Старинное : Древнеевропейская литература : Потерянный рай. Стихотворения. Самсон-борец : Джон Мильтон

на главную страницу  Контакты  Разм.статью


страницы книги:
 0  1  2  4  6  8  10  12  14  16  18  20  22  24  26  28  30  32  34  36  38  40  42  44  46  48  50  52  54  56  58  60  62  64  65

вы читаете книгу




Творчество Мильтона завершает большую историческую полосу развития художественной культуры Англии, возникшей в эпоху Возрождения.

В данный том входят: поэмы на библейские сюжеты "Потерянный рай" (пер. Арк. Штейнберга) и "Самсон-борец" (пер. Ю. Корнеева), стихотворения (пер. Ю. Корнеева).

К Карло Диодати

Джон Мильтон

Потерянный рай. Стихотворения. Самсон-борец

Вступительная статья А. Аникста.

Иллюстрации Гюстава Доре.


А. Аникст. Джон Мильтон

Мильтон следует в английской литературе почти сразу после Шекспира. Когда родился Мильтон, Шекспир был в расцвете творчества. Гений Шекспира осенил юного поэта, и он оставил вдохновенное свидетельство духовной связи с ним — стихотворение памяти великого драматурга, которое читатель найдет в этом томе.

Творчество Мильтона завершает большую историческую полосу развития художественной культуры Англии, возникшей в эпоху Возрождения. Его связи с этой эпохой многообразны, но не менее значительны и отталкивания от нее.

Скажем сначала о том, что связывает Мильтона с Возрождением.

Он сам, как личность, обладал чертами, свойственными выдающимся деятелям Возрождения, и принадлежал к числу тех, кого Ф. Энгельс определил как «титанов по силе мысли, страсти и характеру, по многосторонности и учености».[1] Мильтон более, чем многие другие, воплотил в себе ту действенность, которую Энгельс высоко ценил в характере великих людей Ренессанса: «…они почти все живут в самой гуще интересов своего времени, принимают живое участие в практической борьбе, становятся на сторону той или иной партии и борются, кто словом и пером, кто мечом, а кто и тем и другим вместе. Отсюда та полнота и сила характера, которые делают их цельными людьми».[2] Характер — важная сторона таланта, особенно если художнику приходится жить в сложное и бурное время, подобное той революционной эпохе, когда жил Мильтон. Он в полной мере проявил силу и цельность своего характера, и это восхищало Пушкина, который решительно осудил искажение героического облика Мильтона в произведениях В. Гюго и А. де Виньи.

Поэзия Мильтона, его главные творения проникнуты героическим пафосом, духом борьбы за гражданские идеалы, которой он отдавал все свои силы. Мильтон — один из ярчайших примеров поэта-борца, поэта-гражданина.

Он унаследовал от писателей Возрождения глубокое убеждение в том, что искусство и поэзия — высшие формы выражения человеческого духа. В конце эпохи Возрождения это уже не считалось столь безусловным, как в начале. В годы юности Мильтона появились главные труды Ф. Бэкона, родоначальника философского материализма и опытных наук нового времени. А когда Мильтон завершал жизненный путь, уже считалось безусловным, что первой в ряду других форм духовной деятельности является наука. Поэт не враждовал с наукой. Наоборот, он ее глубоко почитал, но до конца сохранял веру в то, что самое главное, в чем нуждается человек, может дать ему поэзия, искусство.

Поворот в сторону философского осмысления жизненных процессов по-своему захватил и Мильтона. Он первый поэт-мыслитель нового времени, сочетавший в своем творчестве силу мощного поэтического звучания и впечатляющую образность с глубоко философским подходом к коренным вопросам жизни. Поэзия для Мильтона не внешняя форма, в которую он облекал мысли. Мысль и образ у него неотделимы. Он поэт тончайших интимных переживаний и вместе с тем художник поистине космической масштабности. Величавая образность, драматическая картинность, богатейшая звуковая оркестровка словесных средств — таковы характерные черты поэзии Мильтона.

Мильтон не только поэт-мыслитель. Его творчество — последний взрыв могучих страстей революционного времени. Но он создавал произведения в преддверии эпохи, когда победа рационализма превратила поэзию в рифмованные рассуждения и многословные описания, освещенные холодным светом наблюдающего и анализирующего рассудка. В поэзии Мильтона разум и чувство еще не разошлись в разные стороны, хотя разлад между ними уже замечается и волнует художника, стремящегося сохранить цельность нравственную и интеллектуальную.

Мильтон — наследник ренессансного индивидуализма. Для нас теперь понятие «индивидуализм» связано с антиобщественным противопоставлением личности коллективу. Мильтон жил в эпоху, когда прогресс в духовном развитии состоял именно в выделении индивида из массы сословия, державшего человека в тисках отживших законов и норм. Он принадлежит к плеяде тех, кто гордо отстаивал право каждого человека на большую, прекрасную и свободную жизнь. Утверждая великую ценность человека, Мильтон отнюдь не выступает как сторонник произвола личности.

Современник переломной, революционной эпохи, Мильтон остро чувствовал противоречия жизни, и это обусловило внутренний драматизм всего написанного им. К драме в собственном смысле слова он имел некоторое отношение как автор ранней пьесы-маски «Комос» и драматической поэмы, завершившей его творческий путь, — «Самсон-борец». Но даже их Мильтон писал для театра. Во всяком случае, они не принадлежат к числу произведений, естественно входящих в общую струю драматургии, предшествовавшей буржуазной революции XVII века, или той драматургии, которая возникла уже после нее. Мильтон по преимуществу поэт лирический и эпический. Драматизм его произведений состоит во внутреннем напряжении, обнажении противоречий, в борьбе чувств и стремлений, что постоянно ощущается во всем написанном им.

Вместе со всем этим — и тут мы переходим к тому, что отличает Мильтона от гуманистов Возрождения, — творчество поэта проникнуто несомненным религиозным духом. От этого никуда не уйдешь, но отношение Мильтона к религии можно правильно понять лишь с исторической точки зрения.

Гуманизм, эта передовая идеология Возрождения, возник в позднее средневековье, когда над мышлением и творчеством тяготела власть церкви. Не только у Данте, первого поэта нового времени, но даже у Петрарки и Боккаччо еще сильно сказывалось влияние религии. Начиная с XV века в некоторых странах гуманистическая мысль стала освобождаться от духовной власти католицизма. Это проявилось в движениях за реформацию церкви (протестантство, кальвинизм), а также в развитии свободомыслия, в научной критике богословия и в светской философии. Однако не многие гуманисты осмеливались дойти до откровенного атеизма. Церковные установления и в XVI веке еще были достаточно сильны, притом не только в католических странах, но и там, где произошла реформация. Если часть гуманистов лишь формально придерживалась установленного вероисповедания, то другие были искренни в своих религиозных чувствах или, по меньшей мере, считали христианство необходимой сдерживающей уздой в нравственной жизни.

В гуманистическом движении было течение, сочетавшее новые общественно-нравственные идеалы с религиозностью, очищенной от церковного догматизма. В XVI веке представителем этого христианского гуманизма был Эразм Роттердамский. В XVII веке — Джон Мильтон.

Мильтон не сразу стал поэтом, сосредоточившимся на библейской тематике и сюжетах. Он начинал как поэт светский, но исторические условия сделали неизбежным его обращение к религии. Прогрессивное антифеодальное и антимонархическое движение в Англии XVII века развивалось под религиозными лозунгами. Идеологией воинствующей буржуазной демократии стало пуританство (английская ветвь кальвинизма). Пуритане возглавили политическую борьбу против монархии и дворянства. Мильтон примкнул к ним и стал одним из главных идеологов буржуазной революции.

Как же случилось, что буржуазная революция в Англии получила религиозное идеологическое облачение? На этот вопрос дал ответ К. Маркс, который писал: «…как ни мало героично буржуазное общество, для его появления на свет понадобились героизм, самопожертвование, террор, гражданская война и битвы народов».[3] Борцы за новый социальный строй должны были найти «идеалы и художественные формы, иллюзии, необходимые, чтобы скрыть от самих себя буржуазно-ограниченное содержание своей борьбы, удержать свое воодушевление на высоте великой исторической трагедии. Кромвель и английский народ воспользовались для своей буржуазной революции языком, страстями и иллюзиями, заимствованными из Ветхого завета».[4] Вполне естественно, что и Мильтон проникся этим духом. Шедевры его поэзии окрашены библейским колоритом. Из Ветхого завета заимствованы сюжеты «Потерянного Рая» и «Самсона-борца», из Нового завета (Евангелия) — основа «Возвращенного Рая».

Это надолго обусловило то, что его стали воспринимать как религиозного поэта. На протяжение всего XVIII века «Потерянный Рай» считался благочестивым чтением. В начало XIX века узкое понимание Мильтона подвергли пересмотру. Революционный поэт-романтик Шелли увидел в «Потерянном Рае» его мятежный дух. Пушкин в статье «О Мильтоне и Шатобриановом переводе «Потерянного Рая» (1837) писал о нем как о поэте-революционере. В. Белинский определил «Потерянный Рай» как «апофеозу восстания против авторитета».[5]

Постепенно критика научилась постигать общественный и философский смысл, скрытый под библейской оболочкой произведений Мильтона. Творчество его теперь всесторонне и досконально изучено, что, конечно, не исключает расхождения во мнениях между исследователями.

Вплоть до конца первой мировой войны положение Мильтона как одного из корифеев английской литературы было незыблемым. Но в двадцатые годы представители модернистской поэзии Эзра Паунд и Т.-С. Элиот выступили с нападками на Мильтона, человека и поэта, заявив, что своим стилем он испортил язык английской поэзии. Подверглись осуждению личность Мильтона, его убеждения, революционная деятельность. Но у него нашлись и защитники. Впрочем, защита иногда принимала странный характер: революционера превращали в сторонника порядка, самостоятельного мыслителя — в представителя пуританской ортодоксии, каковым Мильтон не был. Полемика вокруг Мильтона, естественно, не могла не коснуться главных для его творчества вопросов, и здесь обнаружилось много противоречивых мнений. Недавнее двухсотлетие со дня смерти поэта показало, однако, что, при всем несходстве мнений о нем, его величие и значение как одного из первых поэтов Англии остается бесспорным.


«С самой юности я посвящал себя занятиям литературой, и мой дух всегда был сильнее тела; я не предавался воинским занятиям, в которых любой рядовой человек принесет больше пользы, чем я, но отдался таким делам, где мои старания могли быть более плодотворными»[6], — так писал о себе Мильтон, когда ему исполнилось 46 лет (он родился в Лондоне 9 декабря 1608 г.). И действительно, с очень раннего возраста он жил в круге интеллектуальных и художественных интересов. Его отец, состоятельный нотариус, человек больших знаний и разносторонних интересов, тонкий музыкант, сделал все возможное для духовного развития будущего поэта. Он избавил его от материальных забот, и Мильтону было уже за тридцать лет, когда он впервые стал зарабатывать средства к жизни.

Молодой Мильтон заслуживал отцовских забот. Он прилежно учился дома и в школе. «Жажда знаний была во мне столь велика, — рассказывал он о себе, что, начиная с двенадцатилетнего возраста, я редко когда кончал занятия и шел спать раньше полуночи». Домашние занятия перемежались посещением лучшей лондонской школы того времени при соборе святого Павла. В шестнадцать лет — обычный тогда для этого возраст — Мильтон стал студентом Кембриджского университета. Через четыре года он уже бакалавр, а еще три года спустя — магистр искусств. Он мог бы остаться при университете, но для этого надо было вступить в духовное звание, а этого Мильтону не хотелось при всей его искренней религиозности.

С формальным образованием было покончено, но Мильтон продолжал учиться. Он поселился в небольшом поместье отца в Хортоне, куда скрылся не только из желания предаться наукам. Распущенность двора, произвол знати, узколобый практицизм буржуа-накопителей были равно отвратительны молодому Мильтону. Он рано проникся духом пуританства, но остался чужд и догматизму и фанатизму его наиболее рьяных поборников. Он прятался от житейской скверны и суеты в провинциальной глуши, но его жизнь была наполнена интеллектуальными интересами, которые связывали его с узким кругом образованных людей, встреченных им там.

Отец всегда поддерживал литературные стремления Мильтона. Первые стихи Мильтон написал в пятнадцать лет. В Хортоне он создал поэмы «L'Allegro»[7] и «Il Penseroso»[8], пьесы-маски «Аркадия» и «Комос», элегию «Люсидас». Ему в то время уже тридцать лет, написанное им известно лишь узкому кругу, но в голове Мильтона теснятся новые творческие планы, и он пишет другу: «Ты спрашиваешь, о чем я помышляю? С помощью небес, о бессмертной славе. Но что же я делаю?.. Я отращиваю крылья и готовлюсь воспарить, но мой Пегас еще недостаточно оперился, чтобы подняться в воздушные сферы».

В 1638–1639 годы Мильтон совершил путешествие в Италию. Через Париж и Ниццу он достиг обетованной земли гуманистов и посетил там Геную, Легорн, Пизу, Флоренцию, Сиену, Рим, Неаполь, Лукку, Болонью, Феррару, Венецию, Верону, Милан. Он еще заехал в Женеву, на родину Кальвина, а оттуда через Францию вернулся домой.

Итальянский язык он изучил еще в юности, и ему легко было общаться с образованными итальянцами, тепло принимавшими его. Самой знаменательной была встреча Мильтона с Галилеем.

Прошло то время, когда Италия служила для остальной Европы примером наибольшей интеллектуальной свободы. Мильтон приехал в другую Италию, пережившую контрреформацию и католическую реакцию против всякого вольнодумства. Общаясь с представителями итальянской интеллигенции, он смог убедиться в том, как тяжек был политический и духовный гнет в стране, где господствовала инквизиция, искоренявшая всякую крамолу. Итальянцы, рассказывал впоследствии Мильтон, «жаловались на рабство, в котором находится у них наука; и это погасило славу умов Италии: вот уже много лет там не пишут ничего, кроме книг, исполненных лести и пошлости. Там я отыскал и посетил постаревшего прославленного Галилея, заточенного инквизицией только за то, что он думал об астрономии иначе, чем францисканские и доминиканские цензоры».[9]

Итальянцы, не знавшие английских условий, думали, что на родине Мильтона лучше, чем у них. Но он мог рассказать им, что реакционная политика правительства Карла I Стюарта и английское духовенство вкупе со знатью подавляли народ и его мыслящую часть не хуже любой инквизиции. Страна уже глухо волновалась, буржуазия и народ все более открыто заявляли о своем недовольстве. «Я считал, — написал Мильтон, — что было бы низко в то время, когда мои соотечественники боролись за свободу, беззаботно путешествовать за границей ради личного интеллектуального развития».

