Старинное : Древнеевропейская литература : Часть шестая

на главную страницу  Контакты  Разм.статью


страницы книги:
 0  1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22

вы читаете книгу




Часть шестая

Итак, я нахожусь на сцене Комедии: если читатель удивлен, то сам я удивлен отнюдь не меньше.

Вообразите новоиспеченного господина де Ля Валле, в его подбитом шелком камзоле, совершенно потерявшегося и оробевшего, потому что ему пришлось побыть несколько минут в обществе четырех или пяти вельмож; вообразите его в кругу самых знатных или самых богатых людей славного города Парижа, рядом с графом д'Орсаном, сыном знатнейшего лица в королевстве, – причем граф называет меня своим другом и обращается как с ровней; вообразите все это, и вы не сможете не удивляться.

Не слишком ли торопится автор? – скажут мне читатели; но я уже говорил и повторяю здесь еще раз: ни одного шага я не делаю сам, события ведут меня за собой, и управляет ими одна лишь фортуна, а ей угодно было меня побаловать.

Я с удовольствием возвращаюсь к воспоминанию о театре; во мне все еще жива потребность утвердить в собственных глазах мою скромную особу – чувство, возникшее в тот миг, когда я очутился в карете и услышал, как граф приказывает кучеру везти нас в Комедию.

Вероятно, вы помните, что при одном слове – Комедия – сердце мое радостно забилось. Правда, очень скоро мне пришлось немного остыть: несколько минут, проведенных в фойе театра, жестоко меня, унизили, дав почувствовать, как чужд я этому новому для меня обществу. Граф д'Орсан был слишком занят разговором с людьми, сразу его окружившими, и не мог меня выручить или облегчить мне роль, в которой я вынужден был выступить впервые в жизни. Но все это померкло, когда я вместе с этим знатным сеньором очутился на сцене. Если тщеславная гордость порой изменяет нам, то она очень быстро находит основания, чтобы воспрянуть вновь.

Кто бы поверил и мог ли я сам предположить, что шпага, которую по моей просьбе мадемуазель Абер приобрела для меня в качестве парадного украшения к новому костюму, даст мне случай спасти жизнь могущественному человеку и введет меня в тот же день в общество ему подобных? Я убежден (что бы ни говорили мои недоброжелатели о том промедлении, с которым шестая часть следует за первыми пятью), что нужно было не меньше двадцати лет, чтобы опомниться после неожиданного случая, давшего мне возможность проявить свое мужество и добиться ошеломившей всех победы; но, пожалуй, не меньше времени потребовалось, чтобы придти в себя от оцепенения, в которое повергло меня первое посещение театра Комедии. Подумайте только, без малого за четыре года[87] пройти путь от деревни в Шампани до Французской Комедии, – и по каким ступеням! Скачок, что ни говори, головокружительный; так или иначе, я в театре.

Усевшись на место, я обвел взглядом все, что было вокруг, но признаюсь честно: глазам моим представилось слишком многое, и я ничего не мог разглядеть как следует; а если уж говорить всю правду, то я не увидел ровным счетом ничего. Все останавливало мое внимание: каждое лицо, каждая поза, каждый наряд; но я ни на чем в отдельности не мог сосредоточиться. Я больше не чувствовал робости, ибо не успевал думать о себе. Тысячи диковинных вещей возникали перед моим взором, и едва я их замечал, как на смену им являлись другие и отвлекали мое внимание от первых. Какой кавардак воцарился в голове бедного Ля Валле! Чья-нибудь болтовня вдруг пробуждала его от оцепенения, но если новизна этих речей заставляла его настораживать уши, то пустота их утомляла мозг.

– Здравствуй, шевалье, – говорил некий новоприбывший господин Другому, уже сидевшему в креслах. – Был ты у маркизы? Экий плутишка, к герцогине больше ни ногой! Нехорошо, нехорошо. Вот каковы наши знаменитости: их всюду принимают с распростертыми объятиями, а попробуй пойди к ним за каким-нибудь делом – сто раз проходишь впустую. Какую пьесу дают сегодня, не знаешь? Что о ней говорят? Вчера я ужинал в избранном обществе; там была графиня такая-то. А что за вино подавали! Мы изрядно выпили… Старый граф сразу захмелел. Графиня, представь себе, ничуть не рассердилась; прекрасная женщина. Сегодня ты еде ужинаешь? Боже, какая таинственность! И это в твои годы! Фи!

Все это говорилось быстро, как затверженный урок, так что собеседник едва успевал вставлять время от времени «да» или «нет» и под натиском говоруна только кивал головой. Такие речи произносились, без различия, и старцами и молодыми вертопрахами – только первым приходилось чаще переводить дух; и я подумал, что разговоры эти не столько служат для обмена любезностями, сколько для добровольного разрушения своих легких с обоюдного согласия.

Другой господин, изящно изогнувшись подле ложи бенуара, расточал избитые комплименты сидевшим в ней дамам, которые слушали их с легкой улыбкой, как бы говорившей: приличие требует не придавать вашим словам значения, но продолжайте, хотя в ваших комплиментах нет и тысячной доли того, чего я заслуживаю. Но если в глубине души они думали это, то уста их говорили совсем иное. Дама должна была показать, что не верит льстивым речам, полным преувеличений, и не обманывается насчет истинной цены любезных слов кавалера; но глаза ее, как бы невзначай, давали знать, что это приятно и что она благодарит.

Наблюдая все эти маленькие сценки, служившие прелюдией к спектаклю, я, точно в каком-то угаре, думал обо всем и ни о чем. И не удивительно: ведь я был совершенно незнаком с нравами высшего света, где слова почти никогда не бывают в согласии с мыслями. Не знал я и того, что красивой женщине не подобает пользоваться обыкновенной человеческой речью; что французский язык для нее слишком беден и невыразителен, и мода велит восполнять эти недостатки, прибегая к несуразным гиперболам,[88] часто лишенным всякого смысла, которые могут только внести путаницу в мысли и сделать самую приятную даму форменным посмешищем.

И пусть мне не говорят, что я рассуждаю слишком наивно. Конечно, есть много людей, более привычных к парижским обычаям, и они, пожалуй, не поверят, что можно быть таким простаком. Но ведь мое знакомство со светом началось только после женитьбы, причем женитьбы на особе, не знавшей иного языка, кроме того, каким проповедует Ле Турне[89] или Сен-Сиран;[90] услышав, что говорилось в театре, она бы воскликнула: «О боже! Дитя мое, вас ждет здесь погибель!»

Так что наивность моя вполне извинительна.

Однако всему приходит конец, таков закон природы. Пришел конец и моим недоуменным вопросам. Удар смычка привел меня в чувство или лучше сказать, завладел моими чувствами и покорил мою душу. Я впервые понял, что у меня нежное сердце. Да, при звуках музыки я испытал сладостный трепет, какой знаком лишь истинно впечатлительным натурам.

Но, скажут иные, мы уже знаем вашу впечатлительную натуру. Мадемуазель Абер, госпожа де Ферваль и госпожа де Фекур дали вам возможность приоткрыть читателю вашу склонность к нежным идиллиям; значит, с того времени вы уже сами должны были знать, что обладаете чувствительным сердцем.

Не могу сказать, что эти поверхностные увлечения ничему меня не научили, не открыли мне глаза на мою истинную природу; я не совершу опрометчивости и не боюсь опровержений, если заявлю, что эти женщины мне нравились.

Всем ведомо, что в городе Париже можно каждый день одерживать новые любовные победы и в то же время иметь нежное и верное сердце; очень многие на моем месте заявили бы с гордостью, что они были влюблены. Это даже обязательно; во всяком случае, я имел право назвать любовью мои отношения с мадемуазель Абер, ведь в романах влюбленный должен быть верным, а если его верность и нарушат кое-какие увлечения, то он незамедлительно одумается, раскается, добьется прощения и станет более постоянным в своих чувствах. Но правда жизни, как я уже имел случай сказать, не подчиняется правилам.

И именно приверженность к правде обязывает меня напомнить, что если читатель правильно понял мои отношения с этими дамами, он убедился в одном: сердце мое в них почти не участвовало; все дело решали мои красивые глаза, и только они. Да, «красивый брюнет», избалованный женщинами, еще не успел заглянуть в собственное сердце и понять, способно ли оно первое загореться любовью.

Я женился на мадемуазель Абер, конечно, не потому, что был в нее влюблен. Мною руководила скорее благодарность и надежда на удачу, хотя ее и трудно было ожидать от случайной встречи на Новом мосту. Я только дал почувствовать, что любовь возможна. Мадемуазель Абер много сделала для меня, она вправе была ожидать самых пылких чувств. Но я не питал к ней истинной любви. В этом нетрудно убедиться, если вспомнить, что даже накануне свадьбы я готов был изменить своей невесте при первых же заигрываниях госпожи де Ферваль, – а ведь добрая святоша, мадемуазель Абер, еще только собираясь отдать мне свою руку, была убеждена, что душа моя принадлежит ей всецело. Припомните и то, что я невольно краснел, уверяя, что люблю свою будущую жену, и что я изменил бы ей в доме мадам Реми, если бы не явился нежданно-негаданно некий не слишком щепетильный шевалье, который кичился тем, что обратил в бегство «любезного Жакоба», но отнюдь не счел для себя зазорным занять его место.

Моя едва наметившаяся связь с госпожой де Ферваль могла бы, конечно, покоиться на более благородной почве, но тщеславие и корыстные помыслы опередили любовь. Прямота и бесцеремонность госпожи де Фекур, не постеснявшейся делать мне авансы, ее пышный бюст… Хм, ведь это дело щекотливое! Словом, знакомство с этими дамами льстило моему самолюбию, но не пробудило моего сердца; почву слишком усердно удобряли, прежде чем узнать ее истинные качества.

Итак, ничто до сих пор не обнаружило существовавшей во мне способности воспринимать прекрасное, пока музыка, коснувшись моего слуха, не захватила всю мою душу; и душа моя проснулась: ведь я впервые в жизни слышал, чувствовал и наслаждался гармонией звуков.[91]

Если бы сидевшие вокруг господа, которые, по всей видимости, явились в театр, чтобы не обращать никакого внимания на пьесу, взглянули бы на меня, они, безусловно, приняли бы меня за провинциала, жителя какого-нибудь глухого угла; и насмешливые улыбки, какими они вознаградили в фойе мои усиленные реверансы, снова нарушили бы мое душевное равновесие.

Я избежал унижения – или, вернее, если надо мной и посмеивались, оставался невозмутимым – только потому, что этого не замечал, и блаженство мое не было ничем омрачено.

Всякому известно, что самые оскорбительные обстоятельства можно перенести спокойно, если вы, на свое счастье, их не замечаете или достаточно тверды, чтобы ими пренебречь. Я же был сам не свой от восторга и не видел ничего, кроме игры актеров; все прочее ускользало от моего внимания, как бы не существовало для меня. Стало быть, ничто не выбивало меня из колеи, и я был счастлив.

Да, попытайся я описать мое восхищение, едва ли я нашел бы для этого должные краски. Что сделалось со мной, когда началась первая сцена! Я и позже не мог отдать себе в этом полный отчет; и ныне, хотя я уже привык сидеть на сцене Французской Комедии, вряд ли я мог бы передать все ощущения, какие волнуют меня в театре. Они так разнообразны, так живо сменяют друг друга, что если и можно многое почувствовать, то описать все это – невозможно.

Но чтобы дать вам понять мое состояние в тот достопамятный вечер, один из самых важных в моей жизни, ибо он положил начало моему нынешнему благополучию, вообразите еще раз Жакоба, который из возчика, доставлявшего в столицу вино с фермы своего отца, превратился в лакея, затем, попав в объятия влюбленной святоши, стал владельцем ренты в четыре тысячи ливров и вот, наконец, очутился на сцене Французской Комедии.

Сообразив все это, вы легко представите себе, как я сижу на своем месте, прямо, точно проглотив аршин, не смея развалиться на банкетке, как все мои соседи, и лишь осторожно повертывая голову в ту или другую сторону, чтобы внимательно оглядеть зрителей, когда им случалось пошевелиться.

Не стоит спрашивать меня, почему я так себя вел; мне пришлось бы сознаться, что я боялся окрика вроде того, какой мне довелось услышать в доме мадам Реми; я был бы совсем уничтожен и, может быть, принужден с позором бежать, если бы кто-нибудь приветствовал друга и избавителя графа д'Орсана словами «эй, любезный Жакоб».

