но, узнав, что тетушки тут нет, не стал приглашать проезжих к себе.

Перед спуском к речке томившиеся жаждой лошади неожиданно рванулись со всех ног, и Вася едва, к стыду своему, не слетел с пристяжной, но успел вцепиться в ее холку обеими руками и удержался, искоса поглядывая по сторонам, не видит ли кто-нибудь его неловкости.

Но никто уже не глядел на него.

Лошади пили так долго, что, казалось, готовы были втянуть в себя всю речку. Несколько раз они отрывались от воды, чтобы перевести дух, как бы задумываясь, затем опять припадали к ней и тянули ее через стиснутые зубы. А когда, наконец, утолили жажду, то захлюпали ртами, выливая остатки воды, и стали неуклюже поворачиваться, с трудом вытаскивая увязшие в тине ноги.

Обратно Вася ехал уже молодцом, даже похлопывая пристяжную каблуками по бокам.

Но возле церковной ограды его ждало ужасное огорчение: кошечка, уснувшая в тарантасе, куда-то исчезла.

— Нянька, где моя кошечка? — накинулся он на Ниловну.

Не знаю, батюшка, — отвечала Ниловна.

— Жозефина Ивановна, куда вы девали мою кошку? — спрашивал он гувернантку, лежавшую в тарантасе на том самом месте, где спала пестрая кошечка.

Жозефина Ивановна тоже ничего не знала. И, может быть, она говорила правду, хотя только что сама сбросила кошку на землю бессознательным движением руки, поглощенная своими мыслями.

— Нет, вы выбросили ее. Я знаю! Но ведь ее опять поймают и продадут кошатнику! — в ужасе говорил Вася, впервые удрученный таким страшным вероломством взрослых, которых он считал добрыми.

Он долго искал свою кошечку, ходил вместе с Ниловной между могилами, по церковному кладбищу, звал ее. Но кошки не было. Тогда он забрался в тарантас и там тихонько всплакнул, чтобы этого не видели взрослые.

То были его последние детские слезы.

Проснулся он, когда уже ярко светила луна. Справа и слева от него молча, полулежали на подушках Жозефина Ивановна и Ниловна. Тарантас покачивался на неровностях почвы. Тихо бежали лошади, бросая на дорогу уродливые прыгающие тени. В хлебах звонко били перепела.

Путешествие длилось четверо суток.

— Далеко ль до Москвы? — спросил Вася.

— Недалече, — ответил Агафон.


Глава одиннадцатая

В МОСКВЕ


Как приехали в Москву, Вася не заметил. Совсем сонного, внес его кучер Агафон в дядюшкин дом. Нянька Ниловна заботливо уложила его на просторную и мягкую постель.

Проснулся Вася утром от оглушительного колокольного перезвона.

— Нянька, что это такое? — спросил он в испуге, садясь на кровати.

— Это? Это в церкви здешней звонят.

— А я думал, что у дядюшки на крыше.

Между тем колокола, разогнавшись, всей массой оглушительно ударили два раза кряду и смолкли. В наступившей тишине слышно стало, как привычные к звону московские птички перекликаются в саду за окном.

Это обрадовало Васю. Значит, птицы, которых он так любил в Гульёнках, встретили его и здесь, в Москве.

Он силился вспомнить, что же было вчера. И хоть очень смутно, но все же припомнилось ему, как в густых сумерках, свернув с брусчатой мостовой, подъехали они к большому дому с колоннами, как Агафон постучал в ворота и оттуда мужской голос спросил:

— Кто там?

Затем загремели тяжелые засовы, и из калитки вышел здоровенный бородатый мужик.

Лошади сильно притомились и смирно стояли, вытягивая шеи и зевая. В переулке было тихо и пустынно.

Мужик, как старый знакомый, поздоровался с Агафоном, похлопал крайнюю лошадь по вспотевшему боку и сказал:

— Шибко запотели лошадки.

— Пятьдесят верст без отдышки шли, только попоил однова, — отвечал Агафон. — Спешили в Москву до ночи приехать.

Мужик отворил широкие ворота, и тарантас въехал во двор, с одной стороны примыкавший к решетчатой изгороди сада, откуда тянуло прохладой.

«А где же дядя Максим? Какой он — злой и строгий, как тетушка, или добрый, каким был отец? Покойная матушка всегда его очень хвалила. Где кузина Юлия — девочка, о которой он слышал еще в Гульёнках?»

Думая об этом, Вася начал живо одеваться. Ниловна все же торопила его.

— Скорей, Васенька, скорей одевайся, — говорила она. — Скоро уж дяденька выйдет к завтраку.

Вася уже оделся и умылся, когда в комнату неожиданно вошел сам дядя Максим.

Вася с некоторым смущением и любопытством, но все же смело посмотрел ему в лицо.

Дядя Максим ему понравился.


Это был огромный и толстый человек в седом парике, гладко выбритый и чисто вымытый, пахнущий чем-то очень приятным.

Глаза у него были светлые, но такие острые, что так и казалось, будто они видят до самого дна души.

От таких глаз не укрыться неправде.

Он погладил Васю по голове своей большой, тяжелой рукой и сказал:

— Молодец!

Потом подставил для поцелуя щеку, а старая Ниловна зашептала:

— Поцелуй дядюшке ручку! Ручку поцелуй!

Но дядя Максим укоризненно взглянул на Ниловну.

— Для чего это? Я не митрополит.

И вдруг так ласково, улыбаясь одними глазами, посмотрел на Васю, что тот, не отдавая отчета в своих действиях, приблизился к этому незнакомому огромному человеку и прижался к нему.

— Что? — улыбнулся дядя Максим, переглянувшись с нянькой Ниловной. — Видно, надоело с бабами-то? — И, положив руку на плечо Васи, спросил: — Есть хочешь?

— Хочу, — отвечал тот.

— Это хорошо, — сказал дядя Максим. — Тогда завтракать скорей приходи. Ульяна о тебе уж два раза спрашивала.

— Спрашивала?

Вася только что хотел спросить о Юлии, но постыдился: еще скажут — мальчик, а думает о девчонке. Но раз дядя Максим сам о ней заговорил, то Вася спросил, что еще говорила. Юлии, что она делает и есть ли у нее гувернантка.

— А вот сам все увидишь, — сказал дядя Максим и, погладив Васю еще раз по голове, быстро вышел из комнаты.

Потом пришла Жозефина Ивановна. На ней была широкая шелковая мантилья, которой в деревне она никогда не надевала, соломенная шляпа, на руках длинные, до локтей, светлые перчатки.

Старушка собралась на Кузнецкий Мост, к своей соотечественнице, имеющей там модный магазин, чтобы подыскать себе новое место, так как ей предстояла близкая разлука с Васей.