Вернувшись в Англию, Мильтон стал выступать как публицист, посвятив несколько памфлетов критике господствующей англиканской церкви, которая была идеологической опорой монархии; она имела тот же иерархический строй, что и католическая церковь. Как истинный пуританин, Мильтон боролся за уничтожение епископата и полную демократизацию церкви. Одновременно он занимался домашним воспитанием племянников, сыновей старшей сестры. Из этих занятий возник его трактат «О воспитании» (1644), являющийся важной вехой в истории гуманистической педагогики.

В мае 1643 года Мильтон после всего лишь месячного знакомства женился на дочери мелкого помещика Мери Поуэл. Она, однако, покинула его уже через несколько недель и вернулась к родителям. Поуэлы были сторонниками короля. Когда революционные власти начали их притеснять, Мильтон, ставший к тому времени деятелем революционного лагеря, выручил их. Мери вернулась к мужу после двух лет разрыва. Она родила четырех детей и в 1652 году умерла во время родов последнего ребенка.

Когда Мери покинула Мильтона, он написал трактат о разводе (1645), поссоривший его не только с англиканским духовенством, но и с пуританскими идеологами, ибо он выдвинул неслыханное тогда положение о праве на развод, если в браке нет любви и согласия между супругами. Концепция брака, изложенная Мильтоном, была важным вкладом в развитие этики гуманизма. «Брак не может существовать и сохраняться без взаимности в любви, — провозгласил Мильтон, — а там, где нет любви, от супружества остается только внешняя оболочка, столь же безрадостная и неугодная богу, как и всякое другое лицемерие».[10] Забегая вперед, отметим, что, изображая в «Потерянном Рае» Адама и Еву, Мильтон в поэтических образах воплотил свое понимание брака по любви.

Еще до опубликования этого трактата Мильтон выступил с политическим памфлетом «Ареопагитика» (1644), обращенным к парламенту (иносказательно названному «ареопагом»), в котором умеренные и консервативные пуритане-пресвитерианцы приняли закон о введении строгой цензуры на все печатные издания. Мильтон выступил с горячей защитой свободы слова. «Убить книгу — почти то же, что убить человека, — писал Мильтон. — Тот, кто уничтожает книгу, убивает самый разум… Многие люди живут на земле, лишь обременяя ее, но хорошая книга есть жизненная кровь высокого разума».[11]

«Ареопагитика, или Речь о свободе слова» — не только политическое выступление в защиту одного из важнейших принципов демократии, но и блестящий образец философской диалектики. Мильтон отвергает метафизическое разграничение Добра и Зла, резко противопоставляемых догматиками-пуританами. «Добро и Зло, познаваемые нами на почве этого мира, произрастают вместе и почти не отделимы, — пишет Мильтон. — Познание Добра так связано и сплетено с познанием Зла, что при кажущемся сходстве их не просто разграничить, их труднее отделить друг от друга, чем те смешанные семена, которые было поручено Психее очистить и разобрать по сортам. С тех пор как вкусили всем известное яблоко, в мир явилось познание Добра и Зла, этих двух неотделимых друг от друга близнецов. И быть может, осуждение Адама за познание Добра и Зла именно в том и состоит, что он должен Добро познавать через Зло».[12]

Здесь опять уместно забежать вперед, ибо в приведенных словах Мильтона выражена одна из главных идей его поэтического шедевра «Потерянного Рая».

Пуританство как идеология революционной буржуазии выдвинуло свой нравственный идеал. Вспомним слова Маркса, что для свершения буржуазной революции нужны были героизм и самопожертвование. Пуританскому понятию о добродетели Мильтон противопоставил идеал гражданского героизма, лишенного фанатической узости. «Я не могу хвалить добродетель, прячущуюся в келью и запирающуюся там, не подвергаясь испытанию, не видя и никогда не сталкиваясь со своей противоположностью, отказываясь от соревнования, ибо нельзя завоевать венок бессмертия, не испачкавшись в пыли и не попотев. Несомненно, что мы входим в жизнь не невинными, а скорее нечистыми (здесь Мильтон отдает некоторую дань кальвинистскому учению о первородном грехе человечества. — А. А.), очистить нас может только испытание, а испытание невозможно без столкновения с враждебными силами. Поэтому добродетель, которая по-детски незнакома со злом, не знает всего, что сулит порок своим последователям, и просто отвергает его, есть пустая добродетель, а не подлинная чистота. Ее белизна неестественна. Так как знание и наблюдение порока необходимо для достижения человеческой добродетели, а знакомство с заблуждениями — для утверждения истины, как можем мы лучше и безопаснее разведать области порока и обмана, если не посредством чтения различных трактатов и слушания разнородных мнений? В этом и заключается польза, которую можно извлечь от чтения разнообразных книг».[13]

Рассуждения Мильтона об испытании человека реальной жизнью со всеми ее пороками и заблуждениями тоже найдут отражение в его прославленной поэме.

Борьба за свободу сочетается у Мильтона с идеей воспитания человека-гражданина, умеющего самостоятельно мыслить и разумно решать жизненные вопросы. Республика мыслится Мильтоном как общество, в котором политическое равенство получает свое воплощение в полной свободе мысли. Мильтон резко выступал против пуритан-догматиков: «Есть люди, которые постоянно жалуются на расколы и секты и считают ужасной бедой, если кто-нибудь расходится с их понятиями. Высокомерие и невежество — вот причина недовольства тех, кто не в состоянии снисходительно выслушать и переубедить: поэтому они подавляют все, чему нет места в их катехизисе. Создают беспорядок и нарушают единство именно те, кто сами не собирают и другим не позволяют собрать воедино разрозненные части, недостающие для полноты истины».[14]

Мы помним слова Мильтона о том, что к воинскому делу он не был способен. Но когда поднялась буря революции, он оказался в самой гуще ее и сражался пером. Его политические памфлеты и книги выдвинули его в первый ряд идеологов революции. Революционность Мильтона не была буржуазно-ограниченной. Ему были чужды те экономические цели, за которые пошла в бой против монархии пуританская буржуазия. В революционном лагере Мильтон представлял широкие круги народа, его свободолюбивые стремления. Как это было свойственно деятелям и других буржуазных революций, Мильтон выражал «страсти и иллюзии» широких слоев народа, поэтому его голос звучал особенно мощно в пору революционного подъема.

Философский склад ума Мильтона сказывался в том, что его публицистические выступления отвечали не только требованиям данного исторического момента, но содержали выражение общих принципов. Важнейшим вкладом в развитие общественной мысли были трактаты, написанные Мильтоном в годы гражданской войны, завершившейся победой буржуазной революции, свержением и казнью короля. Трактаты Мильтона содержат законченную теорию буржуазной демократии XVII века в период ее наивысшего революционного подъема. В трактате «Права и обязанности короля и правителей» (1649) Мильтон формулирует теорию народовластия. Власть исходит от народа, который поручает осуществление ее отдельным лицам. Злоупотребление властью в ущерб интересам народа дает право на свержение короля и других нерадивых правителей. Сколько гордого достоинства в утверждении Мильтоном гуманистической идеи свободы и равенства: «…Люди от природы рождаются свободными, неся в себе образ и подобие самого бога; они имеют преимущество перед всеми другими живыми существами, ибо рождены повелевать, а не повиноваться».[15]

Мысль о том, что человек является богоподобным существом, одна из центральных в философии гуманизма Возрождения. Она звучит в знаменитой речи Пико делла Мирандолы «О достоинстве человека» (1548), в словах Гамлета («Что за мастерское создание человек!.. Как похож разумением на бога!»). Правда, Шекспир в условиях трагического безвременья начала XVII века несколько усомнился в богоподобности человека. В обстановке революционного подъема середины XVII столетия Мильтон снова уверовал в человека и в его всемогущество. Но и он не остался на этой позиции, как мы увидим далее.

При всей своей религиозности Мильтон отвергает монархическую доктрину о божественном происхождении власти. В его глазах она — земное установление, созданное людьми для защиты их интересов. Мильтон один из создателей теории общественного договора как основы государства. Развивая гуманистическое учение о том, что власть призвана только для одной цели — заботы о народе, Мильтон одновременно осуждает насилие эгоистических правителей. По его определению, «тиран, насильно захвативший власть или владеющий ею по праву, это тот, кто, пренебрегая и законом и общим благом, правит только в интересах своих и своей клики».[16]

Теория народовластия оправдывала не только свержение тирана, но и право казнить его. Трактат Мильтона служил прямым обоснованием суда и казни английского короля Карла I. Сторонники казненного монарха издали сочинение «Образ короля» (дословно — «Икона короля»), представив его невинным мучеником. Мильтон ответил на это памфлетом «Иконоборец» (1649). Ответами на печатные выступления монархистов были написанные Мильтоном «Защита английского народа» (1650) и «Вторая защита английского народа» (1654). Так как Мильтон подвергался личным нападкам политических противников, то во «Второй защите» он довольно обстоятельно рассказал о некоторых эпизодах своей жизни. Но, конечно, первостепенное значение имели не автобиографические подробности, а политические декларации Мильтона.

Названные здесь произведения — ярчайшие образцы революционной публицистики XVII века. В них во весь рост встает фигура Мильтона — борца и гражданина. Пушкин с глубоким уважением отозвался о Мильтоне — публицисте и революционере: «Джон Мильтон, друг и сподвижник Кромвеля, суровый фанатик, строгий творец «Иконокласта»[17] и книги «Defensio Populi»[18].

Мильтон действительно был сподвижником вождя английской буржуазной революции Оливера Кромвеля. Он занял в правительстве, созданном революцией, пост латинского секретаря. В этой должности он вел переписку с иностранными государствами (латынь еще оставалась международным языком). Одновременно Мильтон выступал как официальный пропагандист правительства республики.

Впрочем, республикой революционная Англия оставалась недолго. В итоге сложного переплетения классовых противоречий и международной обстановки в стране установилась единоличная диктатура Кромвеля. Когда Кромвель стал фактическим главой правительства, Мильтон написал в честь его стихотворение, в котором выражал надежду, что тот не станет притеснителем свободы. Такие же мысли, только более ясно и определенно выразил Мильтон во «Второй защите английского народа»: «Испытав столько страданий, пройдя через столь великие опасности в борьбе за свободу, — писал Мильтон, обращаясь к самому Кромвелю, — не соверши насилия над ней и не допусти ущерба ей со стороны кого-либо другого».[19]

Увещания латинского секретаря, естественно, не могли повлиять на лорда-протектора Кромвеля, который правил страной как самодержец. Мильтон имел возможность убедиться в том, что революция пришла к тому самому, против чего она в начале боролась, — к произволу бесконтрольной власти.

В годы наибольшей политической активности на Мильтона обрушились несчастья. Сначала умерла первая жена. Он женился второй раз. Счастье в этом браке было недолгим, жена умерла вместе с ребенком. Потом беда настигла его самого. Он с детства страдал слабым зрением. С середины 1640-х годов зрение стало заметно ослабевать. На советы врачей сократить работу Мильтон ответил: «Подобно тому, как я пожертвовал поэзией, так теперь я готов принести на алтарь свободы свои глаза». В 1652 году Мильтон полностью ослеп. Он оставил пост латинского секретаря, но продолжал служить республике пером, диктуя свои сочинения. Полемист он был злой, но и противники из монархического лагеря были беспощадны. Они издевались над его слепотой, однако его и это не сломило.

Смерть Кромвеля в 1658 году возбудила в Мильтоне надежду на возможность восстановления демократии в стране. Он написал трактат «Наличные способы и краткое описание установления свободной республики, легко и безотлагательно осуществимого на деле» (1660). Его призывы остались тщетными. Если раньше буржуазия опиралась на народ против монархии и дворянства, то теперь, успокоившись на приобретенном, она стала больше бояться плебейских масс, чем прежних противников; поэтому она предпочла договориться с дворянством, лишь бы укрыться под защитой крепкой власти, способной держать народ в узде.

В 1660 году была восстановлена монархия Стюартов. Наиболее активные деятели революции подверглись суровым преследованиям. Мильтон оказался на волоске от гибели, но его спасли. С тех пор он жил вдали от общества на оставшиеся скромные средства и на небольшие литературные заработки (за «Потерянный Рай» ему заплатили десять фунтов стерлингов!). Как сказал о нем Пушкин, Мильтон «в злые дни, жертва злых языков, в бедности, в гонении и в слепоте сохранил непреклонность души и продиктовал «Потерянный Рай».[20]

Последние четырнадцать лет жизни Мильтона — пример нравственного и душевного героизма. В период революции он почти совершенно оставил поэзию, написал лишь небольшое количество стихотворений. Теперь, когда политическая деятельность стала для него невозможной, Мильтон возвращается к поэзии. Его отход от нее отнюдь не был бесплодным, — не только потому, что участие в политической борьбе отвечало его самым глубоким личным стремлениям, но и потому, что гражданская война, революция и наступившая после нее реакция дали ему огромный духовный опыт. Выше приведены публицистические высказывания Мильтона, которые близки мыслям, выраженным впоследствии в поэтической форме. Мильтон-публицист — не антипод Мильтона-поэта. Их связывает единство мировоззрения, но есть существенное различие между настроением Мильтона в годы республики и после того, как она была повержена. Поэту пришлось переосмыслить кое-что в свете поражения революции.

Еще в ранние годы Мильтон вознамерился написать большую эпическую поэму. Тогда он хотел создать нечто подобное шедевру английской гуманистической поэзии эпохи Возрождения — «Королеве фей» Эдмунда Спенсера (XVI в.). Героем своего эпоса он хотел сделать легендарного короля Артура в молодости, представив его как образец нравственного человека. Теперь замысел Мильтона изменился до неузнаваемости. Он положил в основу своих последних произведений библейские сюжеты. В 1663 году, когда ему исполнилось пятьдесят пять лет, Мильтон закончил «Потерянный Рай» и напечатал его в 1667 году. Четыре года спустя вышли в свет поэма «Возвращенный Рай» и драматическая поэма «Самсон-борец». За год до смерти Мильтон подготовил к печати сборник своих ранних стихотворений на английском, латинском и итальянском языках.

Скончался Мильтон 8 ноября 1674 года, шестидесяти шести лет от роду. Ему не пришлось вкусить плоды своей литературной славы, которая пришла уже посмертно. Но он расставался с жизнью, сознавая, что великий замысел, который должен был сохранить потомству память о нем, ему удалось осуществить.


