Справочная литература : Искусство и Дизайн : Беседы в изгнании - Русское литературное зарубежье : Джон Глэд

на главную страницу  Контакты  ФоРуМ  Случайная книга


страницы книги:
 0

вы читаете книгу

Джон Глэд

Беседы в изгнании: Русское литературное зарубежье

Книга американского ученого Джона Глэда состоит из обстоятельных интервью с представителями разных поколений русского литературного зарубежья. Среди собеседников автора - такие известные писатели, как Иосиф Бродский, Владимир Максимов, Андрей Синявский, Виктор Некрасов, Сергей Довлатов и многие другие. Книга исследует эмиграцию как явление культуры и социальной жизни, обогащая наше представление о соотечественниках, творящих вне Родины.

Содержание

Предисловие

Хронология

"ПЕРВАЯ ВОЛНА"

(Писатели, эмигрировавшие в течение гражданской войны)

Поэты

Игорь Чиннов

Юрий Иваск

Прозаики, публицисты, редакторы

Роман Гуль

Андрей Седых

"ВТОРАЯ ВОЛНА"

(Писатели, эмигрировавшие в 40-х годах)

Иван Елагин

Борис Филиппов

"ТРЕТЬЯ ВОЛНА"

(Писатели, эмигрировавшие после 1970 года)

Фантасты и юмористы

Василий Аксенов

Сергей Довлатов

Владимир Войнович

Илья Суслов

Юз Алешковский

Эстеты

Иосиф Бродский

Борис Хазанов

Юрий Кублановский

Андрей Синявский и Мария Розанова

Саша Соколов

Алексей Цветков

Моралисты

Наталья Горбаневская

Фридрих Горенштейн

Наум Коржавин

Александр Зиновьев

Реалисты

Владимир Максимов

Виктор Некрасов

Эдуард Лимонов

Театр и издательское дело

Юрий Любимов

Игорь Ефимов

Биографические справки

Глоссарий

Предисловие

Советская гласность имеет особое значение для русской зарубежной литературы. В западных странах ничего не видят предосудительного в том, что некоторые люди проживают за границей. По-английски таких людей называют "expatriates". Как известно, у русских писателей советского периода таких возможностей не было. Теперь изгнание кончилось, хотя Исход продолжается. И пришло время оглянуться назад и сохранить для будущих поколений показания тех, кто пережил изгнание.

По существу, русская литература в изгнании началась значительно раньше, когда в шестнадцатом веке князь Андрей Курбский отправлял из Ливонии возмущенные письма Ивану Грозному и в семнадцатом веке Григорий Котошихин написал в Швеции свой трактат "О России в царствование Алексея Михайловича". Литературными изгнанниками России можно считать и так называемых внутренних эмигрантов, то есть писателей, находившихся в ссылке внутри Российской империи: протопопа Аввакума и таких писателей и критиков девятнадцатого века, как Александр Радищев, Александр Пушкин, Михаил Лермонтов, и поэтов-декабристов Александра Бестужева-Марлинского, Петра Чаадаева и Вильгельма Кюхельбекера. Были в девятнадцатом веке и такие эмигранты, как Николай Гоголь, Иван Тургенев и Василий Жуковский, воспитанные в западных традициях русской литературы и возвращавшиеся в литературном смысле просто к своим корням. И наконец, была массовая эмиграция бежавших от погромов евреев.

Истинными предшественниками писателей-эмигрантов были царские политэмигранты, жившие в Англии, Франции и Швейцарии: Герцен, Огарев, Нечаев, Бакунин, Лавров, Ткачев.

Но лишь следующее поколение эмигрантов - Петр Кропоткин, Георгий Плеханов, Владимир Ленин, Лев Троцкий, Александр Богданов, Анатолий Луначарский - возвратились в Россию и создали советское государство. И разумеется, многие из возвратившихся позднее погибли в чистках.

Русские эмигранты советского периода традиционно делятся на три группы; "первая волна" - то есть те, которые уехали во время или сразу после гражданской войны в России; "вторая волна", к которой относятся люди, бежавшие на Запад или оставшиеся там во время Второй мировой войны; и "третья волна" - эмигранты, покинувшие страну в семидесятые годы и позднее.

"ПЕРВАЯ ВОЛНА"

ГЕОГРАФИЧЕСКОЕ РАССЕЯНИЕ

Гражданская война в России, последовавшая сразу за Первой мировой войной, привела к тому, что огромное число хорошо образованных людей устремилось в Европу и Китай.

Турция. Примерно сто пятьдесят тысяч человек эвакуировались из Крыма в Турцию, где возникли журналы с такими названиями, как "Развей горе в чистом поле", "Шакал", "Эшафот".

Германия. До революции Германия была сильным магнитом, притягивавшим к себе русских, евреев, живших на территории Российской империи, и русифицированных прибалтов. И после революции в Германию приезжали многочисленные русские эмигранты. К двадцатому году филиал Американского Красного Креста в Германии оказал помощь переехавшим туда пятистам шестидесяти тысячам русских эмигрантов.

Когда безудержная инфляция охватила страну, германская марка была настолько обесценена (к августу двадцать третьего года за доллар давали два миллиона семьсот тысяч марок!), что книги можно было издавать в Берлине намного дешевле, чем в любой другой стране. И столица Германии стала важным центром русского книгоиздательства.

Среди писателей, собиравшихся в берлинских кафе на своеобразные литературные вечера, были Илья Эренбург, Павел Муратов, Владислав Ходасевич, Виктор Шкловский, Владимир Лидин, Александр Ващенко, Андрей Белый, Борис Зайцев, Нина Берберова. В Берлине было, ни много ни мало, сорок русских издательств и выходило несколько газет.

Франция. С переменой политического климата в Германии русские писатели стали покидать Берлин и переезжать в Париж (см., например, интервью с Романом Гулем), который превратился в настоящий центр русской литературы за рубежом.

В 20-х годах русские художники-эмигранты, такие как Марк Шагал, Василий Кандинский, Александр Бенуа, Михаил Ларионов и Иван Билибин, играли важную роль на Монпарнасе, Монмартре и в Сен-Жермен-де-Пре. В Париже было более тридцати православных церквей и семь русских высших учебных заведений. Там же выходили самая влиятельная из всех эмигрантских изданий газета "Последние новости" и боле консервативное "Возрождение".

Париж стал новым домом и для таких писателей, как Иван Бунин, Александр Куприн, Борис Зайцев, Иван Шмелев, Алексей Ремизов, Дмитрий Мережковский, Михаил Ильин (Михаил Осоргин) и Марк Алданов (Марк Ландау).

Среди поэтов, живших на берегах Сены, были Константин Бальмонт, Зинаида Гиппиус, Георгий Иванов, Георгий Адамович, Довид Кнут, Борис Поплавский и Марина Цветаева (с 25-го года).

Зинаида Гиппиус и Дмитрий Мережковский сохранили в эмиграции известную еще в начале века традицию литературного салона.

Чехословакия. Русские писатели-эмигранты получали правительственную помощь от своих соседей-славян, и Прага привлекала к себе многочисленную группу представителей русской культуры.