Может быть, поэтому, несмотря на необычный для нее наряд, старая француженка выглядела маленькой и жалкой. В ее движениях, в словах, в выражении глаз чувствовались растерянность, неуверенность в себе, даже страх.

Она вдруг прижала к себе Васю, поцеловала его и сказала со вздохом:

— Бог мой, бог мой, будете ли вы помнить, Базиль, чему я учила вас?

— Буду помнить, Жозефина Ивановна, — быстро ответил Вася, с жалостью взглянув в лицо старушки.

Когда Вася в сопровождении Ниловны вошел в столовую, огромную комнату с буфетом во всю стену, залитую зеленоватым светом солнца, проникавшим сюда из сада сквозь листву вязов и лип, Юлия сидела за столом рядом со своей гувернанткой и пила шоколад из крохотной синей чашечки с золотым ободком.

— Ты Вася? — с детской простотой спросила она и, обратившись к сидевшей рядом с нею гувернантке, сказала по-французски: — Мадемуазель, это мой кузен Базиль. Он будет у нас жить до осени. — И тотчас же снова обратилась к Васе: — Если ты хочешь посмотреть, как папенька гоняет голубей, то скорее завтракай и пойдем во двор. Он уже там.

Это было удивительно! Ужель этот огромный и столь важный человек будет гонять голубей?

Вася этому не поверил. Ему казалось, что только он один любит голубей.

Он торопился как можно скорее кончить завтрак. И едва только успел покончить, как Юлия схватила его за рукав своей маленькой цепкой ручкой, украшенной браслеткой из разноцветных бус, и потащила за собой.

Во дворе, с двух сторон окруженном конюшнями и другими службами, было просторно, чисто и солнечно. Бродили огромные желтые куры на длинных ногах, с куцыми хвостами, — таких кур Вася никогда не видел.

У дверей в конюшню Агафон чистил одну из дышловых лошадей, бока которой были в потеках высохшей пыльной пены.

Дядюшки нигде не было. Но вот он появился из-за голубятни, стоявшей между конюшней и сараем, и тотчас же на верхнего отделения ее посыпались, прыгая друг через дружку, свистя крыльями, дерясь и воркуя, голуби — чисто-белые, белые с серыми плечами, черно и красноголовые, белые с серебристой грудью и темными хвостами, чубатые и простые.

Голуби поднялись на крышу голубятни, точно облив ее молоком, и, насторожившись в ожидании сигнала, нервно вздрагивали крыльями при всяком постороннем звуке.

Раздался пронзительный свист, и из-за голубятни выскочил парнишка вроде гульёнковского Тишки, тоже одетый казачком.

Голуби с треском взмыли над голубятней. Вчерашний мужик, оказавшийся дворником, взял в руки длинный еловый шест с тряпкой на конце и стал размахивать им.

Огромная дружная голубиная стая поднялась над домом и делая поворот, завалилась за крышу и исчезла на мгновенье и затем появилась над садом и широкими кругами начала подниматься в небо, сверкая в лучах солнца белизной своего оперения.

Дядюшка стоял посреди двора и, прикрыв глаза ладонью говорил казачку:

— Вот сегодня идут хорошо. Сегодня, Пантюшка, мы с тобою утрем нос всем голубятникам на Покровке. Только бы ястреб не ударил... Ну, пропали из глаз... Осаживай, Пантюшка! Довольно...

Казачок открыл дверцы в самом нижнем этаже голубятни и выгнал оттуда стаю черных и красных, белоголовых, чубатых турманов. Не успев подняться над деревьями сада, они начали кувыркаться и так увлеклись этим, что один упал прямо к ногам дядюшки, чуть не убившись, и теперь сидел, беспомощно распустив крылья и раскрыв клюв.

— Башка закружилась, — засмеялся Пантюшка и хотел поймать голубя, но тот успел подняться в воздух и тут же снова начал кувыркаться при общем смехе дядюшки Максима, дворника, кучера Агафона и всех, кто находился во дворе.

Летная стая стала снижаться и скоро с шелковым свистом крыльев начала белыми хлопьями падать на крышу голубятни.

— Ну, видел? — спросила Юлия, теребя за рукав Васю, засмотревшегося на голубей. — А ты покажи мне своих лошадей. Я их больше люблю, чем голубей.

Гульёнковские кони отдыхали после долгой дороги в неубранных еще стойлах, из которых остро пахло свежим навозом. Устало опустив головы, они лениво, словно лишь по привычке, шевелили хвостами.

При виде их Васе так живо вспомнились Гульёнки с их просторами, прудом, с дубовой рощей... Сделалось грустно.

А Юлия уже снова схватила его за рукав и тащила в сад. — Скоро мы на все лето поедем в нашу подмосковную, — говорила она. — И ты с нами. Мы уже уехали бы, но ждали тебя, да и я немножко занедужилась.

Сад при доме дядюшки, несмотря на то, что находился в Москве, на людном месте, у Чистых прудов, был большой, тенистый, и зяблики в нем так же звонко перекликались, как в Гульёнках.

В середине сада был небольшой прудок, в котором плавала пара белых тонкошеих лебедей с черными клювами и стайка крупных белых уток. Один из лебедей дремал среди прудка, заложив черную лапу себе на спину.

— Гляди, гляди! — удивился Вася. — Что это у вето с ногой?

— Это он сушит лапку, — пояснила Юлия, — а то размокает в воде, вот как у прачки...

Разговаривая с Юлией, Вася почувствовал вдруг, что сзади его кто-то дергает за рубашку. Он оглянулся. Перед ним стоял однокрылый журавль.

— Это Прошка, — объяснила Юлия. — Его поймали еще совсем молодым. Собака вашего охотника отъела ему одно крыло, но он остался жив.

— Прошка! Прошка! На, на рыбки! — И она с хохотом побежала по аллее, а Прошка пустился за нею, горбясь, смешно подпрыгивая и махая на бегу своим уцелевшим крылом.

— Теперь пойдем к маменьке, — предложила Юлия. — Я еще не была у нее сегодня. Она недавно вернулась от равней обедни. Она страсть как любит монашек, а я не люблю.

На половину тетушки Ирины Игнатьевны пришлось пройти через несколько горниц. В одной из них, почти пустой, с простым деревянным столом и такими же скамьями около него, с большим многоликим образом в углу, сидели две монашки. Они хлебали из огромной деревянной чашки жирные щи с сушеными карасями.

При появлении детей монашки встали, отвесили им низкий поклон.

— А вы кушайте, кушайте, — бойко отвечала им Юлия. Она вскочила на одну из скамей и, протянув к образу свою маленькую ручку, сказала Васе: — Это, знаешь, какой образ? Это семейный.

Но Вася не знал, что такое семейный образ.

— Неужто не знаешь? — удивилась Юлия. — На таком образе изображаются святые каждого из семьи. А когда рождается новый мальчик или девочка, то пририсовывают и их святых. А вот и моя святая, — указала она на крохотную фигурку в красной хламиде, написанную на образной доске более свежей краской, чем другие.