Мильтон — поэт мысли, раздумий о сущности жизни, о природе человека. Его поэзия с самого начала была серьезна и целомудренна. Совсем молодым человеком он переложил в стихи благочестивые псалмы, написал оду «Утро рождения Христа», элегии, скорбные эпитафии. Среди набожных размышлений о бедах и бренности жизни только однажды попадутся читателю иронически-шутливые поминальные стихи об университетском вознице. Хотя по ним можно видеть, что юмор не совсем был чужд Мильтону, но других свидетельств об этом не сохранилось. В целом стихи говорят нам о серьезной настроенности молодого поэта. Пушкин с полным основанием применил к нему эпитет «суровый».

Мильтон написал в молодости сравнительно немного. Слабых стихотворений среди этого немногого нет. Молодой поэт удивляет редким владением формой. Слово, ритм, мелодия стиха — все отработано, отшлифовано.

Поражает в молодом поэте полное отсутствие любовных мотивов. Его лира не настроена на этот лад. Но он отнюдь не отшельник и видит мир во всей его красочности. Об этом лучше всего говорят два шедевра молодого Мильтона — его диптих «L'Allegro» и «Il Penseroso». Кое-что в сельских пейзажах здесь взято из книг, из античных буколик и ренессансных пасторалей, но есть в этих картинах и живое чувство природы.

Почти вся поэзия молодого Мильтона проблемна, как только что названные две поэмы, противопоставляющие два мироощущения. Молодого Мильтона волнует вопрос — как жить не бесплодно, каким быть, чтобы не посрамить высокого назначения человека? Хотя поэт беспристрастно и даже с сочувствием рисует облик L'Allegro, ему явно ближе Il Penseroso.

Эти две поэмы — переход от жизнерадостной поэзии Возрождения к раздумчивой, подчас меланхолической поэзии, приходящей ей на смену. Такой же переходный характер имеет пьеса-маска «Комос». Читая ее, нельзя не вспомнить «Сон в летнюю ночь» и «Как вам это понравится» Шекспира. И здесь и там герои оказываются в лесу. Но у Шекспира они ищут освобождения от помех своему счастью и находят его. И счастье это — в любви, радостном соединении молодых людей с любимыми существами, удовлетворении естественных стремлений молодости. Совсем другое у Мильтона. Его лес — аллегория запутанности жизни, ловушек и силков, которыми грозят человеку его страсти. Комос утверждает все то, чего добивались когда-то гуманисты: реабилитации плоти, следования естеству, утверждения силы и красоты страстей. Но у Мильтона Комос — воплощение соблазнов, ведущих к бесчестию и к греху. Идеал поэта — нравственная чистота, и она торжествует в этом произведении.

Мильтон отнюдь не ханжа. Жажда чистоты — реакция на то, во что практически выродился ренессансный идеал в дворянском обществе, где он стал оправданием грубой чувственности, аморальности, полного презрения к нравственным ценностям.

Отметим, что в «Комосе» есть не только моральная проблематика, но и открыто выраженное недовольство тяжким положением народа.

«Люсидас» — признанный шедевр английской пасторальной поэзии, поэма о поэте, его высоком назначении и вместе с тем о хрупкости человека перед лицом стихий. Размышления о безвременно погибшем юноше перемежаются у Мильтона раздумьями о том, успеет ли он сам свершить свое земное назначение как поэт. Обращает на себя внимание противопоставление идеально настроенного поэта и тех своекорыстных «пастухов» (в этой поэме — синоним поэта), «кто не о стаде, о себе радеет», — иносказательное, но безусловное признание общественного назначения поэзии.

В первый период уже пробиваются ростки тех взглядов и настроений, которые расцветут в позднем творчестве Мильтона. Участие в общественной жизни оторвало Мильтона от поэзии, но и в годы революции он написал ряд стихотворений. Некоторые из них были откликами на современные события, другие отражали личные переживания. Форма сонета, избранная Мильтоном для своих стихов, была еще одним свидетельством как его связей, так и отталкивания от поэзии английского Возрождения. Сонеты Мильтона принадлежат к числу вершинных явлений в этом жанре.

Все написанное Мильтоном за сорок лет, при несомненном мастерстве, меркнет по сравнению с его величайшим творением — поэмой «Потерянный Рай». Здесь во всей мощи проявилось поэтическое мастерство Мильтона. Рядом с белым стихом драм Шекспира в английской поэзии стоит белый стих «Потерянного Рая», как образец высшего совершенства. Но между ними, конечно, есть важное различие. Шекспир приближал стих к живой разговорной интонации, сочетая ее с поэтической образностью и метафоричностью. Мильтон сохраняет эпическую торжественность певца-рапсода, неторопливую повествовательную интонацию. Грандиозности сюжета должен соответствовать величавый строй поэтической речи. Но она не становится мертва. В ней звучат живые интонации, только это не живость повседневного разговора, а пафос оратора, проповедника, пророка. Мильтон живет в преддверии эпохи, когда появится реалистический роман. Он пишет «Потерянный Рай», когда уже родился Дефо, который проложит путь для утверждения века прозаического романа. Уже появилась первая почти реалистическая драматургия — комедия периода Реставрации, где персонажи говорят языком светских людей аристократических салонов и гостиных. Мильтон — последний могикан эры поэзии, последний бард в ее мировой истории.

Форма эпоса, избранная им, когда-то была самой естественной для поэзии. Но первобытные эпические времена давно кончились, формы поэзии изменились. Тем не менее величайшие образцы эпоса — поэмы Гомера «Илиада» и «Одиссея» — продолжали чаровать своей поэзией. Поэтому, хотя жизненная почва для эпоса исчезла, поэты продолжали прибегать к этой форме, надеясь, что сила искусства преодолеет противодействие новых жизненных условий и нового, совсем не эпического мироощущения.

Мильтон знал все образцы эпической поэзии — естественные и органичные, как «Илиада», и искусственные, книжные, как «Энеида» Вергилия и «Освобожденный Иерусалим» Торквато Тассо или «Королева фей» Э. Спенсера. Его вдохновляли на попытку создать нечто подобное не только литературные образцы. Вместе со всей страной, с народом пережил он эпоху грандиозных событий. Было сотрясено и повергнуто в прах сооружавшееся веками здание феодальной монархии, произошел переворот гигантского размаха. Подлинно эпическая масштабность пережитого страной была глубоко осознана Мильтоном. Для него было естественно именно в такой форме воплотить свое видение, ощущение, дух отошедшей эпохи. Мильтон создавал «Потерянный Рай» в обстановке, лишенной какого бы то ни было героизма. Наступило время жадной погони за удовольствиями. Многие устали от напряжения революционного периода, от настойчивых требований пуритан быть добродетельными. Словом, создавая поэмы, Мильтон шел против воцарившегося духа времени. Он жил прошлым, хотел, чтобы память о нем не умерла, мечтал о возрождении общественных идеалов, о восстановлении личной нравственности. Это он и воплотил в «Потерянном Рае».

Но и революционное прошлое виделось Мильтону иначе, чем тогда, когда он был в самом центре борьбы. Противоречия внутри самой пуританской «республики» он начал ощущать уже в последние годы ее существования. Поэт не только понимал, но и оправдывал самые радикальные меры борьбы против врагов республики. Но он не мог понять, почему нужно было продолжать ту же политику беспощадности после победы. Его последний политический трактат, написанный уже после смерти Кромвеля, был отчаянной и безнадежной попыткой напомнить о возможности так и не испробованного пути — не монархия, не военная диктатура, а настоящая демократия, хотя бы и умеренная на первых порах.

Двойственность отношения Мильтона к буржуазной пуританской революции помогает понять глубочайшую двойственность, пронизывающую весь «Потерянный Рай».

Перед нами поэма на библейский сюжет. Она начинается с изображения того, как падший ангел Сатана замышляет восстание против небесного Вседержителя. Общий дух песен «Потерянного Рая», изображающих борьбу Неба и Ада, отражает атмосферу, хорошо известную тем, кто пережил бурные годы революции. Именно атмосферу. Титанические сцены битв космических сил Небес и Ада мог написать только поэт, знавший, что такое картина всеобщей войны, в которую вовлечено все живое и мертвое. Мильтон настолько дышит духом своего времени, что забывается и вводит в свое описание битв небесных ратей артиллерию!

Но мы ошибемся, если будем искать в «Потерянном Рае» прямых аналогий с современностью поэта. Ему знакома и близка атмосфера всеохватывающей борьбы, но только этот, такой в общем неопределимый элемент, как атмосфера, и является непосредственным отражением эпохи революции. Самый же конфликт находится в иной плоскости. Мильтон взял его из Библии. Ему, пуританину, всегда представлялась главной борьба Добра и Зла в мире. Библия дала символические обобщающие образы этой борьбы в фигурах Бога и Сатаны. Пуританину Мильтону безусловно близка идея Бога как воплощения всех лучших начал жизни. Но Мильтон — бунтарь и революционер — хорошо чувствует и понимает Сатану. Когда Мильтон писал о том, как поверженные Ангелы мечтают о новом восстании и мести своим врагам, думал ли он только о Библии? Так, на протяжении поэмы очень несогласованы два мотива: утверждение Добра и Благости, воплощенных в Боге и небесном воинстве, и дух мятежа, непокорства, столь выразительно и сочувственно представленный в образе Сатаны. Мильтон, конечно, нашел формальное решение этого противоречия. У него Сатана и силы Ада посрамлены, побеждены и повергнуты во прах. Но, как и в некоторых других произведениях мировой литературы, главное впечатление определяется не развязкой, не финалом, а вершинными моментами действия, а к числу их несомненно принадлежат сцены, выражающие дух восстания.

Люцифер, издавна ставший мифическим воплощением идеи Зла, играет роковую роль в судьбе Адама и Евы. Они также — символические фигуры. Если антагонизм Бога и Сатаны выражает идею борьбы Добра и Зла, как явление всеобщего, космического масштаба, то миф об Адаме и Еве сводит проблему с небесных высот на землю и показывает, как отражается эта борьба в бытии человечества.

Библейская легенда о первых людях и их грехопадении содержит большой заряд мысли. Мильтон воспользовался ею как отправной точкой для философских раздумий. Он воспроизводит миф во всей его картинности, рисуя сначала блаженную жизнь Адама и Евы в Эдеме, а затем страдания и муки, обрушившиеся на них и на все человечество после того, как они попрали божий закон. Поэтическое повествование Мильтона полно истинного драматизма. События поэмы служат поводом для пространных рассуждений героев о судьбах человечества. Поэтические монологи и диалоги «Потерянного Рая» полны значительного философского смысла.

В поэме Мильтона выразительно противопоставлены два состояния человечества: его безмятежное существование в земном раю — Эдеме и жизнь, полная забот, испытаний и бедствий после изгнания из Рая.

Одна из древнейших иллюзий человечества — вера в то, что некогда в отдаленном прошлом жизнь была проста, изобильна и прекрасна без усилий со стороны человека. У греков идея воплощена в легенде о «золотом веке», в библейской мифологии — в представлении об Эдеме.

Почему кончился «золотой век», как случилось, что райская жизнь сменилась смертной судьбой, полной тревог и страданий? Задаваясь этими вопросами, люди древности искали объяснения опасностям, мукам и ужасам, постоянно вторгавшимся в их жизнь. Языческие религии видели в несчастиях людей проявления непонятных им решений богов. Рок тяготел над их жизнью, считали они, причем он был слеп и мог обрушивать гнев на ни в чем не повинных людей. Впрочем, бывало и так, что люди сами, по незнанию или невоздержанности, накликивали на себя беду.

Христианская религия возложила вину за жизненные нелады на человека. Источник всех несчастий в том, что человек поддается воздействию темных сил и отступает от божеских законов. Он сам виновен в том, что лишился райской жизни. Если жизнелюбивая языческая религия в худшем случае признавала ошибку, заблуждение человека как причину его бедствий, то христианство создало понятие греха, связывая его с идеей порочности, присущей натуре человека.

Изображение райской жизни Адама и Евы в поэме Мильтона может показаться тяжеловесно-скучной идиллией. Между тем оно имеет глубочайший гуманистический смысл. По идее Мильтона, человек изначально прекрасен, ему чужды дурные наклонности и пороки. Адам в Раю учит Еву, что первейший долг человека — трудиться, чтобы украшать землю плодами своих рук. Любовь Адама и Евы — идеальное сочетание духовной общности и физического влечения. В противовес аскетическим толкованиям библейской легенды, прямо бросая вызов ханжам, Мильтон вдохновенно пишет о радостях плотской любви Адама и Евы. Рай Мильтона — одна из прекрасных гуманистических утопий.

Почему же люди лишились такой блаженной жизни? Следуя библейской легенде, Мильтон отвечает: их искусил Дьявол, и они нарушили запрет Бога. В изображении событий поэт следует религиозному преданию. Но следует ли он религиозному смыслу легенды? На это поэма дает ясный ответ.

Сатана в обличье коварного Змия искусил Еву съесть плод с древа познания Добра и Зла. А Бог запретил людям прикасаться к этим плодам. Стоит прислушаться к тому, как рассуждает об этом Сатана:


Познанье им запрещено?
Нелепый, подозрительный запрет!
Зачем ревниво запретил Господь
Познанье людям? Разве может быть
Познанье преступленьем?..
…Ужель
Неведенье — единственный закон
Покорности и веры и на нем
Блаженство их основано?

Крамольные мысли! Правда, они вложены в уста Сатаны, а от него, естественно, не приходится ждать благочестия. Но могли ли эти мысли быть чуждыми гуманисту Мильтону? И разве греховна Ева, когда, наслушавшись речей Сатаны, имея в виду Бога, восклицает:


Что запретил он? Знанье! Запретил
Благое! Запретил нам обрести
Премудрость…
…В чем же смысл
Свободы нашей?

Совершенно очевидно, что гуманизм Мильтона приходит в противоречие с религиозным учением, и это противоречие пронизывает всю поэму о Рае, потерянном людьми. Искренняя вера Мильтона в существование божества, создавшего мир, все время сталкивается с не менее горячим стремлением поэта утвердить свободу мысли, право человека на самостоятельное постижение законов жизни. Вспомним, с каким почтением относился Мильтон к Галилею, ученому, посмевшему пойти наперекор церковникам, и станет ясно, что вера поэта выходила за рамки догматизма, что его великое творение — гимн не Богу, а Человеку.

