Старинное : Старинная литература: прочее : Путь к отцу : Петров Александр

на главную страницу  Контакты  ФоРуМ  Случайная книга


страницы книги:
 0

вы читаете книгу

 

Александр Петров

 

ПУТЬ К ОТЦУ

сборник рассказов

Содержание

Стать большим

Последний день

Полигон

Путь к отцу

Сторож брату своему

Эта странная любовь

Мiру – мир

Искушения Губина

Гений и ничтожество

Один день счастливой женщины

Ниночка

  Стать большим

На огромной планете среди множества людей жил маленький человечек. И называли его по-маленькому ¾ Ваня. Жил, как научили его маленькие родители. Они внушили Ване, что нужно делать все так, чтоб никому не мешать, а стремиться к простоте, покою, не выходя за рамки, предписанные маленькому человечку, «чтобы чего не вышло».

И Ваня так жил. Лишь однажды почувствовал он, как сердцу стала тесной грудная клетка. Мимо проходил высокий и недоступный. Тогда Ваня знал уже, что кроме людей маленьких есть еще и большие. Ему полагалось остерегаться их, поэтому он даже и не стремился приблизиться к их огромному миру. Но этот большой и непостижимый проходил так близко, а сердце запульсировало требовательно и тревожно. Ване на миг представилось, что это также близко, как пыльная земля под ногами, как спертый воздух, которым он дышал.

Осмелел Ваня и, чувствуя прилив сил, приблизился к проходящему и потянулся так высоко, как смог. Все тело выпрямилось. Встал он на носочки, ладонь взметнулась на страшную высоту, голова непривычно закружилась… Еще чуть-чуть и он мог потерять равновесие, Ване стоило великого труда удержаться, чтобы не упасть. Он потянулся так высоко, как никто из его знакомых ¾ но достал лишь до середины огромного каблука. И этот каблук стремительно летел сквозь пространство и время, рассекая воздух со свистом летящего снаряда. Человечек, оглушенный, втянутый в вихрь, закрутился, замелькал и рухнул на теплую свою и спокойную землю. Оседающая пыль покрыла Ваню теплым одеялом, успокоила бубухающее сердце. Он встал и отряхнулся.

Высокий и недоступный оказался уже далеко и вовсе не летел, а спокойно шел себе к своей далекой цели.

Человечек с благодарностью вспомнил наставления родителей и решил больше никогда не сближаться с той непонятной, страшной и чуждой ему жизнью. Так решил Ваня. Он убедил себя опытом. Но в самом потайном и маленьком уголке его души осталось какое-то недоумение.

Между тем все вокруг текло и менялось. Менялся потихоньку и он. В жизни его появилась женщина. Она была еще меньше человечка, называла его Ванечка, и это ему нравилось. К тому же в ней ¾ в движении миниатюрных плеч, в блеске глаз и медовых словах ¾ жила некая трепетная тайна, которая волновала и манила к себе. Родители учили Ваню, чтобы постичь тайну женщины, необходимо жениться. Он организовал скромную свадебку, на которую пригласил лишь тесный кружок знакомых, и все удалось. Гости кушали и танцевали, а потом разошлись.

Тайна оказалась простой и небольшой, ее хватило на несколько недель. Потом стало скучно, а потом и вовсе никак… Человечек жил тихо-тихо, так что ему стало незаметно самого себя. Ваня ужался, умалился до размеров той самой точки в самом потайном и маленьком уголке своей души, в котором скрылась тайна недоумения.

Нет, почему? ¾ оставались еще руки, ноги и голова. Он, как и раньше работал, ел и двигался внутри своего круга по предписанным старшими законам. Ваню хвалили жена и родственники, знакомые и начальники. Но существовал он только ради той маленькой точки в душе, в которой, как в холодной земле, покоилось до времени зернышко.

Так заведено в природе, что после зимы наступает весна и приносит тепло и свет. Эта весна обрушилась на планету решительно и властно. Солнце пронзило светом все большое и малое, и не осталось ни единого уголка, куда бы оно ни протянуло свои животворные лучи.

Нет, не произошло никакого чуда. Просто зернышко в душе маленького человечка проросло и стало набирать силу. Вместе с Ваней росла и сама душа его. И человек стал большим, потому что у кого большая душа, тот уже не может оставаться маленьким. Люди, с которыми жил Ваня, стали упрекать его в высокомерии, потому что он смотрел на них с высоты своего роста. Он мог, конечно, сравняться с ними своей точкой зрения, но для этого ему нужно было стать перед ними на колени, а вот этого Ваня уже никак позволить себе не мог. Как не мог и называться более Ваней. Он стал называть себя Иваном и требовал этого от других. Осуждали его теперь открыто и громко, только голоса их слышались все тише и тише: Иван рос, и совсем другое стало достигать его сознания.

Обнаружил Иван, что его вселенная, которая ему казалась огромной ¾ это лишь мизерный кружок там внизу, а мир на самом деле куда обширнее. Воздух здесь в высоте чистый, вовсе не пыльный, и небо не серое, а синее… Увидел он и людей, кишащих там внизу. Также обнаружил Иван, что до самого горизонта он такой один. И в этот миг ему вспомнился тот, высокий и недоступный, который походя посеял в его душе маленькое зернышко сомнения.

Он решительно пошел туда, где скрылся таинственный незнакомец ¾ за горизонт. На своем пути многое постигал Иван из законов большой жизни, но чем больше узнавал, тем больше рождалось новых вопросов. Например, ему стало до боли в сердце жаль маленьких человечков, которые копошились в пыли и ничего не желали знать о другой, большой, необозримой жизни. Он шагал все дальше, удаляясь в голубые дали, но понял, что познания мира также бесконечны, как бездонно это синее небо вокруг.

Наконец, за далекими далями, высокими горами, широкими полями, глубокими морями нашел Иван тех, высоких и ранее недоступных. Они сразу узнали его и приняли в свой круг. И поселили его в своем городе, где улицы широки, а дома подпирали синие небеса. Где люди не суетились, а больше думали и рассуждали. Первое время все новое и интересное захватило Ивана, увлекло, вскружило голову. И многое узнавал он, и многому удивлялся в этом новом мире высоких познаний и головокружительных идей.

Между тем жизнь его как-то устроилась. Однажды в компании сослуживцев познакомился Иван с тремя, которые отличались от других. Внешне, разговорами, в деловом отношении, пожалуй, не выделялись они из среды остальных. Но только что-то таинственное выглядывало иногда из зрачков их серьезных глаз. Быть может, мягче, уступчивее других оказывались их решения. Да и между собой эти трое имели полное согласие и завидное дружелюбие. Какая-то невидимая властная сила притягивала к ним Ивана.

И решился он, и пришел к ним. Трое приняли Ивана просто, как давнего друга. С того дня все изменилось. Новую спираль захватывающих знаний пришлось постичь Ивану. И эта новизна существенно отличалась от всего, что ему довелось испытать. Весь мир, все предыдущие представления о нем, вся история и наука ¾ все абсолютно приобретало новый смысл. День за днем эти трое открывали Ивану совершенные и таинственные стороны жизни, которые называли истиной.

Сначала с трудом давалась Ивану новая жизнь, потом легче, затем он сам стал задавать множество вопросов, которые требовали немедленного разрешения. Но в один прекрасный день он понял, что приблизился к невидимой, но вполне ощутимой стене, которую ему простым накоплением знаний уже не преодолеть. Дальнейшее познание истины требовало от Ивана существенного изменения самого себя.

¾ Готов ли ты, Иван, измениться настолько, чтобы идти дальше? ¾ спросили они.

¾ Я сумел понять лишь самое малое. И что-то мне подсказывает, что это лишь капля в океане, ¾ сказал Иван, с трудом преодолевая волнение. ¾  Конечно, останавливаться на полпути глупо, и кажется мне уже невозможным. Да, я готов.

¾ Видишь, там, на самой высокой горе ¾ сияющий золотом Крест?

¾ Нет… Хотя, постойте! Да, только сейчас увидел, ¾ обрадовался он.

¾ Тогда иди, взойди на гору и возьми этот Крест на себя. Только имей в виду, что снять его ¾ смерти подобно. Лучше тогда и не идти, лучше остаться, как есть, лучше даже сойти вниз и вернуться в прежнее состояние маленького человечка Вани.

¾ Нет, братья, вернуться к прежнему я не хочу. Этот голод… ¾ он растет день ото дня. Душа требует насыщения. Я готов взять Крест, и если надо, умереть с ним. Только жить как раньше, не могу.

Обняли его трое братьев, поздравили с главным выбором в жизни и повели к высокой горе. Вместе они прошли по знойной долине, обливаясь горячим потом, омылись в чистых ниспадающих водах реки, просушили и отбелили одежды в солнечной долине у подножия, восходили на сверкающую вершину, помогая друг другу, заботливо поддерживая Ивана. Должно быть, самому ни за что не суметь ему подняться на эту высоту, на почти вертикальную скалу, в такую высь, где небо фиолетово-синее, воздух пронзительно чист, а солнце ¾ ярче тысячи земных солнц. Должно быть, разбиться бы ему насмерть, упасть в изнеможении, если б не заботливые руки, постоянно поддерживавшие его. Наконец, Иван встал рядом с Крестом, удивился, что он не золотой а вблизи его сияние не заметно, и услышал громовые слова:

¾ Имя твое отныне Иоанн. Бери и неси.

Лишь протянул свои руки Иоанн к деревянному восьмиконечному Кресту с четырьмя коваными гвоздями ¾ Крест наклонился и мягко лег ему на спину. Средняя перекладина опустилась от правого плеча на грудь, Иоанн обхватил руками теплый деревянный брус.

В этот миг произошло нечто неожиданное. Иоанн вырос настолько, что стал видеть выше края звезд, глубже земной бездны. Одновременно с этим под тяжестью креста ноги, как в песок, погрузились вглубь. Глаза Иоанна установились на уровне, где в самой затхлой пыли у самой-самой земли жили свою маленькую жизнь маленькие человечки.

 Сначала он немного растерялся, решив, что утонул. Но, подвигав ногами и руками, удостоверился в своей свободе. Более того: Иоанн ощутил способность передвигаться с немыслимой скоростью, одновременно видеть и слышать множество людей, знать даже сокровенные их мысли. Обнаружил он в себе и умение воздействовать на людей с помощью невидимой, но вполне ощутимой силы. Понял он также, что эта вездесущая добрая сила действует через Иоанна только тогда, когда все внимание его устремлено к нуждам и бедам маленьких людей.

Когда, наконец, Иоанн освоился со своим новым состоянием…

Когда сумел принять единство бремени Креста и нечеловеческой свободы…

Когда весь его огромный разум умалился до той самой мизерной точки в душе, из которой она и выросла…

Когда в этой точке он обнаружил бесконечность времени, света и доброго могущества…

…Тогда оттуда хлынуло и затопило его самого, весь мир и всю бесконечную вселенную нечто желанное, родное и радостное, что прозвучало дивным звуком, ¾ любовь.

Тогда Иоанн вместил в своем сердце всех людей, животных, растения, ранее чужой холодный космос ¾ и любовь, дарованная ему свыше, обняла и обогрела всю эту необозримость. Слезы благодарности источились из глаз его и пролились на землю.

А маленькие человечки, измученные долгой жаждой, обрадовались: серое небо пролило на их пыльную землю радужный звонкий дождь.

  Последний день

Дверь за мной противно скрипнула и все-таки предательски хлопнула. Ноги не хотят идти. Да и куда? Теперь... После этого... Сел на эту — как ее? — банкетку. Та-а-а-ак...

Нет, я, конечно, уже был готов. Меня предупреждали, мне говорили: сходи и проверься. Вот и проверился. «Завтра с вещами в клинику!»

Так! Спокойствие, только спокойствие. Это только пока в клинику. Это еще только на более серьезное обследование. Но как он это сказал! Сколько в его глазах было... обреченности, что ли? Да что там! Он говорил это не человеку, а уже... Словом, не человеку. Спокойствие. Может быть, ему зарплату снова задержали; может быть, жена на него утром накричала. Да может, он с детства такой мрачный. Хотя, с другой стороны, если после изучения анализов, вот с таким лицом, и вот с таким взором, и с таким сокрушением... И в такую клинику.

Последний день? Как бы это ни было грустно, но давай примем это. Смиренно, спокойно, с пользой для... Ага, вот ты и не готов даже к ответу на этот вопрос.

Открыл записную книжку, щелкнул авторучкой и записал первое, что пришло на ум: «1. Примириться со всеми». Уже неплохо. А что если после этого следом обида проскочит? Значит: «2. Научиться всех любить». Вот так.

Выхожу на улицу. Вопреки моим надеждам здесь с серого небосвода по-прежнему моросит мелкий дождик. Медленно, с частыми остановками иду домой. Жадно вглядываюсь в окна домов, рассматриваю деревья, редких прохожих, кошек и собак, голубей и воробьев. Замечаю в себе острый интерес ко всем проявлениям жизни, которая несмотря ни на что продолжа­ется и обнаруживает себя постоянными шевелениями и копошением, игрой света и тени, отражением неба в лужах... Дождик собирается в большие капли на моем лице и стекает по щеке на подбородок — и это впервые не раздражает, а радует.

Это что же, я возлягу на одр, а это все будет и при моих последних вздохах, и даже после их вечного замирания? И ничего не изменится... Вон та мокрая кошка, крадущаяся за нахохлившимся воробышком, будет продолжать охотиться; вот эта береза будет сбрасывать пожелтевшую и надевать новую листву, вот этот драндулет будет ждать у подъезда водителя и возить его из дома на работу, а потом на рынок за картошкой...

В этот момент я понял, как я люблю жизнь! Острая жалость к себе наполнила грудь и перехватила дыхание. Какое-то время хотелось рыдать и выть. Никто сейчас не мог понять меня, никто не мог помочь. С этим каждый справляется в одиночку. Всегда почему-то именно в одиночку. Два квартала я жалел себя. Два квартала упивался абсолютным одиночеством и хождением по краю черной пропасти.

И когда мое отчаяние достигло апогея, и я впервые остро осознал свою немощь в изменении судьбы, разом обмяк и даже почувствовал какой-то малодушный комфорт этого нового моего состояния детской беспомощности, — вдруг во мне просвистел мощный вихрь. Прислушался к себе: все изменилось! Истина ворвалась и... освободила меня. Да, я стал свободным! Рухнули с глухим звоном цепи условностей. Натянулись и лопнули ветхие сети обманов. Я ступил за невидимую черту и перешел в другой мир.

Совершенной ерундой показались безденежье, подступающая слабость, конфликты на работе и в семье. Абсолютно обесценилось ущемление моих прав кем-то другим, моего самолюбия и самомнения. Все это рухнуло и валялось где-то далеко — внизу, на глубине той пропасти, куда звало меня двухквартальное отчаяние.

В этом новом моем состоянии среди ярких золотистых лучей, льющихся из будущего сверху справа, уродливыми громадами высились и требовали немедленного оперативного удаления метастазы обид и ненависти. Теперь уже не кошки с воробьями, а только они, эти мои греховные чувства, интересовали меня.

Безжалостным взором глядел я внутрь своей души и содрогался от страшного вида этих мерзких порождений. «Какой же я урод! Все эти мусорные кучи — это же я сам! Это мое личное приобретение» — блеснуло откровением.

Вот это — обида на моего вечно пьяного друга, который обманом выманивал у меня деньги и вещи, пропивая их. И я смел обижаться на этого несчастного больного человека! Да он мой спаситель! Он показал мне мою жадность и злобу. Разве не расплывался он в  извиняющейся улыбке, не светился виноватым лицом, когда в минуты какого-то прозрения я воспарял над суетой своих амбиций и общался с ним, как с равным, по-доброму, как с братом. Это я и виноват в его падении. Я виноват в его горе. Вспомнилось из ранее прочитанного и давно забытого: как там?.. Не спрашивай, по ком звонит колокол, потому что он всегда звонит по тебе. Если погибает твой друг, то вместе с ним погибаешь и ты.