Вася внимательно посмотрел на святую и улыбнулся. Святая ничуть не была похожа на его бойкую кузину.

Когда дети переступили порог следующей комнаты, Вася увидел довольно молодую, очень полную женщину с четками в руках.

— А вот моя маменька! — воскликнула Юлия. — Здравствуйте, маменька! А это Вася, — и Юлия ткнула Васю пальчиком в грудь.

Ирина Игнатьевна была не одна в комнате. Перед нею стояла в почтительной позе женщина в черном, порыжелом от солнца странническом одеянии.

— Выйди, Агнюшка, на минутку, — сказала Ирина Игнатьевна.

Женщина поклонилась ей в пояс и бесшумно исчезла за плотной ковровой занавесью, словно шмыгнула в стену. Тогда Ирина Игнатьевна обратилась к Васе:

— Подойди-ка сюда, Васенька. Вася приблизился к ней.

Она обняла его и поцеловала в лоб, потом посмотрела ему в глаза долгим, каким-то проникновенным взглядом.

— Сиротка ты мой бедный... — сказала она. — Не обижает тебя тетка Екатерина?

— Нет, — отвечал Вася, удивленный таким вопросом.

— И никто не обижает?

— Нет.

— Это хорошо. — Грех обижать сирот. А учиться хочешь?

— Хочу.

— Учись. Ученье — свет...

На этом как бы закончив обязательную часть беседы, она просто спросила своим приятным молодым низким голосом:

— Завтракали?

— Завтракали, маменька, — отвечала Юлия.

—Ну, так идите в сад, побегайте — я хочу отдохнуть. Потом поговорим с тобою, Васенька. Расскажешь мне, как тебе живется.

Дети вышли из комнаты.

Вдруг Юлия зашептала Васе в самое ухо:

— Знаешь... папенька никогда здесь не бывает. Он говорит, что не любит попов. Когда к нам по праздникам попы приезжают, так он сказывается больным. Ссорится за это с маменькой. Вот видишь, как у нас... Только побожись, что никому, никому не скажешь.

И Юлия пустилась бежать, перебирая своими тонкими проворными ножками, обутыми в козловые башмачки, так быстро, что Вася, к удивлению своему, едва поспевал за ней.


Глава двенадцатая

ДЯДЮШКА МАКСИМ


Дядя Максим нравился Васе все больше. Слыл он среди родни в Гульёнках и в Москве человеком необыкновенного характера и необыкновенной жизни. И впрямь он был человеком иных правил, чем тетушка Екатерина Алексеевна.

Войдя однажды в комнату, когда старая Ниловна помогала Васе умываться, он выслал няньку прочь, велел Васе раздеться догола, стать в круглую деревянную бадью и сам окатил его из огромного кувшина ледяной колодезной водой.

— Не боишься? — спросил он при этом ласково.

— Нет, не боюсь, — ответил Вася, вздрагивая под холодной струей.

— Инако и быть не может, — заметил дядя Максим. — Природа полезна человеку. Вижу, моряком тебе быть, служить во флоте российском. Недостойно дворянина впусте жить с малолетства, хоть и много таких середь нашего дворянства.

И маленькую Юлию он воспитывал в своих собственных правилах.

Каждый день он посылал ее гулять по улицам Москвы, но лошади не велел закладывать. Юлия с гувернанткой гулял пешком.

Эта восьмилетняя девочка с живыми карими глазками и русыми косичками уверенно водила Васю по кривым московским улицам и переулкам, мимо дворянских особняков и садовых заборов. При этом гувернантка Юлии, уже пожилая француженка, ходила за ней всегда позади, едва поспевая за девочкой.

В первый же день Юлия пошла показывать Васе Москву. По Покровке, узкой, мощеной бревнами улице, тяжело стуча колесами, проезжали груженые телеги и катились кареты.

Вдруг Вася остановился и громко засмеялся.

— Гляди, гляди! — сказал он, показывая Юлии на странный экипаж, в котором ехали франт в коричневом фраке, светлоголубом шелковом жилете, в высоком цилиндре и дама в пестрой мантилье и с туго завитой прической-башней.


Франт сидел верхом в задке этого экипажа, представляющего собою нечто среднее между линейкой и бегунками, а его спутница сидела перед ним боком, поставив ноги на подножку. Впереди же, на самом тычке, кое-как держался возница.

Вася долго со смехом следил за этим нелепым экипажем, отчаянно прыгавшим на своих высоких рессорах по бревенчатому настилу улицы.

— Почему ты смеешься? — спросила Юлия. — Этот экипаж зовется у нас гитарой. Разве некрасивый экипаж?

— Нет — ответил Вася. — В Гульёнках я таких не видел.

Потом Юлия показала Васе Кремль, Лобное место на площади, где у длинных торговых рядов толпился народ и ездили огромные кареты четверней.

А вот и Воскресенские ворота, и Иверская.

— Скорее сними шапку! Скорей сними! — шепнула Юлия Васе. — Не то собьют.

Между двумя проездами, у ворот, стояла часовня. Шла служба. Двери часовни были открыты, и Вася увидел в глубине огромный образ, сверкающим дорогими украшениями, с темным, почти черным ликом, озаряемый пламенем сотен свечей.

А вокруг часовни ползали калеки. Тут были и безрукие, и безногие, и слепые, и страшные уроды, с растравленными язвами, с изуродованными головами.

Но внимание Васи занимала не пышная служба, не образ, украшенный алмазами, не нищие, просящие милостыню гнусавыми голосами, а женщина в бедном темном платье, стоящая на коленях на мостовой, у самого проезда. Проезжающие мимо экипажи чуть не задевали ее колесами.

У женщины изможденное, бледное, без кровинки лицо, лихорадочно горящие глаза, в которых сквозят муха и напряжение. У нее грубые, узловатые руки. В одной из них теплятся огарок восковой свечи, другой она крестится истовым, тяжелым крестом, бия себя троеперстием в грудь.

Эта женщина с бледным лицом, с горящими, как уголья, черными глазами, с порывистыми движениями останется на всю жизнь в памяти Васи. Через десять, двадцать, тридцать лет случайно, мгновенно, неизвестно почему вдруг будет она появляться перед его мысленным взором, вызывая такое же чувство жалости, как и сейчас, — желание разгадать ее тайну. Кто обидел ее?

— Вася, что же ты загляделся? Пойдем отсюда, — говорит Юлия и тянет его за рукав. — Пойдем, а то еще попадешь под лошадь. Только не говори папеньке, что мы были здесь. Он будет смеяться.

Вася медленно отходит прочь.

А вот это Неглинка, — поясняет Юлия, когда они переходят от Воскресенских ворот по мосту через грязную речушку, протекающую в укрепленных деревянными сваями берегах по просторной захламленной площади. — Вот это, направо, Петровка. За нею Кузнецкий Мост, куда пошла твоя гувернантка.