Это опасение время от времени приходило мне на ум, но вскоре забывалось. Стоило мне бросить взгляд на окружающее, и что-нибудь отвлекало меня не только от этих мыслей, но и от самого спектакля, хотя я дал себе слово внимательно следить за ходом действия.

Внимание мое привлекла группа из пяти или шести молодых господ: не глядя на сцену и не слушая того, что там говорилось, они сначала вволю поболтали о лошадях, собаках, охоте и девицах легкого поведения, а потом собрались уходить. В глубине души я обрадовался, потому что их поведение чем-то меня задевало. Но перед уходом они решили поглядеть, что делается в театре.

В тот же миг я увидел, что откуда-то вдруг появились лорнеты и как по команде устремились на ложи, чтобы получше рассмотреть сидевших там красавиц. Позы, лица, наряды дам тут же подверглись недоброжелательному суду; приговор выносился моментально. В то же время между креслами и ложами возник обмен поклонами, улыбками, дружескими кивками; вслед за этим юные наблюдатели, вновь развалившись на своих местах, стали делиться впечатлениями, причем каждый обмен мнений заканчивался анекдотом о знакомых дамах или предположениями о возрасте незнакомых, насколько позволял судить верный или обманчивый инструмент, коим они пользовались для своих наблюдений. Хотя этот странный способ рассматривать женщин и последующая болтовня раздражали меня и мешали следить за пьесой, я все же не мог удержаться от смеха.

Честно признаюсь, я не понимал, почему всем этим господам так полюбились лорнеты. Что это, спрашивал я себя, укор природе или комплимент ей? Я присмотрелся внимательней: меня удивляло то, что самые молодые чаще всего подносили к глазам лорнетку.

Зрение, что ли, у них слабое, – вопрошал я себя, – или мужчине столь же неприлично явиться в театр без лорнетки, как даме без коклюшек?[92] Но я стеснялся спросить господина д'Орсана, который мог бы разом положить конец моим сомнениям. Мне не хотелось показаться слишком уж неопытным новичком, и я предпочитал разобраться в этом самостоятельно. Но у всех этих молодых людей были красивые глаза, совершенно здоровые на вид, с ясным зрачком и блестящей роговицей – и тут я заметил, что отсутствие у меня лорнетки вызывало у них столь же сильное удивление.

Как же я заблуждался, осуждая инструмент, который вскоре оказал мне немало услуг! Прошло совсем немного времени, и я горько пожалел, что по неопытности не запасся столь полезным предметом, отправляясь в театр! Но прежде чем перейти к этому интересному пункту моего повествования, позвольте сказать еще одно словечко о странностях, замеченных мною у зрителей, сидевших на сцене, где находился и я, к великому своему смущению.

Я прислушивался к голосам актеров, но почти ничего не мог расслышать. Какой-нибудь молодой франт вставал со скамьи, поворачивался налево или направо, чтобы сообщить по секрету своему приятелю первый попавшийся вздор, причем говорил так громко, что было ясно: он ничего не имеет против, если его замечания услышат посторонние и будут передавать на ухо своим соседям, и так по всему театру. Он говорил в полный голос, давая понять каждому: «Если я выражаю доверие своему другу, сообщая ему что-либо на ухо, я вовсе не считаю и вас недостойным узнать мой тайну. Да, я говорю громко, можете слушать, но как бы по секрету – и потому меня никак нельзя обвинить в нескромности».

Поначалу я из деликатности и почтения старался зажимать уши (на нас всегда лежит печать нашего природного сословия, и стереть ее может только время); но заметив, что голоса их все крепли, я догадался, что вовсе не должен чувствовать себя лишним. И тогда я принял смелое решение: осведомиться обо всех этих порядках у графа; ибо первый акт подходил к концу, светские обязанности призывали его в фойе, и мне предстояло последовать туда за ним.

– Вы, вероятно, удивлены, сударь, – начал я, – что человек, удостоенный вашего расположения, так несведущ в театральных обычаях и становится в тупик на каждом шагу.

Пусть такие речи не покажутся читателю неожиданными в моих устах: я хорошенько обдумал свои слова и приготовился; а вы уже знаете, что речь моя мало-помалу становилась все правильней и изящней.

– Я вырос в деревне, – продолжал я, – а у нас принято, не мудрствуя лукаво, пользоваться тем, что дано от природы. Конечно, старики иной раз надевают очки, чтобы читать молитвенник в церкви или дома; но чтобы разглядеть на улице Пьера или Жака или ходить по комнате, они в искусственных глазах не нуждаются. Или в городах зрение раньше слабеет, чем в деревне, и в Париже быстрее, чем в провинции?

Господин д'Орсан, хотя и сам был молод, сохранял достаточно благоразумия, чтобы не вдаваться в смешные крайности; но и он удивился моему вопросу и моему взгляду на вещи. Однако по доброте сердечной не подал виду. Вы и сами понимаете, что я это отчасти почувствовал, хотя он почти ничем не выразил свое изумление.

– В ваших словах, дорогой мой, – ответил он, – много разумного и справедливого. Но такова мода. Хороший тон требует смотреть на предметы через стеклышко; и даже если зрение у вас хорошее и, более того, если смотреть простым глазом приятнее, обычай, да, именно обычай, не разрешает этим ограничиваться, а не считаться с обычаями значит быть смешным. Я тоже враг сего обыкновения – и может быть, такой же, как вы, – и все же вынужден подчиниться. Тысячи людей разделяют наше с вами мнение, но не смеют идти против того, что принято. И самое странное то, что чем больше человек одарен природным зрением, тем меньше он ценит этот дар и, следуя обычаю, обращается к лорнету.

– Чудно! – отозвался я. – И откуда взялась такая мода – поступать себе наперекор и сводить на нет блага, дарованные господом богом?

– Это своего рода молчаливый уговор, – ответил он. – Надо делать то-то и то-то, потому что большинство людей считает, что это хорошо, и все так поступают.

– А мне кажется, – прервал я его, – что это просто насмешка над природой.

– Над природой? – возразил он. – Да кто же заботится о природе? Она нас создала, и на этом ее дело кончено. Да и что природе до наших обычаев? Она дала нам органы тела, а как мы ими распорядимся и на что их употребим – это уж наша забота.

– А как понять эту особенную манеру сидеть, вернее лежать на банкетке? Этого тоже требует мода? И она же велит ходить в театр, чтобы не смотреть пьесу? Тогда уж лучше сидеть дома.

– Да, друг мой, – сказал он, – только провинциал или буржуа станет внимательно следить за спектаклем; хороший тон обязывает слушать актеров лишь мельком. И заметьте: я не случайно назвал только провинциалов и буржуа; ибо канцелярский чиновник или служащий имеет право и даже обязан, находясь в партере,[93] копировать манеры знатных, сидящих на сцене. Такова мода, этого она требует, а мода – великий деспот.

Тут уж господин де Ля Валле окончательно стушевался, и вместо него явился Жакоб во всей своей красе. Вытаращив глаза и разинув рот, я слушал господина д'Орсана и имел весьма неумный вид, подтверждавший славу уроженцев моей провинции. Шампань, хоть она и была родиной многих знаменитых людей, не может, как известно, претендовать на остроту ума. Граф д'Орсан, привыкший бывать при дворе и все понимавший с полуслова, не мог не угадать того, что заметил бы всякий, куда менее проницательный человек; но он был так добр, что постарался это скрыть; он предложил вернуться на сцену. Я последовал за ним.

Не успели мы занять свои места, как глаза мои снова разбежались; я решил, что теперь буду слушать актеров лишь между делом, а лучше хорошенько рассмотрю ложи, амфитеатр и партер.

Вот я немного и обтесался: как следует модному господину, нахожусь в театре, то есть заполняю в числе прочей публики зал. Время от времени до слуха моего доносятся аплодисменты; мои соседи тоже хлопают в ладоши; я машинально хлопаю вслед за ними. Я говорю машинально, так как слова господина д'Орсана крепко мне запомнились, я решил во всем следовать моде и принялся поминутно аплодировать неизвестно чему. На самом деле я, как мне казалось, умел чувствовать прекрасное; какой-то трепет пронизывал меня в такие минуты; но как раз в этих местах публика почему-то хлопала очень слабо. Я порой оставался вполне равнодушным, а все вокруг меня шумно аплодировали; и наоборот, я часто досадовал на партер, который безмолвствовал и тем мешал мне выразить свой восторг.

Здесь было бы уместно нарисовать портреты и описать игру актеров и актрис, выступавших в тот вечер; но я был так захвачен всем окружающим, что решительно не мог вникнуть в это настолько, чтобы удовлетворить любопытство читателей. Правда, впоследствии я имел случай познакомиться ближе с их игрой и мог бы восполнить пробелы своего внимания и памяти, но в писании моих мемуаров наступил перерыв, а за это время другие авторы опередили меня.[94] Кроме того, я следую правилу: рассказывать обо всем последовательно, а в то время, которое здесь описывается, я был еще недостаточно осведомлен, чтобы вынести свое суждение.

Одно могу здесь сказать: героиня пьесы, Монима, приковала к себе мое внимание, как я ни старался, следуя моде, напускать на себя рассеянность. Я тогда еще ничего не знал о театральных героинях, но очаровательная актриса, исполнявшая эту роль, так воспламенила мою душу, что я обо всем позабыл. Ничто внешнее не могло отвлечь меня; стоило ей заговорить, как я оказывался в ее власти; я жадно ловил каждое ее слово, я испытывал вместе с ней ее страхи, разделял ее тревоги и сочувствовал ее желаниям.

Да, надо отдать справедливость актрисе: каждое ее слово звучало так совершенно, что казалось собственной ее речью; как ни был я прост и неопытен, но и я замечал, что пленяет меня не Монима, которую играет мадемуазель Госсен, а сама мадемуазель Госсен, играющая роль Монимы. Актеры делятся на разряды соответственно качествам, каких требуют характеры персонажей. Я был бы рад исполнить обещание, данное в конце пятой части; мое молчание относительно спектакля, возможно, разочарует и актеров и читателей. В самом деле, если выдающиеся люди, в любой области, пользуются уважением современников, в котором им по справедливости нельзя отказать, то и потомство тоже предъявляет право на удовольствие знать об этих людях. Оно хочет воздать им должное. Эта заслуженная честь, которая оказывается, так сказать, поневоле, больше значит для славы великих актеров, чем плебейские предрассудки, которые тщатся ее загрязнить. И если я ничего не пишу об игре актеров, то отнюдь не из желания умалить их заслуги. Просто я был невнимателен в тот вечер и не мог хорошенько все рассмотреть и расслышать; вот и вся причина моего молчания.

«Ах, создатель! – скажут иные, – зачем так много толковать о театре!» Но я уже предупредил читателей, что это театральное представление, – само по себе весьма обычное – оказалось одним из выдающихся событий моей жизни; я не зря так долго останавливаюсь на этом вечере; поистине, фортуна решила меня побаловать, ибо положение, которое могло бы повредить всякому другому, стало причиной дальнейшего моего благополучия. Нет, я никогда не забуду тех счастливых минут. Не корите же меня, если я вновь заговариваю о них. Вы сами видите: мне до сих пор не надоело думать о том дне, и я полон решимости возвращаться к нему снова и снова.

Начиналось четвертое действие; господин д'Орсан раскланялся с двумя дамами, сидевшими в передней ложе, в глубине зрительного зала. Я уже несколько раз пристально поглядывал на эту ложу; мне казалось, что оттуда через лорнет тоже старались разглядеть того, кто бросал столь пристальные взгляды; но, впрочем, я не придавал этому особенного значения. Поклон, отвешенный господином д'Орсаном, возбудил мой интерес: я подумал, что дамы в ложе смотрели на него, но как выяснилось позже, я ошибся.

