Справочная литература : Искусство и Дизайн : Вопросы сюжетосложения : Неизвестен Автор

на главную страницу  Контакты  ФоРуМ  Случайная книга


страницы книги:
 0

вы читаете книгу

ВОПРОСЫ СЮЖЕТОСЛОЖЕНИЯ

Сборник статей

Первый выпуск сборника был издан в 1969 году, второй - в 1972-м, третий в 1974-м, четвертый - в 1976-м. Статьи могут заинтересовать литературоведов, учителей, студентов-филологов.

Выпущено по заказу Даугавпилсского педагогического института

СОДЕРЖАНИЕ:

ВОПРОСЫ ТЕОРИИ СЮЖЕТА

Л. М. ЦИЛЕВИЧ

Об аспектах исследования сюжета

Б. Ф. ЕГОРОВ, В. А. ЗАРЕЦКИИ, Е. М. ГУШАНСКАЯ, Е. М. ТАБОРИССКАЯ, А. М. ШТЕИНГОЛЬД. Сюжет и фабула 8

Б. О. КОРМАН. К методике анализа слова и сюжета в лирическом стихотворении 14

РОМАН, ПОВЕСТЬ, РАССКАЗ 18

В. А. ЗАРЕЦКИЙ. О лирическом сюжете "Миргорода" Н. В. Гоголя 18

К. П. СТЕПАНОВА. Функции описаний в сюжете повести Н. В. Гоголя "Сорочинская ярмарка" 25

А. В. НИКИТИН. О шиллеровских ситуациях в сюжете романа Ф. М. Достоевского "Братья Карамазовы" 30

А. Н. НЕМИНУЩИЙ. Средства авторской оценки персонажа в рассказе А. П. Чехова "Душечка" 35

Ч. А. ЗАМОСТИК. Сюжетные поиски Н. Зарудина 40

Ф. П. ФЕДОРОВ. Система событий в новеллах Г. Клейста ("Землетрясение в Чили") 47

Ф. П. ФЕДОРОВ. О ритме прозы Г. Клейста 54

ДРАМА 63

Л. С. ЛЕВИТАН. Пространство и время в пьесе А. П. Чехова "Вишневый сад" 63

ПОЭМА 70

И. Г. САВОСТИН. Диалектика фабулы, сюжета и композиции поэмы Н. А. Некрасова "Современники" 70

В. П. КИКАН. Сюжетно-стилевое своеобразие современной поэмы 75

ЛИРИКА 80

В. В. МИРСКИЙ. Повествовательный элемент и сюжетные ситуации в песнях славянских народов 80

Д. И. ЧЕРАШНЯЯ. Лирический сюжет и авторское мироотношение в стихотворении А. К. Толстого "И. С. Аксакову" 88

Э. Б. МЕКШ. "Письма к родным" С. Есенина как лирический цикл 93

ИЗУЧЕНИЕ СЮЖЕТА В ШКОЛЕ 99

В. К. ВЕСЕЛОВА. Восприятие сюжета повести А. Алексина "Безумная Евдокия" старшеклассниками 99

Л. М. ЦИЛЕВИЧ

Об аспектах исследования сюжета

Изучение вопросов сюжетосложения развивается в различных, органически взаимосвязанных направлениях: конкретно-аналитическом, историческом, теоретическом. Наблюдения и выводы, полученные в результате исследования сюжетов отдельных произведений и процесса исторической эволюции сюжетов, позволяют прийти к теоретическим обобщениям, которые углубляют представления о смысле понятия "сюжет" и, в свою очередь, обогащают арсенал средств конкретного анализа и исторического рассмотрения сюжетики. Система этих направлений составляет специальную область литературоведения - сюжетоведение, или сюжетологию.

Сюжет - существеннейший элемент произведения, связанный с другими его элементами сложными отношениями различного порядка - отношениями взаимодействия, взаимообусловленности, взаимопроникновения. Исследование сюжета предполагает необходимость выявления этих отношений. Это возможно лишь при взаимодействии сюжетологии со смежными литературоведческими дисциплинами, изучающими теорию и историю композиции, жанра, художественной речи.

Раскрытие содержательного смысла произведения как художественной системы целостный анализ - это синтез результатов частных, специальных анализов. Вместе с тем исследование даже частного элемента художественного целого позволяет подняться до весьма широких обобщений, не только касающихся функции данного элемента в данном произведении, но и выявляющих своеобразие творчества писателя1. (3)

Сюжетологическая терминология отстает от теории, обобщающей данные художественного опыта; традиционные термины не вполне покрывают новые представления, прежние значения "обрастают" новыми. Так обстоит дело и с терминами сюжет и сюжетосложение.

Ответ на вопрос "Что такое сюжет?" предполагает предварительное установление ряда предпосылок.

Следует разграничить два круга вопросов. Первый - установление исходных позиций. Он включает такие вопросы: сюжет - это понятие общеискусствоведческое или литературоведческое; видовое или родовое; постоянное или исторически преходящее; в каком отношении оно находится к предмету художественного познания, содержанию и форме произведения искусства?

В дальнейшем изложении мы исходим из того, что сюжет - это категория не общеискусствоведческая, а литературоведческая, точнее - специфичная для искусств временных, сюжетность - это видовое свойство искусства слова, непреходящее (хотя, само собой разумеется, исторически изменчивое: в процессе развития искусства меняется и структура сюжета, соотношение составляющих его элементов, и характер его 'связи с другими элементами произведения как художественного целого); сюжет - это художественная реальность, художественно-конструктивный элемент произведения, точнее - его внутренней формы, находящийся в отношениях диалектической взаимосвязи, взаимоперехода с темой - элементом содержания и художественной речью - внешней формой.

Второй круг вопросов связан с дифференциацией подходов к многозначности понятий "сюжет": с одной стороны - это историческая эволюция термина "сюжет", с другой - различие аспектов исследования сюжета.

История термина "сюжет" отражает, в конечном счете, эволюцию сюжета. То или иное определение сюжета, изложенное или сформулированное художником творцом сюжета или ученым - его исследователем, должно рассматриваться конкретно-исторически: как отражение, осмысление художественной практики на данной ее стадии и как порождение идейно-эстетической борьбы - и в литературе, и в науке о литературе. Каждое определение (помимо неизбежной для всякой дефиниции относительности) содержит элемент полемической заостренности, а стало быть - односторонности.

История термина "сюжет" еще не написана. Можно наметить основную тенденцию, эволюции представлений о сюжете: (4) все более интенсивное перемещение этих представлений из сферы действительности в сферу художественной реальности. Слово "сюжет" из обозначения объекта изображения все более последовательно превращалось в обозначение художественно-конструктивного элемента произведения.

В современном употреблении термина "сюжет" можно встретить "реликтовые" случаи, когда к новым художественным явлениям применяются старые дефиниции. Вместе с тем нужно учитывать факт сосуществования в современном- искусстве различных художественных манер и стилей, что делает правомерным и существование разных терминологических систем. (Например, выражение "повествование о сюжете", правомерное применительно к одному произведению, становится неправомерным в применении к другому.)

Однако это частный момент. Главное здесь - установление значений термина "сюжет" в зависимости от аспекта исследования, от того, в какой системе отношений рассматривается то, что обозначается словом "сюжет".

Прежде всего сюжет рассматривается с точки зрения отношения "искусство-действительность", точнее: "действительность-искусство". В этом случае возникает термин сюжетосложение как обозначение одного из слагаемых творческого процесса: переработка жизненного материала, точнее - наблюдений писателя над действительностью, впечатлений, порожденных фактами и процессами жизни, - переработка, в результате которой создается сюжет как художественная реальность. Уяснению специфики различных стадий этого процесса может способствовать введение таких понятий, как протосюжет (по аналогии с прототипом) и предсюжет - нечто, возникшее и существующее в сознании художника, но еще не реализованное в тексте1.

Исследование сюжета в этом аспекте приводит к необходимости выделения понятия фабула как обозначения связующего звена между реальностью жизни и реальностью сюжета, как формы перехода одной реальности в другую.

Такой тип сюжетологического исследования включает в свою сферу текстологические разыскания и органически взаимосвязан с исследованием психологии художественного творчества. (5)

Однако сюжет может и должен быть исследован и в другом аспекте: как результат творческого процесса, как нечто созданное и живущее по законам художественного бытия. В этом случае сюжет рассматривается с точки зрения отношений между слагающими его конструктивными элементами, отношений, исследуемых в их смысловых и эстетических функциях.

Понятие "сюжетосложение" содержит в себе два значения: широкое (превращение материала действительности в художественную реальность) и узкое (формирование элементов этой реальности и их сочетание, организация - сложение сюжета в точном смысле слова). Термин "сюжетосложение" употребляется и применительно к отношениям в сфере уже созданного, существующего, функционирующего сюжета. В этом случае предпочтительны термины "сюжетостроение", "композиция сюжета", ориентирующие на выявление динамики, присущей не процессу, а результату творчества художника: динамики действия, развертывающегося в художественном времени и пространстве.

Исследование этой динамики включает, в свою очередь, два аспекта: сюжетно-тематический и сюжетно-композиционный. В первом случае сюжет предстает как развертывание темы, ее динамическая реализация, воплощенная во взаимодействии характеров, - как сюжетно-тематическое единство. Во втором случае сюжет предстает как движение, осуществляемое расположением и соотнесением художественных, изобразительно-выразительных форм сюжетно-композиционное единство.

При таком подходе к сюжету взаимосвязь литературоведения с психологией приобретает иной характер: сюжетолог опирается на данные не психологии творчества, а психологии восприятия, рассматривает сюжет не с точки зрения процесса его создания, а с точки зрения процесса его восприятия.

Наиболее сложные - и наиболее перспективные - проблемы возникают при обращении к исследованию сюжетно-композиционного единства. Для их плодотворного решения необходимо уточнение таких понятий, как элементы сюжета, единица сюжета (с чем связано понятие сюжетного, или сюжетно-композиционного, ритма), в особенности, таких основополагающих понятий, как событие и ситуация.

Многочисленные определения понятия "композиция" различаются в зависимости от того, чтo выступает в качестве единицы композиции - компонента. Однако во всех случаях подчеркивается, что композиция - это не сумма компонентов в их (6) материальном бытии, а отношение между ними, способ связи, сочетания, соотнесения.

В частности, композиция сюжета (сюжетостроение) представляет собой сложное органическое взаимодействие ряда конструктивных планов: сочетание фабульных и внефабульных элементов; сочетание элементов (стадий) сюжета (завязки, кульминации и т. д.); последовательность событий и ситуаций; соотнесение сцен и эпизодов; взаимодействие сюжетных линий (линия - развитие характера персонажа или отношений между персонажами); взаимодействие сюжетных мотивов (мотив - варьирующееся повторение ситуаций, сцен, деталей).

Однако смысл проблемы "сюжет и композиция" этим не исчерпывается, это лишь одна, внутренняя ее сторона. Рассмотренная с ее "внешней" стороны, эта проблема предстает как взаимосвязь композиции сюжета и композиции произведения - организации составляющих его подсистем (каждая из которых имеет свои, специфические компоненты, особым образом скомпонованные). Эта взаимосвязь обнаруживается в практике конкретного анализа текста: исследуя сюжет, невозможно отвлечься от наблюдений над композицией, а изучение композиции произведения дает материал для уяснения природы его сюжета; сюжет выступает как художественная реальность, только будучи насыщен всем богатством композиционных связей и ассоциаций, "пульсирующих" в произведении.

Взаимопроникновение сюжета и композиции настолько органично, что разграничить элементы этого художественного единства - даже в предельном абстрагировании - чрезвычайно трудно.

В самом общем виде выражением сюжетно-композиционной взаимосвязи является сюжетная функция компонента - отрезка текста, который при рассмотрении его в плане композиции представляет собой одну из ее единиц. Появление того или иного компонента подготавливается движением сюжета: компонент "вырастает" из сюжета, обусловленный, мотивированный либо фабульно, либо эмоционально-психологически. Будучи подготовлен, мотивирован сюжетно, компонент, в свою очередь, несет функцию композиционной мотивировки последующего движения сюжета.

Эта закономерность проявляется в многообразных, практически не поддающихся классификации формах - от сравнительно простых: сюжетная функция изобразительных компонентов - пейзажа, интерьера, портрета, - до сложнейших: таких, как рифмовка ситуаций, синонимия сюжетных деталей, как подтекст наиболее сложный вид ассоциативно-интегрирующих (7) сюжетных связей, вместе с тем отчетливо обнаруживающий диалектику сюжетно-композиционного единства1.

Соотнесенность понятий "сюжет" и "композиция" выявляется при их сопоставлении под углом зрения связи с понятием "материал" в искусстве. Это понятие двузначно: в одном его употреблении оно обозначает натуру - явления действительности, источник тем и проблем; в другом - язык искусства: совокупность изобразительно-выразительных средств, из которых создается форма произведения искусства. Форма двуедина: она воплощает духовное содержание искусства и в то же время представляет собой организацию элементов языка искусства. Сюжет и композиция находятся в разном отношении к разным сторонам этого двуединства: сюжет более непосредственно связан с содержанием искусства и в конечном счете с материалом действительности, композиция - с материалом искусства2.

Это различие отчетливо выступает при анализе пространственно-временной организации художественного произведения.

Если рассматривать время-пространство в искусстве с точки зрения художественно-гносеологической: как отражение пространственно-временных свойств действительности3, - то перед нами сюжетная категория, с особой отчетливостью выявляющая активность сюжета как формы преображения-осмысления жизни. Одно из проявлений условности искусства - несовпадение реального и художественного времени и пространства - выступает в сюжете как расхождение между временем фабульным, соответствующим его реальному историко-хронологическому и календарно-суточному - исчислению, и не соответствующим ему временем сюжетным; аналогичным образом соотносятся пространство фабульное - гео- и топографическое - и простран(8)ство сюжетное. Еще более резко художественная условность проявляется в слиянии пространственных и временных примет в некоем синтезе, который М. М. Бахтин обозначил термином "хронотоп"4. Сюжет, рассмотренный в этом аспекте пространственно-временных отношений, предстает как динамика хронотопа, как движение, трансформация художественного времени-пространства.

Однако восприятие читателем этой динамики, понимание ее смысла зависит от пространственно-временных факторов иного порядка: характеристик материального бытия произведения искусства. Эти характеристики: соотношение объемов текста, расположение его фрагментов и т.п.,- относятся к сфере композиции.