Изгнание из Эдема лишает человека вечного блаженства. Отныне его жизнь становится тяжкой. Но Адам, принявший и на себя бремя вины, павшей на Еву, не страшится тех испытаний, которые предстоят ему и всем людям. Его образ несомненно героичен, и Мильтону принадлежит важная заслуга в истории литературы и нравственного развития человечества. Герои всех предшествующих эпических поэм были воителями. Мильтон создал образ героя, видящего смысл жизни в труде. Уже в Эдеме он прославляет эту черту своего героя, но и лишившись райской жизни, Адам остается верен мысли, что труд есть главное назначение человека.

Идея Мильтона выражает новые нравственные устремления, возникшие в эпоху подъема буржуазного общества. Труд и плодотворная деятельность противопоставлялись пуританской буржуазией праздности и паразитизму дворянства. Исторически условия сложились так, что идея труда, как и все другое в идеологии пуританства, получала религиозную окраску, ибо труд должен был послужить искуплением «первородного греха» человечества. В перспективе исторического развития важна, однако, не оболочка, а сущность выраженного Мильтоном. Пройдет немногим больше полувека, и идея Мильтона получит живое воплощение в другом художественном образе — в Робинзоне Крузо, первом герое-труженике мировой литературы (кстати сказать, тоже очень набожном, и притом в пуританском духе).

Мильтон не ограничился двумя мотивами, составляющими основу сюжета поэмы, — восстанием Сатаны и грехопадением первых людей. Он расширил рамки произведения, введя в него «видение» о будущем человечества. Напутствуя Адама и Еву, покидающих Эдем, архангел Михаил показывает им картину жизни человечества после того, как оно лишилось райских благ. Оставаясь в пределах библейских же легенд, Мильтон в сущности развивает здесь цельную философию истории, и итог ее может быть сформулирован не менее сурово, чем это сделает через несколько десятилетий другой английский писатель — Джонатан Свифт, а столетие спустя французский просветитель Вольтер. Для Мильтона, как и для них, история — цепь стихийных бедствий и общественных несчастий, войн, разрушений, бесчеловечных истреблений людей друг другом, тирании и произвола. Как жить человеку в таком страшном мире? Мы уже знаем ответ Мильтона — работать для себя и на благо других, то есть, говоря словами Вольтера, «возделывать свой сад». К этому Мильтон добавляет свой кодекс нравственности, основу которого составляет идея любви как главного закона человеческой морали. В отличие от просветителей XVIII века, которые были вольнодумцами, а иные даже атеистами, Мильтон еще облекает свою философию в религиозные формы, но это не должно затемнить для нас того факта, что Мильтон был ближайшим предшественником просветителей как в своей защите прав разума и стремления к знанию, так и в утверждении идей свободы и гуманности.

«Потерянный Рай» свидетельствует о двойственном отношении Мильтона к проблеме восстания. Как мы знаем, он сам был деятельным участником английской буржуазной революции и одним из ее пламенных идеологов. Опыт диктатуры Кромвеля вынудил Мильтона пересмотреть свои взгляды. Оставаясь последовательным противником дворянско-монархического строя, Мильтон пришел к выводу, что создание новых форм общественного устройства не может ограничиться политическим переворотом, ибо он не решает некоторых существенных, по его мнению, задач. Предвосхищая и в этом философию Просвещения, Мильтон утверждает необходимость всесторонней общественно-воспитательной деятельности для подготовки людей к иным формам жизни, основанным на разуме, справедливости и добродетели. Это получило выражение в следующем большом поэтическом произведении Мильтона — «Возвращенный Рай».

Образ Христа появляется впервые в юношеской поэзии Мильтона, затем в «Потерянном Рае», и в обоих случаях поэт ищет в нем не божественное, а возвышенно-человеческое начало. В «Возвращенном Рае» Христос — главный герой. Основу сюжета составляет искушение, которому Сатана подвергает Христа. Как некогда Комос в ранней пьесе-маске рисовал перед девой радости чувственных наслаждений, так теперь Сатана искушает Христа всеми мирскими благами, доступными человеку: он предлагает ему власть, могущество, богатство, но, конечно, за счет добродетели. Христос отвергает все эти блага во имя добра, истины и справедливости. Мильтон делает своего героя воплощением высших нравственных идеалов. Его Христос — враг всякой тирании. С потерей свободы, считает он, гибнет добродетель и торжествуют пороки, причем нравственное падение охватывает как властителей, так и подданных.

Мильтон позволил себе наделить Христа чертами собственной личности. Вот, например, что рассказывает о себе Христос в «Возвращенном Рае»:


…Будучи ребенком, не любил
Я детских игр, мой ум стремился к знанью,
К общественному счастию и благу.

(Перевод О. Чюминой)

Это не вяжется с ортодоксальным религиозным взглядом на личность Христа, но зато в полной мере соответствует тому, что мы знаем о Мильтоне. Его Христос движим ясно выраженными политическими стремлениями —


Изгнать навек насилие и, правде
Свободу дав, восстановить раве́нство.

Если в образе Сатаны отразился мятежный дух самого Мильтона, в образе Адама — его стоическая непреклонность в борьбе за жизнь, достойную человека, то фигура Христа воплощает стремление к истине и желание просветить людей. «Возвращенный Рай» недвусмысленно выражает разочарование не в революции, а в людях, которые, ненадолго вкусив свободы, легко примирились с возвращением деспотической власти. Мильтона не могло не потрясти то, что возвращение Стюартов было встречено чуть ли не всеобщим ликованием. Отсюда возникает сознание поэта в необходимости —


Сердца людей словами покорять
И вразумлять заблудшие их души,
Которые не знают, что творят.

(Перевод О. Чюминой)

Означает ли это полный отказ Мильтона от прямой борьбы? Ответ на эта дает его последнее замечательное творение — драматическая поэма «Самсон-борец».

В этом произведении несомненны некоторые личные мотивы. В образе Далилы не могли не отразиться переживания Мильтона, связанные с его первой женой-роялисткой, но более непосредственная аналогия между положением Самсона и самого Мильтона, слепого и оставленного в живых из милости торжествующими врагами. Образ Самсона говорит о том, что Мильтон стремился не только к тому, чтобы открыть глаза народу, просветить и вразумить людей, но был бы не прочь воздать возмездие вернувшимся к власти дворянам при помощи силы, если бы такая нашлась.

Три великих творения, созданных Мильтоном в последние годы жизни, значительны не только идеями, свидетельствующими о том, что Мильтон был передовым человеком своего времени, страстным борцом за обновление жизни на истинно благородных началах. Мильтон — поэт одной из первых революций нового времени, отразивший ее во всей сложности и противоречивости, присущей ей. Ее иллюзии и разочарования, ее страсти и разум получили в его творчестве могучее поэтическое воплощение.

Поэзия Мильтона всегда отличалась возвышенностью, в последних произведениях она достигла монументальности, подобной той, которая была свойственна величественным храмам стиля барокко. «Потерянный Рай», как соборы барокко, сохраняет классический каркас, но строение причудливо усложнено украшениями. Неторопливая повествовательная манера сочетается с многокрасочными описаниями. Речь автора картинна, а речи персонажей — возвышенно-риторичны.

В «Самсоне-борце» Мильтон сделал то, чего не делал еще ни один из авторов нового времени, прибегавших к драматической форме. Для всех драматургов эпохи Шекспира (и для него самого) исходной формой драмы была римская трагедия в манере Сенеки. Мильтон первым в Англии взял за образец греческую трагедию. Менее сложная по построению действия, чем трагедия Шекспира и его современников, трагедия Мильтона стала образцом лирической драмы, и нетрудно увидеть, насколько обязаны примеру Мильтона Байрон в «Каине» и Шелли в «Освобожденном Прометее».


Современному читателю не просто найти путь к Мильтону и воспринять его поэтическое наследие. Нас разделяют время, различие культур, иные художественные понятия и вкусы. Но тот, кто даст себе труд вчитаться в первые десятки или сотни строк его поэм, окажется охваченным стихией могучего поэтического дара и всеобъемлющей мысли Мильтона. При вдумчивом отношении к его поэзии обнаруживается, что за чуждой, казалось бы, оболочкой, скрываются раздумья о жизни, важные и для человека нашего времени.

Мильтон стоял на рубеже времен. Он впитал наследие тысячелетий — античности, средневековья, Возрождения — и стоял на пороге эпохи Просвещения, открывшей путь литературе нового времени. Он занимает важное место и в художественном и в духовном развитии. Пройти мимо него, оставить без внимания его наследие — значит опустить важное звено в эволюции европейской литературы. Он имеет не только историческое значение. Величавая красота его поэзии, ценимая такими художниками, как Гете, Байрон, Шелли и Пушкин, не может оставить безразличным и современного читателя.

А. АНИКСТ

ПОТЕРЯННЫЙ РАЙ

Перевод с английского Арк. Штейнберга под ред. С. Шервинского.

КНИГА ПЕРВАЯ

Содержание

Книга Первая сначала излагает вкратце тему произведения: преслушание Человека, вследствие чего он утратил Рай — обиталище свое; затем указывается причина падения: Змий, вернее — Сатана в облике Змия, восставший против Бога, вовлек в мятеж бесчисленные легионы Ангелов, но был по Божьему повелению низринут с Небес вместе со всеми полчищами бунтовщиков в Преисподнюю. Упомянув об этих событиях, поэма незамедлительно переходит к основному действию, представляя Сатану и его Ангелов в Аду. Следует описание Ада, размещающегося отнюдь не в центре Земли (небо и Земля, предположительно, еще не сотворены, и следовательно, над ними еще не тяготеет проклятье), но в области тьмы кромешной, точнее — Хаоса. Сатана со своими Ангелами лежит в кипящем озере, уничиженный, поверженный, но вскоре, очнувшись от потрясения, призывает соратника, первого после себя по рангу и достоинству. Они беседуют о несчастном положении своем. Сатана пробуждает все легионы, до сих пор так же находившиеся в оцепенении и беспамятстве. Неисчислимые, они подымаются, строятся в боевые порядки; главные их вожди носят имена идолов, известных впоследствии в Ханаане и соседствующих странах. Сатана обращается к соратникам, утешает их надеждою на отвоевание Небес и сообщает о новом мире и новом роде существ, которые, как гласят старинные пророчества и предания Небесного Царства, должны быть сотворены; Ангелы же, согласно мнению многих древних Отцов, созданы задолго до появления видимых существ. Дабы обмыслить это пророчество и определить дальнейшие действия, Сатана повелевает собрать общий совет. Соратники соглашаются с ним. Из бездны мрака возникает Пандемониум — чертог Сатаны. Адские вельможи восседают там и совещаются.


О первом преслушанье, о плоде
Запретном, пагубном, что смерть принес
И все невзгоды наши в этот мир,
Людей лишил Эдема, до поры,
Когда нас Величайший Человек[21]
Восставил, Рай блаженный нам вернул, —
Пой, Муза горняя![22] Сойди с вершин
Таинственных Синая иль Хорива,[23]
Где был тобою пастырь[24] вдохновлен,
Начально поучавший свой народ
Возникновенью Неба и Земли
Из Хаоса; когда тебе милей
Сионский холм[25] и Силоамский Ключ,[26]
Глаголов Божьих область, — я зову
Тебя оттуда в помощь; песнь моя
Отважилась взлететь над Геликоном,[27]
К возвышенным предметам устремясь,
Нетронутым ни в прозе, ни в стихах.[28]

Но прежде ты, о Дух Святой! — ты храмам
Предпочитаешь чистые сердца,[29]
Наставь меня всеведеньем твоим!
Ты, словно голубь, искони парил
Над бездною, плодотворя ее;[30]
Исполни светом тьму мою, возвысь
Все бренное во мне, дабы я смог
Решающие доводы найти
И благость Провиденья доказать,
Пути Творца пред тварью оправдав.
Открой сначала, — ибо Ад и Рай
Равно доступны взору Твоему, —
Что побудило первую чету,[31]
В счастливой сени, средь блаженных кущ,
Столь взысканную милостью Небес,
Предавших Мирозданье ей во власть,
Отречься от Творца, Его запрет
Единственный нарушить? — Адский Змий![32]
Да, это он, завидуя и мстя,
Праматерь нашу лестью соблазнил;
Коварный Враг, низринутый с высот
Гордыней собственною, вместе с войском
Восставших Ангелов, которых он
Возглавил, с чьею помощью Престол
Всевышнего хотел поколебать
И с Господом сравняться, возмутив
Небесные дружины; но борьба
Была напрасной. Всемогущий Бог
Разгневанный стремглав низверг строптивцев,
Объятых пламенем, в бездонный мрак,
На муки в адамантовых цепях
И вечном, наказующем огне,
За их вооруженный, дерзкий бунт.
Девятикратно время истекло,
Что мерой дня и ночи служит смертным,
Покуда в корчах, со своей ордой,
Метался Враг на огненных волнах,[33]
Разбитый, хоть бессмертный. Рок обрек
Его на казнь горчайшую: на скорбь
О невозвратном счастье и на мысль
О вечных муках. Он теперь обвел
Угрюмыми зеницами вокруг;
Таились в них и ненависть, и страх,
И гордость, и безмерная тоска…
Мгновенно, что лишь Ангелам дано,
Он оглядел пустынную страну,
Тюрьму, где, как в печи, пылал огонь,
Но не светил и видимою тьмой[34]
Вернее был, мерцавший лишь затем,
Дабы явить глазам кромешный мрак,
Юдоль печали, царство горя, край,
Где мира и покоя нет, куда
Надежде, близкой всем, заказан путь,[35]
Где муки без конца и лютый жар
Клокочущих, неистощимых струй
Текучей серы. Вот какой затвор
Здесь уготовал Вечный Судия
Мятежникам, средь совершенной тьмы
И втрое дальше от лучей Небес
И Господа, чем самый дальний полюс
От центра Мирозданья отстоит.[36]
Как несравнимо с прежней высотой,
Откуда их паденье увлекло!
Он видит соучастников своих
В прибое знойном, в жгучем вихре искр,
А рядом сверстника, что был вторым
По рангу и злодейству, а поздней
Был в Палестине чтим как Вельзевул.
К нему воззвал надменный Архивраг,
Отныне нареченный Сатаной,[37]
И страшное беззвучие расторг
Такими дерзновенными словами:

«— Ты ль предо мною? О, как низко пал[38]
Тот, кто сияньем затмевал своим
Сиянье лучезарных мириад
В небесных сферах! Если это ты,
Союзом общим, замыслом одним,
Надеждой, испытаньями в боях
И пораженьем связанный со мной, —
Взгляни, в какую бездну с вышины
Мы рухнули! Его могучий гром
Доселе был неведом никому.
Жестокое оружие! Но пусть
Всесильный Победитель на меня
Любое подымает! — не согнусь
И не раскаюсь, пусть мой блеск померк…
Еще во мне решимость не иссякла
В сознанье попранного моего
Достоинства, и гордый гнев кипит,
Велевший мне поднять на битву с Ним
Мятежных Духов буйные полки,
Тех, что Его презрели произвол,
Вождем избрав меня. Мы безуспешно
Его Престол пытались пошатнуть
И проиграли бой. Что из того?
Не все погибло: сохранен запал
Неукротимой воли, наряду
С безмерной ненавистью, жаждой мстить
И мужеством — не уступать вовек.
А это ль не победа? Ведь у нас
Осталось то, чего не может Он
Ни яростью, ни силой отобрать —
Немеркнущая слава! Если б я
Противника, чье царство сотряслось
От страха перед этою рукой,
Молил бы на коленах о пощаде, —
Я опозорился бы, я стыдом
Покрылся бы и горше был бы срам,
Чем низверженье. Волею судеб
Нетленны эмпирейский наш состав
И сила богоравная; пройдя
Горнило битв, не ослабели мы,
Но закалились и теперь верней
Мы вправе на победу уповать:
В грядущей схватке, хитрость применив,
Напружив силы, низложить Тирана,
Который нынче, празднуя триумф,
Ликует в Небесах самодержавно!»