Я отметил про себя, что приветствие господина д'Орсана было весьма любезным. Его дружеский поклон, относившийся к одной из дам, говорил о близком знакомстве, другую же он приветствовал более сдержанно, что свидетельствовало скорее о светской учтивости, чем о сердечных узах. Ответные поклоны также были разными, и я сумел уловить этот оттенок. Я стал внимательно разглядывать обеих дам. Они заметили, как мой друг шепнул мне что-то на ухо, и, по-видимому, насторожились. И тут я заметил взгляд блестящих карих глаз, ответивший на мои робкие взгляды. Я смутился: она сразу отвела глаза, и мне показалось, что она рассердилась на мою нескромность, но тут же с воодушевлением заговорила о чем-то со своей подругой, начавшей тоже разглядывать меня; дама как бы говорила мне: «можете продолжать, но знайте, что я взглянула на вас по чистой случайности». Я осмелел и смотрел на нее, не отрывая взгляда; глаза ее, как мне показалось, оживились; кровь прихлынула к моим щекам, и господин д'Орсан, вероятно заметил это, потому что сказал:

– Дорогой мой, либо я очень ошибаюсь, либо одна из дам, сидящих в этой ложе, была бы очень рада, если бы вечером я привел вас в ее салон.

– Не могу, – ответил я, – моя жена…

– Ах, ваша жена, – прервал он меня с живостью, – так вы женаты! Тем хуже, но это ничего не меняет. Сегодня вы принадлежите мне; я обязан вам жизнью, одного дня мне мало, чтобы хорошенько узнать вас. Я с вами не расстанусь; и не спорьте.

Что мог ответить на это господин де Ля Валле? Последнее слово всегда за знатным сеньором, мне же оставалось лишь повиноваться. Я все же пытался отнекиваться, так как помнил о своей супруге и не хотел причинить ей беспокойство. Благодарность обязывает нас щадить людей, перед которыми мы в долгу. Возражения уже готовы были сорваться с моих уст, когда еще один взгляд, брошенный графом на ту ложу, решил дело.

Как различен был ответ обеих дам! Мне казалось, я прочел его в их взглядах. Та, к которой в первую очередь обращались взоры графа, ответила ему простым жестом, означавшим «Как хотите», взгляд второй дамы выражал застенчивую признательность к тому, кто угадал ее желания. Эти наблюдения, подкрепив намерения господина д'Орсана, побудили меня поклониться обеим дамам. И если мой поклон одной из них означал простую вежливость, то второй он говорил о моей благодарности за ее внимание, зажегшее огонь в моих глазах.

Я сидел неподвижно, не спуская глаз с ложи. Если моя избранница иногда и отводила от меня взгляд, то тут же, вопреки смущению, покрывавшему краской ее лицо, невольно вновь поворачивала голову в мою сторону. Выражение ее глаз выдавало радость от того, что они встречают отклик с моей стороны, мои же глаза от нее не отрывались, убеждая ее в том, что я ценю ее внимание. Как сладостны первые порывы нежности, как радостно думать, что их разделяют, или по крайней мере, что они замечены, если еще не приняты благосклонно.

Представление кончилось, пора было уходить. Господин д'Орсан еще. раз повторил, что ни в коем случае не намерен со мной расстаться – я же об этом и не помышлял. Когда мы проходили через кулисы, я стал очевидцем той свободы обращения с актрисами, которая разрешается богатым и знатным: они отпускают любезности одной, потреплют по щеке другую, пошутят с третьей, улыбнутся четвертой – словом, каждая получает свою долю; тут же иногда отпускается комплимент, часто весьма неловкий, актерам, которым не совсем безразлично поведение этих дам – их жен или невест.

Полюбовавшись на этот новый спектакль, мы подошли к ложе, где сидели дамы, с которыми мы раскланивались; после короткого обмена любезностями мы собрались уходить. Я подал руку той, которая отличила меня. Она оперлась на мою руку, бросив на меня застенчивый взгляд, как бы говоривший, что при выборе кавалера ее сердцу было бы нелегко отказаться от предложенной руки. Я же был так рад, так взволнован, что не мог с собою справиться и пылко сжал ее ручку, но тут же испугался собственной дерзости: что, если она угадает во мне деревенщину? Я смотрел на господина д'Орсана и, стараясь во всем подражать ему, больше молчал, боясь, что могу сказать что-нибудь не так. Я сознавал, что не могу чувствовать себя вполне свободно, как с госпожей де Ля Валле, и боялся, что не понравлюсь, хотя еще сам не отдавал себе отчета в том, что хочу понравиться. В сердце нашем воцаряется хаос противоречий, когда оно чувствует приближение любви. Именно таково было мое состояние. Как бы то ни было, оставаясь тем же, кем был, я старался обдумывать свои слова, и увидел, что меня охотно слушают; это придало мне бодрости. Правда, надо отдать должное господину д'Орсану: понимая, в каком я затруднении, он искусно направлял общий разговор, все время занимая дам, так что чаще всего от меня требовалось только вставлять: «да, сударыня» или «нет, сударь».

Так поступает умный человек, если хочет выставить в лучшем свете своего неопытного собеседника, не унижая его.

Пройдя сквозь строй молодых щеголей среднего разбора, толпившихся у театра, мы добрались до кареты наших дам, в которой было решено ехать всем вместе. Сначала я не понимал, для чего тут собралась целая толпа молодых вертопрахов; я обнаружил истину, услышав несколько замечаний, то одобрительных, то критических, насчет ножек дам, садящихся в карету, и должен сказать, был польщен, уловив, что дама, которая опиралась на мою руку, удостоилась самых многочисленных похвал; одобрение твоему вкусу всегда лестно, особенно когда его не приходится выпрашивать. Но вот карета тронулась, и мы поехали.

– Где мы будем ужинать, граф? – спросила госпожа де Данвиль, приятельница господина д'Орсана – может быть, поедем в мой загородный домик?[95] Сударь, надеюсь, вы не откажетесь составить нам компанию?

Господину де Ля Валле было чем гордиться: экипаж, в котором я ехал, многое мне разъяснил о звании его владелицы, обратившейся ко мне с таким лестным предложением.

– Сударыня, – сказала она своей подруге, – ведь вы не станете возражать, если наш спутник отужинает с нами? Знаете, граф, я не предвидела, что все так сложится и ждала вас сегодня у себя. Но теперь, благодаря вашему другу, у нас получился правильный четырехугольник. Воображаю, как будет досадовать госпожа де Нокур, когда узнает, что вы были со мной, д'Орсан, и что будет с шевалье де…, если он узнает о нашем новом знакомстве.

Я не называю здесь имени моего соперника, но если бы мои спутники видели мое лицо, они заметили бы мое волнение – это был тот самый шевалье, который застал меня у мадам Реми. Видно, ему на роду было написано становиться мне поперек дороги.

– Но один из них двоих отбыл в полк, – продолжала госпожа де Данвиль, – а другая сидит в своем поместье, так что нам нечего опасаться. Однако, судя по вашему молчанью, вы предпочитаете мой парижский салон, хотя там могут оказаться посторонние; во всяком случае двоих, самых нежеланных, не будет.

– Если бы даже шевалье и был здесь, он не имеет никакого права следить за моими поступками, – сказала дама, – такой поклонник никогда не завоюет моего сердца. Надо быть менее ветреным, чтобы мне понравиться.

Я уверен, что тут мой рассказ становится интересным и что для читателя наступила пора познакомиться получше с характерами обеих дам, из которых младшая почти все время молчала, тогда как старшая говорила без умолку, не давая никому вставить слова. Надо удовлетворить любопытство читателя, тем более что в дальнейшем мне не придется больше говорить о госпоже де Данвиль. Что касается ее подруги, то она вслед за господином д'Орсаном многое сделала для моего теперешнего благополучия.

Я буду, насколько возможно, краток, ибо дать чей-либо портрет – значит повторять то, что уже не раз говорилось. Достаточно знать человека в общих чертах; более мелкие подробности порождены природой и проявляются сами собой во всех его поступках.

Маркизе де Данвиль было двадцать восемь лет. Это была маленькая и хорошо сложенная женщина с ослепительно белой кожей и нежными глазами, привлекавшими к ней сердца.

Ум этой прелестной блондинки уступал ее красоте. В сущности, в разговоре ее единственным козырем было искусство светской болтовни, принятой в их кругу. Ее рано выдали замуж за старика, и она настолько привыкла первенствовать, что считала достойным всеобщего восхищения любое слово, слетавшее с ее уст. Разочарованная супружеством, она отнюдь не была нечувствительна к любовным утехам, но в своих изменах мужу не преступала границ приличия и никогда не имела больше одного поклонника зараз. Она никогда не порывала свои связи первая, но всегда была готова отплатить изменнику той же монетой; и – что гораздо труднее понять – она ни за что не соглашалась возобновить однажды порванные отношения. Поставив себе за правило быть верной любовнику, она требовала того же и от него; и когда ее обманывали, она бывала обманута больше, чем всякая другая на ее месте. Господин д'Орсан в то время пользовался ее благосклонностью; по этой причине он ничего не говорил о приключении, которое привело к нашему знакомству. Но когда в разговоре она дружески хлопнула его по руке, он невольно поморщился, так как удар пришелся по ране, полученный во время уличного боя.

– Как вы чувствительны, граф, – заметила она, – что с вами?

Ему пришлось рассказать об уличном столкновении; стараясь ничем не нанести ущерба моему тщеславию, он завуалировал, как мог, обстоятельства, в которых я вынужден был придти ему на помощь.

Я не мог не проникнуться уважением к госпоже де Данвиль, столько нежной тревоги было в ее расспросах. Но я забыл сказать, что мы тем временем подъехали к особняку, и эти щекотливые вопросы, приводившие графа в замешательство, она задавала, уже выходя из кареты, а он на этот раз охотно простил бы ее, если бы она проявляла меньше участия к его злоключению.

– Но почему они напали на вас? – спрашивала дама. – Где это произошло? А как там оказался ваш спаситель? Ваша рана не опасна? Зачем было ехать в Комедию? Я вас не отпущу сегодня. Одна мысль об этой драке приводит меня в ужас. Ах сударь, – обратилась она ко мне, – расскажите мне эту историю подробнее. Господин д'Орсан что-то от меня скрывает.

– Охотно выполнил бы вашу просьбу, сударыня, – начал я (при всей своей простоте я понял по взгляду господина д'Орсана, что он рассчитывает на мою сдержанность) – но я ничего не успел заметить, кроме того, что граф в опасности. Мне посчастливилось во время придти ему на помощь; вот все, что я знаю. Он показался мне человеком достойным, а по-моему ничего больше и не требуется: я рад оказать такому человеку услугу. Я выполнил свой долг и ни о чем другом не думал.

– А особа, в чей дом он потом зашел, красива? – любопытствовала дама. – Что это за люди? Долго ли он был без сознания? Можно ли как-нибудь отблагодарить этих добрых людей? Что касается вас, сударь, знайте, что отныне я ваш друг. Вы поступили благородно, очень благородно. Граф, об этом нельзя забывать. Согласитесь, сударыня, – обратилась она к своей приятельнице, – что господин де Ля Валле на редкость благородный человек.

Эти слова, идущие прямо из сердца, минуя рассудок, дадут более верное представление о душе госпожи де Данвиль, чем портрет, который я мог бы нарисовать.

Тут заговорила младшая дама, и каждое ее слово, точно огненная стрела, пронзало мне сердце – и этому не могла помешать мысль о том, что я женат. О нет, мы влюбляемся по велению природы; она увлекает нас, не спрашивая согласия, мы подчиняемся ей помимо собственной воли, и большею частью сами удивляемся, что успели так далеко зайти; итак, младшая дама сказала, обращаясь к госпоже де Данвиль:

– Лицо этого господина свидетельствует о неподкупной честности и о том же говорит его поступок. Такой человек заслуживает всяческого уважения. Ваше участие ко всему, что касается графа, симпатия, которую вызывает к себе господин де Ля Валле, и дружба, нас связывающая, велят мне разделить вашу признательность.

Само собой понятно, что за этими словами последовал взгляд, и в глазах дамы выразилось чувство, которое я не мог не понять, вернее, не постичь сердцем.

– Уверяю вас, сударыня, – сказал я, обращаясь к молодой даме, – вы переоцениваете мой поступок; всякий на моем месте сделал бы то же из простого человеколюбия. Окажись я в такой же опасности, как граф, я хотел бы, чтобы кто-нибудь пришел мне на помощь; и я действовал соответствующим образом. Я рад, что оказал графу услугу, но рад вдвойне вашему одобрению. Да, я счастлив, что этот поступок возвысил меня до некоторой степени в вашем мнении.

– Ах, граф, – сказала госпожа де Данвиль, не обратив внимания на то, что мои слова относились к госпоже де Вамбюр (так звали вторую даму) – вы не сказали, что господин де Ля Валле обладает не только мужеством, но и остроумием. Будьте осторожны, сударыня, это опасный человек; старайтесь устоять, если сможете. Да, граф, глаза вашего друга понравились ей; судите же, как ее сразит его ум. Вам предстоит нелегкое испытание, сударыня.