Обращение к категории композиции - универсальной и всеобъемлющей - выводит разговор о сюжете в еще один, наиболее широкий план - исследования отношений между сюжетом и другими элементами произведения как художественного целого. Центральная проблема этого аспекта исследования - проблема сюжетно-стилевого единства, установление стилеобразующей функции сюжета5. Для решения этой проблемы необходимо всесторонне исследовать соотношение "сюжет-художественная речь".

Чтение текста рождает в сознании читателя представление о потоке событий, перерастающее в эстетическое осмысление сюжета. Читатель осваивает содержание произведения, идя от ощущения предметности, речевой материи искусства, через представление о художественной реальности (зрелище увиденных внутренним взором жизненных явлений, преображенно-воссозданных средствами искусства) к овладению духовными, эстетическими ценностями, которые содержит в себе искусство.

Процесс этот протекает не как последовательно-поступательный, а с постоянными опережениями и возвращениями (тем более при перечитывании произведения). Выделяя отдельные этапы восприятия (что возможно, естественно, только в анализе), мы получаем возможность вычленить уровни структуры текста, отвлечься от "соседних" уровней. Отвечая на вопрос "Что такое сюжет?" (или - в конкретном анализе - "Каков сюжет данного произведения?"), мы "изолируем" сюжет и от художественной речи, и от темы не только с точки зрения (9) структурно-иерархической, но и с точки зрения временной: последовательности этапов процесса восприятия. Сюжет выступает как динамическая картина жизни, которую мы видим сквозь ставшую "прозрачной", "невидимой" материю художественной речи, от которой мы в данный момент абстрагировались - так же, как и от следующего этапа: осмысления сюжета, проникновения сквозь него в глубину содержания. Однако такое отвлечение - лишь частный, временный - в точном смысле слова - момент процесса анализа сюжета.

Таким образом, одна из сторон соотношения "сюжет-художественная речь" выступает как реализация действия в слове: взаимосвязь сюжета и речевой материи. При этом возникает целый ряд вопросов, в частности о специфике сюжетных функций различных речевых уровней: лексического, синтаксического, ритмико-интонационного.

Особую важность этот аспект анализа приобретает при обращении к литературе XX в., когда "проблема сюжета нераздельно срастается с проблемой художественной речи"1 Выражением новой взаимосвязи речи и сюжета становится их взаимопроникновение: незаменяемость, "единственность" фразы, ее неотделимость от сюжетных движений, оформляемых ею.

Но "срастание" проблем сюжета и проблем художественной речи имеет еще один аспект: оно должно быть исследовано с точки зрения соотношения "сюжет-система речевых форм выражения авторского сознания". Формы эти в- реалистической прозе XIX-XX вв. настолько усложняются и разветвляются, что смысл отношений между персонажами, действующими лицами зачастую невозможно понять без анализа отношений между ними и лицами повествующими, зримо или незримо присутствующими в художественном мире произведения. Эти отношения реализуются в структуре повествования, которое выступает в функции одновременно и речевой, и сюжетной, синтезируя, объемля сферы сюжета и художественной речи.

Обращаясь к этому вопросу, сюжетология вступает во взаимодействие с научным направлением, которое исследует проблему автора в художественном произведении2. (10)

* * *

Таким образом, многоаспектность сюжетологии определяется многообразием аналитических задач, возникающих при исследовании сюжета. Выделение того или иного аспекта исследования - это не более чем аналитический прием, но именно как аналитический прием оно и необходимо: при условии, что вычленение сопровождается сочленением, что анализом подготовляется синтез. Дифференцирование аспектов изучения сюжета - не самоцель, а средство; каждый из планов анализа в его взаимодействии с другими - необходимый этап процесса проникновения в глубину содержательного смысла сюжета.

Б. Ф. ЕГОРОВ, В. А. ЗАРЕЦКИИ,

Е. М. ГУШАНСКАЯ, Е. М. ТАБОРИССКАЯ,

А. М. ШТЕИНГОЛЬД

Сюжет и фабула

Литературоведение изучает сюжет и фабулу прежде всего по отношению к отдельному литературному произведению. В ходе анализа эти категории рассматриваются в следующих аспектах: в связи с событиями и обстоятельствами, составляющими жизненный материал произведения; с точки зрения процесса создания образов (учтем, что этот процесс не только реконструируется исследователем - значительнейшие его этапы запечатлены в завершенном произведении и с необходимостью отражаются в читательском восприятии); в связи с внутренним миром художественного произведения (в том смысле, как трактует это понятие Д. С. Лихачев1); с учетом конкретной специфики метода, жанра, системы образов.

Каждому из названных аспектов соответствует свой угол зрения на сюжет и фабулу. Переход от одного аспекта к другому неизбежно приводит к варьированию содержания, вкладываемого в эти понятия, и прежде всего, в содержание понятия "сюжет". В целях строгости и объективности анализа необходимо оговаривать избранный аспект исследования сюжета.

Различаются два подхода к категориям сюжета и фабулы:

1) инструментальный подход, - когда эти категории служат средством анализа художественного произведения; (11)

2) объектный подход, - когда сами эти категории непосредственно становятся предметом 'литературоведческого анализа.

Задача нашей работы требует объектного подхода, традиционно осуществляемого теорией литературы.

Актуальные направления в "объектном" изучении сюжета наиболее последовательно представлены трудами Б. В. Томашевского, Ю. М. Лотмана, В. В. Кожинова.

По Б. В. Томашевскому, "фабулой называется совокупность событий, связанных между собой, о которых сообщается в произведении. <...> Фабуле противостоит сюжет: те же события, но в их изложении, в том порядке, в каком они сообщены в произведении, в той связи, в какой даны в произведении сообщения о них..."2. Сюжет, таким образом, складывается из элементов - событий, организованных и взаимосвязанных последовательностью текста. В представлении Томашевского о сюжете есть два чрезвычайно ценных положения: во-первых, ученый выделяет сюжет как уровень текста; во-вторых, он указывает на конструктивную единицу этого уровня - событие. Однако в этой дефиниции не определены, объем и содержание понятия "событие" как единицы сюжета, а границы его не формализованы. Конкретные события в произведении становятся несоизмеримыми, и вычленение их в тексте зависит от субъективной точки зрения и интуиции анализирующего текст. В определении Томашевского нет. указания на соотношение протяженности сюжета и протяженности текста.

По Ю. М. Лотману, "выделение событий - дискретных единиц сюжета - и наделение их определенным смыслом, с одной стороны, а также определенной временной, причинно-следственной или какой-либо иной упорядоченностью, с другой, составляют сущность сюжета"3. В данном определении отражены три семиотических аспекта сюжета: выделение события - прагматика; наделение его смыслом - семантика; любого рода упорядоченность - синтактика. Как и Томашевский, Лотман не оговаривает совпадение или несовпадение протяженности текста и сюжета в произведении.

В. В. Кожинов рассматривает сюжет как действие произведения в его полноте: "Сюжет - это определенный пласт произведения, одна из его "оболочек" <...> Иначе говоря, сюжет выступает как "всё" в произведении только лишь при определен(12)ном разрезе этого произведения; при других разрезах оказывается, что "всё" в произведении - художественная речь или также "всё" - характеры и обстоятельства в их соотношении <...> Сюжет - живая последовательность всех многочисленных и многообразных действий, изображенных в произведении..."1.

Под фабулой В. В. Кожинов понимает "систему основных событий, которая может быть пересказана"2.

Существенными моментами дефиниции сюжета у Кожинова являются: указание на равенство протяженности сюжета и текста3 указание на сюжет как динамический срез (аспект) произведения.

Событие для Кожинова не является центральным конструктивным элементом сюжета, хотя исследователь оперирует этим понятием. Что же касается определения: "...литературное произведение ставит перед нами многочленную последовательность внешних и внутренних движений людей и вещей, более или менее длительный и сложный ряд жестов"4, то содержание понятий "движение", "жест" в нем оказывается весьма нечетким и трудноуловимым. В дефиниции Кожинова не оговорено различие между сюжетом и композицией (последняя, как и сюжет, - категория, равнопротяженная тексту).

Все три определения учитывают либо отношения сюжета и текста в аспекте равнопротяженности, либо соотношения сюжета и фабулы. Нам же нужна дефиниция, охватывающая и то, и другое.

В качестве отправного определения сюжета можно предложить следующее: сюжет - последовательность действий в произведении, художественно организованная через пространственно-временные отношения5 и организующая систему образов. (13)

Сюжет - динамический срез текста (равнопротяженный ему), учитывающий движение мысли автора-творца как на уровне героев, так и на уровне зафиксированного в произведении авторского сознания вне геройного опосредования6.

Изучение сюжета - актуализация динамических ресурсов текста. Сюжет рассматривается нами как единство статических и динамических отношений. Статика - момент, не отделимый от динамической структуры сюжета: статика в системе сюжета - это либо остановленное движение, либо движение, заявленное как потенция, но не осуществленное. Статика может быть и относительной: если принять определенный уровень динамики как основной (в согласии с общей установкой произведения), то динамика, осуществляемая на каком-либо из других уровней, может быть воспринята как статика. В "Евгении Онегине" эпизод пения девушек включен в повествование о главных героях как статический, фоновый элемент; между тем в картине пения (безотносительно даже к содержанию песни) есть своя динамика. Таким образом, различаем собственно динамические элементы в произведении и систему статико-динамических отношений в их взаимосвязях и взаимопереходах. Эту систему для краткости будем называть динамической.

Одним из аспектов динамической системы произведения является интенция, целенаправленность всех действий на всех уровнях. Высшие цели определяются на высшем целевом уровне автором-демиургом; авторские цели на низшем уровне могут реализоваться вне путей персонажей и в интенциях персонажей, каждый из которых имеет свою цель. Цели существуют в самых различных сферах бытия героев - в духовной и материальной, - но они обязательно существуют или в виде единой цели персонажа во всем произведении, или в виде множества последовательных целей (при наличии единой обобщающей или без нее), или в виде нескольких параллельных целей (которые, впрочем, можно инвариантно объединить в одну общую). Отсутствие цели у персонажа интерпретируется как своего рода цель; бывает также не осознанная персонажем цель.

Путь автора и каждого из персонажей к цели может рассматриваться как ряд шагов. Условимся называть шагом процесс осуществления единичной цели (масштаб цели во внимание не принимается). (14)

Если исследование целей ведется на макроуровне, то есть если единая цель не разбивается на последовательный ряд микроцелей, то все произведение, или линия поведения героя, или поведение героя в каком-нибудь эпизоде может рассматриваться как один шаг. Однако цель на макроуровне может анализироваться как система целей низшего уровня. В этом случае к ней будет вести ряд шагов, каждый из которых соответствует частной цели на микроуровне.

Способы определения целей и способы сегментации текста на шаги вырабатываются в соответствии с конкретной задачей исследователя, который стремится к объективным критериям, но, разумеется, всегда остается вариативный зазор, "коэффициент индивидуальности" литературоведа.

Каждый шаг можно представить как линеарный отрезок текста, где начало маркируется составлением прогноза (определение цели, программирование способов ее достижения с учетом преодоления препятствий), а конец - подведением итога, с вероятностно-информативным учетом совпадения или несовпадения прогноза и результата.

Таким образом, могут создаться четыре варианта:

1) полное совпадение прогноза и итога, то есть реализация полного шага к цели, вероятность свершения - 100%. Иногда итог может значительно превзойти поставленную цель;

2) частичное несовпадение, поэтому продвижение к цели - частичное; вероятность свершения (В) располагается в пределах 0<В<100%;

3) полное несовпадение, при котором никакого продвижения к цели не происходит; вероятность свершения, таким образом, нулевая;

4) полное несовпадение, при котором персонаж остается не на прежней позиции, а "откатывается" значительно дальше от цели, чем он находился раньше; вероятность свершения тоже нулевая, как и в пункте 3, но отдаление от цели придает этому результату негативное качество.

Например, Чичиков, купив мертвые души у Плюшкина, не только достиг намеченной цели, но даже превзошел ее: "Конечно, еще подъезжая к деревне Плюшкина, он уже предчувствовал, что будет кое-какая нажива, но такой прибыточной никак не ожидал". Продажа душ Собакевичем может интерпретироваться как частичное несовпадение прогноза и итога; Собакевич "надул" Чичикова, вписав в реестр мужских душ женщину. Приезд к Ноздреву привел к полному крушению надежд Чичикова, следовательно, иллюстрирует третий вариант. А болтовня Ноздрева на балу у губернатора, в корне изменившая (15) отношение к Чичикову всего "общества" и заставившая его расстаться со многими надеждами и позорно бежать, иллюстрирует четвертый вариант.

Используемое в теории информации понятие "события" (как определенного итога при незнании исхода в предварительном пути к нему) может быть применено и в сюжетологии.

Событием на уровне персонажа назовем итоговое состояние в конце шага, соотносящее результат с прогнозом (отвлекаемся здесь от количественной меры информации в связи с трудностями точных количественных выражений художественных прогнозов, результатов, целей). При недостаточно четкой маркированности начала события конец его относительно точно определяется сменой цели и появлением нового прогноза.

Если только событие не заканчивает художественный путь данного персонажа, то оно влечет за собой несколько вариантов следующих шагов.

При полной реализации данного шага (полном достижении цели) следующий шаг будет содержать новые цели и прогнозы. При несовпадениях же (частичном или полном) прогноза и итога данного шага следующий шаг будет связан с ним, но приведет или к переориентировке пути к цели, или к смене самой цели (возможно, впрочем, и повторение прежнего шага: например, двукратные и - чаще троекратные повторения сюжетных ходов в фольклоре; но даже и при повторении происходит некоторый сдвиг, "наращивание" образов и смыслов).

Переориентировка пути и смена цели возможна не только из-за неуспехов в достижении цели на путях предшествующих шагов, но и благодаря новой интерпретации прошлого, благодаря выделению там событий, ранее не отмеченных персонажем как события (например, ситуация осознания героем случайной связи как глубокой сердечной близости в рассказах А. П. Чехова "Дама с собачкой" и И. А. Бунина "Солнечный удар"). Эти "возрожденные" события, а также события, стимулирующие переориентировку путей и смену целей, приобретают большую весомость в сюжетном развитии.