Вот это — затаенная злоба на должника. Он брал деньги на похороны матери сроком на месяц, но не вернул и через год. Я звонил ему с угрозами и обещанием «разобраться», а он молчал! До сих пор не может найти работу, пьет с горя... Еще один пример моей жадности и злобы. И тебе спасибо, друг. Прости и ты меня, подлого.

Женщина. Одинокая и потерянная. Она полюбила меня, окружала меня вниманием, готова была на все, только бы лишнюю минуту провести со мной. Некому ей больше отдать женскую нежность, не на кого излить свое нерастраченное материнство. Ох, как она меня раздражала! Как я упивался своей властью над ней! И не выдержала она такого грубого попрания последней любви. Сорвалась, наговорила резкостей, кричала даже. Я, конечно, спокойный и рассудительный, убийственно вежливый и холодный, как зимний гранит, выслушал ее и высказал фразу, целиком состоявшую из вежливых, правильно подобранных и расставленных ядовитых слов. Помнится, жалко ее стало на какой-то миг. Мне бы тогда извиниться, пожалеть ее... Нет, затоптал жалость, погасил. Мне бы найти ее, выпросить прощения. Она бы, конечно, простила. Только где теперь ее найти, после переезда?

Ну а разве мое отношение к остальным представительницам половины человечества так уж безоблачно? При каждом удобном случае я унижал их, выставляя превосходство мужского разума. А куда он меня привел? Чуть не загубил совсем, если бы не спасла меня «глупая» женская доброта. Пока я выступал на партийных собраниях, размахивая атеизмом, как пиратским флагом, именно старушки продолжали нести свои записочки в церкви, чтобы вразумить нас, ослепленных помраченным умом. Это они крестили нас, преодолевая бабий страх. Это они сквозь годы всеобщего предательства донесли до наших дней свечу веры. Спасибо вам, дорогие, и простите меня, неблагодарного.

Мое самобичевание продолжалось еще какое-то время. Дождик то затихал, то снова брызгал в лицо мелкую водяную пыль. Ноги промокли, куртка не грела, но только все теплее становилось мне в этой внешней промозглости. Таяли одна за другой уродливые громадины, стирались из моей души. Чище и спокойней становилось там, глубоко внутри.

А это что за страшная глыбина? Это моя ненависть к целым народам. Какое право я имею вторгаться в такие высокие сферы своими кухонными пересудами? Да не будет воля моя, подлая и немощная, но воля Вседержителя во веки веков! Прости меня, тоже наказанного, народы наказанные! Будем вместе исправляться, если сможем. Если найдем силы бороться против черной силищи, сбросившей нас — всех и каждого — в прах за одно и то же преступление. Трудно сейчас нам всем, ибо все мы сыны блудные, со свиньями собственных грехов обретающиеся. Но всех нас любит Отец и обратившихся к Нему не унизит местью и попреками, но для всех соберет стол праздничный и со всякой щеки отрет слезу покаянную...

И эта черная глыба рухнула и рассыпалась в пыль. Словно еще один очистительный вихрь пронесся в душе и вымел эту ядовитую пыль вон. Словно взлетел я на миг над землей, подхваченный свежим порывом. И это грязное место души моей заполнил благодатный всепрощающий мир.

Во время этой внутренней деятельности я почти не замечал, куда несут меня промокшие ноги. А вынесли они меня к остановке трамвая. Сел в подошедший вагон и доехал до монастыря. У его древних белых стен, метра на три врытых вглубь земли «культурным слоем» мусора и пыли, рядком сидели нищие. Рука моя потянулась в карман и достала пачку свернутых пополам купюр. Я раздавал их, просил молиться о моем здравии. Они благодарно принимали деньги, вскакивали и сразу принимались за молитву. Сейчас эти грязные оборванцы стали для меня почти родными.

Особенно меня порадовали трое: две женщины и мужчина, сидевшие на влажной траве под куском черной пленки. Они трапезничали белым хлебом, луком и копченой ставридой, запивая водой из большой пластмассовой бутылки. Я присел к ним, раздал деньги. Они меня горячо поблагодарили и заботливо прикрыли от мелкого дождя краем хрустящей пленки. Мой взгляд остановился на их руках. Раньше меня бы передернуло от их вида: красные, обветренные, с серыми цыпками и грязными ногтями. Этими руками они заботливо поправляли иконы, висевшие у них на груди. Они улыбались, гладили меня по спине, а я плакал. Эти несчастные стали для меня благодетелями. Вот так круглый год ходят они из монастыря в монастырь, презрев презревший их мир, молитвенники за мир, спасители мира. Я подумал: не пойти ли мне вместе с ними, — но понял, что слаб для этого, слишком избалован, слишком люблю себя. Под их заботливым покровом уютно и спокойно мне стало. И даже не хотелось от них уходить. Но, поблагодарив их от души, попросил молиться за меня, чахлого, и направился в сторону монастырских ворот.

Вошел на мощенную лакированным камнем территорию монастыря и растерялся: куда идти? В центре возвышался белый огромный собор. Пошел туда. За тяжелой дверью собора стояла тишина. Служба кончилась, и женщины наводили порядок. Когда я вошел и стал оглядываться, рядом со мной появилась шустрая сухонькая старушка и громким шепотом стала объяснять, что закрыто, что надо выйти. «Куда?» — «Не знаю, иди в церкву напротив, может, там кто есть.»

В еще большей растерянности стал я посреди монастыря и оглянулся. Мимо пробежали молодые послушники, потом опять женщины-трудницы, но священников видно не было. Решил дождаться, во что бы то ни стало. Из какого-то служебного здания вышел невысокий монах в наброшенной на плечи курткой. Я устремился к нему. Он остановился, и на груди его блеснул крест священника. Я уже стоял на коленях:

— Батюшка, меня сегодня приговорили к смерти, у меня последний день, примите меня!

— Идем.

Мы дошли до собора, но не стали подниматься по главной лестнице, а слева от нее спустились по ступенькам к двери, ведущей в нижнюю церковь. Своим ключом священник открыл замок и вошел внутрь, я последовал за ним. Здесь, в полумраке, у алтарных икон горели лампады, стояла гулкая тишина, нарушаемая нашими шагами. Священник снял куртку, и я смог его рассмотреть. Невысокого роста, в черном подряснике и клобуке. Со строгого лица аскета на меня глянули добрые ясные глаза. Судя по длинной черной бороде с сильной проседью, ему было не меньше шестидесяти лет. Он надел епитрахиль, выложил на аналой Крест и Евангелие и глуховато спросил:

— Так что случилось?

Я рассказал о посещении поликлиники и разговоре с врачом. Потом о своем внутреннем покаянии.

— Ты веришь, что Господь и Пресвятая Богородица могут тебя исцелить?

— Верю.

 Он кивнул и, встав лицом к иконостасу, прочел молитвы. Обернулся ко мне и произнес:

— Кайся.

Я стал на колени, и мои грехи, приняв форму звука, полились из меня грязным потоком. В обычном состоянии мне бы и десятой части этого не вспомнить, а тут... С самого детства все мои подлости, как кадры из фильма, всплывали из глубин памяти и мелькали перед моим внутренним зрением. Эти зрительные образы, превращались в слова и гортанью выносились вон. Священник иногда переспрашивал меня, и сердце мое екало от страха, но он кивал, и я облегченно продолжал. Вот моя память привела меня к сегодняшнему дню, быстро пролистала его час за часом, и я умолк. Прислушался к себе — вроде все...

Мою повинную голову накрыла лента епитрахили, свер­ху — рука, от которой сквозь ткань струилось успокоительное тепло. Батюшка прочел разрешительную молитву, и я встал с колен. Он неожиданно радостно глянул на меня и обнял.

— Ты сегодня ел-пил?

— Нет, не удалось.

— Сейчас мы тебя причастим.

Он сходил в алтарь и вынес оттуда золоченую чашу. Снова читал молитвы, потом торжественно, как великую ценность, взял в ложечку частицу Святых Даров и поднес к моим губам. Я сложил руки крестом на груди и открыл рот, почувствовал, как жар от языка по всему моему существу разлился ярким светом, изгоняющим тьму. Затем запил «теплотой» из фарфоровой чашки, заботливо, как ребенку, поднесенной батюшкой к моему лицу.

— А теперь давай прочитаем акафист Пресвятой Богородице, чудотворному образу Ее «Всецарица».

Акафист он читал нараспев, сначала глуховатым голосом, потом все более густым и радостным. И вот уже каждое слово отдавалось в моей голове, в моем теле, заполняя все внутри: «Радуйся, Всецарице, недуги наша благодатию исцеляющая!» Радовался батюшка, всецело отдавшийся пению; радовался и я, совершенно забывший о своем несчастии; вся церковь радовалась и ликовала вместе с нами, трепетными отсветами иконных ликов, легким эхом отзываясь каждым закутком. «Радуйся и ты!» — вспомнился ответ Богородицы афонскому монаху Кукузели, при каждом удобном случае воспевавшему акафистами славу Царице Небесной.

— Теперь читай этот акафист каждый день и исцелишься, — батюшка протянул мне тоненькую книжечку.

Его спокойная уверенность передалась мне.

— Как мне вас отблагодарить, батюшка?

— Исцелением своим, сынок.

Вышел я наружу и даже не удивился изменению погоды. В небе над монастырем из ярко-синего разрыва серой облачности сияло солнце: «Радуйся и ты!»

Обследование в клинике вызвало бурную реакцию врача. Перелистал он результаты анализов и загромыхал на все отделение:

— Делать нам тут нечего, что ли! Почему эти тупицы присылают сюда совершенно здоровых людей! Да с такими данными — хоть в космонавты!

Странно, эта новость меня совершенно не удивила. Единственное, что я нашелся ответить:

— Они не тупицы. Все они сделали правильно. Просто я... исцелился.   Полигон

 Ближним моим и дальним,  пока еще  живущим на Полигоне,  посвящается.

В мое окно постучали, я нехотя оторвался от книги, накинул куртку и вышел наружу. Хозяин взмахом руки позвал за собой, широким шагом двинулся в сторону своей резиденции. Я понуро следовал за ним. Такое посещение Хозяина предвещало одно из двух: хорошую взбучку или награду. Так как за последнее время ничем особенно хорошим я не отличился, то, скорей всего, сейчас меня ожидают неприятности. Еще раз всмотрелся в спину Хозяина, энергично, чуть вразвалку идущего впереди, но ничего полезного для себя из вида его мощной спины не извлёк.

Только что привезли машину свежего товара. Жора уже выковыривал из кучи самое ценное. Его подручные сортировали отобранное шефом по аккуратным кучкам. Ряша подкатилась шариком, быстренько хватанула кусок зеленого хлеба в одну руку, черный банан — в другую и, кусая добычу на бегу, ретировалась. Жора успел-таки лениво пнуть ее в бок каблуком сапога, но не больно, так — для порядка.

В кабинете Хозяин устроился в своем кресле, подбородком указал мне на один из стульев. Я присел, вытянул руки впереди себя на столе, сцепив пальцы в замысловатый замок. Хрипловатый голос Хозяина прозвучал неожиданно тихо:

— Надо будет удвоить процент этому деловому.

Оказывается, он наблюдал в окно за шустрой работой Жоры. Перед ним на противоположной стене кабинета светились экраны множества мониторов. Каждый показывал, что происходит в разных точках Полигона, где имеется хоть какая-то деятельность. Из-за спины Жоры профессионально проверялся, то есть воровато оглядывался, полковник органов надзора Удин, ожидавший своего процента.

Когда-то этим занимались бандиты. Потом одних перестреляли, другие со временем перешли в легальный бизнес, третьи перешли в органы и уже под их железным щитом обирали бизнесменов. «Полковник в законе» Удин работал в прежних еще органах, затем его поймали на убийстве своего начальника, предложили уволиться с повышением, но он обиделся, убил обидчика, затем создал собственную банду. Когда органы стали сотрудничать с бандитами, полковник восстановился в прежнем звании, добавив к нему полученный в банде титул «в законе». Так и ходил на работу в погонах, татуировках и золотых цепях. Единственным человеком, которого он остерегался, оставался Хозяин, хотя поговаривали, что и  тому приходится иногда прибегать к помощи «полковника в законе».

— Он и так ворчит на непосильное бремя поборов, — бросил я наугад, чтобы выйти из своего ступора.

— Ерунда! Только я один знаю, сколько он ворует и как. Жорик обнаглел, а за это надо наказывать. — Хозяин помолчал и обернулся ко мне. — Понимаешь, Леха, мне все про всех известно. И про тебя тоже...

Мне стало жарко, я расстегнул несколько пуговиц своей куртки и уставился на одну из них, спрятав глаза от пронизывающего взгляда Хозяина. Позеленевшая медная пуговица висела на двух нитках. Внутри пылающей головы пискнула жалкая мыслишка: «Если выйду отсюда своими ногами, обязательно ее пришью покрепче».

— Скажи, ты ходил на Лысую гору?

— Ходил, — выдохнул я обреченно.

— И что там делал?

— Смотрел на Дворец.

— Ну и как он тебе?

— Мне показалось... То есть знаю точно, что он...

— Я слушаю.

— Он прекрасен! — вырвалось у меня.

Моя голова опустилась еще ниже. Пальцы одеревенели от напряжения. Я замер в ожидании страшного. И вдруг совершилось нечто неожиданное. На мои оцепеневшие пальцы легла сверху теплая громадная рука. Я поднял глаза и встретился с незнакомыми глазами Хозяина. Такого в них я еще не видел: из самой глубины зрачков на меня струилась отеческая умная доброта.

— И что, действительно, как говорят, он сияет?

— Да, Хозяин, сияет, как солнце! — выдохнул я, совершенно осмелев. — А вы разве сами не видели?

— И у Авеля ты был?

— Да.

— Что же он тебе сказал?

— Авель сказал, что двери Дворца открыты для всех.

— Это я знаю, а еще что?

— Еще он сказал, что меня туда зовут.

— Ну, что ж... Ты ни разу не соврал. Значит, я в тебе не ошибся.

Он встал со стула напротив, куда пересел во время моего испуганного забытья, и вразвалку прошелся по кабинету. Я с облегчением осмотрелся. Мне доводилось бывать здесь дважды, но ничего, кроме своих сцепленных рук на столе и внутреннего напряжения, в памяти не осталось. Кабинет, как и вся резиденция Хозяина, по меркам Полигона, имел вид солидный и даже роскошный. Но мне довелось увидеть Дворец, а после этого зрелища все на Полигоне мне казалось гнилым хламом. Дворец сверкал гранями драгоценных камней, сиял ярким светом. Нет слов, как он прекрасен!

— Мои предки строили этот Дворец, — донесся издалека голос моего собеседника. — Отец мой во время восстания брал его штурмом. Был даже комендантом, но его убили во время бунта. Меня как сына героя поставили Хозяином Полигона. У нас в семье было двенадцать братьев и сестер. Они все уже умерли. Мой учитель говорил, что смерть на Полигоне только тогда может считаться героической, когда человек, презирая законы старого мира, убивает себя сам. Именно так все мои родственники и поступали. Одни убивали себя пулей, другие водкой, третьи бросались вниз головой со скалы героев. Сейчас я уже стар, и передо мной стоит выбор: или покончить с собой, или идти во Дворец. Ни того, ни другого я сам сделать не могу.

— Хозяин, вы себя недооцениваете. Нужно лишь встать и пойти.