– Я могу поистине гордиться дружбой господина де Ля Валле, – сказал д'Орсан, – до сих пор я имел случай оценить лишь его мужество; поэтому не удивляйтесь, что я не говорил вам о его уме.

Эти лестные слова господина д'Орсана смутили меня. Узнав, что мы с графом познакомились только во время нашего уличного приключения, дамы, пожалуй, пожелают узнать, кто я такой, а мне казалось одинаково тяжело признаться в двух моих изъянах – что я родом из крестьян и что я женат. Я почел за лучшее избежать этих объяснений и сказал, что, с их согласия, должен удалиться. Госпожа де Данвиль не возражала, но на лице госпожи де Вамбюр выразилось такое огорчение, что граф настоятельно просил меня остаться. Я вынужден был уступить и даже был ему благодарен: ведь если бы они отпустили меня, я был бы наказан больше всех.

Я и в самом деле боялся причинять беспокойство госпоже де Ля Валле; но в глазах госпожи де Вамбюр я прочел не только просьбу, но и прямой приказ не упрямиться и принять приглашение, которым меня удостоили; по крайней мере, так я истолковал ее взгляд, и этого было достаточно, чтобы принять решение. Как бы то ни было, просьбы, уговоры и отказы отодвинули на второй план вопросы, которых я боялся. Однако положение мое в этом обществе по-прежнему оставалось неопределенным.

В манерах госпожи де Вамбюр не было ни дразнящей игры госпожи де Ферваль, ни открытых атак госпожи де Фекур, означавших: «я твоя, если хочешь». Тут я встретил благородную застенчивость, говорившую: «я рада вам», но с той сдержанностью, которой требуют приличия, чтобы пробудить в вас нежность, не жертвуя уважением. Мне следовало приспособиться к новой роли, которую мне предстояло сыграть. Ум не мог мне ничего подсказать, я должен был полагаться только на свое сердце. Но докучливая мысль о жене принуждала его к полному молчанию или, во всяком случае, приглушала его голос.

Пока я колебался между этими противоречивыми чувствами, госпожа де Данвиль предложила нам пройти в гостиную, где уже собралось блестящее общество. Здесь каждый старался превзойти другого изысканностью наряда, роскошными париками, мушками и помадами,[96] о которых я и понятия не имел. Я же мог похвастать только природными преимуществами, которые ничем не приукрашивал и о которых вовсе не заботился. Скажу мимоходом, что такая простота часто нравится прекрасному полу не меньше, чем все ухищрения моды. Они, правда, ласкают взгляд, зато природная простота воздействует на душу.

Но вот речь зашла о картах.[97] Господин д'Орсан, который уже видел меня всего, как на ладони – после моих откровенных рассказов о себе, когда мы выходили от госпожи д'Орвиль, а также после моих наивных расспросов в театре, – решил избавить меня от унизительного признания, что я не умею играть в карты. Дружба всегда подскажет способ, как выручить вас из затруднения.

Граф сказал, что немного утомлен, и направился в соседний кабинет, попросив меня следовать за ним, чтобы поговорить со мной о неких делах, касающихся нашей уличной стычки, – объяснил он госпоже де Данвиль. Та кивком головы выразила свое согласие, и на наших лицах можно было прочесть разные чувства, хотя и вызванные одной и той же причиной.

Мне пришлось отойти от госпожи де Вамбюр, которая не могла понять, зачем это понадобилось; госпожа де Данвиль лишилась случая остаться наедине с графом, чье имя закрыло бы рты самым суровым моралистам; однако надо было покориться. Ведь это делалось ради меня, отступить я не мог, а между тем от меня одного зависело изменить решение графа.

Но признаюсь откровенно: как ни грустно мне было покинуть гостиную, где оставалось побежденное мною сердце (я достаточно подробно рассказал об этом, чтобы посметь так выразиться), самолюбие было во мне сильнее нежности; я ни за что не хотел опозориться.

«И это называется быть чистосердечным простаком!» – воскликнет иной критик. Да, да, я все тот же чистосердечный простак, но светское общество, а может быть и любовь уже немного меня испортили. Чистосердечие уместно в деревне, но человеку здравомыслящему иной раз следует отказаться от простоты, если не полностью, то частично.

Итак, я был доволен тем, что мы с господином д'Орсаном уединились в кабинете. Я воспользовался случаем и первым делом написал записку госпоже де Ля Валле, чтобы она не беспокоилась из-за моего длительного отсутствия. Граф отправил записку со своим лакеем и велел передать, что задерживаюсь я по его вине, что я спас ему жизнь, и он просит разрешить ему засвидетельствовать ей свое почтение. Как! Граф д'Орсан хочет засвидетельствовать свое почтение моей жене! Стало быть, я тоже кое-что значу? – говорил я себе. И столь высокой честью я был обязан своей шпаге, а ведь это совсем не плохая опора для гордости.

– Что же, друг мой, – сказал граф, когда лакей с письмом ушел. – Вам известна причина моего столкновения с тремя негодяями, от которых меня спасла ваша храбрость. Я был откровенен с вами. Теперь ваша очередь; расскажите мне подробнее о вашем положении и денежных средствах.

Я начал было рассказывать свою историю, но он прервал меня, сказав:

– Происхождение ваше сейчас не важно, и я не намерен его касаться. Вполне достаточно и того, что вы уже успели сообщить о себе. Ваша искренность только увеличила мое уважение к вам. Но я хочу знать ваше теперешнее положение – тут я могу быть вам полезен, поэтому прошу вас обстоятельно рассказать о нем.

– Я хорошо обеспечен, сударь, как вы сами видите, – сказал я, – настолько хорошо, что совсем недавно едва ли смел бы на это надеяться. Случай свел меня с барышней не первой молодости, которая изъявила желание выйти за меня замуж. Я не стал отказываться, и мы обвенчались. У нее весьма недурное состояние, права на которое закреплены за мной. Но я молод и вижу вокруг себя людей, которые успешно прокладывают себе путь к успеху. Почему бы и мне не последовать их примеру? Я хотел бы употребить с пользой молодые годы и подняться выше. Но для этого нужны друзья. Говорят, только с помощью покровителей можно чего-нибудь достичь.

– Значит, вы пока ничего не делаете, – сказал он, – но были бы непрочь чем-нибудь заняться. Так вот, я готов стать тем другом, который вам поможет; рассчитывайте на меня. Но скажите, вы еще не пытались где-нибудь устроиться?

– Пытался, – ответил я. – Несколько дней тому я ездил в Версаль и искал протекции у господина де Фекура. Но господин этот большой оригинал. Кажется, я имел несчастье не понравиться ему; судите сами, сударь; я вам расскажу, что произошло. Он соглашался меня устроить, а именно отдавал мне место господина д'Орвиля, – того самого, в чьем доме хирург делал вам сегодня перевязку – потому что болезнь мешает этому достойному человеку исполнять свои обязанности. Я принял было его предложение, но когда увидел госпожу д'Орвиль, которая пришла умолять господина де Фекура о милосердии, а тот отказывал на том основании, что место уже отдано мне, я не счел возможным на это согласиться.

– Так вот при каких обстоятельствах вы познакомились с госпожей д'Орвиль? – заметил граф. – Эта дама заслуживает лучшей участи, и если Фекур ничего не сделает, я о ней позабочусь.

Эти слова он произнес, как мне показалось, с большой горячностью, чем подкрепил впечатление, какое оставила во мне их первая встреча.

– Что касается вас, – продолжал он, – неудивительно, что ваше поведение ему не понравилось. Великодушие не свойственно ему подобным и кажется им неприятным вызовом. Они невольно воздают ему должное; они бы и сами рады вести себя великодушней, но занятия их таковы, что унижают их природу. Не огорчайтесь, я могу вам помочь, не отягощая вашу совесть столь неприятными минутами. Впрочем, должен сказать, вы с честью вышли из этого испытания. Но объясните пожалуйста, кто направил вас к де Фекуру? Ведь он известен как человек весьма неприступный.

– Меня послала к нему его невестка, – ответил я.

– Вот как! – воскликнул граф. – Вы попали по нужному адресу! Видимо, она хотела, чтобы вы остались в Париже. У этой толстой мамаши отменный вкус, и она редко оказывает протекцию бескорыстно. Видимо, вы дали ей понять, что далеко не глупы, и сумели ей понравиться.

– Должен вам сказать, – поспешил я вставить, – что знакомством с госпожей де Фекур я обязан госпоже де Ферваль.

Граф невольно расхохотался, и я понял, что теперь ему все ясно. Я упомянул о госпоже де Ферваль только в надежде отвлечь его от догадок насчет госпожи де Фекур, ибо малейшая нескромность с его стороны могла мне повредить в глазах госпожи де Вамбюр. Но желая избежать подозрений, я возбудил их вдвойне. Словцо, которое он мимоходом вставил насчет отношений между шевалье и благочестивой госпожей де Ферваль, разъяснило мне, что он все знает, а мне лучше даже не пытаться разубедить его, ибо он уже все равно утвердился в своем мнении.

– Вы недурно начали свой путь в общество, – сказал он, – но мне не терпится тоже оказать вам покровительство. Положитесь на меня. Я ни в чем не уступлю этим вашим дамам; только мои услуги обойдутся не так дорого.

Он потребовал более подробных сведений о моей женитьбе, и я рассказал ему все без утайки; я боялся, что он и так все знает.

Лакей тем временем вернулся и передал графу ответ моей жены: она заверяла, что весьма польщена намерением графа посетить ее в ближайшее время, и просила меня вернуться домой не слишком поздно.

– Мы увидимся завтра, – сказал мне господин д'Орсан, вставая, – теперь я знаю, что вам нужно, и мы вместе подумаем, как устроить вашу карьеру. Я знаю кое-кого, кто окажет вам могущественную поддержку и притом с искренним удовольствием. А теперь пойдемте.

Мы вернулись в гостиную, где застали все общество за картами. Мне не пришлось ловить взгляд госпожи де Вамбюр. При малейшем шуме она украдкой поглядывала на дверь. Я подошел к столику, за которым она сидела. Госпожа де Данвиль, игравшая за тем же столом, шумела и суетилась. Она смешивала карты, брала и бросала их без всякой нужды, проклинала каждый неудачный ход, громко возмущалась несвоевременным пассом или гано;[98] словом, была в великом волнении. Госпожа Де Вамбюр, напротив, была очень спокойна, смеялась над своими промахами, но без волнения, и сразу забывала об игре, когда ход был сделан.

Вы бы подумали, что первая в проигрыше, а вторая обогатилась за ее счет. Каково же было мое удивление, когда при окончательном расчете оказалось, что весь проигрыш пришелся на долю госпожи де Вамбюр, а выиграла госпожа де Данвиль; это не мешало ей кричать, что если бы не промахи ее партнерши, она выиграла бы втрое и даже вчетверо больше. Я не знал, чему больше дивиться: жадности одной или благодушию дугой.

Сели ужинать. За ужином не случилось ничего особенного. Несмотря на все настояния господина д'Орсана, я скромно сел в конце стола и таким образом оказался далеко от госпожи де Вамбюр. Во взгляде ее я прочел упрек в недостатке внимания, хотя вернее было бы обвинять меня в глупой робости. Я еще не научился владеть своими чувствами, и взгляд мой молил ее о прощении так открыто и красноречиво, что графу пришлось воззвать к моему рассудку, незаметно сделав знак, понятный мне одному.

Не стану рассказывать обо всем том вздоре, какой я услышал за столом. Скажу только, что если бы у меня не было лучшей приманки, чем отменные яства, ужин показался бы мне чересчур длинным. Наконец все встали из-за стола, гости начали разъезжаться. Господин д'Орсан сказал, что отвезет меня домой.

– Куда вы спешите, граф? – сразу вмешалась госпожа де Данвиль. – Неужели хотите уехать? Как жаль. Останьтесь! Да, да, вы останетесь! Для вас найдется кровать. А вы, сударь, – обратилась она ко мне, – можете воспользоваться экипажем графа. Или вот что: у госпожи де Вамбюр своя карета, и она живет в том же квартале. А если госпоже де Вамбюр неудобно, вас доставят домой мои люди.