В период с 19-го по 28-й годы в Чехословакии выходило около восьмидесяти периодических изданий, в том числе не менее сорока пяти газет.

Югославия. Основную часть русской общины составляли прибывшие через Турцию крымские эмигранты. В Югославии было около семидесяти трех тысяч русских беженцев, однако к тридцатым годам их число сократилось до тридцати пяти тысяч.

Польша. После аннексии западных территорий русскоговорящее население составляло пять миллионов двести пятьдесят тысяч из двадцати семи миллионов человек. Среди русских поэтов в Варшаве, которых относили скорее к "пражской школе", чем к так называемой "парижской ноте", были Лев Гомолицкий и С. Барт.

Болгария. Русская колония насчитывала примерно тридцать четыре тысячи человек. Большинство составляли мужчины, поскольку это были в основном военные эмигранты. Среди них Петр Бицилли, блестящий историк и знаток истории русской литературы.

Латвия. Рига была центром русской культурной жизни, хотя ее никак нельзя сравнить с Прагой, не говоря уже о Париже. Там издавались такие крупные эмигрантские газеты того периода, как "Сегодня" и "Слово". В Риге был русский театр, а в Латвийском университете многие лекции читались на русском языке. Представленный Игорь Чиннов жил в Риге.

Эстония. В 23-м году русское население Таллинна составляло более девяноста тысяч человек, то есть примерно 8% населения страны. Среди таллиннских поэтов были Елена Базилевская и Мария Карамзина. Профессор университета Борис Правдин собрал вокруг себя группу молодых поэтов, называвшую себя "Цехом поэтов", куда входили Дмитрий Маслов, Елизавета Росс, Борис Новосадов и Борис Нарциссов.

Литва. Русские составляли в Литве менее трех процентов населения, и культурные мероприятия их были скромными.

Финляндия, Группа "Содружество поэтов" вела активную деятельность в Выборге. В нее входили такие поэты, как Иван Савин и Вера Булич.

Китай. В ранний послереволюционный период колония русских эмигрантов на Дальнем Востоке насчитывала примерно четверть миллиона человек. В 20-х и 30-х годах половина их покинула Китай, переехав, в основном, в Соединенные Штаты, Канаду, Австралию и Южную Америку.

Примерно половина из тех, кто остался, осели позднее в Харбине. В середине 20-х годов население Харбина составляло полмиллиона человек. Сто пятьдесят тысяч из них были русские. Часть города, где жили эмигранты, была настолько русифицирована, что даже уличные знаки были на русском языке.

В Харбине издавалось несколько русских газет, в том числе "Заря", "Харбинское время", "Луч Азии", "Рупор", "Русское слово". Среди журналов были "Рубеж", "Вестник Маньчжурии" и "Наш путь" - фашистское издание. Газеты "Молва" и "Трибуна" имели просоветскую ориентацию.

Одним из самых популярных поэтов считался Алексей Ачаир. Степан Петров-Скиталец и Сергей Гусев-Оренбургский были известными прозаиками в России до своего приезда в Харбин из "Дальневосточной Республики" в двадцать первом году. Гусев-Оренбургский вскоре покинул Китай и через Японию прибыл в Нью-Йорк. Петров-Скиталец вернулся в Россию в тридцать четвертом году.

Многие русские переехали в Шанхай после того, как в 32-м году японцы оккупировали Харбин и спустя еще три года купили железную дорогу. По сравнению с Харбином, Шанхай был более крупным и более космополитическим городом, и русская община "растворилась" в новой среде.

ПОЛИТИКА

Политическая жизнь русских эмигрантов в период между двумя войнами не отличалась особой активностью. Несмотря на сильные антисоветские настроения, идеологический спектр был довольно широк. Экстремистские настроения выливались порой в акты насилия, подобные убийству президента Франции Поля Думера русским врачом-эмигрантом Павлом Горгуловым.

Одной из групп, считавших Новую экономическую политику предвестником нормализации, было "Сменовеховство", основавшее такие газеты, как "Новая мысль" и "Накануне". Журнал "Новая русская книга", во главе с Александром Ященко, пропагандировал теорию, согласно которой советское правительство будет вынуждено вернуться к более традиционной форме правления и эмигрантская община должна отказаться от проявляемой ею в то время крайней враждебности. Тогдашний помощник Ященко - Роман Гуль поддерживал движение, но позднее осудил эту политику.

Еще одно движение, пытавшееся найти положительные элементы в советском государстве, было "Евразийство", основанное Николаем Трубецким, Георгием Флоровским, Петром Савицким и Петром Сувчинским публикацией в Софии в 21-м году сборника статей под названием "Исход к востоку". Их поддержали несколько известных философов и мыслителей, в том числе Петр Бицилли, Дмитрий Святополк-Мирский, Георгий Вернадский и Лев Карсавин. "Евразийцы", черпавшие свое вдохновение порой из фашизма и верившие в необходимость основанной на религии авторитарной социальной структуры, сочетали в себе идеалы славянофильства 19-го века с верой в создание новой культуры, которая объединит Европу и Азию.

Движение постепенно становилось все более просоветским, и Трубецкой с Флоровским отмежевались от него. Литературный историк Святополк-Мирский вернулся, однако, в Советский Союз и был репрессирован.

В 23-м году в Мюнхене был основан союз "Младороссов". Его целью было создание "нового тоталитарного корпоративного государства" народа-богоносца. И идеология, и деятельность союза напоминала нацистов. Когда на подиуме появлялся руководитель союза, члены скандировали: "Глава! Глава!" Их лозунг был: "Царь и советы!"

Такая же организация была основана в тридцатом году. "Национальный Союз Русской Молодежи", позднее переименованный в "Национальный Союз Трудящихся Нового Поколения", был партией движения "солидаристов". В сороковом году, когда во Франции к власти пришел Петэн, солидарист К. Вергун писал, что демократия как мировоззрение сходит со сцены мировой истории.

Одну из наиболее эксцентричных фашистских организаций возглавлял "граф" Анастасий Вонсятский - танцор, женившийся на богатой американке. В имении жены в штате Коннектикут Вонсятский играл в командующего несуществующей армией, издавая приказы своим воображаемым подчиненным и призывая к убийствам и террористическим акциям на советской территории. Отвергая антисемитизм, он, при этом, с восторгом пользовался такими атрибутами, как свастика и салют, сопровождавшийся возгласами "Слава, Россия!", и титулом "штурмовик смерти".

Менее комична фигура Константина Родзаевского - главы находившейся в Маньчжурии Русской фашистской партии, который не ограничивал себя фантазиями Вонсятского, а активно участвовал в целом ряде операций, в том числе засылке своих людей в Советский Союз. Он пытался финансировать свои политические прожекты преступными методами. В качестве примера можно назвать похищение сына известного еврейского бизнесмена с целью получения выкупа. Когда отец отказался заплатить выкуп, террористы отрезали уши сына и отправили отцу. Позднее молодой человек был убит.