— Совсем ты еще мальчишка, Леха, — улыбнулся он, задумчиво теребя седую бороду. — Чем дольше работаешь на Полигоне, тем труднее выбраться из его паутины. Поэтому я тебя прошу... Да, прошу пойти во Дворец и отнести туда мой дар. Говорят, если они примут дар, то у человека появится шанс выжить. Даю тебе время проститься со всеми, и сразу уходи. Слышишь? Не задерживайся, какие бы ни возникли причины, — уходи решительно, без оглядки!

Вышел из резиденции я другим человеком. Окинул взглядом обширные поля Полигона, людей, копошившихся в кучах товара, птиц, летавших над всем этим в сером небе, — и будто увидел все впервые. Каким неприглядным мне это показалось! И отвращение, и жалость закрались в мою грудь. Но вдруг я вспомнил о грядущих переменах — и будто свежим ветром дохнуло на меня. Куда мне отправиться в первую очередь? Наверное, к Авелю.

Только что привезенная куча товара уже рассортирована. Жора сидит на веранде офиса и считает доходы. Он поднимает на меня глаза и улыбается:

— Кажется, сегодня я заработал еще на одну виллу.

Вилл у Жоры несколько, причем в самых красивых местах. Мне довелось побывать на трех. Одна стоит близ дороги, по которой возят товар. Когда проезжает очередной грузовик, виллу трясет и грохот заглушает все разговоры. Не помогают ни высокий забор, ни множество пластмассовых деревьев, ни ярко-зеленая синтетическая трава, хотя все эти модные навороты и стоили ему бешеных денег. Другая находится на берегу реки. Бурые воды этого водоема источают густые испарения, от которых даже наши птички падают замертво. Третья вилла одиноко торчит на колесиках среди бетонного поля. Дело в том, что товар после сортировки и отлежки трамбуют и заливают бетоном. На бетонных полях некоторое время живут, но свободного места у нас тут все меньше, поэтому в некоторых местах товар укладывают вторым слоем поверх бетона, а построенное здесь жилье перемещают с места на место.

На свои виллы Жора ездит на комфортабельном автомобиле. От грузового он отличается тем, что внутри кабины лежит толстый мягкий коврик, поэтому трясет меньше. Еще там есть вентилятор, гоняющий воздух, поэтому бензином и товаром пахнет слабее. Хотя...

Жора выкупил себе эксклюзивное право отбирать лучший товар, наименее испорченный. Только следом за ним остальные могут приступить к своей работе. Хотя ко мне он относится и с симпатией, но все равно при случае посмеивается. Непонятно ему, почему у меня покупают мои научные книги и энциклопедии, каких глупцов может заинтересовать такая литература. Да и уровень моих доходов вызывает у него саркастический смех.

За углом дымят котлы нашей кормилицы Ряши. Она у нас работает с пищевым товаром. Этим делом занимались и ее предки. Хоть и много она варит и жарит, но хватануть какой-нибудь черный банан из новой партии — это ее непреодолимая страсть. Жует она постоянно, может быть, поэтому по комплекции напоминает шар.

Вот и Ляля стоит у стены своего дома с желтым фонарем. Она несколько подслеповата, поэтому и мне кричит свое «Заходи, сладенький!». Потом разглядывает меня и дружески кивает. Я интересуюсь, как поживает ее сын. Она мне улыбается: все нормально, мол, выздоравливает. Как-то у нее случился бурный роман с нашим красавчиком Флоксом, только даже Ляле не удалось своей горячей любовью расплавить его самовлюбленность. Как говорится, в своей любви они были абсолютно единодушны: она любила его, и он тоже любил себя. После того романа у нее появился сын Толик. Мы с ним дружим. Удивительно смышленый парнишка. Перечитал почти все мои книги. Только болеет он часто. Однажды он признался, что это у него от переживаний по поводу маминой работы. Хотя нет более любящего и заботливого сына. И Ляля в нем души не чает.

Раб устало проплелся мимо, даже не поглядев в мою сторону. Всю свою жизнь он работает, кроме времени, положенного на сон. Как-то и это время он пробовал отдать работе, но через неделю свалился с ног и заболел. Работает он и на Жору, и на Ряшу, и на всех, кто платит, сколько хватает времени. Никто не видел его отдыхающим, думающим или читающим. Даже ест он на ходу, идя с одной работы на другую. На празднике, когда все пируют и смеются, Раб тоже умудряется работать, поднося еду и напитки, таская музыкальные инструменты и реквизит.

Наша тихая Геля задумчиво слоняется по саду с книжкой стихов. Ничего не скажешь, сад она посадила очень даже красивый. Ржавые водопроводные трубы и автомобильные шины, сложенные в причудливую композицию, увиты плющом и заросли мхом. Кактусы высятся на кучах камней. Эти громадные булыжники она таскала сюда своими руками и раскрасила в разные цвета. Посреди сада — бурая лужа, по которой плавают обрывки бумажек и серенькие чайки. Геля знает много стихов и способна часами их читать, вернее, напевать. Она закатывает­ глаза, поднимает бледное сухонькое лицо к небу и затягивает: «Ах, эта стылая фортуна слезит по склянке бытия...» Разговаривать с ней бесполезно. Я пробовал. Ты ей задаешь вопрос про доходы, а она отвечает, что звезды подошли к ней сегодня особенно близко. Ты ей про музыку, а она вдруг завоет про плесень на капле луча. Хотя, конечно, женщина она беззлобная и тихая. Ходит между камней и поскуливает себе под нос.

Прямая противоположность Геле — наша великая начальница Амазиха. Эта женщина может только командовать и требовать. Командует она подчиненными и мужем, прохожими и соседями. Требует — у тех, кто выше ее по должности. Часто терпение людей, с которыми она общается, кончается, и ей устраивают скандалы и даже иногда бьют. Только страсть командовать у нее не убывает. Вот и сейчас Амазиха с высоты балкона, поджав и без того тонкие синие губки, подбоченясь фертом, скрипучим голосом дает мне указание прекратить тут разгуливать и срочно заняться полезным для нее делом. Так как я не обращаю на ее слова никакого внимания, она все больше распаляется, трясется, краснеет. Я уже отошел от нее на порядочное расстояние, а она все не унимается. Ага, вот переключилась на мужа, который не успел прошмыгнуть мимо незамеченным. Ох, бедолага, беги ты от нее!

 На отшибе, среди густых кустов бузины, затерялась хибарка нашего отшельника. В этих зарослях, к всеобщему удивлению, напрочь отсутствовали змеи, крысы и комары, густо населяющие подобные места. Раньше Авель, как и все, работал, но по старости получил пособие, переселился в глушь и уединился. Днем к нему приходят разные люди — кто за советом, кто за лечением, а по ночам он закрывается и уходит в молчание. Пока я продирался сквозь заросли кустов, он сидел на крыльце и говорил с рабочим. Этот парень слыл задирой и скандалистом, но сейчас напоминал овечку, которую кормят из рук свежей травкой. Увидев меня, Авель кивнул на дверь хибарки. Я вошел внутрь.

Здесь в сумраке маленькой комнатки с крохотным оконцем царила тишина. Как только я входил сюда, тишина устанавливалась и в моей голове. Казалось, сюда не проникали даже грохот бульдозеров и рев грузовиков. Закончив прием посетителей, отшельник неслышно возник передо мной и присел за свой стол. Из шкафчика, из-за обычных книжек, купленных у меня, он извлек и положил перед собой свою главную книгу. Эта старинная книга с древними буквами и тисненым крестом, если бы ее обнаружили органы надзора, могла бы стоить ему если не жизни, то свободы. Правда, некоторые говорят, что сейчас времена уже не те, органы надзора насквозь коррумпированы, только никто законов Полигона не отменял, поэтому возможность наказания остается.

— Итак, Хозяин тебя отпускает, — прервал молчание отшельник.

— Да, и требует, чтобы я здесь не задерживался.

— Ну что ж, это разумно. Бывает прощание затягивается на всю жизнь.

— Было и такое?

— Случалось...

— Авель, почему ты сам отсюда не уйдешь?

— Я уже уходил. Пожил во Дворце, набрался сил, и велели мне вернуться назад. Нужно и здесь кому-то лечить больных. Вот и тебе я пригодился.

— Скажи, старец, смогу ли я там жить? Мне иногда кажется, что я стану тосковать по прежней жизни.

— Если ты способен полюбить свет и чистоту, то новая жизнь тебе понравится. А ты способен, иначе бы здесь не сидел.

— Разве другие с Полигона не любят свет? Разве чистота может не нравиться?

— Где-то в глубине души все люди светлы и чисты, но грязь проникает в каждую клеточку нашего естества и отравляет его. Чтобы очиститься, нужно не только желание, но и силы. Чтобы воспринять свет, нужно выйти из собственной внутренней тьмы. А для этого необходимо увидеть в себе тьму и возненавидеть ее. Твоя задача — пройти этот путь первым, чтобы за тобой последовали другие. Тех, кто не сможет выйти отсюда, ты будешь спасать во Дворце.

— А такое возможно?

— Тебя научат. Не сразу, но ты многое поймешь и многому научишься. Но готовься к тому, что тебе придется всего себя изменить, а это потребует многих усилий и терпения. Только награда за эти труды ожидает тебя такая, что ты сейчас и представить себе не можешь.

— Как мне лучше уйти отсюда, Авель?

— Лучше всего прямо сейчас зайти к Хозяину, взять его дар и, не оглядываясь, уйти. Но я знаю, что тебе обязательно нужно со всеми проститься. Ну что ж, устрой пир, угости всех, а наутро сразу и уходи. Никому о своем уходе не говори. На кого имеешь обиду, попроси прощения наедине, если тебе позволят... С собой ничего не бери. Вот и все. Прощай.

На обратном пути я зашел к музыканту Дубе и кормилице Ряше, заказал им организацию пира. Они обрадовались и похвалили меня, даже не поинтересовавшись поводом. Заломили эти прохвосты жуткие цены, я возмутился и хотел было поторговаться, но вспомнил, что деньги теперь не имеют значения, и, к их великой радости, согласился.

Хозяин встретил меня у входа в резиденцию. Казалось, он нетерпеливо ожидал моего появления. Молча провел к себе, усадил за стол. Показал рукой на экран монитора.

— Видишь грузовик с тентом? Завтра утром садись в кабину и уезжай. Поедешь без остановки до самого Дворца. Там скажешь, что от меня.

Пир грохотал и смеялся. Народ пил водку и объедался разной вкуснятиной, которую наготовила Ряша. Дуба сотрясал пространство кислотной музыкой. Сейчас он пел свой суперхит о гниении, самоубийстве и страстях. Многие — сидя, или стоя — извивались под громовые ритмы, выпучивая глаза и строя страшные гримасы. Считалось, чем больше  кривляешься, тем ты свободней и сильнее, тем более способен воспринимать эту кислотную психоделию надрыва и смертельного восторга. Дуба уже давно не пил водку, ему настоящее наслаждение сообщали только уксусная эссенция и бешеные ритмы. Однажды он провозгласил, что самоубийство в последний момент жизни — это слабо, вся жизнь должна стать медленным изощренным самоуничтожением.

Я видел этих людей, может быть, в последний раз. Мне хотелось поговорить, излить душу, попросить прощения, но пир не давал такой возможности. Музыка заглушала все звуки, в паузах между песнями народ пил водку, объедался из громадных котлов и смеялся шуткам, заранее заученным из специальных веселильных книг.

Ко мне часто подкатывала Ряша, ставила передо мной еще одну чашку с едой и громко возмущалась, что же это я за мужик такой, если не съел еще и десятка порций. Сама при этом непрерывно — ложка за ложкой — наполняла свой обширный рот из каждого блюда, находившегося поблизости. Она всегда была доброй, незлобивой женщиной, готовой всякого накормить до отвала за мизерную плату. Я сказал, что очень ей благодарен, за что она на радостях впихнула в мой открывшийся рот большую порцию тушенки. Пока я жевал, она уже кричала своей помощнице, что крысы вовсе не противны, просто их надо уметь готовить...

Флокс сидел напротив и по привычке разглядывал себя в отражениях всех гладких предметов. Множество женских глаз восторженно впивалось в его прилизанную и напомаженную, разукрашенную цветными карандашами физиономию. Он заметил, что заказчик пира, то есть я, смотрит на него, и стал поворачиваться, красуясь в разных ракурсах, кокетливо улыбаться, поводил плечами и вращал глазами. Я с трудом через стол дотянулся до него и погладил его по мускулистому накачанному плечу, присоединяясь к восторгам множества почитателей его красоты. Флокс снисходительно улыбнулся, благосклонно приняв мой жест.

Мимо пробежала озабоченная Амазиха в сопровождении послушной свиты. Мне она приказала немедленно встать и присоединиться к танцующим, потом крикнула Дубе, чтобы он сыграл ее любимую песню «Вставай, проклятьем заклеймись», а не «какую-то ерунду». Ряше приказала переставить котлы с едой и украсить их по-другому. Флоксу дала указание прийти к ней в гости и развлечь ее вечером. Словом, работы ей сегодня предстояло много.

В это время на сцену вышла Геля и под приглушенные ритмы суицидной психоделии запела в микрофон свежий стих: «Я страстно возжаждала студня из розовой плесени чувств...» Ее брови от напряжения эмоций приняли почти вертикальное положение, глаза куда-то закатились, а губы выгнулись печальной подковой. Напротив меня Флокс пробовал придать своему лицу такое же богемное выражение, но, изрядно помяв лицо и безуспешно состроив несколько рожиц, вернул себе прежнюю снисходительную мину. Геля после завершающего «Я выпила тебя до дна, вернись в свое болото!» от сильного перенапряжения рухнула в предусмотрительно протянутые руки Раба, и ее понесли в кресла отдохнуть и подкрепиться водкой. Я выхватил из вазы веточку чертополоха и признательно с поклоном возложил цветок к ее изысканно тонким ногам. Она благодарно провела по моему лицу холодной ладонью.

Подбежал ко мне сынок Ляли, Толик, и с разбегу прыгнул ко мне на колени. На его чумазой физиономии лиловел свежий синяк: снова дрался с обидчиками своей мамы. Наверное, только он один здесь предчувствовал прощание. Ничего он не говорил, да и в грохоте пира я не услышал бы его слабого детского голоска, он лишь прижался ко мне и обнял ободранными ручонками. А я гладил его по голове, чмокал в вихрастую макушку, жалея маленького друга на будущее, на время предстоящей разлуки.

По моему плечу сзади похлопали. Я оглянулся и увидел жестами зовущего меня за собой Жору. Он повел меня в ресторан начальства, где в кабинете сидела свита приближенных во главе с Хозяином. Тяжелой рукой он отстранил льнувшую к нему Лялю и жестом указал на соседнее кресло. В этом кабинете музыка звучала гораздо тише, поэтому можно было говорить без напряжения.

В углу за отдельным столом согнулся над машинкой Летописец. Он фиксировал для истории каждый шаг и каждое слово начальства. Также он записывал, кто, сколько и что съел, сколько товара принято и обработано, сколько заработано денег, куда потрачено и прочие сведения. В его функции входило написание истории, а также ее толкование. Причем каждый новый Хозяин Полигона заказывал свою версию истории, аккуратно уничтожая предыдущую. Так что работы у Летописца было невпроворот. Иногда и мне приходилось иметь с ним дело, когда ему нужны были сведения из старых энциклопедий. Он всегда поражал меня своей работоспособностью и обширными знаниями. Но самый большой талант имел он в толковании и перетолковывании исторических фактов. Самый главный принцип его работы заключался в поговорке: была бы генеральная линия — а уж историю мы подгоним!

Хозяин выгнал всех из кабинета и наклонился ко мне.