Так падший Ангел, поборая скорбь,
Кичился вслух, отчаянье тая.
Собрат ему отважно отвечал:

«— О Князь! Глава порфироносных сил,
Вождь Серафимских ратей боевых,
Грозивших трону Вечного Царя
Деяньями, внушающими страх,
Дабы Его величье испытать
Верховное: хранимо ли оно
Случайностью ли, силой или Роком.
Я вижу все и горько сокрушен
Ужасным пораженьем наших войск.
Мы изгнаны с высот, побеждены,
Низвергнуты, насколько вообще
Возможно разгромить богоподобных
Сынов Небес; но дух, но разум наш
Не сломлены, а мощь вернется вновь,
Хоть славу нашу и былой восторг
Страданья поглотили навсегда.
Зачем же Победитель (признаю
Его всесильным; ведь не мог бы Он
Слабейшей силой — нашу превозмочь!)
Нам дух и мощь оставил? Чтоб сильней
Мы истязались, утоляя месть
Его свирепую? Иль как рабы
Трудились тяжко, по законам войн,
Подручными в Аду, в огне палящем,
Посыльными в бездонной, мрачной мгле?
Что толку в нашем вечном бытии
И силе нашей, вечно-неизменной,
Коль нам терзаться вечно суждено?»

Ему Отступник тотчас возразил:

«— В страданьях ли, в борьбе ли, — горе слабым,
О падший Херувим! Но знай, к Добру
Стремиться мы не станем с этих пор.
Мы будем счастливы, творя лишь Зло,
Его державной воле вопреки.
И если Провидением своим
Он в нашем Зле зерно Добра взрастит,
Мы извратить должны благой исход,
В Его Добре источник Зла сыскав.
Успехом нашим будет не однажды
Он опечален; верю, что не раз
Мы волю сокровенную Его
Собьем с пути, от цели отведя…
Но глянь! Свирепый Мститель отозвал
К вратам Небес карателей своих.
Палящий ураган и серный град,
Нас бичевавшие, когда с вершин
Мы падали в клокочущий огонь,
Иссякли. Молниями окрыленный
И гневом яростным, разящий гром
Опустошил, как видно, свой колчан,
Стихая постепенно, и уже
Не так бушует. Упустить нельзя
Счастливую возможность, что оставил
В насмешку или злобу утолив,
Противник нам. Вот голый, гиблый край,
Обитель скорби, где чуть-чуть сквозит,
Мигая мертвым светом в темноте,
Трепещущее пламя. Тут найдем
Убежище от вздыбленных валов
И отдых, если здесь он существует,
Вновь соберем разбитые войска,
Обсудим, как нам больше досадить
Противнику и справиться с бедой,
В надежде — силу или, наконец,
В отчаянье — решимость почерпнуть!»
Так молвил Сатана. Приподнял он
Над бездной голову; его глаза
Метали искры; плыло позади
Чудовищное тело, по длине
Титанам равное[39] иль Земнородным —
Врагам Юпитера! Как Бриарей,[40]
Сын Посейдона, или как Тифон,[41]
В пещере обитавший, возле Тарса,
Как великан морей — Левиафан,[42]
Когда вблизи Норвежских берегов
Он спит, а запоздавший рулевой,
Приняв его за остров,[43] меж чешуй
Кидает якорь, защитив ладью
От ветра, и стоит, пока заря
Не усмехнется морю поутру, —
Так Архивраг разлегся на волнах,
Прикованный к пучине. Никогда
Он головой не мог бы шевельнуть
Без попущенья свыше. Провиденье
Дало ему простор для темных дел
И новых преступлений, дабы сам
Проклятье на себя он вновь навлек,
Терзался, видя, что любое Зло
Во благо бесконечное, в Добро
Преображается, что род людской,
Им соблазненный, будет пощажен
По милости великой, но втройне
Обрушится возмездье на Врага.
Огромный, он воспрянул из огня,
Два серных вала отогнав назад;
Их взвихренные гребни, раскатясь,
Образовали пропасть, но пловец
На крыльях в сумеречный воздух взмыл,
Принявший непривычно тяжкий груз,
И к суше долетел, когда назвать
Возможно сушей — отверделый жар,
Тогда как жидкий жар в пучине тлел.
Такой же почва принимает цвет,
Когда подземный шторм срывает холм
С вершин Пелора, или ребра скал
Гремящей Этны,[44] чье полно нутро
Огнеопасных, взрывчатых веществ,
И при посредстве минеральных сил,
Наружу извергаемых из недр
Воспламененными, а позади,
Дымясь и тлея, остается дно
Смердящее. Вот что пятой проклятой
Нащупал Враг! Соратник — вслед за ним.
Тщеславно ликовали гордецы.
Сочтя, что от Стигийских вод спаслись
Они, как боги, — собственной своей
Вновь обретенной силой, наотрез
Произволенье Неба отрицая.

«— На эту ли юдоль сменили мы, —
Архангел падший молвил, — Небеса
И свет Небес на тьму? Да будет так!
Он всемогущ, а мощь всегда права.
Подальше от Него! Он выше нас
Не разумом, но силой; в остальном
Мы равные. Прощай, блаженный край!
Привет тебе, зловещий мир! Привет,
Геенна запредельная! Прими
Хозяина, чей дух не устрашат
Ни время, ни пространство. Он в себе
Обрел свое пространство и создать
В себе из Рая — Ад и Рай из Ада
Он может. Где б я ни был, все равно
Собой останусь, — в этом не слабей
Того, кто громом первенство снискал.
Здесь мы свободны. Здесь не создал Он
Завидный край; Он не изгонит нас
Из этих мест. Здесь наша власть прочна,
И мне сдается, даже в бездне власть —
Достойная награда. Лучше быть
Владыкой Ада, чем слугою Неба!
Но почему же преданных друзей,
Собратьев по беде, простертых здесь,
В забвенном озере, мы не зовем
Приют наш скорбный разделить и, вновь
Объединясь, разведать: что еще
Мы в силах у Небес отвоевать
И что осталось нам в Аду утратить?»

Так молвил Сатана, и Вельзевул
Ответствовал: «— О Вождь отважных войск,
Воистину, лишь Всемогущий мог
Их разгромить! Пусть голос твой опять
Раздастся, как незыблемый залог
Надежды, ободрявшей часто нас
Среди опасностей и страха! Пусть
Он прозвучит как боевой сигнал
И мужество соратникам вернет,
Низринутым в пылающую топь,
Беспамятно недвижным, оглушенным
Паденьем с непомерной вышины!»

Он смолк, и тотчас Архивраг побрел
К обрыву, за спину закинув щит, —
В эфире закаленный круглый диск,
Огромный и похожий на луну,
Когда ее в оптическом стекле,
С Вальдарно[45] или Фьезольских высот,[46]
Мудрец Тосканский[47] ночью созерцал,
Стремясь на шаре пестром различить
Материки, потоки и хребты.
Отступник, опираясь на копье,
Перед которым высочайший ствол
Сосны Норвежской, срубленной на мачту,
Для величайшего из кораблей,
Казался бы тростинкой, — брел вперед
По раскаленным глыбам; а давно ль
Скользил в лазури легкою стопой?
Его терзали духота и смрад,
Но, боль превозмогая, он достиг
Пучины серной, с края возопив
К бойцам, валяющимся, как листва
Осенняя, устлавшая пластами
Лесные Валамброзские ручьи,
Текущие под сенью темных крон
Дубравы Этрурийской;[48] так полег
Тростник близ Моря Чермного,[49] когда
Ветрами Орион[50] расколыхал
Глубины вод и потопил в волнах
Бузириса[51] и конников его
Мемфисских,[52] что преследовали вскачь
Сынов Земли Гесем,[53] а беглецы
Взирали с берега на мертвецов,
Плывущих средь обломков колесниц;[54]
Так, потрясенные, бунтовщики
Лежали грудами, но Вождь вскричал,
И гулким громом отозвался Ад:
«— Князья! Воители! Недавний цвет
Небес, теперь утраченных навек!
Возможно ли эфирным существам
Столь унывать? Ужели, утомясь
Трудами ратными, решили вы
В пылающей пучине опочить?
Вы в райских долах, что ли, сладкий сон
Вкушаете? Никак, вы поклялись
Хваленье Победителю воздать
Униженно? Взирает Он меж тем
На Херувимов и на Серафимов,
Низверженных с оружьем заодно
Изломанным, с обрывками знамен!
Иль ждете вы, чтобы Его гонцы,
Бессилье наше с Неба углядев,
Накинулись и дротиками молний
Ко дну Геенны пригвоздили нас?
Восстаньте же, не то конец всему!»
Сгорая от стыда, взлетели вмиг
Бойцы. Так задремавший часовой
Спросонья вздрагивает, услыхав
Начальства строгий окрик. Сознавая
Свои мученья и беду свою,
Стряхнув оцепененье, Сатане
Покорствуют несметные войска.
Так, в черный день Египта, мощный жезл
Вознес Амрамов сын, и саранча,[55]
Которую пригнал восточный ветр,
Нависла тучей, мрачною, как ночь,
Над грешной Фараоновой землей
И затемнила Нильскую страну;
Не меньшей тучей воспарила рать
Под своды адские, сквозь пламена,
Ее лизавшие со всех сторон.
Но вот копьем Владыка подал знак,
И плавно опускаются полки
На серу отверделую, покрыв
Равнину сплошь. Из чресел ледяных
Не извергал тысячелюдный Север
Подобных толп,[56] когда его сыны,
Дунай и Рейн минуя, как потоп
Неудержимый, наводнили Юг,
За Гибралтар и до песков Ливийских!
Начальники выходят из рядов
Своих дружин; они к Вождю спешат,
Блистая богоравной красотой,
С людскою — несравнимой. Довелось
Им на небесных тронах восседать,
А ныне — в райских списках ни следа
Имен смутьянов, что презрели долг,
Из Книги Жизни вымарав себя.
Еще потомство Евы бунтарям
Иные прозвища не нарекло,
Когда их допустил на Землю Бог,
Дабы людскую слабость испытать.
Им хитростью и ложью удалось
Растлить едва ль не весь Адамов род
И наклонить к забвению Творца
И воплощенью облика его
Невидимого — в образы скотов,[57]
Украшенных и чтимых в дни торжеств
Разнузданных и пышных; Духам Зла
Учили поклоняться, как богам.
Под именами идолов они
Языческих известны с тех времен.[58]

Поведай, Муза, эти имена:[59]
Кто первым, кто последним,[60] пробудясь,
Восстал из топи на призывный клич?
Как, сообразно рангам, шли к Вождю,
Пока войска держались вдалеке?

Главнейшими божками были те,[61]
Кто, ускользнув из Ада, в оны дни,
Ища себе добычи на Земле,
Свои дерзали ставить алтари
И капища близ Божьих алтарей
И храмов; побуждали племена
Молиться демонам и, обнаглев,
Оспаривали власть Иеговы,[62]
Средь Херувимов, с высоты Сиона,
Громами правящего! Их кумиры —
О, мерзость! — проникали в самый Храм,
Кощунственно желая поругать
Священные обряды, адский мрак
Противоставив свету Миродержца!
Молох шел первым — страшный, весь в крови
Невинных жертв.[63] Родители напрасно
Рыдали; гулом бубнов, ревом труб
Был заглушен предсмертный вопль детей,
Влекомых на его алтарь, в огонь.
Молоха чтил народ Аммонитян,[64]
В долине влажной Раввы[65] и в Аргобе,
В Васане и на дальних берегах
Арнона; проскользнув к святым местам,
Он сердце Соломона смог растлить,
И царь прельщенный капище ему
Напротив Храма Божьего воздвиг.[66]
С тех пор позорной стала та гора;
Долина же Еннома, осквернясь
Дубравой, посвященною Молоху,
Тофет — с тех пор зовется и еще —
Геенной черною,[67] примером Ада.