Воинствующая антисоветская позиция разделялась не всеми. Испытывая материальные трудности, надеясь на "нормализацию" политической ситуации в самом Советском Союзе, тоскуя по близким, друзьям и родной земле, многие писатели из страха, что о них забудут, вернулись на родину в 20-х и 30-х годах. Среди них были Алексей Толстой, сделавший блестящую, как в художественном, так и в материальном смысле, литературную карьеру в СССР, что ни для кого не явилось неожиданностью, критик-формалист Виктор Шкловский, "отец соцреализма" Максим Горький, Александр Куприн, Александр Дроздов, пражский поэт Алексей Эйзнер, поэт Владимир Познер (бывший член "Серапионовых братьев"), Иван Соколов-Микитов и Николай Устрялов из сменовеховцев.

Шаги, предпринимаемые мужем Марины Цветаевой - Сергеем Эфроном, -полностью скомпрометировали поэтессу. Эфрон - активный участник движения за репатриацию - позднее оказался агентом ГПУ. Именно он помог разыскать бежавшего сотрудника ГПУ Евгения Рейса, а также сына Троцкого Андрея Седова и, будучи в Париже, способствовал организации убийства их обоих. Когда, скрываясь от ареста, Эфрон бежал в Испанию, русская эмигрантская община подвергла Цветаеву остракизму.

Несмотря на многочисленные клятвы никогда не возвращаться в Советский Союз, Цветаева все-таки последовала за ним в 39-м году, точно так же, как она уехала из России вслед за ним в 22-м году. Без средств к существованию и в полном отчаянии через два года она покончила жизнь самоубийством.

Согласно первому изданию Большой Советской Энциклопедии, за десятилетний период с 21-го по 31-й годы в Советский Союз вернулись сто восемьдесят одна тысяча четыреста тридцать два человека.

ЛИТЕРАТУРНЫЕ ДВИЖЕНИЯ

Писателей, ставших известными еще до революции, называли "старшим поколением", хотя по возрасту некоторые из них были сравнительно молодыми. А тех, кто начал писать уже в эмиграции, называли "младшими".

Среди эмигрантских писателей и поэтов, известных еще до революции, были Аркадий Аверченко, Константин Бальмонт, Иван Бунин, Зинаида Гиппиус, Александр Куприн, Сергей Маковский, Дмитрий Мережковский, Игорь Северянин, Иван Шмелев, Алексей Толстой, Надежда Тэффи и Саша Черный.

В классическом конфликте "отцов и детей" довлело ощущение отчуждения между более молодыми писателями и теми, кто был уже известен, - ощущение, которое и проявилось, например, в романе Набокова "Приглашение на казнь". Такой же раскол произошел позднее между писателями "третьей волны" и их предшественниками по эмиграции.

Эмигрантских поэтов в период между двумя мировыми войнами можно разделить на четыре основные группы: поздние "символисты"; последователи "парижской ноты"; поэты, пытавшиеся соперничать с формалистскими экспериментами Цветаевой, Маяковского, довоенного Пастернака, а также с дадаизмом и сюрреализмом, Аполлинером и Рембо; поэты, следовавшие совету Ходасевича просто писать хорошие стихи, не пытаясь подражать определенному течению, но склонявшиеся к акмеизму (Георгий Иванов, например).

Главными наследниками символистов в эмиграции были Константин Бальмонт, Вячеслав Иванов, Андрей Белый, Зинаида Гиппиус и Дмитрий Мережковский.

Среди почитателей "парижской ноты" были Георгий Адамович, Лидия Червинская, Георгий Иванов, Антонин Ладинский, Ирина Одоевцева, Николай Оцуп, Борис Поплавский, Игорь Чиннов и Анатолий Штейгер.

Среди эмигрантских поэтов особое место занимает Марина Цветаева. Чрезвычайно индивидуальная, уникальная в своем мироощущении и в стиле, Цветаева абсолютно не вписывалась в "парижскую ноту".

Среди других поэтов-экспериментаторов были Александр Гингер, Анна Присманова, Виктор Мамченко и Юрий Одарченко.

"ВТОРАЯ ВОЛНА"

ВТОРАЯ МИРОВАЯ ВОЙНА И РУССКАЯ ЭМИГРАЦИЯ

Вторая мировая война смыла литературную жизнь "первой волны". "Последние новости" и "Возрождение" закрылись, когда немцы оккупировали Париж в сороковом году. В том же году прекратили свое существование и "Современные записки" -главный толстый журнал русской эмиграции. Исчезла Тургеневская библиотека в Париже.

Некоторые писатели к тому времени уехали в Америку. Среди них были Владимир Набоков, Марк Алданов и Михаил Цетлин. Другие - Иван Шмелев, Алексей Ремизов, Михаил Осоргин - очутились в оккупированных немцами зонах. Третьи же вернулись в зоны оккупации до того, как немцы оккупировали всю Францию. Среди них были Дмитрий Мережковский, Зинаида Гиппиус, Надежда Тэффи и Николай Бердяев.

От рук нацистов погибли несколько писателей: Юрий Фельзен, Юрий Мандельштам, Игорь Войнов, Анатолий Левицкий, монахиня и поэтесса Мать Мария, Илья Фондаминский, Илья Коровин-Пиотровский, Михаил Горлин и Раиса Блох.

Однако было среди русских эмигрантов немало таких, которые поддерживали немцев, приняв такие лозунги, как "крестовый поход против большевизма", "мы боремся не против русского народа, а против советского правительства" и "мы хотим, чтобы нашим соседом стала свободная и дружественная Россия". В Париже молодой русский эмигрант Юрий Жеребков был назначен фюрером по делам русских.

К осени сорок первого года большое число русских эмигрантов собралось в Берлине, чтобы влиться в борьбу против большевиков. Среди них был романист Николай Брешко-Брешковский, погибший во время бомбежки Берлина в сорок третьем году.

В Сербии немцы назначили генерала М. Ф. Скородумова заниматься делами живших там русских эмигрантов. Убедительно демонстрируя свою лояльность, Скородумов немедленно приступил к публичному сожжению книг.

К сорок третьему году число русских добровольцев в германской армии достигло двух миллионов, хотя их небольшие отряды были разбросаны по огромной территории. В самом командовании германской армии Борман, Розенберг и Гиммлер, а также японские союзники Германии противились созданию Русской армии. И только к середине сорок четвертого года, когда уже было ясно, что Германия проигрывает войну, была создана Русская Освободительная Армия РОА.

На другом конце политического спектра русский патриотизм привел к тому, что некоторые писатели приняли просоветские позиции и даже вернулись на родину. Известный поэт и исполнитель Александр Вертинский возвратился в Россию из Шанхая в сорок третьем году. Назвав четверть века эмиграции "ошибкой", он нашел многочисленных поклонников, по-прежнему обожавших его. Вернулся в СССР и поэт Антонин Ладинский. Некоторые писатели предпочли остаться в Западной Европе, хотя и приняли советское гражданство. Среди них были Александр Гингер и его жена Анна Присманова, Алексей Ремизов, Вячеслав Иванов и Надежда Тэффи.