— Это что? — спрашивает Вася, указывая на клочок бумаги, приклеенный хлебным мякишем к забору, и начинает читать, с трудом разбирая написанное: — «Про-даеца дев-ка чест-но-го по-ве-де-яия, осьмнадцати лет отроду, там же рыжий жеребец пяти лет, добро выезженный, там же сука гончая по второму полю, там же голубятня на крыльях, спросить у Ннколы на Щипке, дом Семиконечного».

Бумажка эта тоже поразила Васю.

За обедом он спросил у дяди Максима:

— Разве можно продавать девку вместе с гончей сукой по второму полю?

— А ты об этом никогда не слыхал?

— Нет, в Гульёнках того не слыхал. Слыхал от тетушки, что батюшка не велел мужиков продавать.

— Батюшка твой, как и я, вольнодумец был. По совести нельзя продавать человека, а по закону, вишь, можно.

— А почему же закон не по совести?

— Потому, что закон нехорош.

— Зачем же такой закон?

— Законы издают люди.

— Зачем же они издают плохие законы?

— Вырастешь — узнаешь, — сказал дядюшка. — А ты ешь-ка, гляди, какой потрошок утиный у тебя в тарелке стынет!

После обеда, когда и дядюшка и тетушка отдыхали, а Юлия брала урок музыки на клавесинах в большом белом зале, Вася, слоняясь без дела по дому, забрел в дядюшкину библиотеку.

В противоположность гульёнковской, это была очень светлая, веселая комната с окнами в сад, откуда сильно пахло цветущим жасмином и пеонами. К аромату цветов примешивался едва уловимый запах сухого лакированного дерева, напоминавший выдохшийся запах тонких духов.

В шкафах было много книг в кожаных переплетах, но ими можно было любоваться только через стекло, так как шкафы были заперты. Внимание Васи привлекла картина в темной раме. На картине было нарисовано дерево без листьев, а на стволе его написано: «Иван Головнин». На ветвях же стояли другие имена, а среди них «Михаил и Василий».

Вечером пили чай в саду у прудка, К столу вышла тетушка Ирина Игнатьевна. У нее было отдохнувшее, посвежевшее лицо, и глаза смотрели веселее, чем давеча. Одета она была уже не по давешнему, а в темное шелковое платье.

— Дядюшка, — сказал Вася дяде Максиму, — видел я на стене картину. Дерево превеликое, на нем ветви с именами. Это рай, что ли?

— Нет, это не рай, — отвечал, улыбаясь, дядюшка. — Это родословное древо рода Головниных, к которому и мы с тобою прилежим. Род наш начался от Никиты Головнина, который предводительствовал новгородским войском в 1401 годе, сиречь триста семьдесят семь лет назад, и разбил под Холмогорами войско великого князя Московского Василия Дмитриевича.

— Что же ему за это было?

— А ничего. Разбил и разбил.

— Откуда же об этом известно, если столь давно было?

— Из летописей, которые велись разумеющими в грамоте. Было немало таких середь иноков в оное время... А прямым родоначальником нашим был Ива» Головнин.

— Значит, это его имя на древе написано?

— Его.

— А Михаил — это кто?

— Это твой отец. А Василий — это ты.

Вася засмеялся.

— Чудно как выходит: нарисовано древо, а через то понятно, кто после кого жил.

— Так оно и есть, — подтвердил дядюшка, делая несколько глотков чаю из огромной розовой кружки с надписью славянской вязью: «Во славу божию». — Однако не в этом дело. Каждый нехудородный человек может намалевать себе такое древо, но почтения в том будет еще мало, если нанизать на ветви бездельников и обжор.

— А в нашем древе?

— В нашем древе было немало людей, которые служили своему отечеству и положили живот свой за него.

— Кто ж то были?

— Кто? — переспросил дядюшка. — А вот Игнатий и Павел Тарасовичи Головнины за верность отечеству в годину самозванчества были пожалованы вотчинами от царя Василия Шуйского, подтвержденными позднее и царем Михаилом Федоровичем. Иван Иванович Головнин, по прозвищу Оляз, был воеводой в походах Казанском и Шведском тысяча пятьсот сорок девятого года. Владимир Васильевич Головнин тоже был воеводой в оном же Шведском походе. Пятеро Головниных пожалованы были от царя Ивана Васильевича Грозного землей в Московском уезде. Никита и Иван Мирославичи Головнины убиты в бою на Волге, в Казанский поход. Никита и Наум Владимировичи тоже положили живот свой при последней осаде Казани. Василий Иванович Головнин был убит при осаде Смоленска поляками в 1634 годе. Шестеро Головниных были стольниками батюшки царя Петра Первого.

— Ого, какие все были! — с гордостью воскликнул Вася. — И не боялись итти в бой?

— Может, и боялись, а шли, потому что надо было для пользы отечества.

— А страшно это, чай, дядюшка? А?

— Страшно, пока не разгорячишься, а как кровь в голову ударит, как обозлится человек, так о страхе не думает.

— А вы были, дядюшка, в боях?

— Бывал.

— С кем?

— С турками, под командой генерал-аншефа Репнина в 1770 годе. Был ранен турецкой пулей в грудь и вышел в чистую.

«Вот ты какой!» — подумал Вася о дяде Максиме с гордостью, но не сказал того.

А дядя Максим между тем продолжал:

— Каждый дворянин и, паче того, каждый россиянин обязан служить своему отечеству, ставя превыше всего его пользу и славу, каждый должен быть слугою отечества. И нет почетней смерти, как смерть за отечество.

— Это и на небесах зачтется, — вставила и свое слово Ирина Игнатьевна.

— На небесах — это все одно, что вилами по воде, — отозвался на ее слова дядя Максим. — Наукой доподлинно разгадано, что облако есть пар, сиречь вода. Кто же там зачитывать-то будет? Вольтер говорит по сему случаю...

— И всегда-то ты, Максим Васильевич, делаешь мне при детях афронт, — прервала его с обидой Ирина Игнатьевна. — Накажет тебя бог. Наш соборный протопоп, отец Сергий, вельми ученый иерей, днями сказывал, что Вольтер твой не токмо был безбожником, но и жену свою бил тростью.

Дядя засмеялся и поцеловал у Ирины Игнатьевны ручку.

А вечером Вася слушал, как дядюшка Максим вместе с братьями Петром и Павлом Звенигородцевыми, соседями как по Москве, так и по именьям, музицировал в большом белом зале с лепными украшениями и хрустальной люстрой, с портретами предков на стенах. Но люстры не зажигали. Играли при свечах, которые вырывали из темноты лишь кусочек зала.