— Торопись, Леха! Сегодня ночью мне такое приснилось, что и рассказать страшно. — Хозяин заерзал и еще ближе нагнулся к моему уху. — Мне приснилось, что я уже кончался. Так вот, после этого я попал в такую жуткую темень! Такой страшный мрак, что и выразить невозможно... Ты вот что, Леха: чтобы завтра прямо с самого утра — и пулей отсюда! Понял? Я тебя умоляю!

— Хорошо, Хозяин, конечно. Не волнуйтесь. Если честно, мне и самому здесь уже в тягость...

Ранним утром грузовик увозил меня прочь от Полигона. Чем ближе я подъезжал к Дворцу, тем светлее становилось и впереди, и вокруг. Когда последний перевал остался за спиной, и я выехал на равнину, яркое солнце осветило все во­круг. Дворец неумолимо приближался, а мое сердце радостно-тревожно забилось: что-то впереди?..

А вот и громадные въездные ворота! Они распахнуты настежь. Никакой стражи, только дежурный приветливо улыбается мне и спешит показать путь. Когда я остановил грузовик и вышел наружу, вдруг совершенно ослеп. Оказывается, запыленные и прокопченные окна кабины не пропускали и малой доли света, который разливался вокруг.

Пока я моргал и тер кулаком слезившиеся глаза, ко мне кто-то подошел и мягко произнес:

— Ты, наверное, новичок?

Я утвердительно кивнул. На мои глаза опустились темные очки. Я проморгался и увидел рядом мужчину в белой одежде. Его открытое доброе лицо тоже было светлым и лучилось приятной улыбкой.

— Ты, наверное, деньги привез? — спросил он участливо.

— Да, от Хозяина Полигона. Это его дар. Куда мне с ними ехать?

— Несчастные люди, они по-прежнему думают, что их деньги имеют какую-то цену. Но Господь милостив, и даже эта жертва будет принята. Так что вези свой груз на склад, а потом спроси, как найти первый корпус, — там тебя и поселят.

На складе я поинтересовался, почему же это деньги наши не имеют цены? Мне ответили, что здесь другие ценности. А от жителей Полигона важна только жертва как акт покаяния. И еще мне объяснили, что все, привозимое с Полигона, в том числе одежда, подлежит сжиганию, так как может нести на себе гнилостную заразу.

Потом меня направили в баню. Обливали горячей водой, поливали густыми жидкостями, которые пенились и пузырились, терли мягкими губками. Одели меня в светлые одежды, на которых не имелось ни единой дырочки и заплатки. Когда я глянул в зеркало, то не узнал себя: на меня смотрел молодой красавец с удивительно белым лицом и светло-коричневыми волосами, приглаженными предметом, называемым расческой. От меня пахло необычно приятно. А голова кружилась от пьянящей легкости.

В первом корпусе меня поселили в комнате со светлыми стенами и усадили за блестящий стол, уставленный удивительно красивыми блюдами, тонко благоухавшими. В прозрачной вазе некоторые фрукты мне показались знакомыми, только цвет имели необычный. Я спросил, почему это банан здесь не черный, как обычно, а такой желтый. Мне пояснили, что черными бананы становятся, когда портятся и начинают гнить. Такие испорченные продукты здесь употреблять не положено, их выбрасывают.

Итак, меня учат незнакомой прекрасной жизни. Каждый день приносит мне новые знания. После многих лет лжи я начинаю обретать истину. Мне кажется, что я приник к источнику чистой воды, которую пью и никак не утолю свою жажду.

Довелось мне узнать и о себе. Имя мое — не Леха, а Алексий. Мои предки жили в этом Дворце, но после восстания, которое здесь называют переворотом, изгнаны отсюда на Полигон. Сначала здесь жили восставшие пьяные романтики, которые старую жизнь решили улучшить на свой вкус, но были обмануты руководителями восстания и в конце концов уничтожены. Дворец стал выполнять роль символа власти, многие святыни осквернялись и продавались за кусок заплесневелого черствого хлеба. Сейчас сюда возвращается прежний тысячелетний порядок, но самое главное — в центре Дворца восстановлен и засиял новой чистотой Храм.

Мне поначалу пришлось мучительно долго готовиться к первой своей исповеди. Мой горделивый разум не позволял разглядеть в себе множество грехов, которые, как занозы, вросли в мою душу, парализовали ее прозрение вечности. Только совесть снова и снова взывала к моей окаменевшей душе, не давая покоя ни днем, ни ночью. И вот исповедь очистила меня: под епитрахилью священника невидимо сгорели все мои грехи. Невидимо и неощутимо сгорели... Только ярко и счастливо ощутил я в душе, в умытом существе радостную, светлую чистоту!

После первой исповеди, которую я запомню на всю жизнь, меня ввели в Храм, и я обрел возможность его посещать и даже вместе со всеми участвовать в Божественных Таинствах. Духовный наставник учит меня покаянию и смирению, соблюдению чистоты и любви к Богу и людям. Понемногу я постигаю великое искусство молитвы. Каждый день теперь я молюсь о своем помиловании и причастии вечной жизни. Чем глубже очищается душа, тем ярче возгорается моя молитва, тем настойчивее молюсь о спасении людей с Полигона.

В храме я учусь стяжать благодать. Мой наставник учит внимательно прислушиваться к состоянию своего сердца, определяя, что именно вызывает во мне благодать. Какие духовные занятия рождают умиление, всепрощающую любовь, умиряют страсти, осветляют душу...

Однажды на воскресной Литургии во время пения «Иже херувимы» я почувствовал острое желание молиться. В тот миг я забыл о себе и своих нуждах, но всецело отдался молитве о людях Полигона. О, какой же смелой и дерзновенной стала моя молитва! Я мысленно перебирал одного за другим всех знакомых и впервые в жизни ощутил то, о чем только слышал или читал. Ни малейшей обиды, ни тени осуждения не осталось в моем сердце, в каждом из этих человеков мне удалось увидеть Божие творение, которое бесконечно любит и желает спасти Господь.

Совершенно явно пришло ко мне ощущение, что моя молитва услышана Отцом Небесным и угодна Ему. Я тогда замер и умолк. Величайшее спокойствие посетило мое сердце.

Вышел я из храма, не чувствуя под собой ног. Мне хотелось, как можно дольше сохранить в себе этот тихий покой. Но вот меня тронули за локоть и сообщили, что у главных ворот меня ожидают посетители. Я взял благословение у наставника и прошел к воротам.

Здесь меня нетерпеливо ждали и громко ругались несколько человек с Полигона. Когда я приблизился к ним и радостно поприветствовал, они удивленно и со страхом замолчали. Я открыл им свои объятия и обнимал по очереди: Жору, Ряшу, Дубу, Лялю и моего любимца Толика. И не замечал я сейчас их грязных физиономий, ветхих заплатанных лохмотий, не воротил носа от страшного запаха гнили, которым они насквозь пропитались. Не думал о том, что моя белая одежда может испачкаться, да и не оставалось на ней никаких следов. Любовь моя все очищала, обнимала и освещала их темноту. Но мои гости почему-то скованно отстранялись от меня, будто не узнавали. Я спросил, в чем дело, чем я сумел обидеть их. Тогда за всех ответил Жора, что я стал чужим и абсолютно не похож на прежнего Леху.

Ну что ж, стал я осторожно объяснять, ведь здесь у меня началась новая жизнь, а она человека меняет. Мне пришлось уговаривать охранника, затем наставника, чтобы моих друзей пропустили ко мне в гости. Их пустили, но заставили переодеться в нормальную человеческую одежду. Вот они выходят один за одним из раздевалки — мужчины в рубашках и брюках, женщины в платьях и платочках, расставшись с одинаковыми грязными робами, увешанными ржавыми цепями. Вспомнив давний обычай, они ставят свечки к иконам в привратной часовне, кладут мятые сальные деньги в ящики. Выходят на залитую ярким светом площадь Дворца и зачарованно, почти ослепнув, несмотря на черные очки, оглядываются вокруг.

Наконец они вошли в мое скромное жилище, я рассадил их и стал расспрашивать. Первая очнулась Ряша, оглянулась и протянула мне черный гнилой банан и кусок хлеба, покрытый голубоватой плесенью. При этом она бурно радовалась, что ей удалось эти лакомства втайне пронести сюда, чтобы я вспомнил «вкус домашней пищи». Я взял ее за руку и подвел к столу, заставленному нашей обычной едой, показал ей желтый банан и мягкий, теплый хлеб. Она со страхом смотрела на эти незнакомые предметы и боялась взять в руки.

К нам подошел Жора и как великую ценность сунул мне хвост тухлой селедки в фирменной тряпичной обертке с солидолом. Я придвинул ему поднос с нормальной едой и предложил отведать. Но он тоже застыл в нерешительности.

Следующим подошел Дуба и включил для меня свой магнитофон с жуткими криками и воем вместо привычной для меня мелодичной музыки. Я мягко, но настойчиво отобрал у него рычащий магнитофон, выключил его и включил запись нашего хора. Комната наполнилась чарующими звуками ангелоподобного пения, льющимися буквально со всех сторон. Дуба остолбенел с открытым ртом.

Чтобы восстановить душевное равновесие друзей, мне пришлось усадить их за стол и долго рассказывать о жизни во Дворце, о нашем быте, работе, отдыхе. Пришлось даже показывать им, как нужно есть незнакомые блюда. Труднее всего было объяснить им, что пища может быть свежей и ароматной. А гнилую, тухлую, заплесневелую употреблять здесь не принято и считается опасным. Вспомнил и рассказал им, что и меня все это поначалу очень удивило. Но к хорошему быстро привыкаешь, и вот сейчас мне кушать гнилье совершенно не хочется.

Мои дорогие гости с опаской, недоверчиво попробовали незнакомую еду, понюхали и глотнули освежающих напитков. На всякий случай поискали глазами водку. Наконец, распробовали, оценили вкус, и стали с аппетитом угощаться. Видимо, все же до конца они так и не пришли в себя, потому что Ряша не набивала рот, а ела степенно и аккуратно. Один лишь Толик сохранял детскую непосредственность и весело уплетал все, что ему подкладывала заботливая мамаша.

Ляля рассказала, что они сначала обрадовались моему отъезду. Быстро прибрали мой бизнес к рукам и разделили между собой денежные сбережения. Потом однажды, собравшись вместе, вспомнили меня и поняли, что потеряли друга. Вот и решили навестить и побаловать домашними деликатесами.

Я растрогался и сказал, что очень рад их видеть. Только сейчас я стал понимать, насколько они мне дороги. Не знал, можно ли им рассказывать о своих литургических переживаниях, но очень хотелось поделиться с ними радостью. Тогда я молча помолился и сказал:

— Дорогие мои, вы сами видите, как здесь красиво. Разве не прекрасна эта музыка? Разве не приятны на вкус эти блюда? Вы еще не успели познакомиться с жителями Дворца, но могу свидетельствовать: они разные по профессии и культуре, возрасту и темпераменту; только объединяет нас всех одно, самое главное, — наша вера в бесконечную любовь Божию. Всех нас Господь зовет к Себе, всех хочет утешить и обрадовать. Никого не отвергнет Отец, если прийти к Нему с покаянием. Только за эту малость Господь и простит, и обрадуется, и поселит в Своем Дворце. А самое главное — примет в Свой Храм, где мы все соединяемся с Господом для приготовления к жизни вечной. Ведь каждый из нас — человек, то есть чело, или разум, устремленный в вечность. Мы предназначены для вечности, а не для самоубийства на мусорной свалке. Время вашего пребывания здесь подходит к концу. Вы можете остаться здесь прямо сейчас. Можете вернуться на мусорную свалку, простите, Полигон, и там сравнить свою обычную жизнь с тем, что видели здесь. Только видели вы очень малую часть того светлого и радостного, что здесь происходит. Я вас очень и очень люблю, поэтому предлагаю прийти и поселиться здесь, во Дворце.

...Мои друзья уходили. Несколько раз они оглядывались и махали руками, жмурились от яркого для них света и отворачивались. Им предстояло возвратиться туда, где почти никогда солнце не выходит из-за туч. Смогут ли они вырваться оттуда? Не знаю. Но я буду молиться за них всю оставшуюся жизнь.

Мы будем молиться. Рядом со мной стоял мальчик по имени Анатолий и доверчиво сжимал мою руку. Своей детской чистой душой он принял новую жизнь во Дворце без лукавых взрослых колебаний. Он не захотел возвращаться на мусорную свалку.   Путь к отцу

Свобода! Я вырвался из этих ужасных оков. Передо мной открылись светлые дали. Даже облачные небеса разодрались и исторгли солнечный свет.

Первое, что я сделал, — купил шикарную машину. Сейчас я поворачиваю на шоссе и давлю педаль акселератора до упора. О, восторг! Кроны деревьев по обочинам сливаются в зеленые ленты. Мощный мотор там, под сверкающим капотом, ревет и сообщает колесам жуткую силу вращения. Черный гладкий асфальт дороги несется на меня и, перетертый рифленым протектором беспощадных колес, выбрасывается назад и превращается в тонкую нить, тающую за горизонтом. А вокруг меня, в этом салоне, — мягкая кожа, плавные изгибы пластика, музыка со всех сторон сразу. Ну и, конечно, — мои уверенные руки настоящего мужчины на рулевом прямоугольнике.

Молодчага отец, ничего не скажешь, отдал мою долю без скандала. Нет, конечно, поговорил для порядка, расспросил насчет планов. Только он-то меня знает: если что решил — нипочем не отступлюсь. А решил я, братцы, жить свободно. А не так, как этого кто-то хочет, не так, как кем-то положено, а как этого хочу я. Вот так. На прощанье он сказал: возвращайся, если что... Нет, отец, скоро ты меня не жди. Надоела мне твоя правильная жизнь, надоело слушать, опустив голову: это нельзя, это не так, это не эдак. На-до-е-ло! Свободы хочу, свободы!

Однажды, а случилось это со мной в юности, я упросил отца отпустить меня к тропическому морскому побережью. Вручил он мне тогда деньги и сказал, чтобы я постоянно помнил об одном: чем красивее и роскошнее место, тем больше там жуликов и мечтателей, что в его представлении одно и то же. Провожая меня до поезда, он все наставлял меня на предмет безопасности и обязательной трезвенности. Чтобы я, значит, не терял бдительность, потому что мир жесток и обманчив, а я пока еще наивен и беззащитен. Запугал он меня в итоге так, что я уж и не рад был, что поехал. Под каждым кустом и пальмой, под столами шашлычных и даже под поверхностью морской воды мерещились мне страшные бяки-буки, а уж от женщин я шарахался, как от чумы. Представляете: идет по набережной, залитой бордовым закатом, эдакая золотистого загара юная красавица. Томным взором продолговатых глаз она приветствует в моем лице всю мужскую половину человечества. А оно, то есть мое лицо, выражает один только ужас в предчувствии гнусной и вероломной провокации со стороны этой соблазнительницы.

С тех пор я, сами понимаете, несколько подрос. Все эти отцовские разговоры о том, что за границами его хозяйства царствуют зло и разврат, мне представляются лишь игрой его воспаленного воображения. Полноте, батюшка, жизнь прекрасна и удивительна, в ней много интересного и увлекательного. И все это создано для таких, как я, — целеустремленных и энергичных личностей, любящих это вопиющее очарование жизни!

В городе снимаю номер в гостинице, не самой центральной, но приличной. Вообще-то я и квартиру купить могу, но деньги мне понадобятся для бизнеса. Нет, вкалывать с утра до вечера, как дома у отца, я не намерен. Есть более скорые способы приумножения капитала. Дело в том, что с самого детства я был потрясающе удачлив. Представьте себе, я ни разу не проиграл ни единой игры или пари. Когда удача сама просится в карман, как же этим не воспользоваться!