ПОСЛЕДСТВИЯ ВОЙНЫ

В октябре сорок четвертого года Совет Народных Комиссаров постановил, что все советские граждане должны быть возвращены в Советский Союз по окончании войны. В феврале сорок пятого года союзники подписали соответствующее соглашение.

Нетрудно представить, что условия репатриации не предусматривали "материнское милосердие" по отношению к тем, кто боролся против советской власти. Бывший белый генерал и известный романист Петр Краснов, который принимал активное участие в правых кружках и помогал создавать казачьи отряды для борьбы против советской армии, был схвачен советскими войсками, отправлен в Москву и казнен. Другие участники власовской армии либо разделили судьбу Краснова, либо были приговорены к исправительно-трудовым лагерям. На Дальнем Востоке был казнен Родзаевский. В Америке Вонсятский был лишь на непродолжительное время помещен в тюрьму.

Борис Харитон, редактор вечерней газеты "Сегодня вечером", находился в Риге, когда советские войска оккупировали город. Он сразу же исчез в необъятной пасти Сибири.

Многие русские сопротивлялись репатриации, скрывая свое происхождение. Уже в декабре сорок шестого года Андрей Громыко жаловался в Организации Объединенных Наций, что "военным преступникам, предателям и изменникам" удается избежать наказания.

Демограф Жак Верно приводит слова главы советской миссии по репатриации, который в сорок пятом году утверждал, что пять миллионов советских граждан - военнопленных и гражданских лиц - были возвращены на родину.

Русские в Югославии в основном поддерживали немцев, и к концу войны многие покинули страну. Из тридцати пяти тысяч человек в Югославии оставалось восемь-двенадцать тысяч, и югославские власти считали их чем-то вроде пятой колонны. Некоторые тайно покинули страну, другие были арестованы как немецкие коллаборанты.

Когда в сорок пятом году советские войска оккупировали Маньчжурию, они устроили в Харбине "литературный вечер", разослав личные приглашения местным писателям и журналистам. Ачаир, Несмелов и Шмейсснер были арестованы и исчезли. Многие журналисты разделили их судьбу. Книги двух библиотек были публично сожжены.

Несмотря на это, волна патриотизма охватила большую часть русской общины. Просоветские чувства были настолько сильны, что на встрече писателей в Шанхае несколько человек публично поддержали нападки Андрея Жданова на Анну Ахматову. Хотя многие русские получили образование в Китае, многие из них, включая и некоторых писателей, уехали в Советский Союз. Встречали их там по-разному.

В сорок восьмом году, когда стало очевидно, что Националистическое правительство может проиграть войну с коммунистами, русские эмигранты переехали из других китайских городов в Шанхай. Однако вскоре стало ясно, что и Шанхаю долго не продержаться. И в сорок девятом году остававшиеся эмигранты бежали на остров Тубабао в Филиппинском архипелаге. Буквально голыми руками они построили палаточный город для пяти с половиной тысяч жителей и назвали его улицы такими любимыми московскими и петербургскими названиями, как Невский, Адмиралтейский и Тверская. Уже с Тубабао они постепенно переселились в Аргентину, Австралию, Бразилию, Парагвай, Доминиканскую Республику и Соединенные Штаты.

В Европе русские эмигранты по-разному относились к Советскому Союзу. "Ассоциация русских писателей и поэтов в Париже" проголосовала за исключение тех своих членов, которые приняли советское гражданство, а некоторые сразу же вышли из ассоциации в знак протеста против этого исключения. Среди них были Георгий Адамович, Вера Бунина, Гайто Газданов, Перикл Ставров, Владимир Варшавский и Леонид Зуров. Спустя две недели ассоциацию покинул Иван Бунин.

Конец 40-х и начало 50-х годов были апогеем "холодной войны", и значительные средства, в основном американские, были предоставлены для создания центра борьбы с коммунизмом. Центр был в основном сосредоточен вокруг мельгуновского "Союза борьбы за свободу России", НТС Народно-Трудового Союза, "Радио Освобождения" (переименованного позже в "Радио Свобода") и "Института по изучению Советского Союза", находившихся в Мюнхене.

В ответ Советский Союз начал проводить крупную кампанию шпионажа против этих организаций и даже основал в 55-м году в Восточном Берлине "Комитет за возвращение на родину" с собственной радиостанцией и газетой, так и называвшейся "За возвращение на родину".

Журнал "Грани" был основан в 46-м году во Франкфурте-на-Майне русскими эмигрантами первой и второй волны. Последние жили тогда еще в бараках для "перемещенных лиц". Журнал вскоре установил связи с "первой волной", но постепенно стал форумом не только эмигрантской, но и неофициальной советской литературы.

Эмиграция в Соединенные Штаты достигла наивысшей точки в период с 50-го по 52-й годы, и новым центром зарубежных русских публикаций стал Нью-Йорк. В 42-м году Михаил Цетлин, Марк Алданов и Михаил Карпович - все представители "первой волны", переехавшие из Европы в Америку, - основали "Новый журнал".

Хотя во "второй волне" были представители интеллигенции, она в целом не обладала "критической массой", необходимой для сохранения культурной традиции за рубежом. В 50-х и начале 60-х годов представители "первой волны" по-прежнему занимали главенствующую роль в литературной жизни эмиграции. Поскольку многие эмигранты оказались в конце войны в Германии, эта страна стала центром эмигрантских изданий после войны. В сорок восьмом году там выходило около 80-ти периодических изданий;, к 70-му, однако, их число сократилось до двух.

Вероятно, одной из главных заслуг "второй волны" были мемуарный жанр и художественная проза, запечатлевшая опыт недавних событий, поскольку трагедия века не была объективна отражена в советской литературе, а вывезти рукописи из Советского Союза до войны было нелегко. Стоит отметить такие книги, как "Соловецкие острова" Геннадия Андреева (1950), "Неугасимая лампада" Бориса Ширяева (1954), роман "Враг народа" (1952), переизданный в 1972 году под названием "Параллакс", Владимира Юрасова (псевдоним Владимира Жабинского), "Между двух звезд" Леонида Ржевского (1953), "Укрощение искусств" Юрия Елагина (1952) и его же "Темный гений" (1955).

"ТРЕТЬЯ ВОЛНА"

СОВЕТСКОЕ СОПРОТИВЛЕНИЕ ЭМИГРАЦИИ

Советский Союз беспрестанно проводил ожесточенную войну против эмиграции, выпуская многочисленные статьи, которые рисовали мрачную картину эмигрантской жизни. Вот некоторые из названий этих статей: Горький хлеб чужбины. Здесь и искалечат их судьбы. С покаянием. Исповедь эмигранта. Бегство из рая. Трагедия обманутых. Одиссея отщепенца. Нет жизни без отечества. Десять лет в нью-йоркском тупике. Приглашение в трясину. Потерянные годы. Целую родимую землю.

Не далее как в 85-м году советская позиция в отношении находящихся за рубежом русских писателей была подытожена неким А. Л. Афанасьевым: "К своре недобитых фашистских холуев и уголовников тянутся за своим лакейским куском мяса и "наконец-таки" добравшиеся до желанного Запада людишки, заявлявшие еще недавно о своей приверженности идеалам чистого искусства и творческой свободы, выспренне толковавшие о своей любви к родине, - Войнович, Бродский, Гладилин, Аксенов. И об этих "новейших" строчатся опусы типа "Пушкин и Бродский", ничего, кроме гадливости, не вызывающие. Предает тот, кто способен предать".