Из всех этих предложений, на которые я отвечал поклонами, мне больше всего улыбалось поехать в карете госпожи де Вамбюр, и на этом я попросил бы госпожу де Данвиль остановиться. Но граф, который, очевидно, не хотел тут оставаться, – хотя я был бы этому очень рад, – твердо заявил, что отвезет нас обоих, меня и госпожу де Вамбюр, по домам. И мы отъехали, сопровождаемые напутствиями госпожи де Данвиль.

– Д'Орсан, берегите руку. Так завтра утром я жду от вас известий. Сударь, вы спасли ему жизнь, прошу вас беречь его. Прощайте, сударыня, двое храбрых сопровождают вас, не бойтесь ничего. Сударь, я буду рада вас видеть.

Забыл вам сказать, что я готов был возблагодарить судьбу за огромные фижмы госпожи де Вамбюр; заняв ими все заднее сиденье кареты, она предложила мне сесть напротив нее, на откидной банкетке. Если бы я увидел свободное место на заднем сиденье в глубине кареты, я счел бы своим долгом сесть именно там.

Весь путь наша беседа была далеко не оживленной, и если бы не граф, разговор каждую минуту грозил иссякнуть. Я любил, я был любим; я верил, что это так, и будущее подтвердило, что я был прав; в таких положениях рассудок наш дремлет и не подсказывает ничего. Граф говорил, мы отвечали ему односложно. Кто сам испытал такие минуты, знает, сколько в них очарования. Невольно говоришь себе, что твоя немота и смятение порождены глубоким счастьем.

Что касается меня, то скажу откровенно: ни великодушие мадемуазель Абер, ни заигрывания госпожи де Ферваль, ни прямые атаки госпожи де Фекур не вызывали во мне таких чувств, как смущение госпожи де Вамбюр. Оно пробуждало смутные надежды, осуществление которых я представлял себе совсем неясно. Уважение к этой любви исключало всякую мысль о мимолетной связи, а брак мой представлялся неодолимой преградой. Мог ли я предвидеть, что наступит день, когда мои мечты сбудутся?

Мы довезли госпожу де Вамбюр до ее дома, и граф д'Орсан получил разрешение привезти меня к ней в ближайшие дни. До моей квартиры было рукой подать. Я откланялся графу и отправился домой пешком, хотя граф был готов сопровождать меня до самых дверей.

Войдя в дом, я уже с лестницы услышал, как мадам Ален успокаивает мою жену.

– Эх, право же, сударыня, – говорила она, – и зачем вы расстраиваетесь! Он в почтенном доме. Что с ним может приключиться? Бросьте! Хороша бы я была, если бы волновалась каждый раз, как моему покойному муженьку вздумается пропасть на целую ночь. А он был далеко не такой красавец, как ваш! И ходил в кабак, да, в обыкновенный кабак. Так что же, прикажете горевать? Вот еще вздор! С какой стати! Спросите вот у Агаты. Когда мне докладывали, что он в кабаке, я говорила: «Ах, он изволит развлекаться. А я чем хуже? Его нет, значит, я приглашаю соседа, будем ждать вместе, с улыбкой на лице. Полночь, моего благоверного все нет. До свидания, куманек; дочка, идем спать. Захочет – придет». Вот как надо поступать. А вы что же, хотите, чтобы муж сидел, как пришитый к вашей юбке? Так, соседушка, не бывает. Он у вас молодой, ему охота повеселиться. Так что терпите. Мне и двадцати не было, когда мой забулдыга взял привычку оставлять меня одну, а вам уже за сорок. Пустяки все это! Надо чем-нибудь развлечься. Время придет и его приведет.

– Мой возраст, о котором вы упоминаете через каждые два слова, – ответила жена сердито, – только усиливает мое беспокойство.

При этих словах я вошел в комнату, и еще не остыв от сладостных воспоминаний о госпоже де Вамбюр, нежно обнял жену, принес тысячу извинений за то, что пришел поздно, горячо поблагодарил ее за заботы обо мне, рассказал вкратце о моем уличном приключении и его последствиях, не упомянув, конечно, ни словом о госпоже де Вамбюр; ее имя я не смел даже произнести вслух. Сердце мое жаждало говорить о ней, но я заставлял себя хранить на этот счет молчание.

– О боже! – воскликнула жена. – Вы подняли оружие против своего ближнего? Может быть, и ранили кого-нибудь или сами ранены?

– Нет, дорогая, – ответил я, – зато я спас жизнь одному из первых царедворцев.

– Велик господь, – воскликнула она, – это он послал вас, |Чтобы спасти погибающего человека; да будет он благословен во веки веков; вы никогда не держали в руках шпагу, и в первый же день так удачно употребили ее. Вижу в этом промысел божий!

– Ну, вот и он! Цел и невредим, чего же еще! – вставила госпожа д'Ален. – Кого бог хранит, с тем ничего худого не случится. Прощайте, голубушка, беспокоиться больше нечего. Она, бедняжка, уже вас оплакивала. (Это говорилось мне.) Ничего, жизнь научит терпению. И я такая же была, как выходила замуж; потом-то уж попривыкла. Да, всему свое время. Выдам вот замуж дочку, и с ней будет то же самое. Такова жизнь. Ну вот, вы теперь вместе, конец тревогам, и спокойной ночи. Он у вас молодой, так уж верно частенько будет пропадать до полуночи; дай бог, чтобы каждый раз он мог найти такое хорошее оправдание.

Спускаясь с лестницы, она все повторяла: «Ничего, ничего, жизнь всему научит». Я остался со своей женой. Только теперь она смогла объяснить, как ее встревожило мое приключение. Не переставая говорить о пережитых волнениях, она торопила кухарку, чтобы поскорее убирала со стола, а сама тем временем расстегивала крючки на своем платье. Не успел я разогнать ее страхи, как она уже улеглась в постель.

– Иди сюда, милый, – сказала она мне, – остальное доскажешь лежа, рядышком со мной. Слава создателю за то, что уберег тебя от опасности.

Пока она говорила это, я кончил раздеваться, а женушка моя, позабыв про подстерегавшие меня опасности и про уберегший меня от них божий промысел, жаждала одного – убедиться в том, что я действительно жив и здоров. И я рассеял все ее сомнения на этот счет. Воображаю, как она в душе своей благодарила всевышнего, вырвавшего меня из рук трех гнусных убийц! Признаюсь, если бы она проникла в мое сердце, то убедилась бы, что не только господь, но в равной степени и госпожа де Вамбюр заслуживала ее благодарности.

Не успел я утром проснуться, как мне подали записку от госпожи де Фекур с приглашением явиться к ней не позже одиннадцати часов по важному делу. Госпожа де Ля Валле непременно хотела сама прочесть записку, хотя я пересказал ей, что в ней было написано, и долго не позволяла мне встать и отправиться на свидание, объясняя, как будет беспокоиться, пока я не вернусь. Я обещал не задерживаться. Сколько нежных поцелуев я получил, пока заверял мою супругу, что вернусь как можно скорее! Что ни говори, а я убедился на собственном опыте, что набожные дамы одарены такой способностью разжигать нежные чувства, какой не обладают обыкновенные женщины. Да, стоило мне побыть часок наедине со своей супругой, как я забывал все на свете. Пусть я был очарован госпожей де Вамбюр, пусть питал к ней глубокое чувство, признаюсь, я изменял ей в нежных объятиях моей жены.

Но человеческое сердце непостижимо! Едва я покинул супружеское ложе, как образ госпожи де Ля Валле снова поблек и уступил место образу возлюбленной. Я опять стал другим! Мне захотелось сейчас же увидеть госпожу де Вамбюр; но можно ли это сделать? – спрашивал я себя. Ведь граф просил разрешения привести меня к ней в дом; значит, я не должен являться туда без него. Я уступил доводам рассудка, проклиная в душе городские церемонии. То ли дело деревня! – думал я. Вот Пьеро полюбил Колетту, и не нужно никаких посредников, ежели Колетта согласна. Однако, я ведь женат (как видите, голос разума брал верх). Это не имеет значения – возражало сердце. Ведь пойдешь же ты к госпоже де Фекур, несмотря на то, что женат. Правда, идешь ты к ней ради корысти, но и любовный интерес тут не совсем в стороне. Когда страсть овладевает человеком, он всегда находит оправдание для своих планов или действий.

Поразмыслив обо всех этих материях, я решил отправиться к госпоже де Фекур и отправиться при шпаге. Признаться, взяв ее в руки, я с удовлетворением подумал: с некоторых пор это не просто украшение у меня на поясе. Я уже выходил, когда госпожа де Ля Валле еще раз попросила меня вернуться поскорее, тем более, что она себя плохо чувствует. Мне и в голову не приходило, что ее головная боль, которую я приписывал бессоннице, вскоре доставит мне немало хлопот, а в дальнейшем откроет дорогу к новым успехам.

Я не видел ничего опасного в недомогании моей жены и потому отправился к госпоже де Фекур, у которой застал и ее брата. Этот господин не стал дожидаться, когда я поздороваюсь с ним (ибо время у финансистов стоит дорого, каждая минута, не отданная подсчетам, кажется им потерянной; думаю, даже удовольствия они ценят лишь постольку, поскольку в них входит расчет. Не потому ли дельцы обычно берут своих любовниц на содержание? Они заботятся об их хозяйстве, подсчитывают расходы, заказывают одежду и прочее, и тем самым господа эти получают двойное удовлетворение, так как расчеты служат прелюдией к иным удовольствиям, которые от этого только возрастают).

Таковы все банкиры; что касается господина де Фекура, то он, наморщив брови и не дав мне времени поклониться, буркнул своей кузине:

– Да, это он самый. Что же мне с ним делать? Я нашел отличный случай его пристроить, а он, видите ли, разыграл рыцаря. Выбирайте тщательнее своих подопечных, дорогая моя, или учите их уму-разуму прежде чем посылать ко мне. Ну-с, друг мой, – продолжал он, кладя руку мне на плечо, – ты поразмыслил? Одумался?

Этот фамильярный жест, который еще два дня назад совсем не показался бы обидным господину де Ля Валле, уже не мог понравиться другу графа д'Орсана; если бы не боязнь рассердить госпожу де Фекур, я бы просто ушел; но она могла еще пригодиться, да и деверь ее тоже; поэтому я ограничился тем, что ответил довольно строптиво:

– Нет, сударь, хотя мой поступок кажется вам глупым, он был продиктован чувством справедливости. Я недостаточно образован, чтобы судить, что хорошо, а что дурно, но когда сердце мне подсказывает: «делай так», я следую велению сердца и до сих пор ни разу не пожалел об этом. Я познакомился с господином д'Орвилем, он достоин сострадания, и было бы жестоко и несправедливо лишить его последних средств к существованию. Я же молод, здоров, живу безбедно, словом, могу и подождать. А он всецело зависит от вашей доброты, к тому же болен и, может быть, смертельно. Не помочь ему – нельзя. Спросите госпожу де Фекур.

– Прекрасная речь, вы слышали, кузина? Он изволил вторично прочесть мне проповедь! Вы сами видите, ничего не поделаешь. Я не могу быть ему полезен.

– Знаете, – сказала тогда госпожа де Фекур, ибо по натуре не была злой (и до тех пор не сказала ни слова); – по-моему этот черноволосый мальчик прав. Я, правда, совсем не знаю д'Орвиля; но зачем его увольнять? Кто он такой?

– Это нищий дворянин, – ответил ей деверь, – он женился по любви на красивом личике и с этим рассчитывает прожить на свете. Вполне в духе этих мелкопоместных аристократов! Они обратились ко мне, я взял его на службу, он постоянно болеет, жена корчит недотрогу, он мне не нужен, я его увольняю. Разве я неправ? Держи я у себя пять-шесть таких служащих, хороша была бы моя контора, очень хороша!

– Не его вина, что он заболел, – сказал я. – Ведь раньше вы были им довольны?

– Стал бы я его иначе держать, – с нетерпением возразил финансист, – но прекратим этот разговор. Д'Орвиль остается на своем месте, кузина, я так решил; но вакансий у меня нет, и пусть молодой человек подождет. Продолжай в том же духе, юнец, далеко пойдешь! Придется тебе поотвыкнуть от твоего глупого состраданья. Коли будешь жалеть всех несчастных, так больше ни на что времени не хватит. С таким образом мыслей непременно останешься в дураках, так и знай. Окажись ты на моем месте, и ты разорился бы на том, на чем другие разбогатели.