В бутике покупаю три отличных костюма, три пары ботинок из натуральной кожи, дюжину рубашек, галстуков, носки и прочую мелочь. В светлом изысканно мятом шелковом костюме от Кензо, благоухающий английским ароматом «Хьюго», с тонкой сигарой «кофе со сливками», с часами «Омега», как у Джеймса Бонда, на запястье, предварительно полюбовавшись в зеркалах своим новым имиджем плэйбоя-экстремиста, выхожу из магазина, исполненный уважения к самому себе. Сажусь в свое белое авто, швыряю на заднее сиденье пакеты с обновами и замечаю восхищенные взгляды хорошеньких продавщиц. Улыбаюсь улыбкой номер три (вежливый отказ) и телепатирую: не до вас пока, девочки, дело надо делать. Вот заработаю вожделенный миллион, тогда и до вас очередь дойдет.

Днем, после сытного обеда в ресторане, поднимаюсь к себе в номер и сплю до вечера. Просыпаюсь готовым к великим свершениям: бодрый, в меру злой, сосредоточенный. В душе закипает здоровый азарт. Сегодня мне повезет. Это я знаю точно.

В казино меня вежливо, но настойчиво просят сдать оружие. Вздыхаю, но подчиняюсь: моя «беретта» — из той же лавочки, что и машина, легкая и мощная — переходит из моей крепкой ладони в руки охраны, ложится на полку сейфа. Передо мной то же самое сделали двое здоровенных детин, видимо, телохранителей тощего дядечки во фраке, который важно ступает во главе процессии, гордо неся черепашью голову на тонкой шее. Только эти качки сдавали аппараты посолидней: «Калашников» и «Стечкин». Охрана казино и глазом не повела, будто принимала трости или перчатки.

В игорном зале покупаю жетонов на десять тысяч долларов, выбираю рулетку и сажусь между мужчиной в черной тройке и дамой в серебристом вечернем платье. Мужчина скучает, пьет коньяк и играет по малой, без интереса. Дамочка одним глазом обозревает меня и ставит увесистую стопку жетонов на «чет». Вот это по-нашему, мон шер ами! Я ставлю по-крупному, сразу все на «семь». Крупье едва уловимо усмехается, вероятно, наперед считая мои деньги своим выигрышем. Не обольщайся, парень, тебя ожидает множество неприятных минут.

Шарик бегает-прыгает и успокаивается на цифре «семь». Лопаточка крупье двигает ко мне все жетоны с кона. Я ставлю все на «двенадцать» и небрежно осматриваюсь. Я уже знаю, что выиграю, поэтому сейчас меня интересует лишь реакция моих соседей. Мужчина в черном просыпается и делает хорошую ставку. Трое других, сидящих с нами, тоже всколыхнулись и солидно раскошеливаются. Соседка моя нервничает, хотя по ней не подумаешь, что проигрыш ее разорил: выглядит дама на десять миллионов долларов.

Про себя удовлетворенно отмечаю, что этот мир раскованной роскоши так приятно благоухает изысканными духами, дорогими сигарами, деньгами в конечном итоге. Отсюда незримые нити тянутся к символам богатства, обольстительно сверкающим увлекательными миражами мечты: виллам, яхтам, бассейнам с голубой водой, красоткам, яствам, шампан­скому... Вот это жизнь, вот это перспективы — это по мне! Согласно моим личным изысканиям в области футурологии, рай для некоторых неординарных личностей начинается на земле. И я этого достоин. На каком основании? А на том, господа, что жизнь у меня одна и прожить ее в трудах-заботах не имею желания.

...Ага, выиграл. Это мне понятно по тому, что теперь я целиком вижу бриллиантовое колье моей соседки с одним, но очень немаленьким изумрудом, — дама повернулась ко мне всем шикарным фасадом. Не без труда выдерживаю пронизывающий взгляд прозрачно-зеленых глаз, в тон изумруду. Улыбаюсь своей неотразимой улыбкой номер два (сдержанная учтивость) и двигаю все свои разномастные фишки к цифре «три». Дама слегка улыбается и ставит на «тройку» десяток своих пластмассовых шайбочек.

Теперь меня занимает физиономия крупье. Когда шарик останавливается, он бледнеет, смахивает выступивший на лбу обильный пот и глядит на меня, как суслик на удава. Ладно, пожалею твою карьеру, ухожу-ухожу. Только я поднялся, как подскакивает шустрый малый в синей униформе с подносом и сгребает мой выигрыш на серебряную его поверхность. Жестом указываю на выход, и мой поднос уплывает к окошку обмена. Со мной из-за стола выходит и моя соседка. Только этого мне не хватало. Я делаю вид, что не замечаю происходящего вокруг и целиком занят только мыслями о выигрыше. Из кассового окошка получаю более сотни тысяч долларов. Для первого рабочего дня неплохо. Дама нерешительно стоит рядом со мной, пока я, шевеля губами, напряженно проверяю правильность обмена. Увидев, как моя ненасытная алчность подавляет во мне все остальные движения души, вздыхает и возвращается в зал. Охрана предлагает мне сопровождение до дома. Я вежливо отказываюсь и демонстративно кладу «беретту» в правый наружный карман пиджака. Они настоятельно советуют мне заглядывать еще, на что совершенно искренне отвечаю: мол, в этом не извольте сомневаться.

Инкассирую выигрыш в сейф гостиничного номера и посещаю еще пару казино, благо ночь в самом веселом разгаре. К утру свое состояние увеличиваю вчетверо. Везу послед­ний сегодняшний выигрыш по пустоватым улицам просыпающегося города.

Из-за бетонно-стеклянных стен домов над пульсирующими вспышками и переливами рекламных огней выглядывает крест и золоченый купол храма. Вспоминаю, что решил с деньгами поступать по-отцовски, то есть отдавать десятую часть храму. При случае нужно будет заехать сюда и раскошелиться. При случае обязательно, но не сейчас: устал. А что, отец, доказал я тебе, что и сам кое-что стою в этой жизни? Не все мне гнуть хребет на твоих фермах и заводиках да на коленках выстаивать, пока меня дядя в мрачной рясе то ли простит, то ли накажет... То-то, отец родной!

Во время игры ничего, кроме кофе, я не употреблял. Поэтому заказываю в номер обильный ужин с шампанским. За­глатываю устриц, спрыснутых лимоном, уминаю крабов с авокадо, шашлык из барракуды — люблю морскую живность. Может быть, это из детской мечты о морях-океанах? А, может, все гораздо проще: в организме не хватает йода... Хотя, честно признаться, первое как-то романтичнее.

Вот заработаю начальный капитал, махну в тропики, поживу на берегу океана. Чтобы пальмы осеняли и прибой шелестел, а пугливая мулатка с вишневыми глазами и жемчугами зубов подносила мне двойной дайкири замороженный с хинином в пробковом стакане. И чтобы рыба-молот ловилась на стальную снасть, заброшенную с задней палубы рыболовного катера спиннингом, укрепленным на моем поясе. И чайки с альбатросами кричали над оливковой волной. И переливчатые закаты пурпурили во все небо, пока я нежусь в шезлонге на террасе своего бунгало. И вневременная «Палома бланка», извлекаемая мулатами в сомбреро из ситар и банжо, плыла в густых пряных ароматах, наполняя истомой эфир атмосферы. Засыпаю, а тропические картинки, словно в калейдоскопе, наплывают, чередуются, манят во светлы дали.

Но вот — здрасьте! — слайдоскоп замирает, а из олеандровых кустов с розовыми пахучими цветами выплывает фигура моего папочки, только не в обычной пропотелой ковбойке, а в белых одеждах, как у святых праведников из Откровения. И молчит! Глядит мой батя своими добренькими глазками — и ни слова... Ой, уйди, отец, не мешай жизнью наслаждаться! Ты же видишь, какая мне удача в руки идет. Убогий я, что ли, это упустить! Иди-иди в свой коровник, свинарник, птичник, иди! Да и братца моего, зануду, что из-за твоей спины выглядывает, тоже прихвати.

После освежающего сна принимаю душ с ментоловым пенистым гелем, одеваюсь и направляюсь по вчерашнему маршруту.

В первом казино по ходу моего рабочего маршрута за той же рулеткой снова сидит вчерашняя дамочка с теми же зелеными глазами, только в другом платье и драгоценностях. От вчерашней ее нерешительности не осталось и следа. Она сразу переходит к активным действиям: весело приветствует, щебечет о погоде, называет свое имя. Хочу сбежать от нее за другой стол, только, судя по ее настырности, это бесполезно. Ладно, придется терпеть. Ставлю все свои фишки на «зеро». Дама игриво повторяет мои действия. Это меня нервирует, зато ее, кажется, только развлекает. Стоит ли говорить, что мы выигрываем, а первый куш делим пополам. Раздражение мое растет и требует выплеска.

Встаю и иду в бар, заказываю — о ужас! — двойной чистый виски. Рядом, как ни в чем не бывало, пристраивается прилипчивая дама. Твердо, но и крайне вежливо, приплюсовав улыбку номер пять (неотразимость), прошу ее из интересов дела не садиться со мной за один стол. Она весело смеется и не менее вежливо и твердо заявляет, что вряд ли позволит мне грабить казино в одиночку. Тогда я встаю и направляюсь к выходу. Она следует за мной.

Громко ругаясь, сажусь в машину. Только включаю зажигание, как двери открываются и внутрь усаживается дамочка с двумя дюжими кавалерами. Все смеются. Кроме меня. Схватив меня в клещи ручищами наемных убийц, веселые ребята отбирают у меня «беретту» и велят ехать в другое казино. Всю ночь мы вчетвером катаемся по злачным местам, пока с кучей выигранных денег не тормозим у входа в мой отель. Милостиво отсчитывают мне десятую часть выигрыша и отпускают спать.

Как только остаюсь один в своем номере, даю выход всему, что накипело в душе. Вдоволь поругав эту прилипчивую троицу, собираю вещи в чемодан и сажусь перед дорогой в кресло. И тут происходит то, что совсем не радует. Двери открываются, и дамочка с двумя костоломами во фраках заходит в мой номер. Им, видите ли, не понравилось мое стремление уехать от них подальше. Видимо, в мое отсутствие они нашпиговали номер подслушиваю­щей аппаратурой. Как же, упустить такую дойную корову!

И вот тут происходит то, чего я сам никак от себя не ожидал. Вхожу в совершенно опьяняющее состояние освобождения и обстоятельно выражаю на словах все, что думаю о них, причем обо всех вместе и о каждом поочередно, после чего заявляю свое право на свободу личности.

...Отец из фиолетовой тьмы выплывает в белых развевающихся одеждах и улыбается мне одними глазами. Глаза у него светлые и добрые. Его лицо лучится теплым золотистым сиянием. Я хочу ему что-нибудь сказать, но мой рот не открывается, язык словно парализован, ничего не могу, только смотреть. Отец удаляется, непроглядная тьма густеет, давит, окутывает пронизывающим холодом и жуткой тоской абсолютной безнадежности. Время останавливается. Лиловая тьма уплотняется в густой черный мрак. Невидимые жуткие существа слетаются отовсюду ко мне, пищат, вскрикивают, воют, каркают. Я их не вижу, зато весьма ощутимо чувствую. Они терзают меня, рвут на мелкие кусочки, впиваются в каждую клеточку моего существа...

Сквозь тяжелые веки брезжит красноватый сумрак. Делаю огромное усилие воли и приоткрываю глаза. В мутном небе мечутся и кричат грязно-серые чайки. Как вас сюда занесло, вестники морских просторов? Что вы делаете здесь, в этом жутком смраде? Приподнимаю гудящую голову и осторожно оглядываюсь. Ох, лучше бы мне не просыпаться... Лежу я, оказывается, на мусорной свалке. Тело мое обнажено, избито, и при малейшем движении взрывается болью. Погулял, значит...

С трудом поворачиваюсь и поднимаюсь сначала на колени, потом и на ноги. Все тело болит, ноги трясутся от слабости, перед глазами плывет. Оглядываюсь кругом и вижу вдалеке шалаш. Плетусь туда, хромая и воя от боли. На своем пути ищу хоть что-нибудь для сокрытия своей избитой наготы. Но здесь только гниющие пищевые отходы. Над пылающей головой носятся чайки и вороны и очень громко кричат. Настолько громко, что каждый крик режет ухо и создает в голове взрыв боли.

Перед шалашом, построенным из фанеры и ящиков, покрытых пленкой, сидят двое. Они обсуждают мое появление и ругаются. Я прошу помочь мне одеться. Один из них сразу отвечает отказом в выражениях совершенно неприличных, другой поднимается, вытаскивает из ящика брюки и рубашку и, тоже ругаясь, только мягче и даже задушевно, протягивает мне. Когда-то сии предметы были одеждой, сейчас же это грязное мятое тряпье имеет вид обносков, только в моем положении выбирать особо не приходится, и я благодарно облачаюсь. В том же ящике находится даже пара рваных кроссовок. Теперь я одет-обут. Правда, мне приходится выслушать от них множество ругательств, но это ничего.

 Изображаю на опухшем лице улыбку номер шесть (искренняя признательность) и прошу у них поесть, намекая на то, что наступило время завтрака. Один из этих людей встает и, снова ругаясь, указывает мне в сторону задымленного горизонта, где, вероятно, по его мнению, выход из этого муниципального предприятия. От другого, самого нервного, получаю крепкую затрещину и унизительный пинок в филейную часть. Как ни странно, меня это не валит с ног, а только стимулирует к более активному передвижению в указанную мне сторону горизонта.

Бреду по тлеющему мусору, без особых восторгов вдыхаю сероводородно-метановые миазмы. Своим появлением пугаю стаи птиц небесных. Они всюду копошатся в отбросах  и вспархивают прямо из-под ног. Про себя думаю, когда снова разбогатею, обязательно сюда вернусь и щедро отблагодарю этих благородных возделывателей мусорной нивы.

Ох, отец, отец, ты сейчас, наверное, злорадствуешь по поводу моего небольшого приключения. И я должен что-то на это ответить? Только одно: я еще жив, значит, есть шанс вернуть себе завлекающую улыбку фортуны. И я это сделаю! Ух, какая же здесь вонь, и как горит изъязвленное ударами судьбы мое некогда послушное тело.

Итак, что мы имеем? Мммм... Ничего. То есть абсолютно ничего. Полное, круглое зеро. С одной стороны, это хорошо, потому что начинать с чистого листа — это классика. С другой... Ну, а с другой — это чрезвычайно трудно, потому как даже поесть снеди проблемно, а уж что посерьезней... Да, вот такие дела, господа.

Задумываюсь настолько глубоко, что чуть не сбиваю сидящего на корточках человека. Перед ним высится куча макулатуры, которую он осторожно перебирает руками, одетыми в старенькие кожаные перчатки. Надо же, какой аккуратист! Сейчас он обнаруживает мое присутствие и поднимает глаза. Умное лицо старика изображает легкое изумление. Я вопросительно молчу, поэтому он говорит первым. На этой неделе ему дважды здорово повезло. Удалось разыскать икону XVIII века и подлинник письма Ильи Эренбурга. Я мимически выражаю вежливое изумление. Это его оживляет еще больше, и он рассказывает, что посещает эту свалку со дня ее торжественного открытия и до сих пор ходит сюда, как на работу. Он заядлый букинист и антиквар. Как ни странно, сюда иной раз привозят такие уникальные вещи, что диву даешься, до чего же люди не понимают, экие сокровища они почитают мусором. И какой, соответственно, мусор они принимают за сокровища. А лучшей его находкой является, к примеру, рукописное монастырское Евангелие XVI века в серебряном окладе с каменьями. С этой находки началось его увлечение доктриной христианства, исследованию коего этот доктор помоечных философских наук отдает свободное время и жар остывающего сердца.