Не отступая от своей жесткой линии в отношении эмиграции, советские власти прибегли к тактике, примененной в свое время к Троцкому, - лишению гражданства. Первым писателем, которого лишили гражданства, был Валерий Тарсис, депортированный на Запад в 66-м году. Позднее были лишены советского гражданства Александр Солженицын, Владимир Максимов, Александр Зиновьев, Василий Аксенов, Георгий Владимов, Владимир Войнович и Эдуард Кузнецов.

ЕВРЕИ И АНТИСЕМИТИЗМ

История русской эмиграции неумолимо связана с евреями России. Евреи составляли основную часть экономической эмиграции в царское время, они же, в значительной степени, являлись и политическими эмигрантами того же периода. В период между войнами евреи были политически очень активны, а еврейские писатели и издатели играли важную роль в литературе "первой волны". Что же касается "третьей волны", она оказалась преимущественно еврейским феноменом. По мере того, как отходят в иной мир старшие, русская эмигрантская община становится все более и более общиной русских евреев.

70-е годы стали периодом эмиграции евреев из Советского Союза. Если в 70-м в Соединенные Штаты прибыло немногим более тысячи евреев, то в 1979 число их достигло 51-й тысячи. К 83-му году уровень эмиграции в Соединенные Штаты упал до уровня 70-го года. Уже к концу восьмидесятых годов поток возобновился.

Неудивительно, что Израиль стал домом для большого числа писателей-эмигрантов из России. Но и теперь многие из них постепенно приплывают к американским берегам.

К началу восьмидесятых советское правительство не только свело на нет эмиграцию, но и начало проводить кампанию антисемитизма, программу, более чем ярко представленную по меньшей мере одним эмигрантским издательством: "Русский клич" во главе с Н. Тетеневым в штате Нью-Йорк занят исключительно пропагандой антисемитизма, переиздавая такие работы, как "Майн кампф" Гитлера, речи Гитлера и Геббельса, "Протоколы Сиона", "Международный еврей" Генри Форда и другие.

ИДЕОЛОГИЧЕСКИЕ ФРАКЦИИ ЭМИГРАНТОВ И КОНФЛИКТ ПОКОЛЕНИЙ

Идеологический спектр эмигрантской общины, как и тот, который наблюдается в советских диссидентских кругах, значительно правее диапазона Западной Европы. Во многих отношениях идеология инакомыслия была выработана ранее в эмигрантских группах, нежели в самой советской империи.

Обложка издаваемого в Мюнхене журнала "Вече", например, окрашена в три цвета русского флага. Журнал издается русским "националистическим православным" движением и диаметрально противоположен таким так называемым демократическим изданиям, как парижский "Синтаксис" Синявского и Розановой.

В начале семидесятых, когда на Запад стала прибывать "третья волна", писатели вскоре обнаружили свою несовместимость с редакторами таких старых эмигрантских изданий, как "Новое русское слово" в Нью-Йорке, "Русская мысль" в Париже и "Грани" во Франкфурте-на-Майне. Совершенно разные опыт и мировоззрение мешали возникновению общих точек соприкосновения между поколениями старых и новых эмигрантов. К этому времени читательская аудитория этих изданий настолько уменьшилась, что для того, чтобы выжить, нужно было заинтересовать новоприбывших. Некоторые из недавних эмигрантов, например Александр Солженицын и Владимир Максимов, в конце концов примкнули к старшему поколению.

Оказавшаяся все-таки в некоторой изоляции "третья волна" начала горько сетовать на цензуру, а потом принялась создавать свои издательства, газеты и журналы. Старые эмигранты объясняли "цензуру" неизбежным в издательском процессе редакторским правом выбора.

Жесткие требования в литературе советского периода вынудили многих писателей выступать против любых политических идей в своих книгах. Во многих интервью этой книги, как нетрудно заметить, обсуждается всегда горячая тема "политического участия" и "свободы от политики".

В марте 87-го года открытое письмо, ставящее под вопрос истинное значение гласности и подписанное десятью эмигрантами, было опубликовано в ведущих газетах Запада. К удивлению подписавших (интервью с четырьмя из них представлены здесь), их письмо было перепечатано в газете "Московские новости", и отсюда начался долгожданный диалог между советскими и эмигрантскими писателями. В 88-м и 89-м годах советские журналы и издательства опубликовали огромное число романов, рассказов, стихов и мемуаров эмигрантских писателей и поэтов. Некоторые из них посетили Советский Союз, где выступали перед огромными аудиториями поклонников.

ЛИТЕРАТУРНЫЕ НАПРАВЛЕНИЯ

Будучи в полной мере продуктом советского общества, "третья волна" сформировалась в результате эстетических процессов, развившихся в относительной (но, конечно же, не абсолютной) изоляции от западной литературы.

Эмигрантские писатели, как правило, отвергали либо политические аспекты доктрины социалистического реализма, либо художественные, а часто и те, и другие. Когда в 81-м году в Лос-Анджелесе состоялась конференция по русской литературе в эмиграции, ни один из многочисленных участников конференции не посчитал нужным даже критиковать социалистический реализм.

Это более всего отражено в интервью с Виктором Некрасовым. Некрасов заявил, что в качестве литературного приема он использовал "эзопов язык", чтобы обходить цензора. Некрасов - писатель традиционной реалистической школы - на Западе был обескуражен отсутствием привычных для него рамок. И его "поэтика" стала такой же бессмысленной, как стратегия бегуна, которого бросили в бассейн.

Эдуард Лимонов осуществил свою литературную месть в использовании реалистического метода для изображения мира сексуальных извращений. Его книги - это своего рода преднамеренный акт богохульства против прошлых и мнимых настоящих угнетателей.

Александр Солженицын и Владимир Максимов сохранили великие традиции реализма девятнадцатого века и не считают нужным извиняться за свое неприятие литературных направлений двадцатого века.

Приехав на Запад и получив Нобелевскую премию по литературе, Солженицын предпочел уединиться в своем Вермонтском имении, где он посвящает все время многотомному роману о гражданской войне в России. "Узлы" пока что не пользуются успехом у западных читателей.

Популярный среди молодежи в СССР, на Западе Василий Аксенов написал роман "Остров Крым" - эскапистскую фантазию, героями которой являются сливки советского общества. Они разъезжают в спортивных машинах, одеваются в пиджаки из тончайшей шерсти, запивают омары шампанским, прикуривают свои "Мальборо" и "Уинстоны" от ронсоновских зажигалок, окружают себя полуодетыми девицами калифорнийского стиля и буквально барахтаются в сленге.