Вторым шел Хамос — ужас и позор
Сынов Моава.[68] Он царил в земле
Ново и Ароера, средь степей
Спаленных Аворима; Езевон,
Оронаим, Сигонова страна,
И Сивма — виноградный дол цветущий,
И Елеал, весь неохватный край
До брега Моря Мертвого, пред ним
Склонялся.[69] Он, под именем Фегора,[70]
В Ситтиме соблазнил израильтян,
Покинувших Египет, впасть в разврат,
Что принесло им беды без числа.[71]
Он оргии свои до той горы
Простер срамной и рощи, где кумир
Господствовал Молоха — людобойцы,
Пока благочестивый не пресек
Иосия[72] грехи и прямо в Ад
Низверг из капищ мерзостных божков.
За ними духи шли, которым два
Прозванья были общие даны;[73]
От берегов Евфрата до реки
Меж Сирией и Царством пирамид[74]
Ваалами, Астартами звались
Одни — себе присвоив род мужской,
Другие — женский. Духи всякий пол
Принять способны или оба вместе —
Так вещество их чисто и легко,
Ни оболочкой не отягчено,
Ни плотью, ни громоздким костяком.
Но, проявляясь в обликах любых,
Прозрачных, плотных, светлых или темных,
Затеи могут воплощать свои
Воздушные — то в похоть погрузясь,
То в ярость впав. Израиля сыны
Не раз, Жизнеподателя презрев,
Забвению предав Его законный
Алтарь, пред изваяньями скотов
Униженно склонялись, и за то
Их были головы обречены
Склоняться столь же низко пред копьем
Врагов презренных.[75] Следом Аштарет,
Увенчанная лунным рогом, шла,
Астарта и Владычица небес
У Финикиян. В месячных ночах,
Пред статуей богини, выпевал
Молитвословья хор Сидонских дев.
И те же гимны в честь ее Сион[76]
Пятнали. На горе Обиды храм
Поставил ей женолюбивый царь.[77]
Он сердцем был велик, но ради ласк
Язычниц обольстительных почтил
Кумиры мерзкие. Богине вслед
Шагал Таммуз,[78] увечьем на Ливане
Сириянок сзывавший молодых,
Что ежегодно, летом, целый день
Его оплакивали и, следя,
Как в море алую струю влечет
Адонис, верили, что снова кровь
Из ран божка окрасила поток.
Пленялись этой притчей любострастной
Сиона дщери. Иезекииль
Их похоть созерцал, когда у врат
Святых ему в видении предстал
Отпавшего Иуды гнусный грех
Служенья идолам.[79] Шел Дух вослед,
Взаправду плакавший, когда Кивотом
Завета полоненным был разбит
Его звероподобный истукан.
Безрукий, безголовый, он лежал
Средь капища, своих же посрамив
Поклонников; Дагоном звался он[80]
Морское чудо, получеловек
И полурыба. Пышный храм его
Сиял в Азоте. Палестина вся,
Геф, Аскалон и Аккарон и Газа,
Пред ним дрожали.[81] Шел за ним Риммон;[82]
Дамаск очаровательный служил
Ему жильем, равно как берега
Аваны и Фарфара — тучных рек.[83]
Он тоже оскорблял Господень Дом:
Утратив прокаженного слугу,[84]
Он повелителя обрел: царя
Ахаза,[85] отупевшего от пьянства,
Принудил Божий разорить алтарь
И на сирийский лад соорудить
Святилище для сожиганья жертв
Божкам, которых он же победил.

Шли дале демоны густой толпой:
Озирис, Гор, Изида — во главе
Обширной свиты;[86] некогда они
Египет суеверный волшебством
Чудовищным и чарами прельстили,
И заблуждающиеся жрецы,
Лишив людского образа своих
Богов бродячих, в облики зверей
Их воплотили. Этой злой чумы
Израиль на Хориве не избег,[87]
Из золота заемного отлив
Тельца; крамольный царь[88] свершил вдвойне
Злодейство это — в Дано и Вефиле,
Где уподобил тучному быку
Создателя, что в ночь одну прошел
Египет,[89] и одним ударом всех
Младенцев первородных истребил
И всех низринул блеющих богов.

Последним появился Велиал,[90]
Распутнейший из Духов; он себя
Пороку предал, возлюбив порок.
Не ставились кумирни в честь его
И не курились алтари, но кто
Во храмы чаще проникал, творя
Нечестие, и развращал самих
Священников, предавшихся греху
Безбожия, как сыновья Илия,[91]
Чинившие охальство и разгул
В Господнем Доме? Он царит везде, —
В судах, дворцах и пышных городах, —
Где оглушающий, бесстыдный шум
Насилия, неправды и гульбы
Встает превыше башен высочайших,
Где в сумраке по улицам снуют
Гурьбою Велиаловы сыны,[92]
Хмельные, наглые; таких видал
Содом, а позже — Гива,[93] где в ту ночь
Был вынужден гостеприимный кров
На поруганье им жену предать,
Чтоб отвратить наисквернейший блуд.

Вот — главные по власти и чинам.
Пришлось бы долго называть иных
Прославленных; меж ними божества
Ионии,[94] известные издревле;
Им поклонялся Иаванов род,
Хотя они значительно поздней
Своих родителей — Земли и Неба —
Явились в мир. Был первенцем Титан
С детьми, без счета; брат его — Сатурн[95]
Лишил Титана[96] прав, но, в свой черед,
Утратил власть; Сатурна мощный сын
От Реи — Зевс — похитил трон отца
И незаконно царство основал.
На Крите и на Иде[97] этот сонм
Богов известен стал сперва; затем
Они к снегам Олимпа вознеслись
И царствовали в воздухе срединном,[98]
Где высший был для них предел небес.
Они господствовали в скалах Дельф,[99]
В Додоне[100] и проникли за рубеж
Дориды,[101] словно те, что в оны дни,
Сопутствуя Сатурну-старику,
Бежали в Гесперийские поля[102]
И, Адриатику переплывя,
Достигли дальних Кельтских островов.
Несметными стадами шли и шли
Все эти Духи; были их глаза
Потуплены тоскливо, но зажглись
Угрюмым торжеством, едва они
Увидели, что Вождь еще не впал
В отчаянье, что не совсем еще
Они погибли в гибели самой.
Казалось, тень сомненья на чело
Отступника легла, но он, призвав
Привычную гордыню, произнес
Исполненные мнимого величья
Слова надменные, чтоб воскресить
Отвагу ослабевшую и страх
Рассеять. Под громовый рык рогов
И труб воинственных он повелел
Поднять свою могучую хоругвь.
Азазиил[103] — гигантский Херувим —
Отстаивает право развернуть
Ее; и вот, плеща во весь размах,
Великолепный княжеский штандарт
На огненно-блистающем копье
Вознесся, просияв как метеор,
Несомый бурей; золотом шитья
И перлами слепительно на нем
Сверкали серафимские гербы
И пышные трофеи.[104] Звук фанфар
Торжественно всю бездну огласил,
И полчища издали общий клич,
Потрясший ужасом не только Ад,
Но царство Хаоса и древней Ночи.
Вмиг десять тысяч стягов поднялись,
Восточной пестротою расцветив
Зловещий сумрак; выросла как лес
Щетина копий; шлемы и щиты
Сомкнулись неприступною стеной.
Шагает в ногу демонская рать
Фалангой строгой, под согласный свист
Свирелей звучных и дорийских флейт,[105]
На битву прежде воодушевлявших
Героев древних, — благородством чувств
Возвышенных; не бешенством слепым,
Но мужеством, которого ничто
Поколебать не в силах; смерть в бою
Предпочитавших бегству от врага
И отступленью робкому. Затем
Дорийский, гармоничный создан лад,
Чтоб смуту мыслей умиротворить,
Сомненье, страх и горе из сердец
Изгнать — и смертных и бессмертных.[106] Так,
Объединенной силою дыша,
Безмолвно шествуют бунтовщики
Под звуки флейт, что облегчают путь
По раскаленной почве. Наконец
Войска остановились. Грозный фронт,
Развернутый во всю свою длину
Безмерную, доспехами блестит,
Подобно древним воинам сровняв
Щиты и копья; молча ждут бойцы
Велений Полководца. Архивраг
Обводит взглядом опытным ряды
Вооруженных Духов; быстрый взор
Оценивает легионов строй
И выправку бойцов, их красоту
Богоподобную и счет ведет
Когортам. Предводитель ими горд,
Ликует, яростней ожесточась,
В сознанье мощи собственной своей.
Досель от сотворенья Человека
Еще нигде такого не сошлось
Большого полчища; в сравненье с ним
Казалось бы ничтожным, словно горсть
Пигмеев, с журавлями воевавших,[107]
Любое; даже присовокупив
К Флегрийским исполинам[108] род геройский.[109]
Вступивший в бой, с богами наряду,
Что схватке помогали с двух сторон,
Под Фивами и Троей, — присчитать
К ним рыцарей романов и легенд
О сыне Утера,[110] богатырей
Британии, могучих удальцов
Арморики; неистовых рубак
И верных и неверных, навсегда
Прославивших сраженьями Дамаск,
Марокко, Трапезунд, и Монтальбан,
И Аспрамонт;[111] и тех придать, кого
От Африканских берегов Бизерта[112]
Послала с Шарлеманем воевать,
Разбитым наголову средь полей
Фонтарабийских.[113] Войско Сатаны,
Безмерно большее, чем все войска
Людские, — повинуется Вождю
Суровому; мятежный Властелин,
Осанкой статной всех превосходя,
Как башня высится. Нет, не совсем
Он прежнее величье потерял!
Хоть блеск его небесный омрачен,
Но виден в нем Архангел. Так, едва
Взошедшее на утренней заре,
Проглядывает солнце сквозь туман
Иль, при затменье скрытое Луной,
На пол-Земли зловещий полусвет
Бросает, заставляя трепетать
Монархов призраком переворотов,[114]
И сходственно, померкнув, излучал
Архангел часть былого света. Скорбь
Мрачила побледневшее лицо,
Исхлестанное молниями; взор,
Сверкающий из-под густых бровей,
Отвагу безграничную таил,
Несломленную гордость, волю ждать
Отмщенья вожделенного. Глаза
Его свирепы, но мелькнули в них
И жалость и сознание вины
При виде соучастников преступных,
Верней — последователей, навек
Погибших; тех, которых прежде он
Знавал блаженными. Из-за него
Мильоны Духов сброшены с Небес,
От света горнего отлучены
Его крамолою, но и теперь,
Хоть слава их поблекла, своему
Вождю верны. Так, сосны и дубы,
Небесным опаленные огнем,
Вздымая величавые стволы
С макушками горелыми, стоят,
Не дрогнув, на обугленной земле.
Вождь подал знак: он хочет речь держать.
Сдвоив ряды,[115] теснятся командиры
Полуокружностью, крыло к крылу,
В безмолвии, близ Главаря. Начав
Трикраты, он трикраты, вопреки
Гордыне гневной, слезы проливал,
Не в силах молвить. Ангелы одни
Так слезы льют. Но вот он, подавив
Рыдания и вздохи, произнес:

«— О сонмы вечных Духов! Сонмы Сил,
Лишь Всемогущему не равных! Брань
С Тираном не была бесславной, пусть
Исход ее погибелен, чему
Свидетельством — плачевный облик наш
И место это. Но какой же ум
Высокий, до конца усвоив смысл
Былого, настоящее познав,
Дабы провидеть ясно и предречь
Грядущее, — вообразить бы мог,
Что силы совокупные богов
Потерпят пораженье? Кто дерзнет
Поверить, что, сраженье проиграв,
Могучие когорты, чье изгнанье
Опустошило Небо, не пойдут
Опять на штурм и не восстанут вновь,
Чтоб светлый край родной отвоевать?

Вся Ангельская рать — порукой мне:
Мои ли колебания и страх
Развеяли надежды наши? Нет!
Самодержавный Деспот свой Престол
Незыблемым доселе сохранял
Лишь в силу громкой славы вековой,
Привычки косной и благодаря
Обычаю. Наружно окружась
Величьем венценосца, он сокрыл
Разящую, действительную мощь,
И это побудило к мятежу
И сокрушило нас. Отныне мы
Изведали могущество Его,
Но и свое познали. Не должны
Мы вызывать на новую войну
Противника, но и страшиться нам
Не следует, коль Он ее начнет.
Всего мудрее — действовать тайком,
Обманчивою хитростью достичь
Того, что в битве не далось. Пускай
Узнает Он: победа над врагом,
Одержанная силою меча, —
Лишь часть победы. Новые миры
Создать пространство может. В Небесах
Давно уже носился общий слух,
Что Он намерен вскоре сотворить
Подобный мир и населить его
Породою существ, которых Он
Возлюбит с Ангелами наравне.
На первый случай вторгнемся туда
Из любопытства иль в иное место:
Не может бездна адская держать
Небесных Духов до конца времен
В цепях, ни Хаос — в непроглядной тьме.
В совете общем надо эту мысль
Обдумать зрело. Миру — не бывать!
Кто склонен здесь к покорности? Итак,
Скрытая иль тайная война!»
Он смолк, и миллионами клинков
Пылающих, отторгнутых от бедр
И вознесенных озарился Ад
В ответ Вождю. Бунтовщики хулят
Всевышнего; свирепо сжав мечи,
Бьют о щиты,[116] воинственно гремя,
И Небесам надменный вызов шлют.

Вблизи гора дымилась — дикий пик
С вершиной огневержущей, с корой,
Сверкающей на склонах: верный признак
Работы серы, залежей руды
В глубинах недр.[117] Летучий легион
Туда торопится. Так мчатся вскачь,
Опережая главные войска,
Саперы, с грузом кирок и лопат,
Чтоб царский стан заране укрепить
Окопами и насыпью. Отряд
Маммон[118] ведет; из падших Духов он
Всех менее возвышен. Алчный взор
Его — и в Царстве Божьем прежде был
На низменное обращен и там
Не созерцаньем благостным святынь
Пленялся, но богатствами Небес,
Где золото пятами попиралось.
Пример он людям подал, научил
Искать сокровища в утробе гор
И клады святокрадно расхищать,
Которым лучше было бы навек
Остаться в лоне матери-земли.

На склоне мигом зазиял разруб,
И золотые ребра выдирать
Умельцы принялись. Немудрено,
Что золото в Аду возникло. Где
Благоприятней почва бы нашлась,
Дабы взрастить блестящий этот яд?
Вы, бренного художества людей
Поклонники! Вы, не щадя похвал,
Дивитесь Вавилонским чудесам[119]
И баснословной роскоши гробниц
Мемфиса,[120] — но судите, сколь малы
Огромнейшие памятники в честь
Искусства, Силы, Славы, — дело рук
Людских, — в сравненье с тем, что создают
Отверженные Духи, так легко
Сооружающие в краткий час
Строение, которое с трудом,
Лишь поколенья смертных, за века
Осуществить способны! Под горой
Поставлены плавильни; к ним ведет
Сеть желобов с потоками огня
От озера. Иные мастера
Кидают в печи сотни грузных глыб,
Породу разделяют на сорта
И шихту плавят, удаляя шлак;
А третьи — роют на различный лад
Изложницы в земле, куда струей
Клокочущее золото бежит,
Заполнив полости литейных форм.
Так дуновенье воздуха, пройдя
По всем извилинам органных труб,
Рождает мелодический хорал.