Я обрываю старика на полуслове и, пока еще смущаясь, прошу чего-нибудь съестного. Старик извиняется и отвечает, что у него ничего с собой нет. Но если я буду так вежлив, чтобы потерпеть пару часов, он закончит сортировку партии макулатуры и пригласит меня к себе домой, где вроде что-то было из еды, хотя он сейчас постится, поэтому для него это в данный период несущественно. Я представляю себе, что несколько часов мне придется выслушивать то, от чего я недавно освободился, и, проглотив горькую слюну, решительно отказываюсь и плетусь дальше.

Свалка остается позади, сейчас меня окружают кусты с деревами, но ее смрадный аромат настойчиво преследует меня. Через лесок открывается дивный заливной луг с высокой густой травой. Где-то недалеко вода. Ага, вот и озерцо, образованное речушкой. Раздеваюсь и с помощью жирной прибрежной глины стираю свою одежду, несколько раз тщательно полощу ее в воде, затем развешиваю на кустах. Примерно то же самое проделываю со своим многострадальным телом. Наконец-то мне удается избавиться от непристойных запахов, я растягиваюсь на травке и погружаюсь в легкую дрему.

Просыпаюсь от неприятного чувства присутствия рядом чего-то нежелательно живого. Не открывая глаз, сквозь чащу ресниц удается рассмотреть сидящую надо мной на корточках женщину. Она внимательно разглядывает следы побоев на моем кожном покрове. Я приподнимаюсь на локте — она смущенно отстраняется и смеется. Рот ее наполнен темными редкими зубами, вокруг бесцветных губ собралось множество морщин, пальцы больших рук растопырены граблями. Одежда на ней дорогая, но безвкусно подобранная.

Поднимаюсь, подхожу к своей сохнущей одежде, с легким ознобом натягиваю влажные брюки, а сам пытаюсь образно живописать, в какую страшную беду попал: напали, избили, раздели и обобрали. Женщина слушает с интересом, но без требуемой жалости. Прошу накормить, зная, что уж это на женщин действует всегда благотворно. Она слишком долго думает и задумчиво предлагает следовать за ней.

Приводят меня в странный дом, затерявшегося в глубине густого смешанного леса. За высоким дощатым забором в окружении все тех же смешанных деревьев, среди высоченных лопухов, осота и двухметрового борщевика выглядывает изба с черной рубероидной крышей. Дом изнутри захламлен, под ногами и вокруг все скрипит и жалуется.

Сажусь за стол, покрытый плюшевой скатертью. Передо мной появляются колбаса, затем хлеб, а потом и тарелка с помидорами. Под взглядом хозяйки жую чинно и сдержанно, за ее спиной набрасываюсь на еду, как зверь дикий. От столь стремительного насыщения начинает кружиться голова, и я, благодаря кормилицу за ее бесконечную доброту, рыщу глазами по комнате в поисках кровати. Обнаруживаю диван и направляюсь к нему, бубня под нос про закон Архимеда. Ложусь и пытаюсь задремать. В конце-концов, имеет право на зализывание ран избитый, несчастный человечек, подобранный на улице доброй женщиной.

Но вдруг ситуация меняется в нежелательную сторону. Подходит хозяйка и нависает надо мной, уперев руки в бока. В голове проносится неприятная мысль о плот­ских домогательствах, но хозяйка не об этом. Говорит же она о свинарнике, который я и не заметил, и о необходимости работы в нем. Спрашиваю в простоте сердца, можно ли мне рассчитывать на заработок, необходимый для восстановления своего социального статуса. На что она отвечает, без особых замысловатостей, что все зависит от производительности моего труда и ласковости в характере поведения.

Работаю в свинарнике до заката солнца. Здесь так же запущенно и грязно, как в доме. Оно, конечно, если женщина одна и ее слабые руки до всего не доходят, то это простительно, а мне, даже несмотря на травмы, помочь даме только в радость. Хотя, конечно, с другой стороны, все здесь напоминает авгиевы конюшни, притом я вовсе не Геракл.

Собираюсь было достойно завершить рабочий день, как в воротах появляются трое мужчин специфической агрессивной наружности. Довольно вульгарно смеясь и пересыпая свою малопонятную речь нецензурными пояснениями, они выражают удовлетворение появлением в их фермерском хозяйстве бесплатного работника. Мне никак не нравится такая постановка вопроса, и я пробую выразить свое с этим несогласие. На что получаю несколько крепких ударов в разные части тела и угрожающие помахивания воронеными стволами перед своим разбитым носом. Так, понятно: попал я в рабство к бандитам.

Один из моих новых хозяев приносит в свинарник матрац с одеялом и швыряет на грязный пол. Поясняет, что это моя постель. Требует разгрузки привезенных помоев из машины в свинарник — для пропитания животных, стало быть. Ночь провожу в обществе, отнюдь не высшем, зато настраивающем на философский лад. Сквозь щели в худой кровле свинарника поблескивают несколько звездочек. В своих загонах ворочаются и похрюкивают мои соседи по обще­житию. За стенами нашего жилища резвятся и побрехивают спущенные с цепи на ночь сторожевые овчарки. Милые создания, когда они твои друзья. Когда же ты для них — объект охраны...

После созерцания звезд и сон приходит тоже с философской начинкой. Вообще-то сны я помню редко, потому что сплю крепко и спокойно, особенно после трудов праведных на отцовских нивах. А тут, видите ли, что ни ночь — то кинозал со стереозвуком, да еще бесплатный. Так вот, текущей ночью в моем персональном кинотеатре демонстрируется триллер с участием давешних моих партнеров по рулеточному бизнесу. Некий режиссер по своему богемному вдохновению изображает столь вожделенное мною общество, бесконечно близкое к светскому, в виде — срам сказать! — свиней. Представьте себе солидных господ в одеждах от кутюр, с драгоценностями на свиных, прекрасно откормленных розовато-щетинистых шеях. Талант этого гения режиссуры таким несовместимым туалетом превращает довольно милые поросячьи мордашки в отвратительные хамские рыла и вызывает во мне вполне естественное ощущение ужаса и решительного отвращения.

Неоднократно сквозь сон ощупываю свою физиономию, и только вполне удостоверившись в ее человекообразности, успокаиваюсь и продолжаю просмотр фильма ужасов. Утомительный сериал продолжается всю ночь до рассвета. Встать и выйти из кинозала не представляется возможным — я словно прикован к своему креслу веревками. Наконец, в кровельные щели, сквозь затянувшийся сон ко мне пробиваются бодрящие лучи восходящего солнца. На экране моего кинотеатра загорается «Продолжение следует». Я же с облегчением освобождаюсь от великой силы искусства. Не удивлюсь, если за киносеанс на выходе еще и потребуют плату.

Утром ко мне заглядывают хозяева с баночным пивом в руках, весело здороваются. Я спрашиваю, когда сегодня по распорядку дня мой завтрак. Они смеются еще громче и показывают на баки с помоями — вот, мол, твой кофе с гренками. Я пытаюсь выразить что-то вроде легкого недоумения, на что сразу получаю ощутимый тычок в живот. Когда мои сатрапы уходят, приближаюсь к баку с помоями и впервые в жизни рассматриваю это в качестве собственной еды. К горлу подступает комок, меня подташнивает. Ничего, успокаиваю себя, сначала все экзотические блюда кажутся чем-то малосъедобным.

Чтобы нагулять аппетит по-волчее, принимаюсь вывозить навоз. Толкаю перед собой наполненную тележку к компостной яме у забора, осматриваюсь. Собаки на цепях, скользящих по направляющей проволоке, сопровождают мое передвижение дружным басовитым лаем. Замечаю настороженный взгляд вчерашней дамы из открытого окна дома. Изображаю на лице улыбку номер один (абсолютное счастье), галантно кланяюсь, но суровый взор дамы парализует меня в попытке поиска мира. Итак, путей к бегству и возможности использования женской жалости в целях освобождения пока не наблюдается.

В свинарнике разыскиваю мятую жестянку из-под пива, выдавливаю верхнюю крышку и набираю в нее из бака кусочки мяса, прячу в карман. Выхожу с наполненной тележкой наружу и оглядываюсь на хозяйкино окошко — ее там нет. Подбрасываю кусочки мяса собакам. Но эти животные вместо проявления интереса к еде полностью ее игнорируют, зато их лай меняет тональность с басов на истерический фальцет. Итак, еще одно открытие: собаки натасканы на охрану в лучших традициях концлагеря. Под конец напряженного рабочего дня мой аппетит разыгрывается настолько, что я произвожу дегустацию содержимого баков и даже остаюсь довольным качеством незнакомого до сих пор блюда.

Вечером заявляются мои господа не в самом лучшем расположении духа и орут на меня, упрекая в лени и низкой производительности труда. Я пытаюсь оправдываться, в ответ получаю побои и обещание. А обещают мне эти воспитатели утром лупить меня авансом, а вечером — под расчет. От такой перспективы и вопиющей несправедливости в моей душе происходит возмущение, которое выплескивается наружу всего-то глухим стоном. Но и эта тень диссидентства тотчас регистрируется и сурово наказывается крепким побиванием моих ланит десницей самого несдержанного моего воспитателя.

После завершения собеседования остаюсь наедине с личным составом свинарника. От усталости и переживаний ощущаю тяжелую усталость, поэтому ложусь на матрац и тотчас засыпаю. Просыпаюсь среди ночи от холода и сырости, накрываюсь одеялом с головой, усиленно дышу, но согреться не удается. Тогда, вспомнив детский рассказ об индейцах, которые в холодные ночи обкладывают себя собаками, беру матрац, одеяло и своей заледенелой спиной ложусь — за отсутствием поблизости дружелюбных собак — к спине самой упитанной и смирной свиньи. Тепло, исходящее от нее, и уютное утробное похрюкивание успокаивают и согревают меня.

 Из хрупкой стекловидной структуры моего неверного забытья, из самой потаенной глубины всплывает, аки зрак недреманный совести моей, отец в белых одеждах. Но нет в его пречудном облике насмешки и злорадства — только заботливое участие.

Отец, отец мой далекий, ты видишь, до чего я докатился... Ты видишь, как сын твой лежит со свиньями, ест из помойного бака, бандиты его ограбили, избили, злые люди взяли в рабство и нет всему этому конца. Что делать мне, непутевому сыну твоему? Что ты мне посоветуешь? Отец мягко улыбается, разливая по моей замерзшей душе струи тепла, тихо так говорит, чтобы я утром после отъезда бандитов подошел к женщине и попросил отпустить на волю. Не отпустит, говорю. Отец кивает головой и успокаивает: отпустит, не волнуйся. Сквозь сон шмыгаю носом, размазываю по заросшим щетиной щекам густые слезы.

Отец — так я обращался к нему с детства. Только про себя дерзал называть его батей, папашей, папулей... Странно, имя его произносилось очень редко и только внутри семьи. Рабочие называли его уважительно хозяином, странники и нищие — благодетелем. Партнеры по совместной работе иногда величали его человеком слова — это за то, что он всегда выполнял обещания и никогда никого не обманывал. Мать наедине в приливе нежности называла его «свет мой солнышко». Когда он вытащил своего утопающего друга из реки, тот назвал отца спасителем. А один человек, поэтического склада ума, наблюдая отца за посевной, шепотом произнес: «Творец».

Удивительно двойственное отношение сложилось у меня к отцу. С одной стороны, я его бесконечно любил и уважал за его абсолютную чистую цельность. С другой — с самого детства меня постоянно раздражала в нем его положительность, которая всегда казалась какой-то ограниченностью, что ли. Эта моя вторая сущность так и подзуживала ему противоречить, упрекать в излишней правильности, доказывать его неправоту и издеваться над его простодушием. Это она мне постоянно внушала, что человек — существо высшее, а потому должен быть сложным, сомневающимся, ищущим. Рост личности может происходить только в условиях диалектиче­ской борьбы добра и зла внутри человека. Когда отец спрашивал — знаете, с такой детской непосредственностью: «Да зачем же зло в душе плодить-то?» Меня, помнится, всегда раздражала его простота. Рвался я возражать, только чувствовал, что вру, потому что выходило, будто я защищаю наличие зла в человеке и приписываю этому злу движущую силу совершенствования. Так, растерянно я и останавли­вался в своих потугах, а отец выходил из наших стычек правым.

Еще больший раздрай в мое отношение к нему вносит его — с моей точки зрения — непрактичность. Представьте человека, который увидел воров, крадущих его зерно, подъезжает к ним на своем мотоцикле и помогает грузить, да еще подсказывает, как лучше незаметно вывезти добычу из хозяйства. А мне объясняет: если люди воруют, то им надо, они, стало быть, нуждаются. А когда завтра эти ворюги с испугу привозят зерно обратно, прознав, что сам хозяин помогал грузить, отец отказывается брать и еще дает им пачку денег на подъем хозяйства. Да что я, не знаю их — пропойцы они и бездельники. Так ведь не пропили, мне на зло, а на самом деле поднялись и теперь у отца учатся ведению хозяйства. А чему учиться-то? Подсчитал я как-то, что у нас работает вдвое больше наемных, чем нужно, а если прикупить кое-какие машины, то вообще можно обойтись гораздо меньшим числом рук. Снова отец улыбнулся только и сказал: пусть себе работают, они нуждаются.

А про соседскую ферму вы не слышали? Там и земля — одни болота, и все прохудилось, прогнило — ну, руки у соседа не из того места растут, неудачник, в общем. Приходит он к отцу и просит принять в свое хозяйство. Как я тогда возмущался! А отец взял все на себя, восстановил за свой счет, наладил, получил совершенно невообразимые урожай, надои, привесы — ну, это понятно, — но он этого неумеху-неудачника оставляет при хозяйстве, и тот, самое интересное, будто перерождается, становится рачительным хозяином и управляющим своего же бывшего имения.

А толпы нищих кормить, а разных бродяг и беглых приваживать — это каково! А детдом взять на содержание! Я уж не говорю, что церковь тоже за наш счет восстанавливалась. Я ему: отец, разоримся! А он только улыбается своей детской улыбкой: так ведь не разоряемся, сынок, а только обогащаемся. Я ему: ведь если бы не тратились попусту налево и направо — были бы уж богачами. А он снова улыбается и говорит, что мы и так богачи. Потому что, по его мнению, богатым быть — это когда и себе хватает, и еще людям помочь остается. И самое интересное, что он снова прав. Вопреки законам предпринимательства — прав! Вопреки всякой логике жизни — прав!

Утром просыпаюсь и жду, когда разбойники уедут по своим темным делам. Жду с полчаса, кормлю соседей по бунгало, вывожу их ночные горшки и посматриваю на окна дома. Наконец, выглядывает хозяйка и, подперев грубоватое лицо ладошкой, долго так смотрит на мою улыбающуюся физиономию. Я предполагаю, что это не вполне изящное зрелище, потому как на лице моем, кроме щетины и синяков, явственно проступают холопское подобострастие и щенячья искательность хозяйской ласки.

Хозяйка сменяет задумчивость на милость и жестом приказывает предстать. Я показываю рукой на ближайшего цепного пса, за что чуть не лишаюсь пальцев: всего в сантиметре от них рефлекторно клацают огромные собачьи клыки. Она спускается ко мне и за руку выводит меня из зоны действия церберских зубок.

За тем же чудненьким столом с совершенно очаровательной плюшевой скатерочкой вкушаю невозможные деликатесы: белый хлебушек, розовые помидорчики и — представляете! — настоящую свеженькую колбасочку. На мою всклокоченную нечесаную голову опускается хозяйская тяжелая, но теплая рука. Я преданно поворачиваю к ней лицо и полушепотом прошу ее отпустить меня. Она кивает головой: подкрепись, говорит, и ступай. А еще, говорит, прости меня, что так получилось. Я говорю: может, тогда вместе убежим? Нет, водит она головой, я останусь, а ты уходи, только прости меня, если сможешь. Да еще и денег немного дает. Вот такая добрая женщина оказывается.