– Может быть и так, сударь, – согласился я, стараясь не раздражать человека, который сделал над собой немалое усилие, чтобы сохранить за д’Орвилем его место, – думаю, что недолго вам заботиться о д'Орвиле, а его вдова…

– Он так плох? – сказал финансист. – Тогда дело другое; его жена красивая женщина, мы потом о ней позаботимся, когда ее муж умрет… Она премиленькая; посмотрим, что можно будет для нее сделать… Передайте ей то, что я сейчас сказал, и извещайте меня обо всем… Я хочу знать, в каком состоянии больной и что вам ответит его вдова; услуга за услугу; вы меня обяжете. Прощайте, я найду для вас какую-нибудь подходящую должность; но не будьте дурачком, пропадете! Кузина, я приведу к вам своего врача. Прощайте, дружок. У вас внешность человека с будущим. Окажите мне услугу, и я вас не забуду.

Так рассуждает большинство людей; они думают, что вы готовы для них решительно на все, если сами ждете от них какой-нибудь услуги. Им остается только приказывать. Если вы согласны, то вы им друг; а если они требуют от вас пособничества в неблаговидных делишках, то вы имеете случай вполне войти к ним в милость. Я не придавал значения любезностям Фекура, зато последняя его фраза, которую он обронил уже в дверях, меня не на шутку задела: «Замолвите за меня словечко госпоже д'Орвиль, и я вам тоже помогу». Судя по этим словам, он отводил мне роль не совсем для меня ясную, но весьма неприятную. Я собирался попросить у него разъяснений, но он уже исчез. Полный недоумения, я продолжал сидеть на своем месте.

– Подойди, дитя мое, – подозвала меня госпожа де Фекур, – знаешь, ведь ты ужасно рассердил Фекура; он о тебе и слышать не хотел; в лучшем случае он услал бы тебя в провинцию.

– Что ж делать, – ответил я, – мне отдавали кусок, отнятый у несчастного человека, за которого просила его прелестная жена. Мог ли я спорить с красивой женщиной за этот кусок? Мог ли бы я отнять, например, у вас что-нибудь такое, что вам дорого? Конечно, нет; я не способен на такую жестокость, и если это для меня единственный способ разбогатеть, то я никогда не буду богатым.

– Так она очень хороша, эта д'Орвиль? – перебила меня больная; – Я вижу, она тебе понравилась. Признайся честно, ты немного увлекся? Сколько ей лет?

– Двадцать, – ответил я.

– Ах ты, плутишка, – сказала она, приподнявшись на кровати, – теперь я понимаю твое великодушие. Пусть Фекур считает его неуместным; что касается меня, я нахожу ему оправдание в красивых глазах и молодости этой дамы, а причину – в твоем сердце. А что скажет мадемуазель Абер? Бедная женщина! Вот как, вот как. А знаешь ли ты, что моя жизнь все еще в опасности?

– Меня это просто убивает, сударыня, – сказал я, – от всего сердца желаю вам скорее поправиться.

– Так ты меня все же немножко любишь? – сказала она. – Вчера я исповедалась; неизвестно, не станет ли мне хуже. Что делать, надо смириться. Господь милосерд, я уповаю на его милость. А ты мне нравишься. Где ты пропадал эти два дня? Нехорошо быть таким ветреным и забывать своих друзей.

Я с восторгом ухватился за этот предлог еще раз похвастать своим приключением. Я думал, что подробный рассказ о стычке с тремя негодяями возвысит меня в ее глазах и говорил с напускной скромностью, в которой была большая доля тщеславия; но я плохо знал госпожу де Фекур: немного больше, немного меньше мужества – ей это было безразлично. Ее заинтересовал только мой якобы случайный визит в дом господина д'Орвиля.

– Повезло тебе, – заметила она. – Но, я вижу, ты ни о ком не можешь думать, кроме этой женщины!

– О нет, ничто не заслонит в моем сердце благодарности к вам за все то, что вы для меня сделали…

– Ах, ты научился говорить комплименты, – возразила госпожа де Фекур. – Это совсем ни к чему. Ты мне нравишься, мой черноволосый мальчик, и я рада оказать тебе услугу; лишь бы мне выздороветь: уж я бы заставила моего деверя помочь тебе. Подойти поближе (я стоял несколько поодаль от ее кровати). Ты все еще робеешь. Неужели я так изменилась? – продолжала она, поправляя прическу.

При этом приоткрылись ее плечи и грудь.

– Садись сюда, – добавила она, указав на кресло, стоявшее у кровати, – чувствуй себя свободнее, я ведь сказала, что ты мне нравишься.

Говоря так, она то и дело поглядывала на свою грудь, а потом на меня, довольная тем, что мой вспыхнувший взгляд был прикован к ее прелестям.

– Знаешь, ведь ты опасный человек, – сказала она. – Но если я умру… Ах, господь милостив.

– Сударыня, гоните от себя черные мысли, мне больно это слышать, – запротестовал я с жаром.

– Славный мальчик, он жалеет меня.

При этих словах она протянула ко мне руки, я немного подался вперед и вдруг прильнул губами к ее пышной груди, не в силах от нее оторваться; но тут в дверях раздался какой-то шум, и я отпрянул назад.

Мой порыв нельзя, конечно, приписать любви. Но меня растрогали ее слова о смерти: ведь я был ей многим обязан, а она благодарила меня за сочувствие – вот и вся причина того, что произошло. Есть такие разновидности любви, которые возникают как бы самопроизвольно, под впечатлением благодарности или других чувств, в которых сердце вовсе не участвует.

Я поспешно выпрямился, и хорошо сделал: в комнату входил господин де Фекур в сопровождении врача, которого он обещал привести как можно скорее.

Госпожа де Фекур наспех рассказала этому ученому господину о своей болезни, и в тоне ее голоса слышалось: «Вы шарлатан; кончайте скорее и уходите». Для меня же ее слова звучали иначе: «Как некстати он явился! Только мне улыбнулась надежда на жизнь, как пришел этот убийца, чтобы ее отнять!»

Взгляды, которые дама то и дело бросала на меня, нехотя отвечая на расспросы эскулапа, открыли ему причину ее раздражения не менее ясно, чем ее лихорадочный пульс.

Не знаю, чем бы это кончилось, если бы господин де Фекур не отошел в проем балконной двери и не сделал мне знак приблизиться.

– Я очень рад, молодой человек, что вы еще здесь. Успели вы хорошенько обдумать мое предложение?

– Какое предложение? – спросил я с притворным удивлением. Должен, однако, признаться, что я сразу понял, куда он клонит, но старался увильнуть от ответа, который ему бы конечно не понравился, а меня лишил бы его благоволения.

Желания богачей легко превращаются в неодолимую прихоть; они полагают, что стоит им только чего-нибудь пожелать и сказать об этом, как они уже имеют право получить желаемое. Они привыкли преклоняться перед золотом и не верят, что на эту приманку можно не клюнуть. Людям свойственно судить по себе. Поэтому банкир не сомневается в успехе, когда подкрепляет свои предложения словами: «вы получите награду». Эта формула, надо сказать, кажется им тем неотразимей, чем реже они к ней прибегают. Им и в голову не приходит, что люди могут думать не так, как они.

Весь в плену подобных мыслей, господин де Фекур обратился ко мне со следующими словами:

– Эта госпожа д'Орвиль хороша собой; муж ее, как видно, недолго протянет, его сальдо подведено. Она молода, ей понадобится помощь; скажите ей, что она сможет обратиться ко мне.

– Это предложение, сударь, будет иметь куда больше силы, – сказал я, – если вы сделаете его сами. Я мало знаком с госпожей д'Орвиль: вы покровительствовали ее мужу, вы оставили за ним место, и было бы вполне естественно, если бы вы сами уведомили ее о ваших намерениях. В посредники я, право же, не гожусь.

– Ну, ты, как видно, просто глуп! – ответил финансист. – Я говорю, что ты должен с ней поговорить; я слишком занят, чтобы заниматься ухаживаньем. Объясни ей, что я влюблен, что я не только сохраняю место за ее мужем (пусть она знает, что это делается ради нее), но возьму на себя и все заботы о ней. Вместо всякой благодарности я прошу ее только зайти ко мне послезавтра, и мы обо всем договоримся. Сделай все, но добейся успеха. Ума тебе не занимать, а если окажешь мне эту услугу, то тебе не понадобятся рекомендации ни от моей невестки, ни от кого бы то ни было.

– Должен сознаться, господин де Фекур, – сказал я, задетый за живое, – не пойму, чего вы от меня требуете; неужели я должен говорить о любви с дамой, которой я совсем не знаю, и при этом не от себя, а от вас! Мое сердце противится этому! По-моему, когда человек любит, он сам должен об этом сказать, и если он пользуется взаимностью, возлюбленная тоже ответит ему сама. Но как понять роль постороннего, которому предлагают вести переговоры о покупке сердца, точно на аукционе: кто больше даст! Не обессудьте, сударь, но я не смогу быть вам полезен.

– В таком случае, – сказал он, – я тебе не нужен. Ты составишь себе состояние при помощи возвышенных чувств. Повинуйся им и увидишь, что с ними можно далеко пойти. Я же найду других, желающих заслужить у меня награду, угождая моим прихотям. Ты никогда ничего не достигнешь, уж поверь мне. Невестка говорит, что ты умен, а по-моему ты обыкновенный остолоп.

Он окинул меня презрительным взглядом, насмешливо улыбнулся и отошел. Я ответил только поклоном, об изяществе которого не берусь судить. Как ни печальны для меня были выводы де Фекура, внутренний голос говорил мне: ты поступил правильно, Ля Валле; твоя молодость, красивые глаза и приятное лицо пригодятся тебе самому в отношениях с женщинами; ты не из такого теста, чтобы быть ходатаем по сердечным делам у Фекура.

Должен, однако, сознаться, что если бы господин д'Орсан не обещал мне своей поддержки, я, быть может, не держался бы так гордо с Фекуром; но обещания моего могущественного друга поддерживали во мне благородные чувства.

Полный таких мыслей, я вслед за Фекуром подошел к постели больной. От неприятного разговора с господином де Фекуром в лицо мне бросилась краска – это случается не только от удовольствия, но и от стыда.

– Как он хорош! – сказала, не церемонясь, больная.

– Да, – важно заметил врач, – у него приятное лицо.

– Но толку из него никогда не выйдет, – довольно грубо вставил финансист, и сразу же обратился к врачу: – Как вы находите мою невестку?

– Лечение, которое ей прописали, вполне правильно; надо его продолжать; но главное, больной нужен покой; я нахожу у нее чрезмерную пульсацию крови.

При этом он так на меня взглянул, что всякому было ясно без слов: он сделал логический вывод, сопоставив состояние своей пациентки и физиономию «черноглазого мальчика».

И в самом деле: разве мог бы иначе лекарь, никогда раньше не видавший больного, так сразу понять его природное сложение и определить, что ему требуется? Ничто не ускользает от внимания господ эскулапов. Один быстрый взгляд, два-три слова – и он все заметил и уже знает куда больше, чем может сказать пульс, который он щупает с таким вниманием.

Если бы больная посмела, она бы тут же отвергла мнение врача и выдала бы себя; но можно ли так беспардонно посягать на величие Науки?[99] Правда, госпожа де Фекур стесняться не привыкла и, пожалуй, отважилась бы и на это, но ее деверь опередил ее и решительно предложил всем нам покинуть спальню больной. Приглашение это, безусловно, относилось прежде всего ко мне; и если он попросил удалиться всех, то не из вежливости, а из тщеславного желания показать свою власть над многими.

Я откланялся. Госпожа де Фекур еще раз попыталась просить за меня, но банкир, даже не повернувшись в мою сторону, бросил:

– Он знает, что ему делать. Если он исполнит приказание, я возьму на себя заботу о его дальнейшей судьбе; но если он не желает, то не мое дело его принуждать; всего наилучшего!

И он ушел, глядя прямо перед собой, хотя я вежливо отступил, чтобы его пропустить.

Пришлось и мне выйти вслед за ним. Я сразу отправился к госпоже д'Орвиль, – не для того, чтобы исполнить поручение де Фекура, а чтобы сообщить ей радостную весть: ее мужа пока не увольняют. Ее не оказалось дома, а господин д'Орвиль, по словам слуги, был очень плох и никого не мог принять. Я вернулся домой.

В дверях стояла Агата.