События для разных героев могут совпадать между собою, налагаться друг на друга. При этом будут возникать различные варианты .соотнесения, скажем, при "двойном" событии: полное совпадение целей двух или нескольких героев; частичное совпадение целей; полное несовпадение целей; полное совпадение прогнозов; частичное совпадение прогнозов; полное несовпадение прогнозов; полное совпадение итогов; частичное совпадение итогов; полное несовпадение итогов. (16)

Все сказанное относилось к уровню персонажей. На авторском уровне (на уровне автора-демиурга) соотношения прогнозов, целей, событий иные.

При подходе к рассмотрению сюжета с точки зрения целей мы можем условиться считать сам сюжет и все произведение телеологичным; тогда систему целей задает автор-демиург (в отличие от биографического автора). Иными словами, мы исходим из признания презумпции авторского всезнания и авторской целенаправленности, реализуемых в тексте конкретного произведения. Мы не рассматриваем здесь важную проблему: как автор интерпретирует первопричины событий, принимает ли за основу провидение, фатум, человеческую волю и т. д.

Автор-демиург, идя к своей высшей цели, не осознаваемой персонажами, руководит цепями событий на уровне героев. Именно поэтому все связанные с героями события являются одновременно и авторскими: даже ничтожные события фоновых персонажей нужны автору для каких-либо целей. Безусловно, цели на уровне персонажей и на уровне автора интерпретируются по-разному, равно как и прогнозы, выбор программы достижения цели и т. д.

В "Фаусте" Гете, судьба главного героя, осуществляемая как цепь шагов самого Фауста, завершается его смертью; в цепи Мефистофеля она продолжается борьбою с небом за душу Фауста и заканчивается последним монологом Мефистофеля; для автора конечная цель - победа Фауста над силами зла (вознесение героя на небо).

Несовпадение истолкования автором и героем события (прогноза - исхода цели) и включение особых авторских событий, которые по-новому освещают пути персонажей1, создают напряженность между событиями двух уровней и порождают информативно ценные "события" межуровневого характера, образуя тем самым вариативные структуры, актуализируемые при восприятии произведения читателем.

Основываясь на телеологическом истолковании сюжета, можно сформулировать следующее определение: сюжет - это совокупность и взаимодействие рядов событий на авторском и героином уровнях.

Учитывая, что теоретиками литературы в понятие "фабула" вкладывается различное, порой противоположное содержание, условимся под фабулой понимать векторно-временную и логически детерминированную последовательность жизненных (17) фактов, избранных или вымышленных художником, но всегда мыслимых (в силу конвенции между автором и читателем) как совершающиеся вне произведения.

Фабулу можно рассматривать как начальный этап в движении авторской мысли от замысла к воплощению и как категорию, выявляющую связь произведения с действительностью и характер осмысления в нем этой связи. Обычно с понятием фабулы исследователи связывают мысль о возможности пересказа художественного произведения. Однако подробность в порядок пересказа, ракурсы и акцентировка эпизодов и т.д.- вещь субъективная, связанная с многими факторами, а историческая традиция небытового пересказа (критические статьи, литературоведческий анализ, не подчиненный специальной задаче выявления фабулы) ориентирована на следование при пересказе за логикой авторского повествования.

Очень непросто определить состав фабулы.

Если сюжет в динамическом срезе равен тексту, "равнопротяжен" по сравнению с ним, то выбор событий, которые исследователь считает центральными, и событий, не включенных им в фабулу, окажется произвольным.

Во многих случаях, когда мы имеем дело не с прототипической основой произведения, известной читателю, фабулу, то есть материал действительности, давший основание для художественных обобщений, мы не можем проверить действительностью, а извлекаем из произведения.

В этом смысле фабула - категория, гораздо более субъективная, чем сюжет. Кроме соотношения между действительностью и ее осмыслением в искусстве, категория фабулы отражает связь иного рода: феномен искусства и его восприятие. Именно с этим связана предельная трудность вычленения и объективации фабулы произведения, ибо для каждого читателя фабула предстает в неразрывной связи с его мировосприятием, историко-социальным и культурно-психологическим тезаурусом. С этим же связана кажимость того, что фабула - это категория, приспособленная для пересказа. Но если мы не можем объективно установить, какие именно действия, события, эпизоды должны быть определены как фабула, что может быть исключено по незначительности, то естественно предложить хотя бы несколько характеристик, определяющих общий подход к выявлению фабулы.

Фабульный событийный ряд организован, в отличие от сюжета, не по законам искусства, а по логике жизни. Поэтому в качестве свойственных фабуле черт можно предложить следующие: (18)

1) точка зрения на события принадлежит не автору и не героям, а излагающему фабулу;

2) события излагаются в их естественной временной последовательности (от прошлого к настоящему);

3) события в фабуле определяются прямой причинно-следственной логикой;

4) ценностная иерархия фабульных событий мыслится как общепринятая и общеизвестная в границах данного типа культуры. Ценностная иерархия в фабуле учитывает социальный, историко-культурный и бытовой опыт.

Реконструируя фабулу по сюжету, исследователь снимает субъективные опосредования в повествовании, выпрямляет композицию в порядке действия от прошлого к настоящему, вычленяет центральные, с его точки зрения, эпизоды. С помощью фабулы приоткрывается процесс пересоздания реальности жизненной в реальность художественную.

Как предмет анализа фабула интересна не сама по себе, а лишь в соотнесенности с иными уровнями произведения, прежде всего - с сюжетом и темой. Изучение композиции и компонентов фабулы представляет интерес для выявления специфических черт сюжета произведения.

Выше говорилось о сюжете и фабуле применительно к отдельному произведению, однако предметом теоретического анализа могут стать и закономерности бытования и взаимодействия тех же категорий в литературном процессе.

В. Я. Пропп в своей работе "Исторические корни волшебной сказки" говорит о принципах организации сюжетов в этом фольклорном жанре, о некотором наборе сюжетных схем и стереотипов, переходящих из одних сказок в другие, варьируемых и модифицируемых в различных сказочных текстах1. В фольклорной сказке - жанре, завершившем свое историческое развитие, выделить и даже классифицировать подобные сюжетные схемы (сюжеты-архетипы) довольно просто. Исходный набор их обозрим, а модификации сравнительно однотипны.

Однако в творчестве различных авторов аналитически можно обнаружить некоторые инвариантные типы сюжетов. О них, например, пишет Л. Пинский, говоря о магистральных сюжетах хроник и трагедий Шекспира: "Действительно, ...каков магистральный сюжет - сюжет всех сюжетов - шекспировских трагедий 600-х годов от "Гамлета" до "Тимона Афинского"? Это судьба человека в обществе, возможности человеческой личности при недостойном человека ("бесчеловечном") миропо(19)рядке. (...) В ходе действия герой осознает истинное лицо мира (природу общества) и реальные свои возможности в этом мире (собственную природу), в развязке погибает, своею гибелью,.. освобождаясь от роковых иллюзий, - и вместе с тем утверждает во всем действии и в финале величие человеческой личности как источник ее трагически "дерзновенной свободы"2.

В типологическом аспекте литературного процесса сюжет существует как архетип, переходя из одного произведения в другое. Литература оперирует некоторым набором сюжетных схем. Последние могут контаминировать и сращиваться друг с другом, причем новое образование, "окостенев", может, в свою очередь, стать сюжетом-архетипом. Сюжет-архетип предшествует конкретной фабуле произведения: жизненные явления отбираются и организуются художником под действием и с учетом сюжета-архетипа. Последний - необходимое звено замысла: он первичен в отношении к конкретной фабуле, подчиняя жизненный материал, оформляя, так сказать, его основные массивы, тогда как. актуальный сюжет, вторичный по отношению к ней, окончательно преобразует жизненную основу в явление искусства.

Сюжет-архетип. обладает собственной фабулой, но отнюдь не сводится к ней, так как он включает в себя и некий оценивающий взгляд по отношению к материалу, осмысляемому в нем. Можно предположить, что с утратой такой оценки сюжет-архетип превращается в голую фабулу и тем самым теряет в литературном процессе свою роль генератора все новых актуализованных сюжетов. В актуальном сюжете сюжет-архетип сохраняется как внутренняя форма, причем иногда он способен претерпевать вторичную актуализацию3. Именно поэтому исследователь, изучающий сюжеты в плане их соотнесенности с литературным процессом, постоянно имеет дело со структурами, принадлежащими одновременно и сюжету-архетипу, и актуальному сюжету.

С сюжетом-архетипом и актуальным сюжетом связан целый комплекс смежных проблем. Ограничимся здесь тем, что перечислим некоторые из них. (20)

1. Степень разработанности сюжета-архетипа. Сюжет-архетип может существовать как протосюжет (к числу последних можно отнести так называемые "бродячие" сюжеты - о змееборце, Фаусте, Дон-Жуане и т. п.). Продуктивность таких сюжетов чрезвычайно высока. Сюжет-архетип в этом случае как бы подчиняет себе фабулу, главенствует над ней. В реалистической литературе сюжет-архетип оттесняется на второй план, заслоняется жизненным материалом (фабулой). Например, в романе "Воскресение" Л. Толстого сюжет-архетип о прозрении и возрождении блудницы реконструируется аналитически. Кроме того, этот сюжет-архетип о блуднице совмещен и даже потеснен сюжетом о нравственном воскресении соблазнителя. Оба протосюжета образуют метасюжет о блуднице и князе.

2. Процесс формирования самих сюжетов-архетипов. В большинстве интерпретаций сюжетов о Дон-Жуане сюжет-архетип содержит две линии: 1) историю об отмщении Командора, как правило, объединяющую трех героев: Дон-Жуана, донну Анну и Командора, и 2) историю о слуге и господине (Дон-Жуан и Лепорелло (Сганарель). Однако "сдвоенность" сюжетных линий характерна лишь для драматических интерпретаций Дон-Жуана (исключение - "Каменный хозяин" Леси Украинки). В новелле Гофмана, романе Байрона, новелле Мериме и лирических интерпретациях сюжета о Дон-Жуане (Блок, Цветаева) "осложняющая" линия слуга-господин снята. Закономерности объединения нескольких сюжетов-архетипов в один, "степень свободы" переходов и сочетаний различных сюжетных стереотипов - один из аспектов изучения сюжета в его связи с литературным процессом.

3. Специальную проблему представляет собой движение от типа поведения литературного персонажа (сюжет-архетип) к определенному культурному поведению в жизни, а затем к новому запечатлению этого типа культурного поведения в литературе1.

4. Предметом особого рассмотрения может быть проблема сходства функций сюжета-архетипа в эпическом и драматическом произведении и жанровой регламентации в лирике: жанр (оды, идиллии, альбомного мадригала, элегии, дружеского послания) диктует выбор жизненного материала - фабулы, в конкретном произведении становящейся актуальным сюжетом. (21)

Б. О. КОРМАН

К методике анализа слова и сюжета в

лирическом стихотворении

Каждое литературное произведение есть оценка действительности. Удельный вес и способы выражения оценочного начала дифференцируются в зависимости от родовой принадлежности произведения.

В эпосе и драме, где преобладает познавательная функция, оценка носит по преимуществу косвенный характер и в эпосе выражается в основном на языке пространственно-временных отношений, а в драме - главным образом на языке отношений фразеологических. В лирике, где преобладает нормативная функция, оценка носит по преимуществу прямой характер: объект открыто и непосредственно соотносится с представлениями субъекта сознания о норме2. Лирическое стихотворение сразу же устанавливает с читателем тесный контакт. Сущность его заключается в том, что вводятся в действие, называются, обозначаются такие ценности, которые поэт предполагает для читателя обязательными3. Именно так поступает Ломоносов, начиная оду 1747 года знаменитым "Царей и царств земных отрада. .. ", или Лермонтов, открывая "Родину" признанием: "Люблю отчизну я..." Но дело этим обычно не ограничивается.

Как только взаимопонимание с читателем установлено, лирик начинает надстраивать над ценностями исконными, бесспорными и общеобязательными свою особую, индивидуальную систему ценностей, которую он стремится сделать для читателя столь же необходимой и бесспорной, как исходная. Цари и земные царства нужны Ломоносову для того, чтобы он мог тут же, во второй строке, придать силу и убедительность прославлению "возлюбленной тишины", то есть мира. А у Лермонтова отчизна раскрывается затем как родная природа и народ.

Возможен и другой путь: поэт начинает с прямого называния антиценностей того, что противостоит его норме ("Быть знаменитым некрасиво" - у Пастернака; "Нет, я не дорожу (22) мятежным наслажденьем" или "Не дорого ценю я громкие права. От коих не одна кружится голова" -у Пушкина). За такими отрицаниями уже сквозят очертания подлинных ценностей, которые затем почти всегда называются прямо.

Порой, читая стихотворение, мы становимся сопричастными самому процессу выработки, осознания новых, ценностей ("Вчерашний день, часу в шестом. . . " Некрасова).

Наконец, стихотворение может строиться как перебор ценностей ("И скучно и грустно" Лермонтова; "Три ключа" Пушкина). Следует иметь в виду, что ценностные представления выступают в лирике как эмоция.

В дореалистической поэзии эмоциональный адекват оценки действительности задан и носит родовой характер: это восторг в классицистической системе (см. начало ломоносовской оды 1739 года "Восторг внезапный ум пленил"), меланхолия у сентименталистов (см. одноименное стихотворение Карамзина), мировая скорбь у романтиков ("Без горя печаль", как определяет ее Козлов в стихотворении о Байроне).

В реалистической поэзии, где развертываются индивидуальные лирические системы, бесконечно разнообразны и содержание эмоций, и их обозначения.

Специфика лирики, охарактеризованная нами в самых общих чертах, определяет особенности лексики лирического стихотворения и в них выражается. Следовательно, методика анализа слова в лирике должна строиться с обязательным учетом его прямооценочной функции.

В предлагаемой работе подобная методика демонстрируется на материале стихотворения Ф. И. Тютчева "О, этот Юг! о, эта Ницца!.." Приведем его текст полностью.

О, этот Юг! о, эта Ницца!..

О, как их блеск меня тревожит!

Жизнь, как подстреленная птица.

Подняться хочет - и не может. . .