Подобно пару, вскоре из земли
При тихом пенье слитных голосов
И сладостных симфониях восстало
Обширнейшее зданье, с виду — храм;[121]
Громадные пилястры вкруг него
И стройный лес дорических колонн,
Венчанных архитравом золотым;
Карнизы, фризы и огромный свод
Сплошь в золотой чеканке и резьбе.
Ни Вавилон, ни пышный Алкаир[122],
С величьем их и мотовством, когда
Ассирия с Египтом, соревнуясь,
Богатства расточали; ни дворцы
Властителей, ни храмы их богов —
Сераписа и Бела,[123] — не могли
И подступиться к роскоши такой.
Вот стройная громада, вознесясь,
Намеченной достигла вышины
И замерла. Широкие врата,
Две бронзовые створки распахнув,
Открыли взорам внутренний простор.
Созвездья лампионов, гроздья люстр,
Где горные горят смола и масло,
Посредством чар под куполом парят,
Сияя, как небесные тела.
С восторгом восхищенная толпа
Туда вторгается; одни хвалу
Провозглашают зданию, другие —
Искусству зодчего, что воздвигал
Хоромы дивные на Небесах;
Архангелы — державные князья
Там восседали, ибо Царь Царей
Возвысил их и каждому велел
В пределах иерархии своей
Блестящими чинами управлять.[124]
Поклонников и славы не лишен.
Был зодчий в Древней Греции;[125] народ
Авзонский[126] Мульцибером[127] звал его;
А миф гласит, что, мол, швырнул Юпитер
Во гневе за хрустальные зубцы
Ограды, окружающей Олимп,
Его на землю.[128] Целый летний день
Он будто бы летел, с утра до полдня
И с полдня до заката, как звезда
Падучая, и средь Эгейских вод
На остров Лемнос рухнул. Но рассказ
Не верен; много раньше Мульцибер
С мятежной ратью пал. Не помогли
Ни башни, им воздвигнутые в небе,
Ни знанья, ни искусство. Зодчий сам
С умельцами своими заодно
Вниз головами сброшены Творцом
Отстраивать Геенну.
Той порой
Крылатые глашатаи, блюдя
Приказ Вождя и церемониал
Торжественный, под зычный гром фанфар
Вещают, что немедленный совет
Собраться в Пандемониуме[129] должен, —
Блистательной столице Сатаны
И Аггелов его. На громкий зов
Достойнейших бойцов отряды шлют
По рангу и заслугам; те спешат
В сопровождении несметных толп,
Теснящихся у входов, наводнивших
Все портики, — сугубо главный зал
(Ристалищу подобный, где с броней
Тяжелой свыкшиеся ездоки,
Гарцуя пред султанским троном, цвет
Языческого рыцарства на бой
Смертельный вызывали горделиво
Иль предлагали копья преломить)[130], —
Здесь, на земле и в воздухе, кишат,
Свища крылами, Духи; так, весной,
Когда вступает солнце в знак Тельца,
Из улья высыпают сотни пчел,
Вперед-назад снуют среди цветов
Росистых иль, сгрудившись у летка,
Что в их соломенную крепостицу
Ведет, на гладкой подставной доске,
Бальзамом свежим пахнущей, рядят
О важных государственных делах, —
Так, сходственно, эфирные полки
Роятся тучами. Но дан сигнал, —
О, чудо! — Исполины, далеко
Превосходившие любых гигантов
Земнорожденных, вмиг превращены
В ничтожных карликов; им нет числа,
Но могут разместиться в небольшом
Пространстве, как пигмеи, что живут
За гребнем гор Индийских,[131] или те
Малютки-эльфы, что в полночный час
На берегах ручьев и на лесных
Опушках пляшут; поздний пешеход
Их видит въявь, а может быть, в бреду,
Когда над ним царит Луна, к земле
Снижая бледный лёт,[132] — они ж, резвясь,
Кружатся, очаровывая слух
Веселой музыкой, и сердце в нем
От страха и восторга замирает.
Так уменьшились Духи, и чертог
Вмещает неисчетные рои
Просторно. Сохранив свой прежний рост,
На золотых престолах, в глубине,
Расселись тысячи полубогов —
Главнейших Серафических князей,
В конклаве тайном.[133] После тишины
Недолгой был ко всем провозглашен
Призыв: Совет великий начался!

КНИГА ВТОРАЯ

Содержание

Начинается совещание. Сатана вопрошает: не следует ли отважиться на новую битву для обретения утраченного Неба? Одни — за войну, другие — против. Принимается третье предложение, высказанное ранее Сатаной: убедиться в истинности пророчества или предания Небесного касательно некоего мира и нового рода существ, сходных с Ангелами или мало чем уступающих им; этот мир и существа должны быть сотворены к этому времени. Собрание в недоумении: кого послать в столь трудную разведку? Сатана, как верховный Вождь, решает предпринять сам и в одиночку рискованное странствие. Ему возглашают славу и рукоплещут. После завершения Совета все расходятся в разные стороны, к различным занятиям, сообразно наклонностям каждого, дабы скоротать время до возвращения Сатаны. Последний пускается в путь и достигает врат Геенны, обнаруживает, что они замкнуты и охраняемы. Стражи врат отворяют их по его велению. Пред ним простирается необъятная пучина меж Адом и Небесами; с великими трудами он преодолевает ее. Хаос, древний владыка этой пучины, указывает Сатане путь к желанному новосозданному миру. Наконец странник завидел вновь сотворенный мир.


На царском троне, затмевавшем блеск
Сокровищниц Индийских и Ормузских[134]
И расточительных восточных стран,
Что осыпали варварских владык
Алмазами и перлами,[135] сидел
Всех выше — Сатана; он вознесен
На пагубную эту высоту
Заслугами своими; вновь обрел
Величие, воспрянув из глубин
Отчаянья; но ненасытный Дух,
Достигнутым гнушаясь, жаждет вновь
Сразиться с Небом; опыт позабыв
Печальный, дерзновенные мечты
Так возвещает: «— Божества Небес!
О Власти и Господства! Ни одна
Тюрьма не может мощь навек замкнуть
Бессмертную! Пусть мы побеждены,
Низвергнуты, и все же Небеса
Утраченными почитать не должно,
И силы вековечные, восстав
Из этой бездны, явятся вдвойне
Увенчанными славой и грозней,
Чем до паденья, твердость обретут,
Повторного разгрома не страшась.
По праву и закону Высших Сфер
Главенствуя, всеобщим утвержден
Избраньем, я отличьями в боях
И совещаньях трон мой заслужил.
Он бедствиями закреплен за мной,
Дарованный мне вами добровольно,
И незавидный. В Небе — высший ранг
С почетом высшим сопряжен; питать
К нему возможно зависть; но Вождю,
Чье старшинство служить ему велит
Щитом для вас и ставит в первый ряд
Противу Громовержца, наградив
Наигорчайшей долей вечных мук,
Кто позавидует? Где выгод нет
Желанных, там отсутствует раздор.
Никто не жаждет первенства в Аду,
Никто свои страданья не сочтет
Столь малыми, чтоб добиваться бо́льших
Из честолюбья; потому союз
Теснее наш, согласие прочней,
Надежней верность, чем на Небесах.
При этом перевесе мы вернем
Наследье наше. Именно в беде
Рассчитывать мы вправе на успех,
Нас в счастье обманувший. Но какой
Избрать нам путь? Открытую войну
Иль тайную? Вот основной вопрос.
Обдумавший ответ — пусть говорит!»

Едва он смолк, державный царь Молох[136]
Поднялся; изо всех бунтовщиков
Сильнейший и свирепейший, сугубо
Взбешенный пораженьем. Он себя
Мнил силой богоравной и скорей
Согласен был бы не существовать,
Чем стать слабей. Надежду потеряв
На равенство, утратил с нею страх,
Геенну и Предвечного презрел
И нечто — хуже Ада, так воззвал:
«— Стою за бой открытый! Не хвалюсь
Коварством. Козни строить не мастак.
Вольно хитрить, когда охота есть
И время. Не до хитрецов сейчас;
Они, рассевшись, будут сеть плести
Уловок, а несметные ряды
Воинственных изгнанников Небес
Неужто прозябать обречены
В ярме постыдном, в вечной тьме тюрьмы
Тирана, царствующего затем,
Что мы бездействуем? Нет! Ополчась
Огнями Ада, яростью борьбы,
Неодолимо все проложим путь
К высоким башням Неба; обратим
В оружье грозное снаряды пыток:
Пусть на Его всесильный гром в ответ
Гремит Геенна! Против молний мы
На Ангелов Его извергнем смрад
И черный пламень с той же силой; Божий
Престол зальем чудовищным огнем
И серой Пекла — тем, что Он для нас
Назначил. Но, быть может, смелый план
Вам не в подъем и даже мысль страшна
О взлете на такую крутизну
И штурме неприступных вражьих стен?
Но осознайте, ежели прошло
Оцепененье от снотворных вод,
Испитых вами в озере забвенья,
Что наша суть природная, состав
Эфирный нас влечет в родную высь.
Паденье Ангельскому естеству
Несвойственно. Когда жестокий Враг
Висел над арьергардом наших войск
Разбитых и, глумясь, в пучину гнал, —
Кто не восчувствовал: как тяжело,
Как трудно опускали нас крыла
В провалы Хаоса; зато взлетим
Свободно. Вы боитесь? Если гнев
Могучего Противника опять
Мы вызовем и Он, ожесточась,
Измыслит средства, гибельней стократ,
Чтоб нас добить, — чего страшиться здесь,
В Геенне огненной? Что может быть
Прискорбней, чем, утратив благодать,
Терпеть мученья, в бездне пресмыкаться,
Где негасимый пламень вечно жжет
Рабов безжалостного Палача,
Склоняющих угодливо хребты
Под пыткой, под карающим бичом?
А если Он замучит нас вконец,
Мы уничтожимся, исчезнем вовсе.
Чего тогда бояться? Почему
Мы жмемся и Тирана разъярить
Колеблемся? Свирепо нашу плоть
Эфирную Он обратит в ничто;
Но разве, перестав существовать,
Мы счастливей не будем? Разве впрок
Бессмертье истязуемым рабам?
Но если Ангельское бытие
Пресечь нельзя и наше естество
Божественно воистину, тогда
И в худшем случае для страха нет
Основы. Прежний опыт подтвердил,
Что Небо мы способны сотрясти,
Вторгаясь непрерывно, и Престол,
Хотя и неприступный, и самой
Судьбою предназначенный Царю
Небесному, тревожить. Пусть победа
Немыслима, зато возможна месть!»

Он кончил, сдвинув брови; жгучий взор
Взывал к отплате, к битве, что богам
Одним под силу. Тут, насупротив,
Поднялся Велиал; он кротким был
И человечным внешне; изо всех
Прекраснейшим, которых Небеса
Утратили, и с виду сотворен
Для высшей славы и достойных дел,
Но лжив и пуст, хоть речь его сладка,
Подобно манне;[137] ловкий словоблудец
За правду выдать мог любую ложь,
Мог исказить любой совет благой,
Столь мысли низменны его. Во зле
Искусный, он ленив и празден был
В деяньях чести, но, умея слух
Пленять, красноречиво молвил так:

«— О Духи! Я стоял бы за войну
Открытую, и ненависть моя
Не меньше вашей. Но призыв к борьбе
Немедленной меня разубедил
Особенно, надежду на успех
Сомнением зловещим омрачив.
Возможно ли? Храбрец из храбрецов,
Испытаннейший в битвах паладин,
Совету собственному и мечу
Не доверяя, мужество свое
Исчезновеньем хочет утвердить,
Небытием, отчаяньем; достичь
Ничтожества, жестоко отомстив!
Но о какой здесь мести речь идет?
Небесные твердыни — под охраной
Вооруженной стражи; их не взять.
Отряды часто разбивают стан
У края Бездны; с этих рубежей
Дозорные летят на темных крыльях
В просторы царства Ночи, не страшась
Возможных стычек с нами. Если мы,
Пробив дорогу силой, за собой
Весь Тартар увлечем, чтоб свет Небес
Затмить, Великий Враг наш сохранит
Престол и впредь незыблемым; эфир
Пречистый омрачить нельзя ничем;
Он без труда развеет пламя Ада.
Недолгим будет наше торжество!
Побеждены повторно, мы впадем
В бессильное отчаянье, — предел
Надежды нашей; вынудим Царя
Победоносного излить сполна
Свой гнев и вовсе уничтожить нас.
И в том спасенье? Скорбное, увы!
Кто согласился бы средь горших мук,
Терпя стократ несноснейшую боль,
Мышление утратить, променять
Сознание, способное постичь,
Измерить вечность, — на небытие;
Не двигаться, не чувствовать, уйти
В несозданную Ночь и сгинуть в ней,
В ее безмерном чреве? Если ж лучше
Исчезнуть нам — кто вправе утверждать;
Посильно и желанно ли Врагу
Покончить с нами раз и навсегда?
Сомнительно, чтоб Духов истребить
Он в силах был, но уж наверняка
Того не возжелает! Неужели
Всезрящий стрелы гнева истощит
Мгновенно, по беспечности своей
И слабости, несдержанно вспылив,
На пользу нам поступит невзначай,
И жертвы, предназначенные Им
Для вечной кары, уничтожит сразу?
«Чего мы ждем? — сторонники войны
Взывают. — Мы обречены на казнь
Бессрочную; проступок новый наш
Ее не усугубит; пыток нет
Жесточе!» — но спокойно мы сидим
И, при оружье, держим наш совет;
Но это ль наихудшая беда?
Когда, преследуемые Врагом
Ожесточенным, падали в провал
Стремглав под сокрушительной грозой
Разящих молний, жалостно моля
Спасения у бездны и в Аду
Ища убежища; когда в цепях,
На серном озере, стенали мы,
Не хуже ль было? Если дуновенье,
Что эти горны страшные зажгло,[138]
В семь раз мощней раздует, распалит
Для нас предуготованный огонь,
И притаившееся в вышине
Возмездье длань багровую опять
Вооружит,[139] чтоб пуще нас терзать,
И хляби ярости Господней вновь
Отверзятся, и хлынет пламепад
С Гееннских сводов, — жгучий, жидкий жупел,
Обрушиться готовый каждый миг
На наши головы, — и что тогда?
Пока мы рассуждаем о войне
Победной, нас внезапный ураган
Огнепалящий может разметать
По скалам и к уступам пригвоздить
На поношенье вихрям или вдруг
Закованных, беспомощных швырнуть
На дно клокочущего моря; там
Терзаться будем мы обречены
Без меры, без надежды на пощаду,
На милость, — неисчетные века.
Тогда нам будет злее, чем теперь!
Вот почему противлюсь я равно
Открытой ли войне, иль потайной.
Ни хитростью, ни силой — с Ним ничем
Не совладать. Кто может обмануть
Всевидящее Око? И сейчас
Он, с высоты, провидит нас насквозь,
Над жалкими стремленьями смеясь,
Настолько всемогущий, чтоб разбить
Противников, настолько же премудрый,
Чтоб замыслы развеять хитрецов.
Неужто, Дети Неба, мы навек
Унижены и попраны? Ужель
Мы изгнаны, обречены в Аду
В цепях бессрочно маяться? Увы,
По-моему, разумней нам сносить
Страданья нынешние, чем навлечь
Намного худшие. Неодолим
Нас тяготящий, горестный удел.
Так неизбежный Рок определил
И воля Одержавшего победу.
В страданьях и деяньях нам дана
Одна и та же мера; прав закон,
Сие установивший. Были б мы
Благоразумней, загодя обмыслив
Сомнительный исход борьбы с таким
Противником. Смешон мне удалец,
Пред боем — дерзкий, но, едва лишь меч
Ему изменит в битве роковой, —
Трепещущий последствий. Пытки, плен,
Позор, изгнанье — все его страшит,
Что Победитель бы ни присудил.
Но это — наша доля; претерпеть
Ее повинны мы. Быть может, гнев
Противника высокого пройдет
Со временем; мы так удалены,
Что ежели Его не раздражить,
Оставит нас в покое, обойдясь
Теперешним возмездьем; жгучий жар,
Не раздуваемый Его дыханьем,
Пожалуй, ослабеет; наш состав
Эфирно-чистый переборет смрад
Тлетворный, или, с ним освоясь, мы
Зловония не будем ощущать.
Мы можем измениться, наконец,
Так приспособиться, что здешний жар
Для нас безвредным станет и легко
Переносимым, без малейших мук.
Минует ужас нынешний, и тьма
Когда-нибудь рассеется! Никто
Не ведает: какие судьбы нам,
Какие перемены и надежды
Течение грядущих дней сулит.
Прискорбна участь наша, но еще
Не самая печальная; почесть
Ее счастливой можно, и она
Не станет горше, если на себя
Мы сами злейших бед не навлечем!»