– Сегодня вы ведете себя примерно, господин де Ля Валле, – сказала она, – вы вернулись рано.

Я боялся, что поступлю невежливо, если не отвечу на ее приглашение зайти к ним. Я немного поболтал с этой юной вострушкой, но беседа наша была настолько незначительна, что ее не стоит здесь приводить. Скажу только, что разговор у барышни был ие такой бойкий, как у ее мамаши, потому что она жеманилась.

– Ах, сударь, если бы вы знали, как ваша жена вчера беспокоилась, когда вас долго не было, – сказала она, – вы поняли бы, какую власть имеете над ее сердцем.

– Моя жена ангел доброты, мадемуазель Агата, – ответил я, – я вам бесконечно признателен: ведь вы стараетесь еще усилить во мне чувство благодарности, а это свидетельствует о добром сердце.

– Так оно и есть, – продолжала барышня, – но часть благодарности вы должны уделить нам, потому что мы с матушкой тоже переволновались. Да, мы ужасно тревожились! Не знали, что и думать, и все ждали беды. Я-то ничего не говорила, но мне тоже приходили в голову всякие ужасы.

– Я умею быть благодарным, – ответил я, – и прошу верить, что до глубины души тронут вашим участием и заботой о моем благополучии.

Я поднес к губам ее руку, и она это позволила, хотя в первую минуту сделала вид, будто хочет ее отнять у меня. Целуя ее ручку, я имел в виду лишь выразить свою благодарность, но глазки ее так заблестели, что мне стало ясно: юная кокетка воображает, что одержала победу над моим сердцем. Как раз в этот миг вошла моя жена в сопровождении госпожи д'Ален, которая поддерживала ее под руку.

– Так я была права, когда говорила, что слышу ваши шаги, – сказала мне жена. – Красиво, нечего сказать, мадемуазель! От вас я не ожидала такого поступка, Ля Валле! Вас тянет к молоденьким? Вот мило!

Я поспешно выпустил руку Агаты и повернулся к жене, еще сам не зная, что ей скажу; с виду я сохранял полное хладнокровие, хотя на сердце у меня было неспокойно.

– Мадемуазель рассказывала, как вы тревожились за меня вчера вечером, – начал я, – меня растрогала ваша доброта, и я хотел выразить мадемуазель свою благодарность за участие и добрые намерения; она еще раз напомнила мне, сколь многим я вам обязан. Право, в этом нет ничего, на что можно сердиться.

– Полно, милочка, – вмешалась мадам Ален, – что тут плохого? Девочка любит вас, она принимает близко к сердцу ваши огорчения, трогательно рассказывает о них; ей выражают благодарность, да это же все пустяки! Полно, полно, нашли к кому ревновать! Она молодая, так она ж не виновата, что вы постарше. И она в свое время будет в вашем возрасте. На десять лет больше, на десять меньше, о чем тут говорить! Пойдемте, господин де Ля Валле, пойдем, Агата; бедная малютка не думала ни о чем дурном. Войдемте же в комнаты. Вас ждут более важные дела: наверху ваш брат, господин де Ля Валле; брат вас ожидает!

Мы стали подниматься всей гурьбой по лестнице. Я подал руку моей жене, сказал ей по дороге несколько слов и успел совершенно ее успокоить. Она объяснила, что ей очень нездоровится, и если бы не визит моего брата, она бы осталась в постели.

Впереди шла мадам Ален, громко причитая:

– Бедный мальчик, у него просто мягкое сердце, а ему за это все время попадает! А ваш братец, ах он бедняга! Вот кого жаль! Не могу смотреть на него без слез, а ведь я ему никто. Нет, не могу я видеть несчастных! Я так боюсь нищеты, что не в силах смотреть на тех, кто обнищал. Вот он, полюбуйтесь, Ля Валле!

Брат ждал нас на верху лестницы, потому что моя супруга, вероятно из благочестивых побуждений, не пригласила его войти в комнату. Она уже забыла, что ее Жакоб имел бы куда менее презентабельный вид на Новом мосту, если бы барыня по своей доброте не подарила ему на прощанье ту одежду, в которой он прислуживал барчонку. Она видела во мне только своего супруга, а супруг ее держался настоящим парижским буржуа и был одет прилично; поэтому она полагала, что плохо одетый человек никак не может быть моим родственником, а скорее всего просто мошенник и хочет у нас чем-нибудь поживиться, пользуясь моим именем. Его одежда не свидетельствовала в его пользу, а ведь этого достаточно, чтобы внушить недоверие. Впрочем, можно извинить госпожу де Ля Валле тем, что она знала моего брата только по рассказам. Я ей говорил, что он владелец почтенного заведения в Париже, а внешность стоявшего перед ней человека плохо вязалась с моими словами.

Надо признаться, громкое имя и даже знатное происхождение редко имеют в наших глазах такую же цену, какую мы волей-неволей придаем роскошному наряду.

Вы можете носить славное имя или быть образцом высочайших добродетелей, но если одежда ваша бедна, на вас никто и не взглянет, в то время, как грязь и глупость, прикрытые позументом и кружевами, у всякого найдут самый радушный прием. Дружба с высокопоставленным ничтожеством возвышает нас, а знакомство с добродетелью в рубище роняет в общем мнении, и мы спешим отречься от этого знакомства.

Что до меня, то я еще не усвоил новых обычаев, тем более что и в дальнейшем глубоко их презирал и никогда им не следовал, и потому я бросился своему брату на шею. Я ничем не показал удивления оттого, что внешний вид его отнюдь не соответствовал надеждам, которые вся наша семья возлагала на его брак; я просто был рад, что счастливый случай привел его ко мне.

– Но как ты меня разыскал? – спрашивал я, не выпуская его из объятий. – Входи же, входи! Как я рад тебя видеть!

– Нашел тебя по счастливой случайности, – отвечал он. – Я знал, что ты женился, но адрес твой был мне неизвестен. И вот вчера я услышал о происшествии с графом д'Орсаном: будто какой-то Ля Валле спас этого знатного сеньора от верной смерти. (Я еще раз порадовался, что весь Париж толкует о моей храбрости!). Это имя поразило меня. Я побежал сегодня же утром в особняк графа, ибо его камердинер бывает в моем трактире. Граф благоволит к этому слуге, и я упросил его набраться смелости и разузнать, каким именем крещен этот Ля Валле, которого граф повсюду так расхваливает, откуда родом и где проживает. Через минуту я получил ответ на все вопросы. Оказывается, спаситель графа родом из Шампани, женат и живет там-то. И вот я здесь и спешу обнять моего Дорогого Жакоба и засвидетельствовать почтение его супруге.

Он снова бросился мне на шею, и мы постояли некоторое время обнявшись. Затем я представил его моей жене; он приветствовал ее робким и почтительным поклоном. Я заметил, что мадемуазель Абер ограничилась легким реверансом, после чего села, отняв у моего брата всякую возможность подойти и поцеловать ее. Я попросил их обменяться родственным поцелуем. Моя супруга не могла отказать мне в этой просьбе и выполнила ее, причем весьма любезно (тем более, что недомогание и слабость вполне ее оправдывали); что касается брата, то слезы, увлажнившие его лицо, показались мне плохим предзнаменованием; я видел, что с ним происходит что-то неладное.

Сознаюсь, поначалу я приписал слезы брата унижению, которое он испытал от сухого обращения с ним моей жены; но я ошибся. Сердце мое ныло, неуверенность мучила меня, и я решил узнать всю правду.

– Что с тобой, дорогой брат? – спросил я его. – Что омрачает радость нашего свидания? Ты же сам видишь, как я рад, что мы встретились. Если бы не важные причины, я не скрыл бы от тебя мою свадьбу. Я обожаю свою жену, она меня любит, у нас приличное состояние, хорошие виды на будущее; полагаю, ты тоже доволен своей жизнью, а потому причиной твоих слез может быть только избыток радости при виде нашего счастья; боюсь и подумать, что они вызваны чем-нибудь печальным.

Заметьте, что я говорил о «нашем», а не о моем счастье. Возвысившись благодаря многим счастливым случайностям, я полагал, что мадемуазель Абер так же счастлива, как я.

Ответом мне было подавленное молчание и горестный взгляд. Я и раньше догадывался, что с братом стряслась беда. Теперь я понял, что он хочет поделиться со мною каким-то глубоким горем, не допускающим постороннего слуха, и попросил всех удалиться и оставить нас наедине.

– Правильно, правильно, – сказала госпожа д'Ален, поднимаясь с места, – у близких людей есть о чем поговорить, и соседи тут ни к чему. Что бы это было, если бы каждый совал нос в чужие дела. Правда, меня-то нечего опасаться. Я нема, как рыба, когда меня просят сохранять тайну, и ни за что не проболтаюсь. Разве я кому-нибудь когда сказала, что у нашего соседа бакалейщика, старосты прихода, сестра служит в прислугах? Он живет в Марэ, она в Сен-Жерменском предместье,[100] да кому до этого дело? Зачем болтать? Да и нет тут ничего интересного. Не всем же быть богачами; на то воля божия. Ну, до свиданья, сосед, прощайте, сударыня; а вы не тужите, господин де Ля Валле (это относилось к моему брату). Агата, за мной!

Она ушла, и долго на лестнице печалилась о несчастиях моего брата и громогласно заверяла, что никому ничего не расскажет.

Когда голос ее стих, я попросил брата открыться мне без утайки.

– Да, милый Александр, – сказал я ему, – сердце мне подсказывает, что тебя гложет какая-то жестокая печаль; не скрывай от меня ничего, будь уверен, что я во всем тебе помогу.

Моя жена, к которой после ухода соседок вернулась ее естественная доброта (есть люди, по существу отзывчивые, которые скрывают свое мягкосердечие от посторонних, чтобы избежать их осуждения), сразу почувствовала себя свободнее, перестала хмуриться и от всего сердца подтвердила, что разделяет мои намерения в отношении брата.

Ободренный благожелательными речами моей супруги, брат начал свой рассказ:

– Ты ведь знаешь, дорогой Жакоб, что около четырех или пяти лет тому назад я женился и обосновался в Париже. Я получил в приданое за женой хороший трактир, но хотя я сын крестьянина среднего достатка, не могу похвалиться таким приобретением.

Моя жена очень мила лицом; она к тому же не глупа, и может быть, в этом вся беда. Ей едва исполнилось двадцать четыре года, когда умер ее первый муж, оставив ей отличное заведение; через год я на ней женился. Должен сказать, дело было поставлено так хорошо, что оставалось только поддерживать установленный порядок, чтобы торговля наша процветала. Первые три-четыре месяца все шло прекрасно: жена сидела за кассой, вставала рано, следила за порядком в доме, всюду поспевала, и мы благоденствовали; но во время моей отлучки (я ездил в Бургундию за новым запасом вина) все переменилось.

Когда я вернулся, то увидел, что в погребе хозяйничает приказчик Пикар, за конторкой сидит служанка, а мадам (отныне так должны величать ее все, не исключая и меня) встает с кровати не раньше двенадцати или часа пополудни, а позавтракав внизу, снова удаляется в свои апартаменты (как теперь назывались ее комнаты) и занимается там пустяками вплоть до пяти часов, когда у нее собираются благочестивые знакомые – дамы и господа. Они все вместе отправляются в Комедию или играют в карты, ужинают то в одном, то в другом месте… Я очень удивился, но сердиться не стал: ты же знаешь, я человек покладистый.

Я было подумал, что это просто так, легкомыслие, и надеялся, что когда со всей мягкостью выскажу ей свое мнение, она образумится, а пока решил терпеливо ждать ее пробуждения. Назавтра, в одиннадцать утра, я вдруг услышал звонок, подумал, что это покупатели, и сказал слуге:

– Шампенуа, поди узнай, за каким товаром там пришли.

Но слуга лучше знал, какие у нас завелись порядки за время моей отлучки, и ответил:

– Нет, хозяин, вы ошибаетесь; это не покупатели, а хозяйка: проснулась и требует к себе служанку с чашкой бульона.

Это показалось мне смешной причудой, и я решил воспользоваться случаем и дать моей женушке небольшой урок. Взяв чашку из рук служанки, я сам поднялся в комнату, или как теперь ее следовало называть, в «апартаменты» мадам. Она была еще в постели, я подал ей чашку с бульоном.

– Как, вы сами? – воскликнула она, – а что же моя горничная?

Я объяснил ей, что мне приятно было самому подать ей бульон.