Владимир Войнович тоже испробовал свое перо в области сатирической фантазии в написанном за рубежом главном своем романе "Москва 2042". Используя в качестве художественного орудия классический прием научной фантастики - машину времени, - он посылает своего героя в Москву, где тот обнаруживает, что находящееся на грани упадка советское общество агонизирует накануне появления Солженицына. Тот дал себя заморозить, чтобы в будущем возвратиться к жизни и завоевать Россию на белом коне. Провозглашенный "Царем Серафимом", Солженицын обращает все население в православие, заменяет машины рабочим скотом, требует, чтобы все мужчины старше сорока отрастили бороды, и запрещает женщинам ездить на велосипедах.

Роман Войновича принадлежит к традиции свифтовской сатиры. И, как почти все произведения эмигрантских писателей, это роман о России. Такое погружение в русские дела - явление не новое для литературной эмиграции.

Александр Зиновьев - еще один приверженец облеченной в фантастику политической сатиры. Самая известная его книга "Зияющие высоты" - своего рода русский вариант "Скотного двора" Оруэлла. Многочисленные аллегорические голоса в книге Зиновьева направлены против конкретных бывших угнетателей самого автора. И так же как Войновичу, Зиновьеву трудно выбрать меньшее из двух зол: советское правительство или некоронованного царя русской эмигрантской мысли Александра Солженицына. Главная цель Зиновьева - протест, и он смотрит на литературу как на орудие политического конца.

Еще будучи в Советском Союзе, Андрей Синявский предпринял одну из самых значительных теоретических нападок на соцреализм и в подтверждение своих доводов начал сам создавать фантастические произведения. На Западе Синявский написал ироническую автобиографию "Спокойной ночи" в модернистском духе.

Фантастика была одним из видов протеста против реализма. Кроме нее существовали также, по определению русских, "модернизм" и "авангардизм".

"Авангардисты" рассматривают русскую культуру и в Советском Союзе и за рубежом как неофициальную культуру интеллигенции, подавляемую доминирующим слоем официальной культуры. Неофициальная культура якобы создала свой собственный литературный "истэблишмент" - Пастернак, Ахматова, Мандельштам и другие в Советском Союзе, в эмиграции Бродский и Солженицын и даже Бобышев, Лосев и Кублановский (хотя последние три были бы немало удивлены, узнав, что их причисляют к такому "истэблишменту").

"Авангард" отвергает и официозную культуру, и иконы так называемого "интеллектуального истэблишмента". По словам Анри Волконского, "мы не любили Пастернака, потому что им затыкали нам рты". Алексей Хвостенко, Виктор Тупицын, Генрих Худяков и Константин Кузьминский одиноко и зорко следят за чистотой русского "авангарда".

В поэзии - Наум Коржавин и Наталья Горбаневская сохраняют в основном традиционные жанры и приемы. Стихи Горбаневской, часто напряженные и отражающие ее политическую активность, могут быть вполне лирическими. Коржавин стойко верит в моральное предначертание искусства, напрочь отвергает любые "модернистские" эксперименты. В художественном плане, как и в политическом, оба поэта придерживаются тех же позиций, что и Максимов.

Пожалуй, самого мрачного из всех русских писателей Фридриха Горенштейна можно, в основном, считать писателем нравственной идеи. Его роман "Псалом" состоит из притч об Украине, которую Господь покарал голодом, мечом, похотью и болезнью. Каждой из пяти притч предшествуют философские размышления о нарушении человеком заповедей Создателя. Хотя традиции романа исключительно библейские, Горенштейн считает, что это специфический, присущий только этому роману подход, а не метод, которым он собирается пользоваться в дальнейшем. Как почти все книги Горенштейна, "Псалом" связан с еврейской темой.

Одним из самых наблюдательных и остроумных мастеров юмористического рассказа был Сергей Довлатов, умевший талантливо и иронично передавать мелкие детали эмигрантской жизни. И хотя, повторим, многие из тем его рассказов еврейские, самого его можно по праву считать гражданином мира и противником политизации искусства.

Именно эта последняя деталь, возможно, является причиной крупного художественного раскола в среде эмигрантских писателей: с одной стороны лагерь сторонников искусства для искусства, с другой - их непримиримые противники, политические моралисты.

Иосиф Бродский - пример абсолютной независимости. Уже в четырнадцать лет он бросил школу, чтобы заняться самообразованием, а в двадцать три сказал судье, собиравшемуся приговорить его за "тунеядство", что его поэтический дар "от Бога". Сохраняя смесь любви и презрения (больше презрения, скорее, чем любви) к другим русским писателям-эмигрантам, он делает все по-своему. И в своей Нобелевской речи в 87-м году он сказал, что назначение поэзии - ее уникальность. Когда чешский писатель-эмигрант Милан Кундера провозгласил "конец Запада", Бродский ответил, что подобные заявления звучат грандиозно и трагически, но весьма театрально. "Культура, сказал он, - умирает только для тех, которые неспособны познать ее, подобно тому как мораль перестает существовать для развратника".

Алексея Цветкова и Юрия Кублановского - поэтов, которых во времена "первой волны" относили бы к молодому поколению, - также следует включить в этот лагерь. Кублановский, бесспорно, очень глубоко чувствует свои русские корни.

Лирического прозаика и яркого эссеиста Бориса Хазанова, относящегося к лагерю сторонников искусства ради искусства, разрывают чувства тройной принадлежности к русской, еврейской и мировой культуре. Роман Хазанова "Антивремя" начинается с ностальгической романтической автобиографии молодого еврея, который вдруг узнает о том, что он усыновлен. Его настоящий отец, раньше бывший ярым революционером, освобождается из заключения и решает эмигрировать, но чувствует, что не имеет морального права бросать сына. "Россия, - говорит он, - страна без надежды, без будущего, и ее народ неизлечим, как она сама". Как многие евреи, он верил в революцию, боролся за нее, но теперь понимает, что пришло время уезжать.

Молодой человек отказывается ехать с ним и, вернувшись домой, обнаруживает безобразную сцену обыска в квартире своих приемных русских родителей. В заключительной сцене, полной безысходной ярости и отчаянной любви, отчим угрожает сотрудникам КГБ пистолетом, чтобы защитить сына, и в результате его самого опять сажают в тюрьму. Русский, вырастивший еврейского мальчика и пожертвовавший собой, олицетворяет ту же Россию, что и Россия палачей.

Еще один из "молодых" писателей - Саша Соколов, мастер пародии и сатиры. Его роман "Палисандрия" был совершенно справедливо назван американским славистом Д. Бартоном Джонсом одним из первых вкладов русской литературы в интернациональный "магический реализм", представленный такими романами, как "Жестяной барабан" Грасса, "Сто лет одиночества" Маркеса и "Полночные дети" Рушди. Работы Соколова - это шедевры стиля, но именно их стилистическая сложность мешает популярности автора вырваться за пределы русского читателя.

Как можно видеть из представленных далее интервью, русская литературная эмиграция - это клубок конфликтов. Как однажды сказал Наум Коржавин, "мы уехали для того, чтобы иметь возможность драться друг с другом". Может быть, этого не должно быть, но это есть. Все-таки, нашего западного полку прибыло, как бы мы ни игнорировали этих талантливых людей. Теперь они постепенно возвращаются домой своими книгами, если не собственной персоной, в готовую слушать их Россию.