Когда после моего ретивого марш-броска страшный дом и ужасный лес остаются далеко за горизонтом, я останавливаюсь, унимаю колотящееся сердце, забредаю в густой перелесок и оказываюсь на берегу реки. Ухоженный чистый пляж с желтоватым песочком с  солнечными зонтами из крашеных досок населяют несколько отдыхающих. На меня никто внимания не обращает, поэтому я раздеваюсь и забираюсь в теплую чистую воду. Долго купаюсь, смывая с себя грязь и усталость. Затем ложусь на песок и подставляю солнцу  израненное тело.

Сквозь чуткую розоватую мутную дрему чувствую приближение человека, открываю глаза и обнаруживаю поблизости мальчика лет девяти. Он усаживается ближе к воде, держа в руках книгу. Бросает в мою сторону вежливый взгляд.

— Ничего, если я здесь присяду? — спрашивает.

— Конечно, — отвечаю.

Мальчик как мальчик: в шортиках и кепке с козырьком. Только что-то его отличает от всех виденных мною мальчиков. Тут до меня доходит: толстая книга, врожденная вежливость, задумчивый умный взгляд — в наше время это для детишек не вполне типично. В сей момент на зеркально-синей поверхности речной воды всплескивает жизнерадостная рыбка, круги медленно расходятся, растекаясь и увеличиваясь в размерах. Мальчик молча наблюдает это зрелище. Его тонкая рука с книгой опускается на песок, и мне удается прочесть название: «Давид Копперфильд» Чарльза Диккенса. Ничего себе, мальчуган! Мне отец эту книгу посоветовал прочесть лет эдак в пятнадцать. Да и то осилил я в лучшем случае третью часть — слишком архаичными показались мне их викторианские букли...

— Рыбная мелочь резвится, — поясняю.

— Красиво, — отстраненно произносит мальчик тонким голоском.

Все же он еще совсем ребенок.

Пытаюсь его глазами любоваться красотой, но в голову лезут разные мысли практического свойства. Например, как бы эту рыбку поймать и использовать в качестве наживки для поимки более крупной, из которой, в свою очередь, приготовить уху, чтобы ее с дымком, да под холодненькую... вот так.

— Слушай, мальчик, — неожиданно для себя говорю, — возьми меня к себе.

— Куда к себе? — спрашивает он, не поворачивая головы.

— В детство.

— Мне кажется, — запинается он, не желая обидеть меня, — вы там уже не сможете жить.

— Это почему? — весело удивляюсь.

— А там нет многого из вашей взрослой жизни.

— Чего, например?

— Ну, там, квартплаты, счетов, кредитов. Вы, взрослые, еще любите выпить, «гулять налево», «уклоняться вправо», разводиться...

— А ты думаешь, нам это нравится?

— Это взрослым может нравиться или не нравиться, и они будут делать, как им вздумается. А в детстве живешь, как скажут старшие.

— Ну ладно, а что еще у тебя есть такого, что взрослым недоступно?

— Мне кажется, всюду живет тайна. А мама меня не понимает. Как можно жить без тайны? — он вскидывает на меня прозрачные пытливые глаза.

— Мы ее разгадываем, и она перестает быть тайной, — мне приходится оправдываться за всех взрослых. Мальчик это понимает, но ему требуется защитить богатство своего мира от нашего вероломного вторжения.

— Зачем? — протягивает он, пожав плечом. — Пусть она будет.

— Еще несколько дней назад я бы с тобой поспорил, а теперь согласен. А что еще у тебя интересного?

— Чудо, — произносит он, словно ожидая вопроса. — Я каждый день ожидаю чуда.

— И оно происходит?

— А как же? Вот, например, вчера я ждал чуда, и оно случилось. Это была радуга. Еще я видел, как звезда падает. Еще видел закат солнца — он был большим и красным, в пол неба.

— Здорово. А еще, еще что?

— Надежда, — мальчик задумчиво глядит в небо. — Если у меня сейчас отнять надежду, то станет плохо. Мне еще долго жить, поэтому без надежды нельзя.

— Мне тоже нужно пожить, — сообщаю новость. — Вот ты из своего недостижимого детства посоветуй, куда мне идти: домой к отцу или погулять еще?

Мальчик внимательно смотрит на меня, качает головой и уверенно говорит:

— Вам лучше домой к отцу.

— А если он не примет обратно?

— Если любит, то примет.

— Любит, это я знаю точно.

Разговор с мальчиком удивительно успокоил меня. Внутри своего душевного разлада начинаю ощущать какую-то устойчивую опору, на которую одно за другим громоздятся соображения о ближайших моих перспективах.

Кто я сейчас? Надо посмотреть правде в глаза и честно признаться: никто. Без денег, без документов, без жилья — бродяга, объект насмешек и позора. Кому я такой нужен? Абсолютно никому. Разве только очередным бандитам для рабства. Можно, конечно, и так, но не лучше ли вернуться к отцу, как советует чистая детская душа, и уж там, в родных пенатах, быть рабом. Могу ли я надеяться получить у отца что-то больше, чем быть его наемным работником? Ведь свое наследство я уже получил и самым позорным образом промотал...

Как бы поступил я на месте отца? Жестоко, но справедливо, как учит жизнь, как требуют правила предпринимательства: вон отсюда, негодник, ибо предавший раз предаст и еще не раз. Отделился — вот и живи своим умом. Теперь у тебя своя жизнь, в мою не лезь, не мешай. Здесь подают на паперти строго по воскресеньям и не больше монетки, так, чтобы на хлеб. Это я так сказал бы…

Только отец мой — это не я. Он человек особенный, а поэтому никогда мне не понять его логики, не познать своим рациональным умом его детской мудрости. Никогда не угадать, что он скажет, как поступит в следующий момент. Тайна сия для меня — за семью печатями. Одно знаю точно: отец всегда сделает так, как никто лучше. Надо признать, как бы это ни было стыдно, — отец всегда и во всем прав.

А потому пойду и поклонюсь ему в ноги. И если решит он меня наказать — пусть. Как никто заслужил я своей непутевой жизнью кары. Зато уж и суд его будет справедливым. А там, глядишь, может, и простит меня, непутевого.

Отбросив сомнения, поднимаюсь, одеваюсь и иду. С каждым шагом в душе растет уверенность: сейчас я поступаю правильно. Удивительно радостное чувство — поступать в согласии со своей совестью. Быть правым. Кажется, даже окружающая природа радуется моему настроению: с неба широко изливается на поля и леса солнечный свет и затапливает все и вся мягким веселым сиянием. Даже угрюмый шофер, который поначалу молча везет меня по трассе на раздолбленном грузовичке, разделяет мою радость, и на его обветренном лице вспыхивают блики улыбки.

Вот и отцовские имения. Они отличаются от прочих богатством и ладностью. Все здесь бесконечно дорого мне с детства, все так пронзительно знакомо. Каждый клочок земли исхожен моими ногами, полит моим потом, а потому сроднился со мной навечно.

Иду по грудь среди высоких тучных колосьев, головокружительно пахнущих домашним хлебом. Глаз радуют чистенькие белоснежные корпуса коровников и высоченные силосные башни ярко-синего цвета — это мы с братом их красили. Далеко на горизонте на пойменных пастбищах пасутся тучные стада упитанных черно-белых коровушек. В синем небе заливаются жаворонки. Красота!

Из-за холма по дороге вылетает мотоцикл и несется мне навстречу. Мое сердце замирает, и в душе к восторгу примешивается страх. Но дорогое лицо моего отца искрится только радостью. Нет, это удивительный человек! Он бросается ко мне на шею и обнимает меня, прижимает к груди, и сквозь слезы и смех слышу: «Сынок, сынок мой вернулся. Как я ждал тебя!» Ни слова упрека, ни тени осуждения... Мои ноги подгибаются, и я сползаю к его коленям. Из моего разом высохшего горла вырываются корявые слова:

— Прости меня, отец! Согрешил я перед тобою, предал тебя. Пусти меня к себе работать. Все равно кем, хоть рабом твоим, хоть наемным работником, на самую грязную работу. Только не гони. Там, где тебя нет, мне было очень плохо!

 — Что ты! Каким рабом? Ты сын мой, а я отец тебе. Ты разве не помнишь, как я тебя на руках носил? Разве забыл, как ходить, говорить учил? Ты сын мой. И ты вернулся.

Отец гладит мои спутанные волосы могучими руками, а мне становится так хорошо, как никогда в жизни. Я поднимаю к нему глаза и вижу, что он горячо шепчет, обращаясь к небесам. Я смотрю туда, куда направлен его взгляд, но ничего ровным счетом, кроме синевы, не вижу: тайна моего отца снова сокрыта для меня. Отец, научи меня разгадать ее.

На отцовском мотоцикле едем к дому, я крепко обнимаю его, щекой плотно прижимаясь к спине отца. Въезжаем во двор отчего дома. К нам сбегаются люди, отец весело говорит им что-то о возвращении любимого сына. Как всегда, мягко — полупросьбой-полуприказом — дает указание заколоть лучшего теленка и целиком зажарить на вертеле. Это он поручает нашему грузину Вахтангу: никому лучше его это не сделать. Мать повисает на моей грязной шее, плачет от радости, а мне стыдно смотреть ей в глаза, я только глажу худенькие ее плечи и бормочу нескладные утешения.

После парной, чистый и легкий, выхожу в просторный предбанник. Отец протягивает мне белую шелковую рубашку и белые фланелевые брюки. На палец надевает родовой платиновый перстень с замысловатым золотым вензелем. Взволнованно шепчет, что теперь я  готов, теперь мне уже можно носить его. Я смущенно благодарю отца, снова и снова обнимаю его и слышу его шепот: «Сынок, сынок мой вернулся, радость какая!»

За стол, накрытый прямо во дворе под широким навесом, садимся мы с нашими работниками. Вахтанг раскладывает по тарелкам куски жареной телятины, разливает наше лучшее вино из отборного винограда, советует кушать больше зелени, подкладывая каждому ароматные пучки укропа и кинзы. Отец разрезает сверкающим ножом каравай душистого хлеба, я намазываю на его теплую мякоть твердые пластинки масла, тающего на нем.

Отец встает и собирается сказать слово. В это время во дворе появляется мой брат. Он еще весь в дорожной пыли, видимо, с дальнего поля, медленно сползает с сидения открытого джипа и насуплено оглядывает наше застолье. Только что возбужденно гомонивший народ затихает и ждет развития событий. Я встаю и, опустив глаза, иду ему навстречу. Только открываю рот поприветствовать его и сказать слова раскаяния, как он уворачивается от меня и подбегает к отцу.

Из его перекошенного рта льются обида и упреки. Брат резко говорит отцу, что он не уходил из отчего дома, не проматывал своего состояния, не искал легких заработков, а честно работал от зари до зари. Но отец ни разу не предложил ему даже просто собраться с дружками и поболтать за стаканчиком винца с шашлычком. А этот (брат кивает в мою сторону) наблудил, вернулся с позором — и ему сразу пир горой и даже теленка на вертеле.

Это так не соответствует общему настроению благодушия, что все присутствующие каменеют. В воздухе повисает тишина.

А ведь прав мой брат, ох, прав! На его месте я бы еще громче кричал, да еще такого горе-путешественника поколотил бы сгоряча. Только отец — это не мы с братом. Встает отец, подходит к брату, обнимает его и с доброй улыбкой говорит:

— Сынок, ты ведь всегда был со мной, правда? Ты не узнал столько разочарований и горя, сколько довелось понести твоему брату. А он уходил и вернулся, умер и воскрес. Как же нам не радоваться этому!

Снова отец всех поражает, снова его доброта одерживает победу. Сначала с восторгом закричали гости за столом, потом брат мой, как бы очнувшись, поворачивается ко мне и виновато улыбается. И вот мы уже обнимаемся с ним, похлопывая друг друга по спине. И ничего, что моя белоснежная сорочка при этом пачкается от дорожной пыли, — это не грязь. Что такое настоящая грязь, я теперь знаю и брату обязательно расскажу. А сейчас мы сидим рядом за столом и снова обнимаемся друг с другом, с отцом, с матерью, с Вахтангом, со всеми по очереди. И пьем красное вино, и преломляем белый хлеб, жуем сочное хрустящее мясо с охапками неж­ной зелени, и говорим, говорим, и смеемся от радости. Я счастлив. Я снова дома. Снова с отцом моим. Добрее и мудрее его — никого нет на свете.

  Сторож брату своему

Под крылом самолета мирно поблескивала водичка Атлантики. Над дверью, из которой появлялась стюардесса Таня, за­жглись английские буквы. «Фастен сит бэлтс» — прочел он. Ладно, прифастнемся, то есть пристегнемся. А вот и Танечка — легко, как пушинка, вынырнула из-за ширмы и заще­бетала, улыбаясь во весь рот, во все свои белоснежные тридцать два ровных зубика. Эх, есть еще девчонки в русских селеньях!

...Однажды утром он завтракал в кафе «Клозери-де-лиля». За этим столиком, согласно приделанной к столешнице табличке, писал свои шедевры Хемингуэй, карандашом в блокноте. Кормили здесь не лучше, чем везде, но цены заставляли уважать и кофе, за восемь долларов, и прославивших сие место американских писателей. Впрочем, табличка напомнила ему печальный финал кумира шестидесятников с выстрелом из ружья в рот, в который он за этим самым столом вливал анисовый аперитив. С некоторых пор французы не очень-то жалуют американцев, поэтому он здорово поплутал, пока нашел это заведение.

До встречи с Шарлем оставалось менее получаса, он сел в арендованный «Ситроен» и по бульвару Монпарнас мягко покатил к Дому инвалидов. Полукилометровый фасад дома призрения старых солдат, построенный по указу Людовика XIV, с черно-золотым куполом собора нравился ему только воплощением идеи милосердия. В роскошных излишествах архитекторы явно перебрали. Под куполом собора в саркофаге из карельского порфира лежат останки Наполеона. Странные чувства вызывала у него эта личность. Наполеон наказал Россию за ее провинциальные придыхания ко всему французскому. Благодаря его нашествию Россия вспомнила о своем вселен­ском предназначении. Храм Христа Спасителя и множество церквей, построенных после победы в Отечественной войне, тому свидетельство. Во всяком случае, церковь недалеко от его подмосковной дачи и все подобные ей по архитектуре в округе были построены именно сразу после победы в той войне.

А вот и мост через Сену, заложенный последним русским императором Николаем II в честь своего отца Александра III. Очень ему нравился этот мост — один из самых красивых в Париже. Белокаменные пилоны с золочеными скульптурами и бронзовыми фонарями над ажурной стометровой аркой моста особенно хороши на фоне семи тысяч тонн ржавого металла безвкусного сооружения инженера Гюстава Эйфеля.

На авеню Черчилля слева — Большой и справа — Малый дворцы с колоннадами, стеклянными крышами и бронзовыми голубыми скульптурами. Этот комплекс построен к Всемирной выставке 1900 года, где кроме прочего выставлялся срез российского чернозема толщиной более трех метров.

Но вот и Елисейские поля. Тринадцатирядная дорога в обрамлении жидковатых деревьев среди витрин, козырьков, тентов на первых этажах зданий с обязательной черной надстройкой на крыше.

В плотном потоке машин он свернул налево и на круглой площади Рон-Пуэн пристроил машину на стоянку. Дальше вверх по Елисейским полям он бодро зашагал в сторону площади де Голля, где возвышалась Триумфальная арка. В скверике у этой арки, под старым кленом, на зеленой лавочке он и договорился встретиться с Шарлем.

Минут сорок ждал он своего парижского партнера. Сидел на лавочке и по традиции, заложенной академиком Ландау, считал, сколько же пройдет мимо красивых женщин. Он за­ставил себя отвлечься от таких обманчивых показателей, как элегантность, шарм, очарование. Нет, его интересовала именно физическая красота парижанок, то есть красота как явный Божий дар.