Нет ни полета, ни размаху

Висят поломанные крылья,

И вся она, прижавшись к праху,

Дрожит от боли и бессилья...1

В стихотворении, прежде всего, выделяются оценочно-эмоционально значимые слова и нейтральные. Первая группа, в (23) свою очередь, делится на две подгруппы: слова с положительным значением и с отрицательным2. В результате получаем три лексических ряда3:

Юг

блеск

жизнь

птица

подняться

хочет

размах

тревожит

подстреленная

не может

нет

поломанные

боль

бессилье

Ницца

висят

прижавшись

дрожит

Если рассматривать стихотворение как оценку, то его можно представить в виде соотношения двух элементов (каждый из которых есть некое множество лексических единиц), где один передает представление о норме, другой - о ее реализации, точнее - о том, что ей противостоит в реальности.

Первый элемент образуют лексические единицы, передающие представление о полноте, гармонии, силе, напряжении, свободе. Второй элемент - это лексические единицы, передающие представление о неполноте, дисгармонии, слабости, несвободе. Что же касается слов, которые сами по себе эмоционально-оценочно нейтральны, то нужно иметь в виду, что в контексте строки они получают эмоционально-оценочный заряд в зависимости от того, что с ними соседствует.

Итак, в лексическом составе стихотворения обнаружены два элемента. Как же они соотносятся? Для того чтобы ответить на этот вопрос, нужно перейти от уровня парадигматики к уровню синтагматики. Последний термин литературоведчески интерпретируется как сюжетное движение. Таким образом, обнаруживается обязательность связи между анализом слова и сюжета в лирике; изучение сюжетного движения должно иметь своей предпосылкой описание лексического уровня.

Здесь наглядно выступает различие между лирикой и эпосом. В лирике единицей сюжета оказывается слово, и сюжет строится как сцепление слов. В эпосе же действует другой принцип сегментации: в качестве единиц сюжета выступают ситуации, эпизоды и пр. и сам сюжет строится как их сцепление. Разумеется, речь идет о типологических моделях, реализуемых в практике литературного творчества как тенденции. Лирика, в частности, широко использует приемы эпического сю(24)жетосложения, подчиняя их, однако, своим родовым заданиям. Принципиальная возможность изучения сюжетного движения в лирике как сцепления последовательности лексических единиц была показана С. И. Гиндиным1. Поскольку мы стремимся к исчерпывающему описанию сюжетного уровня, нам придется помимо слова как единицы сюжета воспользоваться понятием строки (стиха) как промежуточного между словом и стихотворением.

Посмотрит, как в стихотворении Тютчева строятся строки из выделенных нами лексических единиц, образующих элементы, и как чередуются строки.

Обозначим первый элемент через А, второй - через Б. Лексические единицы, входящие в каждый элемент, будем обозначать соответственно а и б. Лексические единицы, вне контекста оценочно-эмоционально нейтральные, будем обозначать а1 и б1 в зависимости от того, какое эмоционально-оценочное значение они приобретают в контексте строки. Пользуясь этими обозначениями (а, а1, б, б1), запишем стихотворение.

1. а-а1

2. а-б

3. а-б-а

4. а-а-б

5. б-а-а

6. б1-б-а

7. б1-б

8. б1-б-б

Все строки могут быть разбиты на три группы: 1) те, в которых представлены только а и а1; 2) те, в которых представлены только б и б1; 3) те, в которых представлены сочетания а и a1, с одной стороны, б и б1-с другой.

Первая группа представлена только одной строкой (по нумерации строк - 1), вторая - двумя (7-8), третья - пятью (2-6).

Получился как будто тот же результат, что и при рассмотрении стихотворения на Парадигматическом уровне (наличие двух элементов). Но результат этот все же уточнился. Из восьми строк лишь в трех противостоящие друг другу (25) элементы "разведены", остальные же пять строятся как столкновение, противоборство взаимоисключающих друг друга начал.

Еще более важный результат мы получим, если от строения -отдельной строки и количественного соотношения разнородных строк перейдем к их расположению, последовательности, то есть к собственно сюжетному движению.

Первая строка строится из единиц а и а1, следующие пять - как столкновение а и а1 - б и б1. Разрешается сюжетное движение двумя заключительными строками (7-8), где есть только единицы б и б1.

Это формализованное описание сюжетного движения может быть семантически интерпретировано. Речь в стихотворении идет не просто о столкновении нормы и антинормы, но и о том, как побеждает последняя. Человек предстает перед нами в тот момент, когда он, сравнивая свое высокое представление о жизни с реальной картиной собственной жизни, вынужден признать крах нормы.

До сих пор мы ограничивались лексическим уровнем. Посмотрим, какие результаты даст анализ синтаксиса.

Стихотворение состоит из двух четверостиший, границы каждого из которых совпадают с границами двух аналогично организованных синтаксических единств.

Первая строка состоит из двух восклицательных предложений. Вторая строка восклицательное предложение. Третья и четвертая строки образуют единое повествовательное предложение, где интонационное движение замедлено в третьей строке включением сравнительного оборота. Интонационное движение основано на ослаблении эмоции от первой к третьей строке с некоторым подъемом в четвертой.

Сходное движение мы наблюдаем и во втором четверостишии, где оно, однако, ослаблено. В первой строке - одно предложение с двумя однородными отрицаниями, во второй - полное повествовательное предложение, третья и четвертая строки соответствуют полному развернутому предложению, осложненному в третьей строке включением деепричастного оборота.

Последовательность интонационного движения, как видим, та же, что и в первом-четверостишии: сильная первая строка, несколько менее сильная вторая, ослабленная третья и усиленная четвертая. Но, повторяя по типу интонационного движения первое четверостишие, второе переводит это движение в иной, смягченный, ослабленный регистр.

Общим для обоих четверостиший является постепенное, последовательное увеличение длины предложений: первая строка (26) включает два предложения, вторая - одно, третья и четвертая строки составляют одно предложение. Но если в первом четверостишии ослабление эмоции, связанное с типом интонационного движения, основано на редукции восклацательности, то во втором четверостишии оно основано на редукции эллиптичности. Таким образом, не только в пределах каждого четверостишия, но и в пределах стихотворения в целом наблюдается эмоционально-интонационное движение - от сильной эмоции к эмоции ослабленной, от вспышки эмоционального напряжения к эмоциональной подавленности. Сюжет стихотворения в целом (рассматриваемый на синтаксическом, уровне) воспроизводит пульсирующее, повторяющееся, циклическое эмоциональное движение, состоящее из двух серий, причем во второй перед нами новый, ослабленный вариант перехода от напряжения эмоции к ее затуханию.

По существу, сказанное нами уже содержало в себе опыт семантической интерпретации сюжетного движения. Учитывая результаты, полученные при изучении лексического уровня, можно сказать, что в стихотворении зафиксирован момент эмоциональной жизни человека, который как катастрофу переживает крах своего жизненного идеала. Этот момент дан как процесс: осознание и переживание краха воспроизводится как эмоциональный спад пульсирующего, циклического типа.

Мы начали с анализа лексики стихотворения на парадигматическом уровне и обнаружили, что продолжение этого анализа требует перехода к уровню синтагматики, интерпретируемому для лирики как уровень сюжета.

Аналогичная последовательность операций была использована и при изучении синтаксиса стихотворения. Формулируя общий итог, можно сказать, что сюжет лирического стихотворения трактуется при подобном подходе как система, подсистемами которой являются движение мысли и чувства, передаваемое последовательностью лексических единиц, и аналогичное движение, передаваемое последовательностью единиц синтаксических.

В заключение укажем, что наш анализ может быть продолжен как на экстралингвистических уровнях, так и на уровне фонологическом.

Относительно последнего нужно иметь в виду следующее. Лексический и синтаксический уровни, с одной стороны, и фонологический - с другой, играют принципиально разную роль в создании смысла вообще и в выражении оценки - в частности. Как лексический, так и синтаксический уровни допускают (27) самостоятельную семантическую интерпретацию, то есть могут быть истолкованы без опоры на другие уровни. При этом выясняется специфика каждого из них, обязательная для любого стихотворения и не зависящая от его конкретного содержания: через лексику передается качественный аспект оценки, через синтаксис - количественный.

Что же касается фонологического уровня, то все опыты его истолкования явно или скрыто опираются на результаты, полученные при анализе лексического и синтаксического уровней, и это обстоятельство делает анализ первых двух (особенно лексического) обязательным, тогда как анализ фонологического уровня лишь факультативен. (28)

РОМАН, ПОВЕСТЬ, РАССКАЗ

В. А. ЗАРЕЦКИЙ

О лирическом сюжете "Миргорода" Н. В. Гоголя

Общий, целостный сюжет объединяет четыре повести "Миргорода", несмотря на то что каждая из них наделена своими собственными фабулой и сюжетом. Соотношение малых сюжетов повестей с большим сюжетом "Миргорода" в целом исследовалось неоднократно, наиболее детально - в известной книге Г. А. Гуковского "Реализм Гоголя". От положений этой книги и отправляюсь во взгляде на сюжетику "Миргорода", хотя не все мнения и выводы Г. А. Гуковского разделяю.

Внимание будет сосредоточено на сюжетообразующей роли антитезы, возникающей в заключительной фразе первого абзаца "Старосветских помещиков": "На лицах у них всегда написана такая доброта, такое радушие и чистосердечие, что невольно отказываешься, хотя, по крайней мере, на некоторое время, от всех дерзких мечтаний и незаметно переходишь всеми чувствами в низменную буколическую жизнь"2. Противопоставление "дерзких мечтаний" "низменной буколической жизни" получает в "Миргороде" развитие как сквозная тема и вместе с другой сквозной темой, выраженной варьированием трагических коллизий, порождает весьма существенную - если не главную - линию большого сюжета второй книги Гоголя.

1

В первых же строках "Старосветских помещиков" - еще до цитированной фразы о "дерзких мечтаниях" - развита последовательно углубляемая автохарактеристика рассказчика: еще не названы "два старичка прошедшего века", а о биографии и жизненном опыте рассказчика сказано едва ли не больше, чем сообщит вся повесть в дальнейшем. Автохарактеристика, (29) открываемая начальными словами повести: "Я очень люблю скромную жизнь тех уединенных владетелей отдаленных деревень, которых в Малороссии обыкновенно называют старосветскими..." - рассеяна во всех девяти фразах, составивших первый абзац повести. С интервалами, но и с неукоснительной регулярностью следуют одно за другим замечания: "Я отсюда вижу низенький домик"; "все это для меня имеет неизъяснимую прелесть, может быть, оттого, что я уже не вижу их и что нам мило все то, с чем мы в разлуке"; "когда бричка моя подъезжала к крыльцу этого домика, душа принимала удивительно приятное и спокойное состояние"; "более всего мне нравились самые владетели этих скромных уголков"; "их лица мне представляются и теперь иногда в шуме и толпе среди модных фраков". За элегическими размышлениями вырисовываются очертания заурядной биографии: уроженец провинции покинул родные места, поселился в большом городе, скорее всего - в столице, определившись, надо думать, на службу. Так - под непосредственным действием композиции абзаца - на самоизъяснение рассказчика и его самооценку накладывается существенный корректив: рассказчик видит в себе самом человека, движимого "дерзкими мечтаниями", между тем как обнаруживается, что его жизнь направляют обыденные обстоятельства, знакомые очень многим. Позиция рассказчика, которому предстоит быть и участником действия, разошлась с точкой зрения автора - "демиурга" произведения3.

Рассказчик никого не вводит намеренно в обстоятельства своей собственной жизни - не о ней он ведет речь. Контур его биографии образуется сам собой, из оброненных им беглых замечаний. Авторское же намерение осуществляется и в этом, втором плане повествования.

Расхождение обнаруживается на фоне заявленной перед тем близости, достигающей даже полного единства рассказчика с автором. Рассказчик наделен чертами художнической индивидуальности Гоголя. "Дряхлые живописные домики", в глазах рассказчика, "хороши своею пестротою и совершенною противоположностью с новым гладеньким строением, которого стен не промыл еще дождь, крыши не покрыла зеленая плеснь..." Перенесемся в сад Плюшкина, где "все было как-то пустынно-хорошо, как не выдумать ни природе, ни искусству, но как бы(30)вает только тогда, когда о,ни соединятся вместе, когда по нагроможденному, часто без толку, труду человека пройдет окончательным резцом своим природа..." Этот вынашивавшийся годами взгляд Гоголя сказался уже в "Старосветских помещиках". Сопоставление с "Мертвыми душами" только подтверждает, что в первой фразе "Старосветских помещиков" самовыражение рассказчика является также и авторским самовыражением; читатель же "Миргорода" располагает возможностью постичь это единство и без каких бы то ни было внешних сопоставлений. Высказано самобытное, не сводимое к общим местам эстетическое убеждение, и ничто в повести его не оспаривает. Этого достаточно, чтобы фраза воспринималась как размышления самого Гоголя. Несколько дальше речь ненадолго становится подчеркнуто украшенной - в духе стандартов романтического стиля (что в общем не свойственно "Старосветским помещикам"): "На минуту забываешься и думаешь, что страсти, желания и неспокойные порождения злого духа, возмущающие мир, вовсе не существуют и ты их видел только в блестящем, сверкающем сновидении". Следование книжным романтическим образцам очевидно здесь и в стиле мышления, в развитии оценивающего взгляда. На миг вступили в права общие места, что особенно заметно рядом с первой фразой абзаца. Выражение задушевного, собственно личностного отношения к миру сменилось передачей усвоенного духовного достояния - того, что приобретают многие, приобщаясь к культуре, насаждаемой просвещением и литературой. Авторская позиция еще не совсем разошлась с позицией рассказчика, но отчасти подготовлена та перемена, которая произойдет в последней фразе.

Расхожие образцы романтического мышления и романтической фразеологии вновь явились в антитезе "дерзких мечтаний" и "низменной буколической жизни". Но сама антитеза - в той форме, какую она приняла у Гоголя, - далеко не из общепринятых стереотипов романтизма как литературного течения гоголевской эпохи и как определенного типа общественного и индивидуального сознания. Отрешаясь - по разным причинам и в разных планах - от какой-либо сферы действительности, романтик склонен видеть в ней низменную жизнь, а противостоящие ей мечты считать возвышенными; это один из стандартов романтического мышления. Но уже не столь обязательно, чтобы мечты были дерзки или чтобы, по крайней мере, мыслилось, что они таковы. Еще менее обязательно отождествление низменной жизни с буколической, реабилитирующее в известной мере низменную жизнь, снимающее с нее печать бесспорного осуждения. (31) Антитеза возникла не в следовании заданному образцу, а образована свободным, даже своевольным обращением с теми понятиями и словами, которые предоставлены нормами романтического осмысления жизни. Стало быть, в антитезе, формулируемой рассказчиком, художническая индивидуальность Гоголя сказалась столь же заведомо, как и в фразе о "живописных домиках". Но авторская воля выразилась также и в возникшем помимо намерений рассказчика бытовом коррективе к антитезе. Авторская субъективность, которую столь ценил в Гоголе Белинский, оказалась, таким образом, неравнозначна субъективности рассказчика.