Я хочу выразить глубочайшую благодарность Марку Альтшуллеру, Эйбрахаму Брамбергу, Ларисе Глэд, Валерию Головскому, Чарльзу Мозеру, Виктору Перельману, Николаю Полторацкому, Джоанне и Ричарду Робинам и Джозефине Уолл за их неоценимую помощь в работе над этой книгой, а также сотрудникам изданий "Время и мы", "Новое русской слово", "Континент" и "Новый журнал", где были опубликованы отдельные интервью.

ХРОНОЛОГИЯ

1971: Более 15 000 советских граждан покидают Советский Союз; В Энн-Арборе основано издательство "Ардис"; в СССР исключен из Союза писателей Александр Галич; Ефраим Севела и Михаил Гробман эмигрируют из СССР.

1972: Более 35 000 человек уезжают из Советского Союза; правительство Соединенных Штатов предоставляет советским евреям-эмигрантам статус политических беженцев. Соединенные Штаты поддерживают идею закрытия мюнхенского Института по изучению СССР, что рассматривается как своего рода жест уступки Советскому Союзу накануне Олимпийских игр в Москве; умирает ряд известных фигур в эмиграции: Георгий Адамович, Гайто Газданов, Софья Прегель и Борис Зайцев. Среди тех, кто эмигрирует, - Иосиф Бродский.

1973: Андрей Синявский, Мария Розанова, Василий Бетаки, Юрий Милославский и Анри Волконский эмигрируют из Советского Союза вместе со многими другими. Кирилл Хенкин эмигрирует во второй раз; Советский Союз становится членом международного договора по авторским правам, но ему все равно не удается положить конец публикации за границей сочинений русскоязычных авторов - советских или эмигрантов.

1974: Александр Солженицын выдворен из Советского Союза; эмигрируют Александр Галич, Генрих Худяков, Эдуард Лимонов, Юрий Мамлеев, Виктор Некрасов; в Париже основан журнал "Континент"; Валерий Тарсис публикует "Палату номер 7", Александр Солженицын - "Из-под глыб".

1975: В Нью-Йорке основано издательство "Чалидзе Пабликэйшнз"; Джеральд Форд отказывается встретиться с Солженицыным; Владимира Максимова лишают советского гражданства; в Израиле основан журнал "Время и мы"; среди тех, кто эмигрирует, Константин Кузьминский, Александр Суслов, Виктор Тупицын, Алексей Цветков и Людмила Штерн.

1976: Владимира Буковского обменивают на Луиса Корвалана, руководителя Чилийской компартии; по оценкам издания "Паблишерз уикли", было продано около тридцати миллионов книг Солженицына; группа эмигрантов-философов леволиберального направления издают первый том "СССР: демократические альтернативы" в противовес Солженицыну и журналу "Континент"; Зиновьев издает "Зияющие высоты", Синявский - "Прогулки с Пушкиным", Саша Соколов "Школу для дураков"; среди тех, кто эмигрирует, Андрей Амальрик, Анатолий Гладилин, Лев Лосев, Аркадий Львов. Умирает известный литературовед, эмигрант "первой волны "Марк Слоним.

1977: Объявлена "цена эмиграции" из Советского Союза: 500 рублей за лишение гражданства плюс 300 рублей за возвращение паспорта; выходят сборник "Часть речи" Иосифа Бродского и "Запах звезд" Бориса Хазанова; среди выехавших из СССР -Петр Вайль и Александр Генис, Алексей Хвостенко, будущий редактор журнала "Страна и мир" Кронид Любарский, Александр Зиновьев и Сергей Юрьенен; из старой эмиграции умирают Владимир Набоков, Дмитрий Чижевский и Марк Вишняк. Трагически заканчивается жизнь Александра Галича.

1978: Статья в журнале "Синтаксис" говорит о "большевизме как русском феномене"; в Советском Союзе публикуется и полутайно циркулирует антисемитская книга Льва Корнеева "Классовая сущность сионизма"; Александр Зиновьев публикует "Светлое будущее", и его лишают гражданства; эмигрируют Сергей Довлатов и Игорь Ефимов.

1979: Эмиграция из Советского Союза достигает 67 тысяч человек; Игорь Чиннов публикует сборник "Антитеза", Максимов - "Повесть о носорогах", Лимонов - "Это я -Эдичка!"; в Советском Союзе выходит альманах "Метрополь"; эмигрируют Юз Алешковский, Дмитрий Бобышев и Эдуард Кузнецов; среди представителей "первой волны" умирают священник отец Георгий Флоровский и Владимир Вейдле.

1980: Начинают издаваться две новые газеты: "Новый американец" в Нью-Йорке и "Панорама" в Лос-Анджелесе; Сергей Довлатов публикует "Соло на ундервуде", Василий Аксенов лишен советского гражданства; среди уехавших из Советского Союза Владимир Войнович, Фридрих Горенштейн и Бахыт Кенжеев; трагически погибает Андрей Амальрик.

1981: Число эмигрантов из Советского Союза сокращается до 22-х тысяч; Владимир Войнович, Лев Копелев и Раиса Орлова лишены советского гражданства; Аксенов публикует "Остров Крым", Алешковский - "Кенгуру", Коржавин "Сплетения".

1982: Уровень эмиграции падает до менее чем 8 тысяч. Владимир Максимов исключает Виктора Некрасова из редколлегии "Континента"; Белый Дом наконец принимает группу эмигрантов из Советского Союза, Солженицын отказывается присоединиться к группе; Игорь Ефимов публикует роман "Как одна плоть", Иосиф Бродский - "Римские элегии"; умирает выдающийся литературовед "первой волны" Роман Якобсон.

1983: Георгий Владимов лишен советского гражданства; Александр Солженицын заявляет, что "плюрализм" не следует приравнивать к моральному релятивизму; в пригороде Лондона идет премьера пьесы Юрия Любимова по роману "Преступление и наказание"; среди появившихся новых журналов - "Форум" в Мюнхене, "Калейдоскоп" в Нью-Йорке, "Трибуна" в Париже и "Встречи" в Филадельфии; Юрий Кублановский публикует сборник "С последним солнцем", Солженицын начинает издавать серию томов "Красное колесо"; выходят мемуары двух представителей "первой волны" Ирины Одоевцевой "На берегах Сены" и Василия Яновского "Елисейские поля". Эмигрируют Юрий Любимов и Георгий Владимов.

1984: Георгий Владимов назначен главным редактором журнала "Грани"; в Советский Союз возвращается дочь Сталина Светлана Аллилуева; Юрий Любимов лишен советского гражданства; из редколлегии журнала "Континент" исключен Михайло Михайлов; среди новосозданных периодических изданий - "Русское самосознание" (Ричфилд Спрингз, Нью-Йорк), "Стрелец" (Джерси Сити), "Страна и мир" (Мюнхен); в открытом письме Зиновьев называет предательством любое сотрудничество с советскими властями.