За полчаса мимо прошло, пробежало, проскакало больше двух тысяч женщин, но ни одной красивой. И вот, наконец-то! О, как она шла! В этой красавице удивительным образом соединилось все, что может вместить в себя наднациональное понятие «красивая женщина»: безупречная фигура, оправленная в строгий деловой костюм, невесомая плавная походка, великолепной лепки голова на длинной шее в шлейфе переливающихся каштановых волос. Этот бриллиант чистейшей воды сверкал безыскусной добрейшей улыбкой радости жизни! Ни капли высокомерия, ни грана фальши, ни малейшего изъяна. В его голове завопило: «Люди! Красота в мир вернулась!» Он подбежал к цветочнице, выхватил из корзины букет белых роз, швырнув туда франки, подбежал к этой принцессе из сказки, встал на колени и протянул цветы.

— Же ву при, мадемуазель, гранд-шарман и так далее! — путал он слова из карманного разговорника.

— Так вы русский?! — захохотала она. — Мне, конечно, очень приятно, но вы, кажется, испортили свои дорогие брюки.

Костюм на нем был действительно не просто, но очень дорогой. Только тогда это меньше всего беспокоило его.

— Ах, полноте, пустое! Как зовут вас, прекрасное дитя?

— Ольга, — снова засмеялась она, сверкая искрами громадных зеленоватых глаз и жемчугами зубов.

— Оленька, я вас от души поздравляю! Вы единственная красивая женщина из двух тысяч четырехсот тридцати двух прошедших мимо за тридцать восемь минут. Единственная — и русская! Это нужно как-то отметить, об этом нужно сообщить этому чопорному современному Вавилону, всему перепудренному миру!

Таким, стоящим на коленях перед женщиной, его и увидел опоздавший резидент. Но, поглядев на женщину, он не удивился, только вежливо зааплодировал.

Самолет мягко тряхнуло, уши заложило. Пассажиры за­хлопали в ладоши, благодаря экипаж за удачное приземление с вытекающим отсюда продолжением жизни.

У трапа, облокотившись на лимузин, его ждал Майкл Стоун, в советском девичестве Мишка Каменев. На его загорелой физиономии сохранялась улыбка, соответствующая его нынешнему гражданству.

— Константин, айм вэрррыы глэд ту эгррры ёррр! — прорычал он, распахивая объятия.

— Мишка, я только сошел на асфальт американщины, а меня уже тошнит от твоего нового диалекта. Так что давай по-нашему, по-человечески. Здорово, партнер.

В прохладном чреве лимузина Миша протянул ему чемоданчик с договорами. Константин листал бумаги и отвечал на вопросы.

— Как перенес перелет?

Миша говорил по-русски, но слова растягивал и рокотал, как американец, не прошедший разговорную практику. За семь лет эмиграции его университетский друг превратился в янки.

— Нормально перенес. Выспался, отъелся... Значит, цена их устраивает, это хорошо... Так что могу работать.

— Как Мария?

Константин оторвался от бумаг и глянул в окно. Слева их обгонял «мерседес-кабриолет». За рулем сидела та самая дряхлая старушка, которая еле тащилась к своей машине, заботливо поддерживаемая под руки стюардом. Сейчас она одной рукой небрежно держала руль, другой прижимала к уху трубочку мобильного телефона. Он взглянул на спидометр рядом с чернокожим водителем-телохранителем. Стрелка подрагивала у цифры 110. Это значит около 180 км в час. Во дает бабуля!

— С Машей все нормально. Преподает в архитектурной академии. Плавает в бассейне, играет в теннис; массаж, там, визаж, мираж...

— Сегодня собираются наши. Поедешь?

— Отчего же, поприсутствую.

— О’кэй. То есть хорошо. В смысле, отдохнем на славу.

— Прямо на глазах оттаиваешь. Слушай, Мишк, а зачем тебе этот баклажан? — кивнул он в сторону черной мясистой шеи шофера.

— А чего, пусть будет. Для экзотики. Нам с ними делить нечего. Знаешь, как наши одесситы выдавили их из Брайтона? Они им сказали: «Ша, ребяты, наши дедушки ваших дедушек в цепях по плантациям не водили. Так что мы вам ничего не должны. Чава-какава!» При первой же стычке положили черных на асфальт и оставили лежать на всеобщее афро-американское устрашение. Так наши победили.

Напарник неплохо подготовил сделку, выступив в ней гарантом и посредником. Собственно, все что нужно, уже неод­нократно обговорено по телефону, а здесь он для личного знакомства и собственноручного подписания бумаг. После торжественного скрепления договоров чернильными закорючками и печатями в стеклянном офисе с видом на океан и легкого вспрыскивания сговора безвкусным слабоохлажденным шампанским Михаил потащил друга в свой дом. Они выехали из шумного города и по гладкому гудроновому серпантину забрались на скалистую лысую гору.

Двухэтажный дом из розового туфа одиноко возвышался на голой вершине. Этот участок только осваивался, и его соседи строиться не торопились. А Мише понравился просторный вид отсюда на океанское побережье, и он рискнул построить здесь свое жилище. Презрев американские нормы хоть в чем-то, Михаил окружил свой дом высоким основательным забором. Внутри огражденной территории, кроме традиционных гаража, бассейна и газона, среди волосатых растрепанных пальм Константин с удивлением обнаружил веселые березки, крепенькие дубки и задумчивые плакучие ивы.

— Нравится?

— Ничего...

— Хочешь, тебе тоже здесь виллу построим?

— Позже отвечу на ваш вопрос, херр Мефистофель.

— Костя, ты пока можешь часок отдохнуть, а я займусь приготовлением к пирушке. Занимай комнату на втором этаже с видом на побережье, ополоснись, храпани. В общем, располагайся.

Он вошел в комнату, снял с себя промокшую одежду и встал под горячую струю душа. Не вытираясь, накинул халат и растянулся на широкой кровати. Спать он не собирался, разве чуток подремать.

...Антошка позвал его в колхозный сад за яблоками — стоять на страже, только он решительно отказался. Брат убежал, обозвав его трусом. Костик сел под стог сена и думал, как отомстить брату. В стогу шуршали мыши, в носу щекотало от пыли, над головой высоко в синем небе висел коршун, но Костик ничего не замечал.

Его обидели, его назвали трусом... Избить Антона в кровь, застрелить, да что там — изрешетить его, поганого, утопить в болоте вонючем! Ни в чем, никогда не уступит он брату. Он станет милиционером, получит пистолет и придет к нему с пистолетом. Вот уж Антошка попрыгает под дулом! Нет, лучше он станет большим начальником и возьмет брата в подчиненные. Он будет им командовать, наказывать за малейшую провинность. Вот попляшет Антошка под его дудку!

Над ним черной тучей навис колхозный сторож.

— Где твой брат? Я тебя спрашиваю, отвечай! — старик грозно вопрошал, глядя в самую глубину недетски серьезных глаз.

— Откуда мне знать? Я не сторож брату своему, — сквозь зубы произнес Костя.

Старик оторопело разжал кулаки. Его боевой дух мщения истаял. Он будто что-то вспомнил из давно забытого, пожевал сухими губами, почти скрытыми желто-седыми усами. Покряхтел и понуро ушел.

Судя по крикам и разноголосой ругани, гости уже собрались. Константин нехотя встал и прямо в халате спустился вниз. На зеленом газоне возвышался пустой стол. Между столом и домом рядом лежали аэрбэги — надувные матрасы.

— А где водка с селедкой? — удивленно спросил он хозяина.

— Отдохнул? Это хорошо, — обнял его за плечи Михаил. — Выпивон с закуской привезут из ресторана минут через десять. Этот вопрос входит в повестку дня торжества.

Кто-то сзади хлопнул Константина по плечу, следом за­грохотал гремучий бас:

— Костька! Ай кэнт билыв! Сан ов э бич! Во разжирел, дружков не узнает.

Он оглянулся — перед ним стоял Леонид. Художник-сюрреалист. Хулиган и пьяница. Он тыкал в белую ткань халата пальцем, измазанным несмываемой разноцветной краской.

Из-за его широкой спины выдвинулся писатель Дима. Этот страдал от жары и недопития, что очень явно отражалось на его дряблом лице, поэтому пока не шумел, а только вежливо расспрашивал свежеприбывшего, как там коммунисты Россию грабят.

Светлана, поэтесса, повисла на шее у Константина и завизжала.

С пальмы по-обезьяньи слезал Виктор, бывший матерый валютчик, злостный фарцовщик и родной гэбэшный сексот.

— Господа, внимание! — закричал хозяин. — Наше застолье везут.

Господа расступились. Из приехавшего автобуса фиолетовые официантки в белом выносили и ставили на скатерть стола серебристые судки. Когда многочисленные предметы собрались в сложную композицию из бутылок, фужеров, блюд, тарелок и цветов, Миша скомандовал:

— Кма-а-ан! Вперед.

Крышки судков поднялись, обнажив горячие блюда: борщ, щи, пельмени, осетрину, лососину, румяную картошечку. На льду охлаждались соленые огурчики, квашеная капуста, соленые грибки, селедочка в кольцах лука.

Все обернулись к Константину, ожидая его реакции. Он выдержал приличествующую моменту паузу, орлом обозрел окружение, налил себе рюмку «Столичной», выбрал покрепче и подцепил на вилку огурчик, а после уже сказал:

— Девять тысяч километров пролетел я, чтобы приехать в американщину, а вернулся, кажется, в Москву семидесятых. Давайте, ребятки, вздрогнем за встречу!

Ребятки приударили пить и кушать с отменным аппетитом.

Он попробовал понемногу от всех яств и сделал приятный для себя вывод: все сделано вкусно и по-домашнему. Спросил Мишу: кто же повар?

— Русский, конечно. И ресторан, откуда привезли, тоже нашенский.

После утоления голода ребятки расслабились и заговорили. Константин слушал сразу всех. Поначалу они хвастали своими успехами, изображая из себя процветающих бизнесменов.

Леня рассказывал о персональных выставках, которые прошли с блеском. Упоминал отзывы в прессе. Рассовывал фотографии, на которых он обнимал каких-то женщин, называя их «мэтрами мировой сюры».

Дима подписывал и раздавал свой роман, вывезенный в рукописи из Советов. В нем русский писатель, работая в котельной, чуть ли не в одиночку противостоял «империи зла», и перестройка началась именно с него. Именно он надоумил Горби и Сахарова разыграть все по его сценарию.

Света с подвыванием читала свои психоделические стихи, повисая на шее то одного, то другого, то сразу обоих соседей по столу. Там что-то было про космос и экстаз, прорывы в иномирность, фигурировала таинственная «препарированная серебряным скальпелем студенистая душа вчерашнего муравья».

Виктор организовал свою фирму, которая торговала икрой и сэкондхэндом, консультировала наивных американцев о секретах русского бизнеса. Он сыпал предложения Константину, но Миша подмигнул на вопросительный взгляд партнера и отрицательно качнул головой.

Наступал душноватый вечер. Иногда со стороны голубой прибрежной полосы доносились солоноватые дуновения оке­анского бриза. От цветов и травы поднимались пряные испарения.

Веселье плавно перетекало в фазу интимных душеизлияний, когда люди становятся самими собой. И тут стали выясняться обстоятельства, прямо противоположные обозначенным в первой фазе.

Леня совсем нищий, существует на вэлфер — пособие по безработице. Денег от проданных картин ему едва хватает на холсты и краски.

Дима, оказывается, распродал только десятую часть пятитысячного тиража своей книги и существует за счет почасового тарифа в авторемонтной мастерской.

Светка — и того хуже, работает бэбиситером, то есть няней, у какого-то дебильного мальчика, от которого все предыдущие няньки отказались. Мальчуган ее истерзал  хулиганскими выходками, и единственное, о чем она мечтает, это найти другую работу, а после этого поколотить пацана до синяков.

Виктор между десятой и двенадцатой рюмками признался, что фирма его прогорает, долги выросли до критической отметки, за которой ему угрожает или конфликт с русской мафией, или, в лучшем случае, американская долговая тюрьма.

Скоро все «ребятки» разлеглись на упругих аэрбэгах с бутылками в руках и, прихлебывая из горла, погрузились в «диалектический ностальгизм».

— Человек, сбежавший на свободу из страны с тоталитарным режимом, переходит на более высокий энергетический уровень. Это нормально, что на этом уровне мы еще на стадии освоения, то есть на низшем подуровне. Зато фактически имеем равные возможности с любым аборигеном. Я даже считаю, что потенциально мы выше любого янки, потому что они уже выдохлись, а мы полны идей и огромной нерастраченной энергии реализации.

— Ах, люди, воздвигнемте высоты крылатые над топями обыденщины. Пронзимся зовом надмирности и улетим в «изюмрудные» дали.

— Мы уже улетаем. Нам только адекватно ассимилировать векторы. Дайте мне перевернутый мир, и я дам ему точку опоры.

— Сила отторжения прямо пропорциональна нажиму. Надо дать им позвать нас на  пустующие престолы. И мы взойдем и позволим себя ублажать.

— Наш русский гений снова перевернет их затхлый плешивый идиотизм.

Сидеть за столом продолжали двое, негромко переговариваясь:

— Миша, что они с собой сделали? Это же «Кащенка» на выезде, в Белых Столбах.

— Что поделаешь, Костик, не каждому здесь удается встать на ноги.

— Ну и пусть катятся обратно в пенаты!

— А там они кому нужны?

— Там хоть свои кругом. В конце концов есть кому, так сказать, излиться.

— Видишь ли, они туда письма шлют триумфальные: все у нас о’кэй и тэ дэ. Стыдно, видишь ли, признаться в своем фиаско.

— Уроды... На что они тебе?

— Жалко, — пожал плечами Михаил. — Да и традиция у нас такая: собираться раз в год. Эти посиделки я под твой приезд подгадал.

— Удружил.

Константин едва сдержал раздражение, встал, опрокинув плетеный стул, и побрел к бассейну. Подсвеченная из глубины голубая вода напоминала ту самую «студенистую душу вчерашнего муравья», которую препарировал Светкин скальпель. Он поднял глаза и увидел звездное небо. Разглядывание звезд обычно его успокаивало. Только не сейчас. Вот оно что! Здесь даже небо чужое.

Он резко обернулся в сторону развалившихся на матрасах пьяных экс-москвичей. Ленька поливал всех водкой и зычно гоготал. «Дождик-дождик, поливай!» — раскачивалась Светка, подставляя под струи «Столичной» прозрачные ладони. Бородатый хулиган вылил водку из литровой бутылки и глянул на Константина.

— Старички, а давайте Костьку замочим!

— Замочим! Замочим! — завизжали остальные.

Подбежали к нему, приподняли на руках и швырнули в бассейн. Следом прыгнули сами. Сначала он отплевывался, ругался, но вдруг увидел вокруг родные мокрые смеющиеся лица и... плескался с ними, кричал что-то веселое, шутил, обнимал то одного, то другого, целовал в мокрые щеки, губы, снова кричал что-то. Вылезли из бассейна мокрые, веселые и даже трезвые. Михаил, оказывается, тоже барахтался с ними в своем белом костюме за тысячу долларов.

Константин отвел его в сторону, обнял и на ухо сказал:

— Ты вот что... От наших прибылей подбрасывай им маленько. Ну, там по тысячонке-другой в месяц, и Витьке помоги с бизнесом развязаться, ладно?

— О’кэй, босс!

— Я те дам «о’кэй», янка мириканская, я те дам «босс»! — и снова столкнул его в воду. Мишка в


Содержание:
 0  вы читаете: Путь к отцу : Петров Александр    
 
Разделы
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 


электронная библиотека © rulibs.com




sitemap