Заинтересовавшая нас антитеза была в свое время воплощена в сюжете "Ганца Кюхельгартена": героя юношеской идиллии дерзкие мечтания уводили прочь от жизни, которая была изображена как буколическая и оценена как низменная, а возвращение к буколической жизни означало отказ от дерзких мечтаний. И если в идиллии нет той точной формулы противопоставления, как в повести, то дело не только в неразвитости мастерства начинающего художника. В "Ганце Кюхельгартене" автор смотрел на антитезу так же, как герой: с точки зрения автора идиллии, жизненная программа героя вполне истинно объясняется тем, как сам герой ее осознаёт. Антитеза в идиллии ничем не поверяется; на ней строится взгляд .на вещи, а сама она не становится предметом художественного исследования. Поэтому нет и настоятельной нужды в завершенной формулировке. Слияние авторской концепции с миропониманием героя в "Ганце Кюхельгартене" отвечает не столько нормам романтизма (вообще-то культивировавшего такое слияние, но не всегда), сколько закономерностям литературной вторичности: герой осмысливает жизнь в ограниченном наборе категорий, извлеченных из литературы, автор считает такое осмысление безупречно истинным. В "Старосветских помещиках" антитеза остается для рассказчика основой самооценки и взгляда на жизнь, между тем как автор, передоверивший рассказчику первое лицо, показывает - невидимо для рассказчика, - какими житейскими условиями порождена та же антитеза. При этом даже в самый момент возникновения антитезы системы сознания автора и рассказчика частью совпадают (в самооценке рассказчика сказалась и художническая индивидуальность Гоголя), а частично расходятся до противостояния4. (32)

2

По мысли Г. А. Гуковского, рассказчик в "Старосветских помещиках" представитель "мира зла", "ада. современности"; он "отравлен той злой жизнью, которая воплощена для Гоголя в городе, столице, Петербурге", но "оттуда, из мира зла", он "всей душой тянется к утраченному миру идиллии", "в нем, в рассказчике, явна непобедимость начала добра в человеке, и она-то и создала всю повесть об украинских Филемоне и Бавкиде"5. В мире зла, обступившем со всех сторон имение "двух старичков", господствуют чиновные и карьерные отношения с бездушной всеобщей регламентацией. Сущность регламентации для Гоголя в том, что мнимые, призрачные ценности и лишенные смысла взаимоотношения подчиняют себе практическое поведение человека и его душевный мир. Регламентация придает пустоте внешнюю значительность. Действительность, основанная на одном лишь регламенте, призрачна, ее нормы не оправданы никакими внутренними основаниями и потому легко, самопроизвольно и постоянно обращают жизнь в фантастический гротеск. Этот взгляд широко развит в пяти петербургских повестях, но присутствует уже в "Старосветских помещиках", усиливаясь в конце повести. Губительные перемены, постигшие мирный уголок после смерти Афанасия Ивановича, рисуются как вторжение бессмысленной и самодовлеющей регламентации; вершина ее - особенный номер, который наследник имения "приколотил к каждой избе". Наследник, бывший поначалу "страшным реформатором", оказывается мнимым владельцем: "имение через шесть месяцев взято было в опеку"6. Впрочем, и опека мнимая: она только и сделала, что "перевела в непродолжительное время всех кур и все яйца", а наследник превращается также и в мнимого покупщика - "до сих пор ездит по всем ярмаркам в Малороссии; тщательно осведомляется и применивается о ценах на разные большие произведения, продающиеся оптом", но покупает безделушки не дороже рубля. Стремительность, с которою обнаруживается призрачная суть целых сфер поведения людей, предвосхищает поэтику "Мерт(33)вых душ"; действия наследника на ярмарках сродни мечтам Манилова о мосте и о бельведере, откуда можно видеть Москву, хвастовству Ноздрева и многому другому в поэме.

Надо ли говорить о том, что гоголевский приговор - во всем его объеме, в контексте всего творчества писателя - адресован отношениям крепостничества и чиновнической государственности. Показательно, что в заключительной фразе "Старосветских помещиков" повествование выведено в длящееся настоящее время ("до сих пор ездит"); черты мнимого существования характерны, по Гоголю, для его современности. Печатью гоголевской .современности (современный строй понятий, фразеология) отмечена и антитеза, утверждающая ценность "дерзких мечтаний"; современна и биография рассказчика. Она находится в полном согласии с нормами той регламентированной действительности, которая окружила мир старосветских помещиков, с тем чтобы вскоре его поглотить. Фразеология тоже могла бы не "ссорить" человека с этим кругом действительности: обыкновения чиновничьего мира не возбраняли романтической позы и фразы. Люди, поглощенные вожделениями по части чинов и окладов, с охотою говорили и думали, что ими движут дерзкие, пылкие и т. п. мечтания. В гоголевской повести, однако, такое предположение не вступает в силу: отношение рассказчика к героям препятствует этому.

Если б рассказчик мыслил и судил о вещах так, и только так, как того требует всеобщая и самодовлеющая регламентация, то он мог бы испытать и тоску по старосветской идиллии, и сочувствие "двум старичкам", - ведь мир чувств человека может быть шире мира усвоенных понятий, тем более - если чувства добрые, а понятия - бездушные. В повести рассказчик совершает большее: он со всей определенностью осознаёт высокую ценность этих своих чувств, стремится ничего в них не утерять, для всего найти подходящее слово. Совершается работа сознания, несовместимая с тем, что диктует человеку "мир зла" в гоголевской повести; так и открывается "непобедимость добра в человеке". Взгляд рассказчика на старосветских помещиков полностью им самим осознан, рассказчик не только выражает этот взгляд (что могло бы быть и непроизвольным), но и изъясняет, и это позволяет отчасти оспорить приведенное выше мнение Г. А. Гуковского; житейские обстоятельства увели рассказчика в "мир зла", но он не принял ни мерок ценностей, ни вообще норм сознания, навязываемых человеку этим миром; роль представителя "мира зла" не объясняет его отношения к старосветским помещикам, его способности разглядеть и оценить, даже возвысить своей оценкой человеческое, драматиче(34)ское, а в конце концов - и трагическое (при последней встрече с Афанасием Ивановичем) содержание их жизни.

Рассказчик обладает такой системой сознания, которая, отделяя его от "уединенных владетелей отдаленных деревень", находится также и в совершенном разрыве с "миром зла". Кстати, и в "Ганце Кюхельгартене" возвышенный мечтатель отвергал и идиллический малый мир, и обширный внешний мир, который "расквадрачен весь на мили". Так уже в юношеском опыте Гоголя явилась тема бездушного регламента и убийственного разъятия действительности на части. Противопоставление "дерзких мечтаний" "низменной буколической жизни" - если только оно не выродилось в пустую фразу (а этого у рассказчика в гоголевской повести нет) - как раз и принадлежит той системе сознания, которую художник разделял с героем в "Ганце Кюхельгартене" и приписал рассказчику в "Старосветских помещиках". Рассказчик следует этой системе, автор также смотрит на нее и извне - художественно объясняет и оценивает ее. Современность включила человека в определенные житейские, социальные обстоятельства; ,они указаны в повести, но не уточнены: дав контур биографии рассказчика, Гоголь предоставляет читателю свободу окинуть взглядом весь круг житейских обстоятельств, манивших или гнавших молодого человека из провинции на службу в столицу. Современность предоставляла человеку также и такие понятия и взгляды, которые - если только им искренно следовать - обеспечивают и известную духовную свободу от норм, навязываемых обстоятельствами. Если воспользоваться тем же словом, которое употребил Г. А. Гуковский, то рассказчик в "Старосветских помещиках" - представитель того строя сознания, который утверждается одновременно с "миром зла" как человеческое, гуманное противодействие этому миру. Потому и возможно духовное единство рассказчика с Афанасием Ивановичем и Пульхерией Ивановной, чем и движется повесть. В старосветских помещиках открывается некий человеческий "остаток", не поглощенный пошлым и бездейственным, недостойным человека бытием; рассказчик видит это, потому что и в нем есть подобный "остаток", защищенный от мертвящего воздействия "мира зла" его романтическими взглядами и понятиями.

Романтическое самоизъяснение героя не отвечает ясно видимой автору жизненной реальности. Но способность к романтической постановке цели вкупе с потребностью в романтической самооценке позволяет человеку духовно развиться, не подчиняясь вполне тем уродливым формам, какие накладывает на его сознание мир чиновных отношений. (35)

3

Всё та же антитеза сохраняет свою определяющую роль в толковании действительности, преподносимом двумя историческими повестями "Миргорода".

Тема буколической жизни развита в "Тарасе Бульбе" с не меньшею определенностью, нежели в "Старосветских помещиках"; это - Тарасов хутор, быт казаков вне Сечи - "плугарей, гречкосеев, овцепасов, баболюбов". Когда же дело доходит до исчерпывающего объяснения тех побуждений, которые отрывают человека от буколической жизни, то побуждения столь же явственно приобретают характер дерзких мечтаний: "чтобы пришло, наконец, такое время, чтобы по всему свету разошлась и везде была бы одна святая вера, и все, сколько ни есть бусурманов, все бы сделались христианами"7. В контексте гоголевской повести за этими словами - что вполне очевидно - стоит идеал не религиозной общности, а героического бытия свободных людей. Примем во внимание, что "Тарас Бульба" не столько переносит читателя в реальность XV-XVII веков, сколько вводит в мир современного Гоголю народного сознания: идеалы героического братства и единства, принадлежащие, в сущности, будущему, народная память связывала с эпохой национально-освободительной борьбы, когда историческая активность народа проявлялась свободнее и полнее, чем в какой-либо иной век пережитой им до сих пор истории. Дерзкие мечтания принадлежат в "Тарасе Бульбе" коллективному сознанию народа и руководят им в той исторически деятельной жизни, которую Гоголь противополагает мнимому существованию персонажей первой и последней повестей книги.

В буколической жизни начальных страниц "Тараса Бульбы". нет ничего, что бы разъединяло или хотя бы только разграничивало людей. Умиротворенное бытие и возвышенные дерзания образуют две стороны народной жизни; между этими сторонами существует гармония, переход от одной к другой естествен и не сопряжен ни с каким внутренним, душевным драматизмом. В этой легкости и естественности перехода к героическому бытию - полное оправдание буколической действительности. Но гармония существует лишь для тех, кто может совершить переход. Если для женщины переход к героическому (36) бытию невозможен, то тем драматичнее ее судьба в мире "Тараса Бульбы" (что незаметно героям повести, но хорошо видно автору и выводится воочию перед читателем8). Гармония, таким образом, с самого начала отягощена драматизмом. Во второй редакции повести этот драматизм доводится до степени трагизма. Если в первой редакции трагическая тема была сопряжена только с борьбой против внешних поработителей, с судьбой Тараса, его сыновей и с их гибелью, то во второй редакции трагическая перспектива открывается перед самою гармонической действительностью Сечи. Гармония принадлежит легендарной, эпической действительности, не знающей внутренних противоречий и не заключающей в себе зародышей собственной гибели9. Воссоздаваемая Гоголем легендарная действительность народных сказаний во второй редакции повести приобретает также и характеристические свойства действительности исторической - в ней накапливаются и возрастают внутренние противоречия: в самой среде запорожцев укореняются зло и неравенство, достигающие уже того, что "свой своего продает, как продают бездушную тварь на торговом рынке"10. Это и есть зародыш гибели запорожского братства.

Обличительная фраза из знаменитой Тарасовой речи о товариществе существенно усиливает ту мысль, которая была и в первой редакции: запорожская гармония - это требование, предъявляемое к действительности народным сознанием, уясняемое художником и заведомо неосуществимое в современной Гоголю жизни.

Художественная система "Старосветских помещиков" не порождает подобного требования, адресованного современной художнику действительности. Содержание "дерзких мечтаний" неизвестно; они свидетельствуют лишь о несогласии с действи(37)тельностью - о том, что рассказчик оторван от буколической жизни, но не вполне подчинился и чиновному регламенту. Гармония буколической жизни и "дерзких мечтаний" недостижима в бытии отдельной личности (это представление намечено уже в финале "Сорочинской ярмарки"); она может быть достигнута лишь в бытии народа как целого, причем в бытии, совершенно переиначенном в сравнении с тем, что Гоголь видел вокруг себя.

4

В "Старосветских помещиках" не выявляется - не выводится, во всяком случае, на первый план - драматизм положения рассказчика, огражденного своим романтическим отношением к миру от власти регламентированной среды и обреченного тем самым на одиночество. Драматизм и трагизм такой жизненной ситуации открыт второй частью "Миргорода". Хома Брут обладает надежными средствами обороны от нечистой силы: магический круг, в котором он стоит, непроницаем извне. Изнутри же его можно разрушить одним только взглядом. "Не гляди!" - шепнул какой-то внутренний голос философу. Не вытерпел он и глянул". Этого достаточно, чтобы Вий увидел Хому. Хома мог бы не взглянуть и знал, что нельзя глядеть, а не вытерпел и глянул. Именно этот психологический рисунок окончательно обращает коллизию повести в трагическую: герой гибнет, потому что в отношении к миру возвысился над нормами, которые диктует обыденность. Хома приобретает черты романтического героя: осмелился взглянуть в лицо неизвестному, запредельному и оттого погиб.

В литературе о Гоголе "Вий" трактуется и иначе: Хома погиб, потому что испугался нечистой силы11. Основание для такого мнения - не в самих действиях Хомы, а в словах Тиберия в эпилоге: "А я знаю, почему пропал он: оттого, что побоялся". Эти слова явно не отвечают тому, что известно о погибшем бурсаке автору и читателю. Сотоварищ Хомы судит с позиций своего опыта и той действительности, в которую погружен. (38) Что на самом деле двигало Хомой, когда он поднял глаза на Вия, - об этом Тиберию не догадаться, а доступно лишь ложное объяснение: Хома испугался.