Так, якобы разумно, Велиал
Не мир — трусливый предлагал застой,
Постыдное бездействие.[140] Маммон
За ним взял слово: «— Если мы решим
Начать войну, — позволено спросить:
С каким расчетом? Низложить Царя
Небес иль воротить свои права?
Успех возможен, лишь когда Судьбой
Извечной будет править шаткий Случай,
А Хаос — их великий спор судить.
На низложенье — тщетно уповать,
А посему и возвращенье прав
Недостижимо. Так чего же мы
Достигнем в Небесах, не обретя
Победы? Предположим, Царь Небес,
Смягчась, помилованье даровав,
Заставит нас вторично присягнуть
Ему в покорстве, — как же мы стоять
Уничиженно будем перед Ним
И прославлять Закон Его и Трон,
Его Божественности петь хвалы,
Притворно аллилуить, подчинясь
Насилию, завистливо смотреть,
Как властно восседает наш Монарх
На Троне и душистые цветы
С амврозией пред Алтарем Его
Благоухают, — наши подношенья
Холопские! И в этом — наша честь
На Небе и блаженство: вечный срок
Владыке ненавистному служить.
Нет худшей доли! Так зачем желать
Того, чего вам силой — не достичь,
А как подачку — сами не возьмем?
Зачем позолоченной кабалы
Нам добиваться — даже в Небесах?
В себе поищем блага. Станем жить
По-своему и для самих себя,
Привольно, независимо, — пускай
В глубинах Преисподней. Никому
Отчета не давая, предпочтем
Свободы бремя — легкому ярму
Прикрашенного раболепства. Здесь
Воистину возвысимся, творя
Великое из малого. Мы вред
На пользу обернем; из бед и зол
Составим счастье. Муки отстрадав,
Преодолеем кару, и в Аду,
При помощи терпенья и труда,
К покою, к благоденствию придем.
Страшит вас этот мрачный, мглистый мир?
Но часто окружает Свой Престол
Всевышний Царь клубами облаков
Густых и сумрачных, не умаляя
Монаршей славы, но величьем тьмы
Ее венчая, и тогда гремят
В угрюмых тучах громы, испытуя
Свое остервененье, Небеса
Геенне уподобив. Разве мы
Не можем перенять небесный свет,
Как Победитель — наш Гееннский мрак?
Сокровищ вдоволь здешняя юдоль, —
И золота, и дорогих камней, —
Таит в себе; достанет и у нас
Уменья претворить их в чудеса
Великолепия; на больший блеск
И Небо не способно. Между тем
Страдание стихией нашей станет,
А ныне жгущий, нестерпимый зной —
Приятным; обратится наш состав
В его состав; мы, с болью породнясь,
Ее не будем вовсе ощущать.
Итак, все доводы — за мир, за прочный
Правопорядок. Должно обсудить,
Как нам спастись от настоящих бед,
Но сообразно с тем: кто мы теперь,
И где находимся, оставив мысль
О мести, о войне. Вот мой совет.
По сборищу, едва Маммон умолк,
Пронесся ропот, словно из пещер
В утесах вырвался плененный гул
Порывов шторма, что вздымал всю ночь
Морскую глубь и лишь к зачину дня
Охриплым посвистом навеял сон
Матросам истомленным, чей баркас
В скалистой бухте после бури стал
На якорь. Так собранье зашумело,
Рукоплеща Маммону. Всем пришлось
По нраву предложенье мир хранить.
Геенны горше демонов страшил
Второй, подобный первому, поход.
Меч Михаила[141] и Небесный гром
Внушали ужас. Духов привлекло
Одно желанье: основать в Аду
Империю,[142] которая с веками,
При мудром управленье и труде,
Могла бы Небесам противостать.
Постигнув эти мысли, Вельзевул,
Главнейший рангом после Сатаны,
Вознесся властно, взором зал обвел;
Казалось, поднялся опорный столп
Державы Адской: на его челе,
О благе общем запечатлены
Заботы; строгие черты лица
Являли мудрость княжескую; он
И падший — был велик. Его плеча
Атланта[143] бремена обширных царств
Могли б снести. Он взглядом повелел
Собранью замолчать и начал речь
Средь полной тишины, ненарушимой,
Как ночь, как воздух в знойный летний день.

«— Престолы, Власти, воинство Небес,
Сыны эфира! Или мы должны
Лишиться наших званий и наречь
Себя Князьями Ада? Видно, так.
Вы все за то, чтобы в Аду осесть
И государство мощное создать, —
В мечтах, конечно, ибо Царь Небес
Узилище нам уготовал в бездне,
А не приют, куда не досягнет
Его рука, где неподвластны мы
Небесному Верховному суду,
Где против Трона горнего ковать
Крамолу сможем вновь; наоборот!
Он в ссылку нас отправил, чтоб в ярме
Томить неотвратимом, в кандалах,
На каторге бессрочной, как рабов.
Поверьте: наверху или внизу,
Он — первый и последний Государь,
Единый Самодержец; наш мятеж
Его владений не приуменьшил,
Напротив — Ад прибавил. Будет впредь
Он здесь железным нас пасти жезлом,
Как прежде пас на Небе — золотым.
О мире и войне — к чему наш спор?
Однажды мы, решившись на войну,
Все потеряли. Мира не просил
Никто, да и никто не предлагал.
Какого мира вправе ждать рабы
Плененные? Оковы, да тюрьма,
Да кары произвольные. А мы
Что в силах предложить? Одну вражду,
И ненависть, и яростный отпор,
И месть, хоть медленную, но зато
Неутомимо ищущую средств
Убавить Триумфатору плоды
Его побед и радость отравить
От созерцанья наших мук. Найдем
Возможностей немало для борьбы
Помимо новой, гибельной войны
И штурма неприятельских валов,
Которым ни осада не страшна,
Ни приступы, ни адовы набеги.
Нельзя ли что полегче предпринять?
Есть место некое (когда молва,
Издревле сущая на Небесах,
Неложно прорицает), мир другой,
Счастливое жилище существа,
Прозваньем — Человек; он должен быть
Примерно в это время сотворен
И сходен с нами, хоть не столь могущ
И совершенен; и превыше всех
Созданий Тем, кто правит в Эмпирее,
Возлюблен. Так Господь провозгласил
В кругу богов, обетом подтвердив
И клятвою, потрясшей Небеса.
Туда направим помыслы; узнаем,
Что это за творенья, из какой
Субстанции и чем одарены,
В чем сила их и слабость, как верней
Их совратить, употребив обман
Иль принужденье. Путь на Небеса
Нам прегражден; Властитель там царит,
Уверенный в могуществе своем
Незыблемом. Быть может, новый мир
Находится на крайнем рубеже
Владений царских и его охрана
Поручена насельникам самим.
Здесь, может быть, удастся учинить
Нам кое-что: огнем пекельным сжечь
Мир новозданный или завладеть
Им нераздельно, жителей изгнав
Бессильных, как с Небес изгнали нас.
А если не изгоним, — привлечем
На нашу сторону; тогда их Бог
Врагом их станет; гневною рукой,
В раскаянье, свои же истребит
Созданья. Мы простое превзойдем
Отмщение, блаженство умалив,
Которое испытывает Он
От бедствий ваших и к тому еще
Возрадуемся от Его смущенья,
Когда увидит Он любимых чад,
Стремглав летящих в Ад, чтоб разделить
Мученья наши, и клянущих день
Рожденья своего, в слезах, в тоске
О кратком счастье, сгинувшим навек,
Подумайте: не стоит ли дерзнуть
Попыткой, нежели коснеть во тьме
И призрачные царства учреждать!»
Так Вельзевул свой дьявольский совет
Отстаивал, предложенный вчерне
В начале совещанья Сатаной.
Но кто ж иной, как зачинатель Зла,
Столь темные дела измыслить мог:
В зачатке погубить весь род людской,
Смешать и Ад и Землю воедино
И славу Вседержителя попрать?
Но прославленью вящему Творца
Их заговор коварный послужил.

Собор Гееннский воодушевлен
Отважным предложением; в глазах
Блеснула радость. Голосуют все
За дерзкий этот план, и Вельзевул,
При общем одобренье, продолжал:
«— Синод богов! Судили мудро вы
И мудро завершили долгий спор,
Под стать величью вашему, приняв
Решение великое; оно,
Судьбе наперекор, подымет нас
Из бездны адской ближе к вышине
Былой, и нам удастся, может быть,
К пределам лучезарным вознесясь,
Ворваться в Небо, с помощью оружья
Союзного, не то — сыскать приют
В благоприятной области иной,
Где свет небес прекрасный озарять
Нас ежедневно станет, где восток
Сияющий рассеет мрачность эту,
И благовонный воздух, как бальзам
Живительный, ожоги исцелит
От едкого огня. Кого же мы
Пошлем разведать новозданный мир?
Кто с этим справится? Какой смельчак
Стопой скитальческой измерит бездну
Неизмеримую, отыщет путь
В пространстве, без начала и конца,
В тьме осязаемой?[144] Кого из нас
Над пропастью вселенской удержать
Возмогут неустанные крыла
И взмах за взмахом, продолжая лёт,
В счастливый край гонца перенесут?
Какая опытность, какая мощь
Ему потребны? Как минует он
Густую сеть отрядов и застав
Охраны Ангельской вокруг Небес?
Здесь надо осторожность проявить
Особую; не меньшую — и нам
При выборе посланца; ведь ему
Вверяем нашу общую судьбу
С последнею надеждой заодно».
Он, кончив, сел; пытливый взгляд вперил
В собрание: оспорят смелый план,
Одобрят ли? Отважится ли кто
На дерзкую попытку? Все молчат,
Обдумывая, взвешивают риск,
И с удивленьем каждый на лице
Другого тот же видит страх, что сам
Испытывает. Не нашлось героя,
Средь первых удальцов Небесных битв,
Который вызвался бы этот путь
Ужасный в одиночку одолеть.
Тут Сатана, венчанный в этот миг
Неоспоримой славой выше всех,
В сознанье превосходства своего
И с царственным величьем произнес:

«— Престолы эмпирейские, Сыны
Небес! По праву приутихли мы;
Не страх, но опасенье нас гнетет
По праву. Долог путь, безмерно тяжек,
От Преисподней к свету. Нерушим
Застенок наш; огнепалящий свод,
Готовый жадно каждого пожрать,
Девятикратно окружает нас.
Врата из адаманта наверху[145]
Надежно замкнуты, раскалены,
И всякий выход ими прегражден.
Тому, кто миновал бы их, грозит
Ночь невещественная, пустота
Зияющая; бездна, где смельчак,
Решившийся пучину пересечь,
Исчезнуть вовсе может, без следа.
А если в некий мир он прилетит
Сохранно, в чуждый край, — что ждет его?
Опасности, которые нельзя
Пред

Содержание:
 0  вы читаете: Потерянный рай. Стихотворения. Самсон-борец : Джон Мильтон  1  А. Аникст. Джон Мильтон : Джон Мильтон
 2  КНИГА ПЕРВАЯ : Джон Мильтон  4  КНИГА ТРЕТЬЯ : Джон Мильтон
 6  КНИГА ПЯТАЯ : Джон Мильтон  8  КНИГА СЕДЬМАЯ : Джон Мильтон
 10  КНИГА ДЕВЯТАЯ : Джон Мильтон  12  КНИГА ОДИНАДЦАТАЯ : Джон Мильтон
 14  КНИГА ПЕРВАЯ : Джон Мильтон  16  КНИГА ТРЕТЬЯ : Джон Мильтон
 18  КНИГА ПЯТАЯ : Джон Мильтон  20  КНИГА СЕДЬМАЯ : Джон Мильтон
 22  КНИГА ДЕВЯТАЯ : Джон Мильтон  24  КНИГА ОДИНАДЦАТАЯ : Джон Мильтон
 26  Эпитафия маркизе Уинчестер[514] : Джон Мильтон  28  ЭЛЕГИИ : Джон Мильтон
 30  Элегия IV[541] : Джон Мильтон  32  ЭПИГРАММЫ[583] : Джон Мильтон
 34  L'ALLEGRO. IL PENSEROSO[602] : Джон Мильтон  36  Il Penseroso[614] : Джон Мильтон
 38  КОМОС[655] : Джон Мильтон  40  ПСАЛМЫ[741] : Джон Мильтон
 42  Эпитафия маркизе Уинчестер[514] : Джон Мильтон  44  Элегия I[520] : Джон Мильтон
 46  Элегия VII[569] : Джон Мильтон  48  ЭЛЕГИИ : Джон Мильтон
 50  Элегия VII[569] : Джон Мильтон  52  Элегия IV[541] : Джон Мильтон
 54  L'Allegro[603] : Джон Мильтон  56  L'Allegro[603] : Джон Мильтон
 58  ЛЮСИДАС[632] : Джон Мильтон  60  Псалом LXXXV : Джон Мильтон
 62  продолжение 62 : Джон Мильтон  64  ПРИМЕЧАНИЯ : Джон Мильтон
 65  Использовалась литература : Потерянный рай. Стихотворения. Самсон-борец    



 




sitemap