– Да, но вам следует стоять за прилавком, – сказала она сухо.

– Не могу, дорогая, – ответил я, – уезжая, я взял на себя кое-какие поручения и теперь должен в них отчитаться. Я ожидал только, когда вы проснетесь, чтобы уйти. А вам пора встать и занять свое место за конторкой. После обеда, надеюсь, мы вместе подсчитаем, сколько вы продали и сколько выручили, пока я ходил по делам.

– Меня дела не касаются, – сказала она; – за погреб отвечает Пикар, а за кассу – Бабетта.

Заметьте: Бабетта – девочка четырнадцати или пятнадцати лет, племянница моей жены. Я открыл было рот, чтобы объяснить ей, что это никуда не годится – отдавать все дела в чужие руки и поручать кассу глупенькой девчонке, но жена, угадав мое намерение, поспешила сказать, что просит оставить ее в покое: она больна!

Жена хорошо знала мое слабое место. Я встревожился и хотел ей помочь, но чем больше я распинался, тем ей делалось хуже. Наконец, не скрывая гнева, она приказала мне уйти и прислать служанку.

Бог мой! Что со мной? Какая непостижимая перемена! Но я уговаривал себя, что моя кротость победит. Послав к ней служанку, я спустился в погреб, чтобы проверить наличность и сопоставить с отчетом приказчика. Увы, счета никак не сходились. Я вызвал Пикара, которого всегда считал честным малым; он мне объяснил, что недостача произошла оттого, что часть товара отпущена бесплатно по распоряжению хозяйки. Я велел ему молчать, а сам кинулся проверять кассу. Там я нашел клочки бумаги, на которых были нацарапаны какие-то цифры – так Бабетта записывала суммы, выданные хозяйке. На бумажках этих не было указано, на что израсходованы деньги. Можешь представить себе, дорогой Жакоб, в какое я пришел отчаяние. Я понял, что разорен или, во всяком случае, на пороге разорения; и это была правда.

Я вернулся к себе, сел на стул и так сидел целый час, не в силах вымолвить ни слова. Очнулся я, когда вошли с поручением от моей жены: чтобы я послал за ее врачом. У нас до сих пор не было постоянного врача ни для нее, ни для Других домочадцев. Я поспешил в спальню моей супруги и, увидев, что она здоровехонька, попробовал ее урезонить. Но она подняла невообразимый крик; я, видите ли, желаю ее смерти, коли отказываю во врачебной помощи. Пришлось подчиниться; она сказала, какого лекаря ей надобно, и я послал за ним человека. Врач явился и прописал не знаю уж какое лекарство, ибо мне не дозволено было взглянуть на рецепт.

Я попытался в промежутке поговорить с женой о делах и, главное, о векселе, который она допустила к протесту, хотя, уезжая, я оставил ей необходимую для погашения сумму. Но я не добился от нее ни единого слова. С посторонними людьми она болтала, не умолкая, но как только очередь доходила до меня и наших дел, ее болезнь сразу обострялась.

Лекарь был у жены несколько раз и наконец, видимо, по ее наущению, заявил, что ей немедленно надо ехать на воды в Пасси,[101] a мне он приказал не утомлять ее разговорами о делах, если жизнь ее мне дорога. Я покорился, хотя и против воли; но ничего нельзя было поделать; она грозила мне разделом имущества, а ты ведь знаешь, что все наше состояние принадлежит ей. Уж таковы обычаи в Париже. Они жестоки для мужей, ибо на другой же день после свадьбы муж становится должником своей жены.

Она уехала на воды. В ее отсутствие я был вынужден сохранять прежние порядки. Надеясь заполнить брешь, образовавшуюся за время ее хозяйничанья, я взялся за комиссионные дела, исполняя поручения тех коммерсантов, которые знали меня за честного человека и доверяли мне без колебаний. Среди них одним из первых был господин Ютэн; он прислал мне на продажу партию дорогих вин; я должен был представлять отчет о проданных бутылках в конце каждой недели.

Однажды мне пришла в голову фантазия немного развлечься в Пасси и повидать жену, которая снимала там меблированную комнату. Я надеялся, что сей знак любви вернет мне ее расположение. Отправился я туда без предупреждения, захватив с собой корзину с провизией; но предусмотрительность моя оказалась напрасной: я застал мою супругу за богато сервированным столом, в обществе двух священников, которые с благочестивой миной уплетали самые изысканные деликатесы парижской гастрономии. Вино лилось рекой.[102]

Появление мое, по-видимому, ничуть не смутило гостей; жена преспокойно предложила мне сесть за стол. Но сама, во избежание какой-нибудь неожиданности с моей стороны, удалилась: ей, видите ли, пора пойти к источнику выпить стакан целебной воды; и больше ее не видели.

Я остался один со славными священниками; они мне простодушно объяснили, что один из них – духовный наставник моей супруги; узнав, что он довольно часто ездит в Версаль в сопровождении одного священника из провинции, моя жена пригласила их обоих обедать у нее на обратном пути. Судите сами, как я был удивлен.

Надо отдать справедливость этому доброму священнослужителю, он говорил всю правду и, сколько я мог судить, выпил большую часть пропавшего у меня вина без всякого злого умысла. Но он считался крупнейшей фигурой в среде ригористов,[103] и моя жена, совсем не отличавшаяся набожностью, из чистого тщеславия задумала стать самой любимой из его духовных дочерей.

Я проводил обоих священнослужителей до их портшеза, а сам пошел искать жену у источника. Не успел я заговорить о ее новом знакомстве, как она мне заявила: этот священник настоящий ангел, она хотела оказать ему подобающий прием, а я не понес никаких расходов. «И оставьте меня в покое», – добавила она в заключение.

Я похолодел, услышав такие речи, но мой спокойный характер выдержал и это испытание. Я уехал, не предвидя других бед и полагая, что мне будут благодарны за кротость. Но не тут-то было!

Я уже упомянул, что господин Ютэн дал мне партию вина на продажу, а я каждую неделю представлял отчет о том, сколько еще осталось в погребе. Вести подсчеты я поручил Пикару, ибо сам должен был часто отлучаться для переговоров с покупателями. Вернувшись в Париж, я зашел к господину Ютэну и сообщил ему итоги за последнюю неделю.

Каково было мое удивление, когда на следующий день господин Ютэн явился ко мне собственной персоной и попросил разрешения спуститься в погреб, чтобы проверить счет, представленный ему накануне. Я не возражал, в полной уверенности, что у меня все в порядке. Число бочек соответствовало моему отчету, но Ютэн, видимо, лучше меня осведомленный о делах, творившихся в моем погребе, доказал мне, что шесть бочек, считавшихся нетронутыми, пусты и только зря занимают место на складе. Господин Ютэн назвал меня мошенником и пригрозил судебным преследованием.

Я позвал Пикара, которому было строго-настрого запрещено отпускать вино кому бы то ни было без моего приказа. Когда я начал угрожать Пикару тем же, чем только что угрожал мне Ютэн, я заметил, как эти двое с улыбкой переглянулись. Этот заговор возмутил меня, и гнев мой был так страшен, что перепуганный Пикар бросился передо мной на колени и признался, что со времени отъезда хозяйки он ежедневно по ее запискам отправлял вино из этих бочек либо к ней в Пасси, либо на дом к ее духовному наставнику; и не далее как полчаса назад он отправил ему шесть бутылок.

– Детские сказки! – отрезал господин Ютэн. – Я подумаю, что мне следует предпринять. – И он ушел.

Я прогнал Пикара и вне себя от гнева отправился тут же к духовному наставнику.

Священник заверил меня, что жена моя насильно навязывала ему подношения, а под конец сказал даже, что она не в своем уме.

– Вот смотрите, она прислала мне летнюю скуфейку фиолетового цвета. Но мыслимое ли дело, чтобы человек моего сана носил головной убор с серебряным шитьем и бахромой впридачу? Я дважды отсылал эту скуфейку обратно, и все напрасно. Но я все равно носить ее не буду, так, пожалуйста, заберите ее вы.

Он добавил, что ссылаясь на многочисленные обязанности, просил мою жену выбрать себе другого наставника, ибо не может отдавать достаточно времени на духовное руководство ее совестью и душой.

Священник говорил так откровенно, что обезоружил меня, и я даже не спросил его насчет шести бутылок, полученных им сегодня; он о них не упомянул – вероятно, забыл.

Я немедля сел в карету и отправился в Пасси. У жены моей я застал и господина Ютэна. Я сразу догадался, что он приехал рассказать, как он поступил, получив от нее сведения о положении дел в нашем погребе. Едва я раскрыл рот, чтобы уведомить об угрожающей нам беде, как она запальчиво воскликнула:

– Он же еще и жалуется! Я сделала вам столько добра, а вы меня разоряете! Если бы не я, господин Ютэн отдал бы вас под суд и сгноил бы в тюрьме. Но я умолила его дать вам отсрочку, и он обещал не разглашать вашу мошенническую проделку и даже не лишать вас доверия. А вы еще являетесь сюда скандалить. Как вы смели прогнать Пикара? Верните его немедленно, ведь правда, мсье Ютэн? Приказчик мне по душе – этого достаточно, чтобы его выгнали! Вы ведете себя отвратительно. Так вот, решайте: либо вы постараетесь быть достойным доброты господина Ютэна, либо я перестану за вас просить, и пусть вас преследуют по закону.

Терпенью моему, признаться, пришел конец, и я готов был сказать ей все, что думаю, но господин Ютэн принудил меня к молчанию, заявив, что если я попробую спорить, он опорочит навеки мое доброе имя. Что было делать? Оставалось только втайне роптать и хранить молчание.

В полном отчаянии я отправился домой. По дороге я услышал толки о происшествии, случившемся с графом д'Орсаном. У моих домашних тоже только и было разговору, что об этом. Упоминали твое имя. Все это крайне заинтересовало меня. Я тебя разыскал, и вот я здесь и счастлив, что вижу тебя.

Я не мог слушать рассказ брата без содрогания и поневоле сравнивал свою судьбу с его участью. Насколько я был счастливее! Мадемуазель Абер пролила несколько слезинок, и я был тронут и бесконечно благодарен ей за это. Я оставил брата обедать и, не тратя лишних слов на соболезнование (занятие бесплодное, которое больше тешит наше самолюбие, чем выражает истинные чувства), я обещал посетить его, просил почаще приходить ко мне и всегда помнить, что я ему не чужой.

– Мое благополучие, милый брат, дорого для меня лишь тем, что Дает мне возможность придти тебе на помощь – таковы были мои слова.

Я тут же испросил согласия госпожи де Ля Валле взять к нам в дом обоих сыновей моего брата, ибо он не мог дать им надлежащего воспитания.

Моя жена охотно согласилась и готова была сейчас же ехать за ними, если бы не слабость; но после обеда ей пришлось лечь в постель. Только она легла, а брат откланялся, как к нам вошел граф д'Орсан.

Граф выразил сочувствие госпоже де Ля Валле по поводу ее недомогания и сказал ей много лестного о том, сколь многим мне обязан; затем он попросил меня проводить его к господину д'Орвилю, ибо обязан поблагодарить его и госпожу д'Орвиль за помощь и извиниться за причиненное им беспокойство.

– Я и сам собирался поехать туда, сударь, – сказал я.

– Очень рад, – ответил он, – значит мои планы совпадают с вашими и не отвлекут вас от намеченных дел; карета моя внизу, поедемте вместе.

Он поклонился госпоже де Ля Валле; я поцеловал ее и увидел по ее взгляду, что ей грустно со мной расставаться. Но так распорядился господин д'Орсан, и удерживать меня она не могла. Мы уехали.

Конец шестой части

Содержание:
 0  Удачливый крестьянин  1  Часть вторая
 2  Часть третья  3  Часть четвертая
 4  Часть пятая  5  Дополнения
 6  Предисловие  7  Часть шестая
 8  Часть седьмая  9  Часть восьмая
 10  Анонимное продолжение Удачливого крестьянина  11  вы читаете: Часть шестая
 12  Часть седьмая  13  Часть восьмая
 14  Предисловие  15  Часть шестая
 16  Часть седьмая  17  Часть восьмая
 18  Приложения  19  Мариво в русских переводах и на русской сцене
 20  Мариво и его роман Удачливый крестьянин  21  Мариво в русских переводах и на русской сцене
 22  Использовалась литература : Удачливый крестьянин    



 




sitemap