Дядя Максим вынул из футляра, стоявшего в углу, огромную скрипку, — Вася никогда не видел такой большой скрипки, — зажал ее ногами, и скрипка под его смычком сразу запела, доверху заполняя высокий зал своим чудесным голосом. И этот инструмент понравился Васе больше всего.

Занятный человек был дядюшка Максим!


Глава тринадцатая

ЛЕТО В ПОДМОСКОВНОЙ


Это был день прощания.

Сначала уехала Жозефина Ивановна из дома дяди Максима прямо в Тульскую губернию, куда она нанялась к дальним родственникам тетушки Ирины в гувернантки.

Когда экипаж, в котором сидела Жозефина Ивановна, тронулся, Вася долго смотрел ему вслед и сам дивился, что прощание для него было таким легким. Оно не вызвало в нем чувства большой грусти. А ведь, кажется, он любил эту маленькую старенькую француженку, которая учила его уважать своих наставников и так часто наказывала его Одиссеем.

Потом кучер Агафон стал собираться домой в Гульёнки.

Делал он это не спеша, по-хозяйски, и все у него выходило солидно и хорошо.

Гульёнковские кони отдохнули, были начищены до блеска. Они не выходили, а с грохотом вылетали из полутемной конюшни на залитый солнцем двор и даже играли, забыв о своих летах, поводя ушами и оглядывая незнакомые им предметы ясными, веселыми глазами, отфыркивались и послушно становились на свои места к дышлу.

Дядюшкин кучер и дворник помогали запрягать лошадей, и скоро все было готово к отъезду.

В тарантасе больше не пучились груды перин, задок его не выстилали бесчисленные подушки, он просто был забит доверху сеном. На козлах висели лошадиные торбы.

Кончив запрягать, Агафон снял шапку, откинул одним движением головы буйные мужицкие кудри со лба, перекрестился несколько раз на курчавые усадебные липы, за которыми где-то ежедневно звонили в церкви, и стал прощаться с провожающими.

Провожали его только одни дворовые дяди Максима да Вася с Ниловной, которая еще оставалась пока при барчуке.

Нянька передала Агафону мешочек с подарками для родни и длинный словесный наказ для каждого, а Вася вынул из кармана купленный в Гостином ряду складной ножик в блестящей костяной оправе и сказал:

— Это вот передай Тишке от меня, да, гляди, не потеряй. Скажи, чтоб не боялся принять подарок. А Степаниде накажи, чтобы не смела отбирать.

Агафон обещал все это сделать по чести, затем влез в тарантас, стал коленями на мешок с овсом, лежавший за козлами, и выехал со двора через широко распахнутые перед ним ворота.

— С богом! Счастливого пути!

Вася и ему долго смотрел вслед, но только с иным чувством. Ему вдруг захотелось побежать за лошадьми, вскочить на ходу в тарантас, опуститься коленями на мешок с овсом рядом с Агафоном и уехать в родные Гульёнки от этой новой, еще чужой, незнакомой Москвы, от новых, может быть добрых, но пока еще тоже чужих людей.

Вася обернулся. Позади него на крыльце стояла Ниловна. На лице ее так ясно были написаны те же самые чувства, какие переживал и он, что от этого у Васи показались слезы на глазах. Он подошел к Ниловне и прижался к ней.

Она обняла его крепкую, лобастую голову своими сухими старыми руками и тихо спросила:

— Ай по дому соскучился?

А непоседливая Юлия уже тормошила Васю за рукав, предлагая куда-то бежать.

...Шли приготовления к отъезду в дядюшкину подмосковную. Комнатный слуга Еремка чистил и мыл длинное кремневое боевое ружье дядюшки Максима и его седельные пистолеты, сделавшие с ним поход в Румынию, потом точил огромный, ярко блестевший на солнце тесак, с которым этот веселый парень гонялся за дворовыми девушками, визжавшими на всю усадьбу.

Пришел сосед дяди Максима, старший Звенигородцев, со слугою, который тоже принес два ящика с пистолетами.

— Зачем столь много оружия? — удивился Вася.

— А это от разбойников, — пояснила Юлия. — Дядя Петр и дядя Павел тоже с нами поедут. Они наши соседи по имению. Так лучше ехать, а то одним страшно. Вася, ты будешь меня защищать, если на нас нападут разбойники? —  спросила она.

— Буду, — ответил Вася.

Но разбойники на этот раз не напали, а поездка оказалась чудесной.

Наливались и цвели тучные травы, листва на деревьях еще блестела весенним блеском, на лесных дорогах, под сводами столетних дубов, стоял золотистый сумрак, в борах звонко стучали дятлы.

Только к полудню следующего дня приехали в Дубки — подмосковное имение дядюшки Максима. Тут все было скромнее, чем в Гульёнках, но открытее и веселее.

Дом был деревянный, с мезонином, выкрашенный в дикий цвет. В середине и по крыльям его зеленели купы сирени, а в промежутках были разбиты цветочные клумбы. Весною, когда цвела сирень — лиловая и белая, этот уголок был, вероятно, особенно хорош. Парк был небольшой, постепенно переходивший в лес.

И пруд был невелик, но налит водою до краев, со старыми ветлами, отражавшимися в нем, отчего вода в пруду казалась зеленой. На пруду возвышался крохотный, поросший деревьями островок, на котором было положено пить чай по вечерам в хорошую погоду.

По плотине прокатили с громом и звоном колокольцев и на полной рыси подвернули к полукруглому крыльцу с застекленной галерейкой.

— Кажись, приехали, — сказала Ниловна Васе. Но Вася и без нее уже понял, что именно в этом уютном доме, обсаженном сиренью, ему придется прожить последние два месяца перед отправлением в далекий, заманчивый и немного страшный Петербург. Ему было радостно думать, что все это время с ним будет и старая Ниловна. Пока она была с ним рядом, казалось, что и Гульёнки не так далеки.

Обедали на веранде, с которой спускалась в обширный цветник широкая лестница. На площадке лестницы лежали два деревянных, искусно сделанных льва, на которых Вася немного покатался верхом.

После обеда гуляли с Юлией в парке, который с одной стороны кончался крутым обрывом. На обрыве было место, откуда каждый звук отдавался троекратным эхом, и дети долго выкрикивали различные слова, прислушиваясь к тому, как эхо их повторяет.

Легли спать почти сейчас же после раннего ужина. Светлая ночь глядела в открытое, ничем не завешенное окно, и гнала сон.

— О-хо-хо! — зевала Ниловна, расправляя свои уставшие с дороги старые кости. — Что теперь поделывают у нас в Гульёнках? Агафон Михалыч, тоже, наверно, уж приехал, привез мои гостинцы. Радуются, небось...

— А ты чего послала-то? — спрашивал Вася.

— Разное, — отвечала Ниловна. — Старым — божественное, молодым — радостливое. Степаниде вот ладанку с землицей из святого града Иерусалима, горничной Фене — ленточку алую в косу.