Буколическая действительность "Вия" внешне привлекательна и внутренне ужасна: за умиротворенной жизнью деревни проглядывает тираническое панское насилие и дьявольское господство; одно от другого не отграничено: ведьма принадлежит и панству, и адским силам. Обитатели села кое-как приспособились к жизни под панским гнетом и в соседстве с ведьмой. И если псарь Микита "сгорел сам собою", то Явтух, Спирид да и Дорош, на котором ведьме случалось ездить, надеются, что. их эта судьба минует. Однокашники Хомы тоже располагают нехитрыми, но в обыденных случаях надежными средствами от ведьм (слова Тиберия в эпилоге: "Нужно только, перекрестившись, плюнуть на самый хвост ей, то и ничего не будет"). В. В. Гиппиус, сопоставляя "Тараса Бульбу" с "Вием", видит в последней повести "образ не хладнокровного героя, а равнодушного обывателя"12. Можно, думается, уточнить: что могло быть хладнокровием героя, у персонажей "Вия" становится равнодушием пошлого обывателя. Эта характеристика приложима к лицам вокруг Хомы, но вряд ли к нему самому. Стремление постигнуть неизведанное, хотя бы и таящее гибель, которое пробудилось в Хоме во время ночной скачки и определило собою его действие в решающий момент, - это разрыв с равнодушием.

С перерождением Хомы, превращением его в романтического героя связана в повести и тема чуткости к страданиям угнетенного народа: "Душа его начинала как-то болезненно ныть, как будто бы вдруг среди вихря веселья и закружившейся толпы запел кто-нибудь песню об угнетенном народе". Эта фраза передает не только мгновенное состояние Хомы, но и нечто большее: теперь, когда Хома становится иным человеком, нежели был прежде, ему могут быть доступны и страдания угнетенных людей.

Коллизии "Вия" удалены от антитезы первого абзаца "Старосветских помещиков". Но связь не потеряна. Способность взглянуть в неизведанное отделяет и отдаляет Хому от людей, целиком погруженных в буколическую и - в новой оценке - вполне пошлую жизнь; так продолжена тема "дерзких мечтаний" - в варианте "Старосветских помещиков", а не "Тараса Бульбы". (39)

Последняя повесть "Миргорода" -- единственная, где тема "дерзких мечтаний" не находит прямого развития; между тем во многих других планах "Повесть о том, как поссорился..." знаменует возвращение к миру "Старосветских помещиков". При этом важен один аспект: рассказчик в повести о ссоре приобретает понемногу биографические черты рассказчика из "Старосветских помещиков", - оказывается, и он давно уехал из Миргорода и навещает родные места лишь изредка; главное же - тон его становится элегичен, что составляет резкий, контраст комически жизнерадостному началу. Сближение рассказчика в последней повести "Миргорода" с рассказчиком из "Старосветских помещиков" и- его взгляда с авторским взглядом совершается одновременно с обращением двух героев повести из чудаков в чудовищ (отчего возникает целая система параллелей с "Вием": за забавным, не лишенным и некоторой привлекательности, обнаруживается ужасное)13.

В "Старосветских помещиках" намечалась перспектива: противопоставление "дерзких мечтаний" буколической жизни может выродиться в фразу, а если не выродится, человек, в чьем сознании господствует эта антитеза, обрекает себя на одиночество. Перспектива была едва обозначена - на нее указывала внутренняя несогласованность тех романтических штампов, к которым то и дело прибегает рассказчик, и обнаруживаемой им чуткости к не замечаемому прочими трагизму жизни. В "Повести о том, как поссорился..." перспектива завершена: элегический взгляд стал взглядом безотрадным. Близость к финалу "Сорочинской ярмарки" явилась здесь наглядно: "Скучно оставленному!" и "Скучно на этом свете, господа!" Безотрадность взгляда рассказчика в заключительной повести "Миргорода" не ведет, однако, к безнадежности авторского взгляда в контексте всей книги. Сквозной сюжет открывает читателю и перспективы "дерзких мечтаний", когда они руководят сознанием и направляют деятельность всего народа, и ценность "мечтаний", принадлежащих одному человеку, отдаляющих его от пошлости, наделяющих отзывчивостью ко всему истинно человеческому, но вместе с тем искупаемых одиночеством или даже гибелью в пошлой действительности.

Разумеется, этот беглый итоговый взгляд на смысл одной из линий сквозного сюжета "Миргорода" далеко не охватывает реальной действенности данной линии, тем более - всей (40) системы сквозного сюжета. Бесчисленные соположения ситуаций, конфликтов, лиц, деталей и т. п. возникают в системе сквозного сюжета, возбуждая деятельность мысли, чувства и воображения читателя. Развитие антитезы из первого абзаца первой повести книги - лишь один из факторов этого руководства читательским сотворчеством, но фактор, как видим, первостепенно важный. Если первоначально антитезу сформулировал рассказчик - участник действия для того, чтобы объяснить свою жизненную позицию, то дальнейшее ее развитие совершается только в сфере авторского сознания, выраженного всей книгой в целом, и в "собственность" рассказчика антитеза уже не возвращается: прямых ее формулировок больше нет. Перед нами, таким образом, одна из линий лирического сюжета. Подобный сюжет - но с меньшей строгостью - организует собою петербургские повести Гоголя; много ближе в этом плане сходство с "Миргородом" "Мертвых душ". В основании лирического сюжета гоголевской поэмы тоже лежит кардинальная антитеза - на этот раз не характеризующая современную Гоголю личность, а непосредственно отнесенная к социальной действительности: все, к чему ни прикасается Чичиков, и все, относящееся к крепостным и чиновным отношениям, допускающим торговлю людьми, характеризуется словом "несуществующее"; несуществующему противопоставлено неведомое ("что за неведомая сила заключена в сих неведомых светом конях") - будущность России, к которой возможно прийти лишь путем коренного изменения жизни (по убеждениям Гоголя, прежде всего - путем нравственного перерождения).

Представляется уместным еще одно' замечание в связи с сюжетикой "Миргорода". Гоголевский способ введения авторского корректива к взгляду рассказчика нашел продолжение - правда, в иной композиционной, форме - у А. Блока в "Стихах о Прекрасной Даме". Стихотворения этого цикла воссоздают перипетии напряженной и исполненной внутренней борьбы душевной жизни, отвлекаясь от бытовой, житейской обстановки, окружающей героя. Ремарки к стихотворениям и к частям цикла - указания мест и времени написания стихотворений, - адресованные читателю не в меньшей мере, чем сами стихотворения, вводят в бытовую обстановку, в определенной мере даже социально-конкретную: зимой - жизнь в Петербурге, летом - выезд в деревню. Автор, можно сказать, отслаивается от лирического героя: последний осмысливает себя в определенной художественной системе, а автор указывает - в самых общих чертах, - в каких социально-бытовых условиях совершается это осмысление. (41)

К. П. СТЕПАНОВА

Функции описаний в сюжете повести Н. В. Гоголя

"Сорочинская ярмарка"

Г. А. Гуковский, представляя "Сорочинскую ярмарку" как апофеоз веселья и радости, отметил странность интонации, возникающей в финале повести14.

Действительно, повесть карнавальна и брызжет весельем, ее герои жизнерадостны, а разрешение конфликта означает торжество добра над злом. Расстановка характеров, стилистика, веселая сочность авторского юмора - все утверждает мысль, что героем является народ, а стихией, нормой, идеалом служит народность15. В такой интерпретации перед нами почти идиллическая картина веселой, шумной, достаточно полнокровной народной жизни.

Но почему "скучно оставленному"?

Как дважды повторившаяся грустно-вопрошающая нота в веселой звучности оркестра, возникает в финальных абзацах тема одинокости, забытости, неестественности: "Странное неизъяснимое чувство овладело бы зрителем при виде, как от одного удара смычком музыканта в сермяжной свитке, с длинными закрученными усами, все обратилось, волею и неволею, к единству и перешло в согласие. Люди, на угрюмых лицах которых, кажется, век не проскальзывала улыбка, притопывали ногами и вздрагивали плечами. Все неслось. Все танцевало. Но еще страннее, еще неразгаданнее чувство пробудилось бы в глубине души при взгляде на старушек, на ветхих лицах которых веяло равнодушие могилы <...> Беспечные! даже без детской радости, без искры сочувствия, которых один хмель только, как механик своего безжизненного автомата, заставляет делать что-то подобное человеческому, они тихо покачивали охмелевшими головами, подтанцывая за веселящимся народом..."16 (Курсив здесь и далее мой. - К. С.)

Повторение синтагмы "Странное неизъяснимое чувство овладело бы" в почти неизмененном виде: "Но еще страннее, еще неразгаданнее чувство пробудилось бы" создает своеобразную прозаическую анафору и соединяет "согласие", "свободу", (42) "волю" с "подчиненностью", "неволею", "автоматизмом". Именно через семантику это объединение становится еще более нескладным, непонятным, внушающим недоумение.

Единство и разъятие, коллектив и толпа, зритель и актеры, запущенные в действие чьей-то невидимой рукой, - что это? Дисгармония? Будто через скрежет, диссонансность финала можно услышать всего будущего Гоголя. Но пока обратим внимание на следующее.

Солнечная безоблачность начала и статическая картина финала с наличием созерцателя ("при взгляде на...") являются тем внефабульным обрамлением, "рамой", которая позволяет обнаружить второй, скрытый рисунок, проступающий сквозь знакомую нам картину малороссийского праздника.

Экспозиция (великолепие природы) и финал (раздумье о быстротечной радости) обступают пульсирующую картину самой этой радости, воплотившейся в живописный, многолюдный, групповой сюжет. Высокое, созерцательное, относительно неподвижное обрамляет динамическое, быстротекущее, преходящее. Явственная трехчленность композиции вызывает желание внимательнее рассмотреть расположение и взаимодействие повествовательных (сюжетно-бытовых) и описательных компонентов. При этом рассмотрении обнаруживается, что повесть имеет не только начальный и финальный "выходы" в описательность, созерцание. Соотношение "природа-люди" выделяет в повести повествовательно-описательные пары, которые иногда располагаются контрастно, взаимооттеняют друг друга, иногда объединяются в один компонент, но почти всегда природно-созерцательное относится к сюжетно-людскому как общее к частному.

Рассмотрим взаимодействие описания и повествования впервой главе, обычно задающей тон всему произведению17. (43)

Экспозиция "Как упоителен, как роскошен..." закруглена фразой "... как полно сладострастия и неги малороссийское лето!" Сферичность и законченность застылой роскошной картины южнорусского полдня усиливается расположением перечисляемых предметов и самой грамматикой фрагмента: полуденное состояние земли - и небо куполом над нею ("обнимая и сжимая прекрасную в воздушных объятиях своих!"). Центр лета, центр жизни, центр вселенной - и конкретно, и неоглядно широко в то же время. Небо, окружившее землю, поле, как огромная бесконечность, и река - чистое зеркало неба - всё стоит в живой неподвижности. Нет ни грана рефлексии, разъятия, движения.

Затем картина становится более конкретизированной: "Такою роскошью блистал один из дней жаркого августа тысячу восемьсот... восемьсот... Да, лет тридцать будет назад тому, когда дорога, верст за десять до местечка Сорочинец, кипела народом, поспешавшим со всех окрестных и дальних хуторов..."

Тема дороги как пространства, на которое еще можно посмотреть издали, но которое уже наполнено людьми, т. е. кинематографически как план приближено, укрупнено и детализировано, - требует иного воссоздания, чем неизменная природа. Этот фрагмент еще описателен, но уже сюжетен: в нем, хотя и опосредованно, присутствует описательность, но в то же время обнаруживается сказ, повествование ("блистал один из дней", "кипела народом", "тянулись", "двигались", "выказывалась", "поглядывало", "шел"). Итак, перед нами картина, потерявшая неподвижность, - парад вещей, которые составят будущее ярмарочное торжество. Люди тоже включаются в этот парад вещей и воспринимаются как увеличение множества, что вызывает восхищение: вот, смотрите, - не скудость, а изобилие, не мало, а много, не будни, а праздник.

На эпичность и неторопливость времени и пространства еще намекают средний род и возвратность глаголов, расположенных вереницей перечисления. Но ритм ускоряется. Вместо "ни облака", "ни речи", вместо необозримости поля - дорога, люди, все броско, пестро, ярко, тоже роскошно, но уже суженно, "обытовленно".

"Кинематографическое" приближение плана Черевика к зрителю позволяет полностью сменить описание повествованием и сделать момент созерцания служебным, дополнительным, вывести его в резерв. Человек в своей конкретности выступает на первый план, и описание уже не может выполнять грандиозных (44) задач (только деталь, портрет, краткая остановка сюжета и пр.).

В первой главе зрительность (визуальность, зрелищность) сохраняется и в событии; перед нами история воза, тщательно прослеженная наблюдателем: воз одиноко тащился на истомленных волах, за ним брел хозяин (портрет), к возу была привязана кобыла; на возу сидела хорошенькая дочка (портрет) и ее мачеха (портрет); воз потом "взъехал на мост", а когда "начал спускаться с мосту", завязка уже произошла: парубок с огненными очами приметил девушку и оскорбил дородную щеголиху, чем создал будущий конфликт; ярость женщины прорвалась в живописных ругательствах, "но воз отъехал в это время довольно далеко"; на этом возу путешественники приехали "к старому знакомому и куму, козаку Цыбуле" и ... к концу первой главы.

Познакомившись с началом сюжета, мы можем снова заметить, что для автора значительнее и важнее природа в ее разнообразных проявлениях, нежели люди. В качестве примера обратим внимание на два портрета, расположенных рядом: дочки Черевика и реки Псёл. Достаточно романтизированный образ юной украинки кажется сниженным, плоскостным рядом с романтическим образом реки-женщины.

Снижение в портрете Параски происходит прежде всего от сгущенного употребления уменьшительных суффиксов: хорошенькая, личико, губки, головка, глазки. О реке же говорится: "засверкали огненные, одетые холодом искры, и река-красавица блистательно обнажила серебряную грудь свою... Своенравная, как она в те упоительные часы, когда верное зеркало так завидно заключает в себе ее полное гордости и ослепительного блеска чело, лилейные плечи и мраморную шею, осененную темною, упавшею с русой головы волною..."

Чистоту, глубину тона, полновесность качества, нераздроблепность состояния в противоположность полутону, полукачеству, полукрасоте, возможности изменения в сторону ухудшения можно отметить в этой оппозиции: неувядающая, вечная красота реки подчеркивает мимолетную прелесть молоденькой поселянки.