— А я послал Тишке ножик, — сказал Вася.

— И хорошо сделал, — похвалила его Ниловна. — Он бедный, Тишка-то. Где же ему взять!

Оба помолчали, мысленно перенесшись в родные Гульёнки. Но в то время как Ниловна перебирала в мыслях всю свою гульёнковскую родню — сватов и кумовьев. Вася мог вспомнить только тетушку Екатерину Алексеевну да Тишку.

— Нянька, знаешь, что? — сказал он. — Как вырасту большой, я возьму Тишку к себе.

— А что же! — отвечала Ниловна.— И доброе дело сделаешь. Он, Тишка, старательный, только его учить, конечно, нужно.

Наступила тишина. В раскрытое окно долетали какие-то едва уловимые шорохи ночи, легкий треск раскрывающихся лиственных почек.


Глава четырнадцатая

ПРОЩАНИЕ


Утром приехали верхами из своей усадьбы братья Звенигородцевы. Оба, особенно старший, Петр, встретили Васю, как старого знакомого.

— Ну, моряк, — обратился Петр к Васе, — гуляй, сколь можешь, а как береза начнет желтеть, тронемся мы с тобой в Петербург. Нам тоже любопытственно побывать в сем именитом граде.

По случаю приезда гостей устроили рыбную ловлю. Притащили огромный невод. Пришли мужики, завезли сеть на лодке почти до самой середины пруда. Стали Заводить крылья к берегу. Присутствовавшие, охваченные охотничьим волнением» ожидали, когда концы невода подойдут к берегу и начнут вытаскивать мотню.

Дядюшка Максим разрешил и Васе принять участие в ловле: он позволял ему все, в чем видел пользу для мальчика» И Вася, разувшись, закатав штаны по колена, как все мужики, ездил с ними на лодке завозить невод и затем помогал чалить его к берегу.

Первый заход был неудачным: в сети оказалось только несколько мелких карасиков, небольшая щучка да десяток раков. Зато когда во второй заход вытряхнули мотню, из нее так и сыпнуло черным золотом трепетавших на солнце карасей — жирных, головастых, тупорылых. Некоторые из них были величиною в большую тарелку и так тучны, что даже не шевелились от лени, в то время как более мелкие танцевали и бились, норовя снова вскочить в воду.

Потом Ниловна долго мыла и переодевала Васю, ворча на странные дядюшкины обычаи, совсем непохожие на обычаи тетушки Екатерины Алексеевны. От Васи до самого вечера пахло рыбой.

И сам дядюшка Максим не сидел теперь в четырех стенах, как в Москве, а с палкой в руках, в высоких охотничьих сапогах, предшествуемый своим легашом Ратмиром, проводил целые дни в хлопотах по хозяйству, появляясь то на покосе, то в поле, то на скотном дворе, то в конюшне.

Нередко ему подавали тележку, запряженную рыжей кобылкой Звездочкой, ласковой и пугливой, боявшейся каждого взмаха руки.

Вася любил такие поездки и всегда просил дядюшку брать его с собой.

Звездочка бежала, весело пофыркивая, среди хлебных полей, с пригорка на пригорок, навстречу душистому полевому ветерку или неторопливо шагала по едва проложенной лесной дороге. Из-под ног ее невидимо фуркали рябчики, скрывавшиеся а ближайшем темном ельнике. Молчаливые и величавые, стояли старые мачтовые сосны. В торжественной тишине бора звонко стучало колесо тележки о придорожные корни; звук человеческой речи, всякий, даже едва уловимый, шорох гулко разносились в бору.

Это было так похоже на Гульёнки, будто Вася никогда оттуда не уезжал. И нежная привязанность к полям, к молчаливым борам и дубравам с новой силой вспыхивала в детской душе.

То ли будет в Петербурге?

В конце августа в зелени берез появились желтые косы — первый признак уходящего лета, и Васю стали готовить к отъезду.

В один из августовских вечеров, когда тлела малиновая заря, к крыльцу дубковского дома подкатил запряженный четверкой сборных, но сытых и веселых лошадей тарантас, в котором сидел старший Звенигородцев.

— Ну, Вася, собирайся, — сказал дядя Максим, по обыкновению проводя своей большой, приятной на ощупь рукой по его коротко остриженной голове. — Поедете завтра рано поутру.

Что-то дрогнуло в груди Васи при этих словах, и он посмотрел на Ниловну, стоявшую в дверях. Старая нянька, казалось, постарела теперь еще больше.

В эту ночь, укладывая Васю спать, она без конца крестила его, а когда решила, что он уснул, опустилась на колени у его изголовья и припала к подушке.

Но Вася не спал. Высвободив из-под одеяла руку, он крепко обнял Ниловну за шею.

Жалко было покидать ее, жалко было расставаться с маленькой Юлией, верной спутницей его игр, о которой он неотступно думал весь день. Все было жалко покидать. Но разве можно плавать в море, быть отважным мореходцем, не покинув милых берегов? И сколь много еще предстоит ему покинуть их, родных и чужих!

Перед отъездом позавтракали, молча посидели с минуту, как полагается отъезжающим, затем все вышли на крыльцо, возле которого уже стоял готовый в дорогу тарантас братьев Звенигородцевых и тележка из Дубков, запряженная парой нарядных резвых вяток — буланых лошадок с черными гривами и хвостами, с широкой темной лентой вдоль спины. Эта пара должна была отвезти няньку Ниловну в Гульёнки.

Ехать все вместе должны были до Петербургского тракта. Оттуда путь Васи лежал налево, в Петербург, а Ниловны — направо, через Москву.

Еще раз простились. Тетушка Ирина Игнатьевна нежно обняла Васю и закрестила его мелким, частым крестом. Дядюшка, поцеловал в голову и сказал по внешности спокойно:

— Ну, Василий, едешь ты учиться. Помни, токмо в эти годы можно запастись наукою. Это есть единственный кладезь на твоем пути. Без науки в твоем деле быть не можно. Без оных знаний ты неспособен будешь служить отечеству на том поприще, к коему тебя приготовляют. В час добрый! Счастливого пути!

И Юлия трижды поцеловалась с Васей и тут же сказала ему звонким своим голосом:

— Мой зайчонок ночью переел прутья в клетке и убежал. Мне его жалко. Люди сказывают, это пес наш Ратмир за кем-то мочью гонял в парке. Вот видишь как. Ну, прощая!

Ниловна низко поклонилась господам и, взглянув на Васю долгим, скорбным взглядом, взобралась на тележку, устроилась среди своих узелков и мешочков и затихла.

На Петербургский тракт выехали к вечеру и остановились недалеко от полосатого верстового столба, под старой березой, корявые ветви которой, как руки, тянулись к небу.

Отсюда расходились дороги.

Вася вылез из тарантаса и подошел к тележке Ниловны, к которой не один раз подсаживался в луга.

— Увижу ль еще когда тебя, Васенька, сиротинка моя дорогая?— говорила Ниловна. — Видно, уж нет. Умру я. Ноги вот плохо ходят, и глаза ослабли. Расти большой и счастливый, Васенька. Кто за тобой будет ходить? Кто напоит, накормит, кто за твоей одежей присмотрит?

— Ничего мне теперь не надо, няня. — сказал Вася. — Ты живи, няня, не надо тебе умирать. А я тебя никогда не забуду.

Вася оторвался от няньки и побежал к тарантасу. И лошади тотчас взяли с места...

Скоро в наступивших сумерках потонула и тележка Ниловны, запряженная вятками, и полосатый верстовой столб, и старая рукастая береза.

Вася обернулся в последний раз и вдруг почувствовал, что вот именно сейчас а не ранее, что-то оборвалось в его жизни и безвозвратно, вместе со старой нянькой, отошло назад.

Так весенняя льдина отрывается от родного берега и навсегда уносится в неизвестную, туманную и бурную даль.



Глава пятнадцатая

ОТ САНКТ-ПЕТЕРБУРГА ДО КРОНШТАДТА


Целые сутки Вася и спутник его в этой долгой поездке Звенигородцев не спали, чтобы не пропустить того часа, когда въедут они в новую столицу державы Российской.

Приехали в Петербург вечером на шатающихся от усталости ямских лошадях.

Стоя в тарантасе на коленях, Вася широко открытыми глазами смотрел вдаль, где над храмами Александро-Невской лавры, над золотом Смольного собора смежалась узкая, дышащая пламенем заря.

Он не смотрел на дворцы, на чугунные решетки ворот и садовых оград, на прямые линии каналов. Он искал море.

Должно же оно где-то быть здесь. Разве не о нем думал он и мечтал и в Гульёнках, и в Москве, и в дороге? Разве не оно снилось ему по ночам? Так где же оно? Почему же оно не встречает его первым, как друг, которого он так ждал и так сильно любил?

И вдруг за поворотом, над берегом, выложенным камнем, прямо перед взором Васи сверкнула водная гладь. Во всю свою ширину светилась она при закате.

Вода ее так тяжело текла вдаль и было ее так много, что Вася поднялся на ноги в тарантасе и застыл в восторге.

— Это море? — спросил он.

— Нет, барчук, то не море, — ответил ямщик. — Моря отсель не увидишь. То Нева-река.

— Река? — повторил Вася с удивлением.

Ему стало немного стыдно за свою ошибку. Он ничего не добавил, продолжая смотреть перед собой.

Но и Нева была хороша своим великим простором и силой. Неподвижно дремали на ней вдали корабли, тянулись барки у берега, искусно выложенного камнем, и над водой безустали разносились с лодок голоса гребцов.

Вася огляделся вокруг.

Огромный, чудесный город обступал его.

За Царицыным лугом ярко голубела при закате солнца громада Зимнего дворца. Прямые каналы с берегами, укрепленными каменными стенками с узорными решетками, уходили куда-то вдаль, в глубь города. Пылали в закатном зареве окна в роскошных жилищах вельмож. Стены дворцов были ярко раскрашены. Сверкало золото на выпуклых украшениях медных крыш. Со всех сторон усадьбы вельмож окружали сады, где все деревья были, как одно, и все подстрижены, как бубенчики на шорках гульёнковских коней.

Кто живет в этих дворцах?

По каналам, выведенным словно по шнуру, заставленным судами, — что это за суда? — сновали взад и вперед расписные ладьи.

И такого множества черного люда не видел Вася нигде до сих пор.

Эти люди под дружный запев, ухватившись за длинный канат, выгружали из барок и ставили стоймя на землю огромные каменные столбы.

А мимо, по прямым, широким, мощеным деревом улицам, катились золоченые кареты со сверкающими стеклами, с ливрейными лакеями на запятках.

В золотистом сумраке высились башни на подъемных мостах.

Разве могло все это Васе присниться? Глаза его горели, душа была объята восторгом.

Он не заметил, как подъехали они к маленькому домику дальней родственницы Звенигородцевых, Марфы Елизаровны, и завернули во двор, где Вася увидал вдруг у сарая самую обыкновенную деревенскую лопоухую коровку, которая с любопытством смотрела на приезжих и спокойно жевала свою жвачку.

Вася тоже с любопытством поглядел на нее. Что она делает здесь, в столице?

Ласковая хозяйка приняла гостей и начала готовить ужин. Вася, походив немного по двору, снова вышел за ворота.

Он сделал несколько шагов. Было тихо. Но и сюда доходил до него хоть неясный и далекий, но все же могучий голос чудесного города. И Васе захотелось посмотреть на него еще хоть немного.

Он прошел вдоль реки, вышел на какую-то широкую и прямую улицу, которая одним концом уходила вдаль, а другим упиралась в величественное здание, какое Вася принял сначала за храм. Но креста на нем не было.

Стены его были уже погружены в сумрак, и в лучах заходящего солнца горела только одна высокая, острая, золотая спица. А над спицей, тоже горевшие золотом, плыли облака, которые ветер с широкой реки гнал все дальше на запад.

...Из тихого домика Марфы Елизаровны выехали ночью, чтобы к рассвету попасть в Ораниенбаум.

Там-то уж, — Вася знал об этом хорошо, — он увидит наконец море.

Какое оно? Такое ли, каким он представлял его себе в мечтах, когда плавал он в своем воображении вместе с капитаном Куком на корабле «Резолюшин», когда скитался он, как Одиссей, по неведомым и чудесным странам? И велики ли волны на нем, и какие звезды светят над его темными валами?

Вася думал об этом все время, пока тяжелые, окованные железом колеса тележки стучали по бревенчатой мостовой бесконечной улицы, которую ямщик назвал Невской першпективой.

Ехали мимо каких-то дворцов, даже в сумерках поражавших своей красотой и величием. Но Вася не смотрел на них более.

Уже совсем стемнело. Дядя Петр Звенигородцев, сидевший в тележке рядом, задремал. На небе зажглись звезды. «Першпектива» еще долго тянулась, потом исчезла. Стали попадаться маленькие домики, окруженные высокими заборами, за которыми бешено рвались на цепях сторожевые псы. Все чаще дорога шла пустырями, над которыми поднимался белой пеленой ночной августовский туман.

Миновали деревни Волково, Лигово, Стрельну. Было холодно. Воздух был чистый и резкий. Пахло потом от невидимых лошадей, грязь чавкала под их ногами. А моря все не было.

Только иногда с запада тянуло ветерком, приносившим запах влаги, и там, на самом краю неба, звезды были бледнее к мельче, словно свет их поглощала другая, невидимая взору бездна.

«Не море ли это?» — думал Вася. А ночь все светлела и светлела.