Снова отметим, что описательные моменты, будучи по функции второстепенными, и здесь сильнее, ярче, живее, резче повествовательных: динамика человеческого жеста, бытовые перипетии кажутся искусственно "заведенными" чем-то внесущим ("как механик своего безжизненного автомата ..."). Ярмарка - вот что вывело людей из состояния недействия, повело и привело их в Сорочинцы ("Менi нудно в хатi жити. (45) Ой вези ж мене iз дому, Де багацько грому, грому..."). Но зависимость людей от посторонней силы сюжетно оправдана, поэтому передвижение, стронутость с места, выведение из неподвижности - все выглядит натурально.

Зависимость, принужденность ощущается уже во фразе, которая кажется проходной, но интересной именно по своей "зачинности" в повествовании о Солопии Черевике: "Одиноко в стороне тащился на истомленных волах воз, наваленный мешками, пенькою, полотном ...". Именно эта фраза находится на том переломе, где созерцание сменяется действием, и семантика усталости и одинокости воза снижает значительность будущей людской истории. Нелегкость, несамостоятельность, зависимость - таков подтекстовый рисунок зачина повествования (если поместить фразу в общий поток, то угнетенность группы "воз-кобыла-мужик" можно объяснить и натуралистически, - например, зависимостью Черевика от своей грозной сожительницы).

Выходит, что описания более, чем повествование, выполняют в повести роль скрытодейственную, героическую. Значит, вообще внимание к сравнительно неподвижному в противоположность динамическому, сюжетному может неожиданно выявить особый подтекст произведения, открывающийся только при таком системном подходе. Следовательно, любое специальное исследование сюжета надо корректировать системой всех компонентов.

Поэтому к описательным "ударам" надо относиться с еще большим вниманием как к двигателям сюжета в "Сорочинской ярмарке". И такой описательный "удар" начинает вторую главу - ярмарка!

Ярмарка как оригинальное явление в истории русского самосознания и в русской литературе кажется интересной и как описательный компонент в прозаическом произведении. Ярмарка - это всегда изобилие, это апогей ожидания, это возможность подняться духу или подняться духом, наконец - это всегда радость и раскованность.

Состояние яркой действенности сообщается через описание, то есть читателю предлагается вид, картина ярмарки. Ведь хотя ярмарка - процесс торговли и покупки, но в то же время она - зрелище, яркое, праздничное. Неизвестно, как дальше поведет себя человек, но открывающееся зрелище, вероятно, должно производить сильное впечатление. Картина ярмарки, начинающая вторую главу, дает право сравнивать ее с началом первой главы, потому что она повторяет схему: от описательного общего к частному повествовательному (начало - (46) природа сужается до людей, спешащих на ярмарку; ярмарка - море людей включает в себя Черевика с дочкой).

Динамическое описание ярмарки, естественно, организовано иначе и имеет другой ритмический лад по сравнению с малороссийским пейзажем. Ритмический рисунок ярмарки можно обозначить как нарастание, наваливание - три гребня несущегося потока перечислений: "Шум, брань, мычание, блеяние, рев - все сливается..."; "Волы, мешки, сено, цыгане, горшки, бабы, пряники, шапки - все ярко, пестро, нестройно, мечется кучами и снуется перед глазами"; "Ломается воз, звенит железо, гремят сбрасываемые на землю доски ..."

Интересно, что ярмарка как слитное в своей нестройности единство обращена не столько к зрению, как к слуху наблюдателя: "Вам, верно, случалось слышать где-то валящийся отдаленный водопад, когда ... окрестность полна гула и хаос чудных ... звуков ... носится перед вами"; "шум", "говор", "разноголосные речи", "крик", "хлопанье по рукам... слышится", "ломается воз, звенит железо, гремят ... доски". Звуковое решение- приближает созерцателя к самому зрелищу, ибо немая зрительная картина людского сборища была бы бессмысленна как набор нестройных жестов (слышно ведь только близко).

И время здесь так же представлено глаголами настоящего времени, как и в описании полдня, но пестрота многочисленных однородных слов еще более усиливает впечатление действенности. Ярмарка - описание еще и потому, что оно представляет собой замкнутую картину: обобщающие слова "все" дополняют впечатление закругленности и неоткрытости; границу описания отсекает повествовательная фраза: "Приезжий мужик наш с чернобровою дочкой давно уже толкался в народе".

Ярмарка как часть сюжета представляется в двух позициях: ярмарка завязка; ярмарка - кульминация. Ведь ярмарка в истории героев может рассматриваться как апогей; в то же время ярмарка, будучи частью, отрезком, сценой, расположена почти в начале произведения и предваряет будущие события, поэтому к ней можно отнестись как к завязке.

Ярмарка как завязка соотносится со всеми следующими и очень выразительными элементами сюжета: так, она предшествует яркой молодой любви Грицько и Параски, свиданию Хиври и поповича, фантасмагорическому происшествию с красной свиткой и самому событию с подвыпившими гостями, то есть ярмарка раскрепощает страсти, пусть даже неприличные для добрых христиан. Чертовщина, любовь, свадьба, пляска - (47) все выражено карнавально, сильно и жизнерадостно. В такой композиции описание ярмарки перекидывает мост к первому описанию природы, а значит, предполагает вариант союза с природой, возможность слияния естественного и неестественного, несуетности и суеты. Гармония покоя и напряженности как двуединство целого, природа и люди, закружившиеся в одном хороводе,.- так читается произведение, если видеть в картине ярмарки завязку.

Ярмарка в качестве кульминации воспринимается не только как намек на возможности человека, но и как указание на невозможность слиться с природой. Ибо торжество духа происходит всего на один миг, а потом начинается спуск, снижение, уход, возможно, деградация-. В этом случае описательный "удар" "ярмарка!" до слов "приезжий мужик наш" воспринимается как высокость, высота, а дальнейшее развитие сюжета - как поборение духа человека соблазнами и чертовщиной, иначе - как развеивание по ветру сил своих.

И тогда композиционный ряд выстраивается как природа, разломленная на две параллели:

I

(Общее, созерцательное)

День в Малороссии

(согласие)

Ярмарка

(согласие)

Пляска

(согласие)

II

(Частное, динамическое)

В тот же день - воз, дорога, усталые люди на этой дороге

(зависимость)

Человек на ярмарке, несвободный, ищущий, как продать пшеницу

(зависимость)

Люди как механизмы в пляске и тема улетающей радости

(зависимость)

По вертикали общее, созерцательное подчиняет себе частное, динамическое. По горизонтали (событийный вектор) выясняется триадность композиции, которая прорастает в другие утроенные сопоставления, например: небо - земля - ад; природа - люди - черти; день - вечер - ночь. Две триады: небо - земля - ад, .природа - люди -черти - относятся друг к другу по парам тоже как общее к частному. Небо-космос подчиняет себе землю, земля позволяет жить на себе людям, ад - вместилище чертей. О горизонтальном соотношении уже упоминалось. (48)

Между прочим, тема цыган (подобно теме ярмарки) весьма значительна в сюжете как связующая. Если ярмарка через описательные функции создает общение или разобщение между природой и людьми, то цыгане выступают как посредники между адом и людьми (Грицько - любовь - цыган - корысть - волы - пшеница Черевик - торжество любви Грицька и Параски).

Обратим внимание на описание, выдержанное в мрачно-романтическом колорите: "В недоумении посмотрел на него Грицько. В смуглых чертах цыгана было что-то злобное, язвительное, низкое и вместе высокомерное: человек, взглянувший на него, уже готов был сознаться, что в этой чудной душе кипят достоинства великие, но которым одна только награда есть на земле - виселица. Совершенно провалившийся между носом и острым подбородком рот, вечно осененный язвительною улыбкой, небольшие, но живые, как огонь, глаза и беспрестанно меняющиеся на лице молнии предприятий и умыслов, все это как будто требовало особенного... костюма ... Этот темно-коричневый кафтан, прикосновение к которому, казалось, превратило бы его в пыль; длинные ... черные волосы, башмаки, надетые на босые, загорелые ноги, - все это, казалось, приросло к нему и составляло его природу".

Фрагмент воспринимается еще мрачнее по сравнению с весело рассказанной историей о красной свитке. На связь людей и загадочной .двуликой "натуры" намекают слова "природа", "земля", хотя они употреблены определенно в другом смысле. Демоническое, злобно-высокое начало в портрете цыгана как будто хочет подтвердить мысль о том, что людям мешают, а иногда помогают силы от лукавого. Цыган, человек и дьявол, произведение природы и ада, мощнее и романтичнее нестрашных, деловито и домовито суетящихся чертей. Получеловеческое-полусатанинское в цыганах звучит и в описании, сюжетно завершающем IX главу: "... заставили очнуться наших мертвецов, Солопия и. его супругу, которые, полные прошедшего испуга, долго глядели в ужасе неподвижными глазами на смуглые лица цыган. Озаряясь светом, неверно и трепетно горевшим, они казались диким сонмищем гномов, окруженных тяжелым подземным паром, в мраке непробудной ночи". Черти, ведьмы, "лысые дядьки" - это привычный набор для пугания людей. Через цыган природа как будто силится сказать людям еще что-то - искаженно-доброе и непонятное ей самой.

При сравнении описательного и повествовательного планов обнаруживается, что природа - не рама для людского сюжета, а полотно, суть, основа, и люди вписываются в эту основу (49) автором как вторичное, нецентральное. Так подчеркивается негероичность людской жизни. Но люди должны быть героями. Если в "Миргороде" (по Гуковскому) эта мысль доказывается противопоставлением исторически героического прошлого исторически негероическому настоящему времени, то в "Сорочинской ярмарке" она решается пространственно через оппозицию: мир космический - мир людской. Чтобы людское стало народным, нужно обрести нечто общедуховное, но это возможно только в какие-то краткие моменты всеобщего воодушевления, и ярмарка как сборище людей, как собор - намек на народность.

А. В. НИКИТИН

О шиллеровских ситуациях в сюжете романа

Ф. М. Достоевского "Братья Карамазовы"

Как категория содержательная сюжет всегда обращен к действительности, к явлениям и фактам окружающего мира. В то же время как элемент формы, как компонент "затвердевшего содержания" он тяготеет к литературным традициям, к предшествующему литературному опыту. "Тяготение к образцам" особенно явственно при сюжетной разработке "вечных тем", таких, как любовь, ревность, ненависть, взаимоотношения поколений, сословий и т. п., эстетическое обоснование которых затруднено относительной независимостью предмета изображения от авторского произвола18. В произведениях различных авторов "тяготение к образцам" реализуется по-разному и определяется особенностями творческого видения художника, его эстетической культурой, а также конкретной содержательной заданностью произведения. При этом включение отдельных мотивов из произведений предшественников может оказывать очень сильное воздействие на вновь создаваемое произведение или на его компоненты. В этом нас убеждает сопоставительный анализ тематической антиномии романа Достоевского "Братья Карамазовы" - "любовь - ненависть" и центрального (50) мотива шиллеровской "мещанской трагедии" "Коварство и любовь".

Выбор этого сопоставления мы обосновываем, во-первых, тем, что в довольно обширной литературе о связях Достоевского с Шиллером19 влияние "Коварства и любви" на сюжет "Братьев Карамазовых" оказалось мало изученным; во-вторых, знаменательностью романной антиномии, ассоциирующейся с названием шиллеровской трагедии, что предполагает преднамеренное обращение романиста к драматургу; в-третьих, .тем, что это преобразование представляется нам характерным для манеры трансформации "неисключаемого" мотива20 в поэтике сюжетосложения романов Достоевского.

Романная тематическая антиномия "любовь - ненависть" открывается в конце исповеди Дмитрия Карамазова фразой о "ненависти, от которой до любви - один только волосок"21. В композиционном отношении антиномия представляет собой вариант противоположения "идеала Мадонны" и "идеала содомского", составляющего основу содержания Митиной "Исповеди горячего сердца". Включение антиномии обусловлено, с одной стороны, предстоящим отчетом Мити Карамазова о своих чувствах к Катерине Ивановне и Грушеньке, с другой - смещением сюжета романа в область интимных взаимоотношений его главных героев. Дмитрий Карамазов оказывается в положении между двумя возлюбленными, в положении, сходном с положением шиллеровского Фердинанда фон Вальтера в момент, когда тот идет "за разъяснениями" к претендентке на его любовь герцогской "наложнице" леди Мильфорд. В сюжетном развитии романа возникает ситуация "Коварства и любви" ... (51)

Противоположение "коварства" и "любви" в пьесе Шиллера осуществлено в двух содержательных аспектах: аспекте трагической вины и социально-этическом, что, с одной стороны, соответствовало традициям и нормам поэтики классицизма, а с другой - не препятствовало выражению авторской тенденциозности. Первое возводило конфликт на уровень "высокой трагедии", второе низводило его до уровня тенденциозной драмы.

Развивая конфликт в аспекте трагической вины, Шиллер делит его участников на два лагеря. Первый составляют влюбленные Фердинанд и Луиза, второй - те, кто препятствует их сближению. В начале раскола силы "любви" и "коварства" находятся в состоянии равновесия. Однако ближе к развязке исходное равновесие нарушается благодаря "посреднической" роли леди Мильфорд и отца Луизы. Нарушение равновесия создает благоприятные предпосылки для "случайных мотивировок" действий участников раскола и обусловливает такие "нелогичные" и "незакономерные" поступки персонажей, как отказ Луизы от Фердинанда после освобождения ее отца, согласие фон Кальба на роль фиктивного любовника Луизы, требование Миллера к дочери порвать связи с Фердинандом и др.

Развитие социально-этического аспекта конфликта в пьесе Шиллера потребовало деления персонажей по их принадлежности к различным сословным группам, деления на "сильных" и "слабых". Это деление (у Шиллера оно несколько условно и не соответствует истинному сословному положению участников раскола), как и аффектированные характеристики преступлений "сильных" и введение "рассказных", не имеющих прямой прагматической связи с сюжетом эпизодов22, дало Шиллеру возможность представить локальный драматический конфликт как конфликт социально непримиримых сил.