Угасли созвездия, все шире раздвигались дали, и вдруг Вася увидел корабль, плывущий по небу.

— Что это?! — воскликнул он в страхе.

И верно, корабль шел по небу, — двухмачтовый корабль с полными парусами, на которых дрожал луч восходящего солнца.

— М-да... — с недоумением отозвался дядя Петр и обратился к ямщику: — Что это, братец, такое? Ведь, кажись, действительно корабль плывет как бы по небу.

— Обыкновенно — море, — отвечал ямщик.

— Море? — повторил Вася. — А я думал, небо.

И как ни зорок был его взгляд, ни пытлив, он не мог отличить края неба от моря, до того они были похожи по цвету.

Небеса далеко уходили, и к ним далеко уходило плоское петербургское взморье, теряясь в безбрежном просторе. И не было никаких валов.

— Что ты так смотришь, братец? — спросил дядя Петр у Васи.

— Море? — снова прошептал Вася.

— Странен ты, мои друг, — сказал дядя Петр. — Знавал я батюшку твоего, славно служил он в гвардии, в Преображенском, а ты братец, все море да море! Где ты сему выучился, не у тетушки ли в Гульёнках? Умствователь ты, я вижу. Заедемка лучше к англичанину в трактир. Слыхал я, будто они в Ораниенбауме славно кормят.

В английском трактире, где они остановились завтракать, все было удивительно для Васи: и посуда, и кушанья, и люди другого обличил.

За прилавком стоял толстый-претолстый человек с лицом розовым, как у ребенка, хотя борода у него была седая и, к изумлению Васи, росла прямо из-под шеи.

Вася с уважением смотрел на него.

«А может быть, — думал Вася, — может быть, он знал капитана Кука и даже сидел с ним рядом? Ведь оба они англичане».

И Вася сказал по-английски, робко подбирая слова:

— Сэр, вы, наверное, знаете мистера Кука? Не правда ли? Он ваш соотечественник.

Трактирщик, перегнувшись через прилавок, внимательно выслушал Васю.

Нет, о мистере Куке ему ничего не известно. Он ничего не слыхал, но у него в трактире бывает мистер Смит, что торгует пенькой в Санкт-Петербурге. Он тоже очень почтенный человек и всегда требует ростбиф, что готовят у него в трактире.

И Вася уже больше не смотрел с восхищением на англичанина и ничего удивительного не находил более в его бороде, в его кожаных нарукавниках, в его говядине, горой наваленной на огромных блюдах.

Куда удивительней был тот матрос, который сидел на пристани и ловил рыбу.

Недалеко от него лениво покачивалась на воде просторная парусная шлюпка. Увидев подъехавшую к пристани тележку, в которой сидели Вася и дядя Петр, матрос неторопливо смотал свою удочку и подошел к приехавшим.

— Вам в Кронштадт? — спросил он. — Могу доставить на своей посудине.

Дядя Петр сговорился с ним с двух слов. Погрузили вещи в шлюпку, уселись поуд


Содержание:
 0  j0.html  1  вы читаете: КНИГА ПЕРВАЯ : Рувим Фраерман
 2  Глава первая ВЕСНА В ГУЛЬЁНКАХ : Рувим Фраерман  10  Глава девятая ДОРОГИЕ МОГИЛЫ : Рувим Фраерман
 20  Глава девятнадцатая ИНСПЕКТОР КОРПУСНЫХ КЛАССОВ : Рувим Фраерман  30  ЧАСТЬ ВТОРАЯ ШЛЮП ДИАНА : Рувим Фраерман
 40  Глава десятая ОБМАНУТЫЕ НАДЕЖДЫ : Рувим Фраерман  50  Глава третья СЕРЕБРЯНЫЙ РУБЛЬ : Рувим Фраерман
 60  Глава тринадцатая ЛЕТО В ПОДМОСКОВНОЙ : Рувим Фраерман  70  Глава двадцать третья ЗОЛОТАЯ СПИЦА : Рувим Фраерман
 80  Глава пятая ПЕГАС-ПРЕДАТЕЛЬ : Рувим Фраерман  90  Глава пятнадцатая ОТ САНКТ-ПЕТЕРБУРГА ДО КРОНШТАДТА : Рувим Фраерман
 100  Глава двадцать пятая СМЕРТЬ ДРУГА : Рувим Фраерман  110  Глава седьмая В ТРОПИЧЕСКОМ ЛЕСУ : Рувим Фраерман
 120  Глава семнадцатая К РОДНЫМ БЕРЕГАМ : Рувим Фраерман  130  Глава десятая ОБМАНУТЫЕ НАДЕЖДЫ : Рувим Фраерман
 140  Глава вторая ПОДГОТОВКА К ОТПЛЫТИЮ : Рувим Фраерман  150  Глава двенадцатая БУНЬИОС АРРАО-ТОДЗИМАНО-КАМИ Я ЕГО ВОПРОСЫ : Рувим Фраерман
 160  Глава двадцать вторая ВЕСТИ ДОБРЫЕ И НЕДОБРЫЕ : Рувим Фраерман  170  Глава первая В МАЙСКИЙ ПОЛДЕНЬ НА ГАЛЕРНОЙ : Рувим Фраерман
 180  Глава одиннадцатая МЫС ГОРН ДОЛЖЕН БЫТЬ ПРОЙДЕН! : Рувим Фраерман  190  Глава двадцать первая У ОСТРОВА СВ. ЕЛЕНЫ : Рувим Фраерман
 200  Глава шестая МУКИ ПЛЕННИКОВ : Рувим Фраерман  210  Глава шестнадцатая ИЗМЕНА МУРА : Рувим Фраерман
 220  Глава двадцать шестая ЗАПОЗДАЛЫЕ ВЕСТИ С РОДИНЫ : Рувим Фраерман  230  Глава шестая МУКИ ПЛЕННИКОВ : Рувим Фраерман
 240  Глава шестнадцатая ИЗМЕНА МУРА : Рувим Фраерман  250  Глава двадцать шестая ЗАПОЗДАЛЫЕ ВЕСТИ С РОДИНЫ : Рувим Фраерман
 260  Глава шестая ОБРУЧЕНИЕ : Рувим Фраерман  270  Глава шестнадцатая ВСТРЕЧА СТАРЫХ ДРУЗЕЙ : Рувим Фраерман
 280  Глава первая В МАЙСКИЙ ПОЛДЕНЬ НА ГАЛЕРНОЙ : Рувим Фраерман  290  Глава одиннадцатая МЫС ГОРН ДОЛЖЕН БЫТЬ ПРОЙДЕН! : Рувим Фраерман
 300  Глава двадцать первая У ОСТРОВА СВ. ЕЛЕНЫ : Рувим Фраерман  304  Эпилог В ПОСЛЕДНЕЕ ПЛАВАНИЕ : Рувим Фраерман
 305  notes.html    



 




sitemap