В угоду своей дидактической воле Шиллер сталкивает героев не в плане борьбы их чувств, а в плане борьбы их сознаний. Отношения между влюбленными в пьесе ставятся в зависимость от их сословных предрассудков, от исповедуемых ими норм сословной нравственности. Поскольку, по логике Шиллера, ни один из героев не в состоянии порвать связи с сословной нравственностью, то их отношения обязательно должны были (в этом и выражается "неисключаемость" шиллеровского решения антиномии) завершиться катастрофой. Столкновение героев на уровне борьбы их сознаний предопределило название (52) пьесы: "коварство" и "любовь" у Шиллера - не два противоположных чувственных состояния, но два типа действий, один из которых ("любовь") имеет чувственное основание, в то время как другой ("коварство") синтезирован из чувств, сознаний и волевых усилий участников раскола. Думается, эта же причина вынудила Шиллера отказаться от обозначения пьесы трагедией и предпочесть более совместимое с характером разработанного в ней конфликта жанровое определение - мещанская трагедия23.

Сюжетная ситуация, в которой развертывается тематическая антиномия "любовь - ненависть" в романе Достоевского, включена в "Исповедь горячего сердца" - в рассказ Мити о своей любви к Катерине Ивановне, о его неожиданно вспыхнувших чувствах к Грушеньке. Завершает ситуацию эпизод встречи Катерины Ивановны с Грушенькой.

Поводом для сближения Мити и Катерины Ивановны послужили деньги, которые потребовались Катерине Ивановне для спасения чести своего отца. Но Митя неожиданно для самого себя не глумится над "благородной институткой" и поступает с ней благородно. Это открывает путь к их счастливому сближению. В свою очередь, Катерина Ивановна, готовая до этого рокового визита на самую отчаянную жертву, оказывается психологически не подготовленной к рыцарскому поступку Мити после его визита. Лишь после смерти своего родителя и после получения огромного наследства от тетки Катерина Ивановна принимает "вызов благородства". В конфликт вмешивается Иван (его роль в этой ситуации идентична роли шиллеровского Вурма), которому поручено вести переговоры о свадьбе. Иван добросовестно выполняет поручение, но сам увлекается Катериной Ивановной. В то же время сам Митя оказывается у "разлучницы" - в доме перекупщицы его векселей Грушеньки.

Сходство этой ситуации с сюжетной схемой "мещанской; (53) трагедии" усиливается такими "побочными совпадениями", как несоответствие героев в имущественном отношении, односторонняя, без взаимности любовь "посредника", "демоническое" и в то же время сиротское прошлое "разлучницы", конфликт влюбленного с отцом. Вместе с тем наблюдаются и разногласия с шиллеровским вариантом, такие, как принципиально иная причина раскола между сыном и отцом, презентабельность "посредника", его позиция на стороне влюбленных и др. Эти "разногласия" открывают путь к благополучному разрешению конфликта. Но этого не происходит и в романе.

Пока Митя и Катерина Ивановна преодолевали нравственные и "имущественные" барьеры, как это делали шиллеровские Фердинанд и Луиза, они имели как бы дополнительные, способствующие их сближению стимулы. Но как только барьеры оказались преодоленными и преодолевать уже было нечего, у влюбленных иссякает желание бороться за свою любовь и на их чувства оказывают воздействие всякого рода случайности. Кроме того, важное значение приобретает выполненное романистом социально-этическое выравнивание участвующих в конфликте персонажей. Это выравнивание обосновало вывод конфликта из социально-этического аспекта и предопределило его дальнейшее развитие по пути борьбы чувственно-психологических состояний его участников.

Освобожденные от бремени борьбы с внешними препятствиями, Митя и Катерина Ивановна вынуждены теперь бороться исключительно друг с другом. Эта борьба стимулируется их чувствами, от произвола которых становится зависимым характер их дальнейших отношений. Оказавшись во власти чувств, Митя и Катерина Ивановна теряют контроль над своими поступками, и все в их отношениях зависит от того, какое чувство -: любовь или ненависть - получит перевес, от того, к какому идеалу они будут стремиться. И если для Катерины Ивановны определяющим станет "идеал Мадонны", то для Мити, с его способностью созерцать "обе бездны разом", важны будут и "идеал Мадонны", и "идеал содомский", что даст ему равное право и на высокий взлет, и на глубокое падение.

Так постановка героев "вне этоса"24 открывает предпосылки для восстановления (по сравнению с "Коварством и любовью") (54) трагической вины, для разрешения раскола на уровне "высокой трагедии".

Визит 'Мити к Грушеньке открывает новый цикл в сюжетном решении антиномии. Сохраняя зависимость от шиллеровской пьесы как вариант мотива искушения чувств, напоминая целым рядом деталей и своим предназначением посещение Фердинандом леди Мильфорд (оба случая ставят цель проверить прочность чувств героев и их готовность преодолеть соблазн), этот визит дает повод говорить об отталкивании Достоевского от Шиллера. Отталкивание находит свое выражение в конечном результате визита романного героя, в том, что он, в отличие от Фердинанда, не только не устоял перед инфернальным соблазном, но и "заразился" и знает, "что уже все кончено, что ничего другого и никогда не будет".

Такое решение раскола кажется неожиданным, даже если и учесть, что Митя оказался "вне этоса" и, стало быть, имел право на выбор поступка. Но эта неожиданность вполне закономерна. Дело в том, что, осуществляя социально-этическое выравнивание характеров сталкиваемых героев, романист одновременно снимал и социально-этический аспект конфликта. Это освобождало антиномию от обязательного ("неисключаемого") у Шиллера решения в пользу "добродетели" и, если учесть возможную вариативность проявлений чувств героев, обосновывало любую неожиданность в сюжетном развитии их конфликта. И если Фердинанд обязан был преодолеть искушение (иначе он ослабил бы дидактическую идею пьесы), то не стесненный "этосом" и чувственно не уравновешенный Дмитрий Карамазов не только мог, но и должен был поддаться искушению, поскольку его искусительница в момент их первой встречи оказалась не просто "инфернальной" женщиной, но такой, которая импонировала его "идеалу содомскому" (тем, что у нее, "у шельмы, есть один такой изгиб тела, он и на ножке у ней отразился, даже в пальчике-мизинчике на левой ножке отозвался").

Отказ Мити от Катерины Ивановны и его увлечение Грушенькой мотивируются в конечном эпизоде ситуации, в главе "Обе вместе". Этот же эпизод раскрывает причины неисключения "лишней соперницы", в роли которой оказалась после Митиного визита Катерина Ивановна.

Эпизод "Обе вместе" восходит к сцене свидания Луизы и леди Мильфорд (из "Коварства и любви"). Не исключено и влияние других сопернических сцен из пьес Шиллера, например, сцены свидания королевы Елизаветы и принцессы Эболи ("Дон Карлос") или сцены объяснения Марии и Елизаветы в (55) Фотиренгее ("Мария Стюарт"). Общее в этих шиллеровских сценах - их предназначение для нравственного возвышения одной из соперниц и для исключения другой. Кроме того, в них неизменен и шиллеровский принцип решения раскола сил одновременно в нескольких содержательных планах - от простой личной неприязни до противоположения воль, сознаний и идейных позиций сталкиваемых соперниц. Этот принцип ограничивал авторский произвол в обосновании победительницы и в то же время обеспечивал трагический исход для побежденной.

В романе Достоевского раскол соперниц решается в борьбе их чувств. Эпизод "Обе вместе" начинается "поединком благородств", взаимными уверениями в любви и доброжелательности. Но вот Катерина Ивановна якобы в оправдание прошлого Грушеньки пересказывает историю ее падений. "Милая барышня" напоминает (как и у Шиллера, в эпизоде помимо соперниц присутствует нейтральный слушательАлеша) про "офицера", обольстившего "своевольное, но гордое-прегордое сердечко", говорит о готовности Грушеньки "принести всякую жертву недостойному, может быть легкомысленному человеку" и заканчивает тираду рассказом о старике - "нашем отце", "друге", "сберегателе".

Этот рассказ, обращенный больше к Алеше, чем к самой Грушеньке, и внешне рассчитанный на возвышение соперницы "до себя", фактически обосновывал нравственную несостоятельность притязаний Грушеньки на Митю. Этого Катерина Ивановна намеревается достичь за счет наивности Грушеньки, за счет того, что Грушенька, по понятиям воспитанной в благородных традициях Катерины Ивановны, не сможет устоять перед самоуничижением "милой барышни" и, разумеется, не поймет коварной двусмысленности рассказа. Катерину Ивановну нисколько не пугают предостережения Грушеньки о "поспешании", о том, что "милая барышня" очень уж энергично защищает ее. Уверенная в успехе своего воздействия на Грушеньку и не ожидая никакого подвоха с ее стороны, Катерина Ивановна решается на самый отчаянный шаг. Она "три раза как бы в упоении" целует "пухлую ручку Грушеньки", надеясь на такой же ответный порыв. Но Грушенька разгадывает замысел соперницы и сама переходит в наступление.

Как бы продолжая свою, начатую Катериной Ивановной характеристику, Грушенька пугает Катерину Ивановну своим "непостоянством", грозит, что может еще и полюбить Митю, отказывается от ответного "поцелуя ручки" и обещает рассказать обо всем Мите. На это Катерина Ивановна реагирует са(56)мым непрезентабельным образом, обзывая Грушеньку "продажной тварью", за что и сама наказывается Грушенькиным напоминанием о том, как "сами девицей к кавалерам за деньгами в сумерки хаживали, свою красоту продавать приносили".

"Скандальное" завершение эпизода снимает личину благородства с Катерины Ивановны и в то же время ставит Грушеньку на один этический уровень с ней, не давая никакого нравственного преимущества (Алеша уже знал о посещении Мити Катериной Ивановной). Этот скандал вызвал у соперниц желание продолжить свою дуэль. Но теперь уже соперничество для Грушеньки связывается не только с любовью к Мите, но и с обостренной жаждой быть лучше, духовнее, нравственнее, какой она и становится в дальнейшем. Что касается Катерины Ивановны, то и ее борьба с Грушенькой - далеко не вопрос престижа. Повод для продолжения соперничества Катерине Ивановне дает сама ее "обидчица" тем, что, защищая себя и борясь с неправдой, сама встала на путь клеветы и этим как бы "санкционировала" свое наказание. Бросив, подобно Катерине Ивановне, "вызов судьбе, вызов в беспредельность", Грушенька не только преграждает путь к счастью для своей соперницы, но и становится причиной падения Мити и нравственной катастрофы всего карамазовского семейства. В этом - трагическая вина Грушеньки, вина, которая требует трагического разрешения конфликта. Именно поэтому Грушенька и Катерина Ивановна, как силы, выступающие, по терминологии Гегеля, "друг против друга во взаимной отъединенности", .но могущие "достигнуть истинного положительного смысла своих целей и характеров", лишь отрицая одна другую25, обязаны были продолжать конфликт до полного снятия их раскола. Поскольку же эпизод "Обе вместе", как и вся рассматриваемая ситуация в целом, не обеспечивает этого снятия, становится правомерным перевод их противоречия и всей антиномии "любовь - ненависть" в другие ситуации и конфликтные отношения романа.

* * *

Рассмотренная ситуация - далеко не единственная обусловленная литературным опытом сюжетная ситуация в романе Достоевского, но и ее анализ в сопоставлении с соотноситель(57)ной с ней событийной схемой шиллеровской "мещанской трагедии" дает определенное представление о приемах освоения романистом опыта своих литературных предшественников в области сюжетосложения. Для нас совершенно очевидно, что Достоевский отнюдь не пренебрегал достижениями "прошлой" литературы и, создавая сюжеты своих романов, охотно использовал мотивы и образные, положения, найденные до него. Это использование опыта не было самоцелью писателя и могло быть вызвано самыми различными причинами, в том числе и "однородностью бытовых условий и отложившихся в них психических процессов"26 Но, обращаясь к найденным предшественниками событийным схемам, Достоевский находил в них принципиально новые содержательные нюансы, соотносительные с идеологическими целями и эстетическими возможностями своих романов, с нравственно-этическими и общественно-политическими критериями своего времени и своего народа.

Говоря о влиянии на Достоевского драматургии Шиллера, необходимо отметить, что немецкий драматург воспринимался русским романистом как выдающийся реформатор трагедийного жанра, поставивший трагедию на службу "злобе дня" и существенно демократизировавший ее форму. Вместе с тем, отталкиваясь от Шиллера, находя "бреши" в его эстетике трагического, Достоевский создает качественно новый литературный жанр - роман-трагедию, жанр, в котором постановка злободневных вопросов и высокий гражданский пафос обладают такой же впечатляющей силой воздействия на читателя, как и острые драматические коллизии и предельно напряженные ситуации с характерными для "высокой трагедии" средствами их разрешения. Обращает на себя внимание и принципиально иная у Достоевского, по сравнению с Шиллером, трактовка характеров действующих лиц. Эта трактовка выражается в значительно большей свободе этических оценок, в акцентировании сложности взаимоотношений героев, зависимости их поступков не только от факторов общественной жизни, но и от особенностей их психического склада, от произвола их чувств и побуждений. Такой подход открывал широкий простор для самых. неожиданных, "нестандартных" действий персонажей, позволял выводить конфликты из "замкнутых" ситуаций и "эстетических рамок" и обеспечивал вариативность сюжетных решений. (58)

А. Н. НЕМИНУЩИЙ

Средства авторской оценки персонажа в рассказе

А. П. Чехова "Душечка"

Рассказу "Душечка" в творчестве А. П. Чехова принадлежит особое место. Это определяется прежде всего тем, что характер главной героини - Оленьки Племянниковой по-разному оценивался и до сих пор оценивается читателями, писателями и литературоведами27. Достаточно вспомнить, например, как восторгался Душечкой Л. Н. Толстой и как активно не принимал этот характер М. Горький; различие оценок в данном случае было вызвано противоположностью мировоззренческих установок великих писателей28. Но это лишь одна из причин, которые вели к возникновению разных, часто взаимоисключающих мнений, связанных с определением позиций по отношению к Душечке и истории ее жизни.

Понимание сложности, неоднозначности авторской позиции в "Душечке", определение средств, эту позицию выражающих, во многом позволяет выяснить еще одну, и очень важную, причину возникновения расхождений в оценке характера героини.

Почти все исследователи творчества Чехова, в том или ином плане изучавшие этот рассказ, отмечали в нем особые черты организации повествования. О соединении лиризма и комизма в "Душечке" писал Н. Я. Берковский29, на эти же качества указывал И. А. Гурвич30. Но вопрос о том, какими средств


Содержание:
 0  вы читаете: Вопросы сюжетосложения : Неизвестен Автор    
 
Разделы
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 


электронная библиотека © rulibs.com




sitemap