1985: За год эмигрирует всего 2 368 человек; советское правительство заявляет, что не существует "объективных причин" для эмиграции из СССР и что под термином "зарубежные соотечественники" подразумеваются и дети, и внуки эмигрантов; журнал "Время и мы" переезжает из Израиля в Соединенные Штаты; Алексей Цветков публикует сборник "Эдем", Лев Лосев - "Чудесный десант"; среди старшего поколения умирают Ольга Анстей, Ростислав Плетнев, Глеб Струве.

1986: Начало горбачевской политики "перестройки"; начинают циркулировать слухи, что некоторых писателей пригласят вернуться или хотя бы посетить Советский Союз; журнал "Книжное обозрение" публикует избранные стихи Владимира Набокова, а журнал "Москва" печатает его роман "Защита Лужина". Умирают Роман Гуль, Юрий Иваск и Леонид Ржевский.

1987: Советские власти начинают выдавать визы эмигрантам, желающим приехать в Советский Союз; председатель Национальной конференции по делам советских евреев Моррис Эйбрам объявляет, что советское правительство разрешит тысячам евреев эмигрировать в Израиль в течение года прямыми рейсами через Румынию; принятая израильским парламентом резолюция гласит: "Правительство Израиля считает, что статус беженцев, предоставляемый Соединенными Штатами эмигрантам из Советского Союза, которые желают ехать в Израиль, должен быть отменен". Газета "Правда Украины" сообщает, что Юрий Любимов может, если захочет, вернуться в Советский Союз; Владимир Войнович пишет письмо главному редактору "Нового мира" Сергею Залыгину с предложением напечатать что-нибудь из его произведений, но Залыгин отказывается; в интервью западногерманскому журналу "Штерн" советский поэт Евгений Евтушенко говорит о Солженицыне: "Я считаю признаком плохого вкуса и проявлением высокомерия нападки человека, проживающего на Западе, на своих советских коллег, которые продолжают бороться за свободу. Он не имеет на это права"; на Шестой московской международной книжной ярмарке советские власти конфискуют несколько книг издательства "Ардис", в том числе "Школу для дураков" Саши Соколова и "Ожог" Аксенова; Войнович публикует (тоже конфискованный на ярмарке) роман "Москва 2042"; эмигрируют Борис Фальков и Юрий Дружников; поэт "первой волны" Ирина Одоевцева возвращается в Советский Союз. Умирают Виктор Некрасов и Иван Елагин.

1988: Юрию Любимову разрешают вернуться и поставить "Бориса Годунова" в московском Театре на Таганке; во Дворце театральных деятелей в Ленинграде вечер Бродского; кинорежиссер Эльдар Рязанов сообщает, что он пытается получить разрешение на постановку фильма по роману Владимира Войновича "Жизнь и необычайные приключения солдата Ивана Чонкина"; "Книжное обозрение" публикует статью с требованием восстановить гражданство Солженицыну. Солженицын категорически отрицает, что к нему обращались по поводу его возвращения в Советский Союз или опубликования там его произведений; в печати появляется все больше работ писателей-эмигрантов.

1989: "Московские новости" публикуют интервью с Александром Яковлевым -главой отдела Института государства и права при Академии наук СССР, который заявляет, что "отъезд за границу или отказ вернуться оттуда в СССР" не будет более считаться предательством в советском уголовном кодексе; президент Всемирного Еврейского конгресса Эдгар Бронфман предлагает отменить поправку Джексона-Вэнника к закону о торговле, чтобы советским евреям разрешили эмигрировать в Израиль; советские издания буквально наводнены произведениями эмигрантских писателей.

1990: Восстанавливают гражданство целому ряду эмигрантов, среди них несколько писателей: Александр Солженицын, Василий Аксенов, Владимир Максимов, Ирина Ратушинская, Владимир Войнович и Александр Зиновьев; русские писатели-эмигранты свободно посещают Советский Союз, где большими тиражами публикуют произведения многих из них; умирает Сергей Довлатов; из СССР эмигрируют 452 000 человек.

"ПЕРВАЯ ВОЛНА"

(Писатели, эмигрировавшие в течение гражданской войны)

ПОЭТЫ

ИГОРЬ ЧИННОВ

Колледж Парк, 1978 *

*В большинстве случаев автор указывает время и место беседы - когда они точно им зафиксированы. - Прим. ред.

ДГ. Игорь Владимирович, я думаю, мы начнем с того, как вы начали увлекаться поэзией, а потом сами писать стихи.

ИЧ. Я увлекся поэзией и начал писать стихи еще студентом юридического факультета в Риге. Но первый мой сборник "Монолог" вышел в Париже в издательстве "Рифма" в 1950 году.

"Рифмой" этой заведовал Сергей Маковский, в прошлом редактор знаменитого журнала "Аполлон", издававшегося в Петрограде. Вот когда эта моя книжка вышла, то Объединение русских писателей в Париже устроило обсуждение, на котором выступили Георгий Адамович, друг и ученик Гумилева, член "Цеха поэтов", а также Георгий Иванов, тоже друг Гумилева, и еще целый ряд людей. И сам Сергей Константинович Маковский, который потом напечатал это выступление в нью-йоркском журнале "Опыты", в первом его номере. Но особенно я запомнил другой вечер в Париже, посвященный Пушкину. Выступили Иван Алексеевич Бунин, Алексей Михайлович Ремизов, Борис Константинович Зайцев, который впоследствии был председателем моего второго парижского вечера, восемнадцать лет спустя. Это было в 1970 году, и я тогда прочитал свое стихотворение о Пушкине. В этот раз доклады о моих стихах читали Георгий Адамович и Владимир Вейдле, тоже человек "серебряного века". Его, вероятно, до сих пор в Ленинграде еще помнят. Выступала со словом обо мне Ирина Одоевцева, ученица Гумилева, и Юрий Константинович Терапиано, который постоянно писал обо всех моих книгах в газете "Русская мысль". Вот я помню эти два моих вечера. Потом, когда я вернулся в Париж спустя год, в 1971 году, уже не было в живых ни Адамовича, ни Зайцева. Мне было грустно. В Париже я прожил очень долго, примерно десять лет. И это для меня почти родной город.

ДГ. Так что вас можно считать поэтом послевоенного времени?

ИЧ. Да, мои стихи довоенные, собственно, значения не имеют. Кое-что я напечатал в парижском журнале "Числа", очень передовом журнале. И это случилось так: меня нашел еще в Риге Георгий Иванов и почему-то ему понравились мои стихи, даже и статья моя - это все было напечатано в "Числах".

Но только с первой моей книги "Монолог" начался, если угодно, настоящий Чиннов. Тогда я писал в стиле так называемой "парижской ноты". Это было течение, руководимое именно Георгием Адамовичем, и идея этой "парижской ноты" состояла в простоте, в очень ограниченном словаре, который был сведен к главным словам, самым главным, незаменимым. Настолько хотели общего в ущерб частному, что говорили "птица" вместо "чайка", "жаворонок" или "соловей"; "дерево" вместо "береза", "ива" или "дуб". Мы считали, что надо писать стихи как бы последние, что мы как бы заканчиваем русскую поэзию здесь в эмиграции, и не нужно ее никак украшать, не нужно никаких орнаментов и ничего лишнего. Мы искали именно бедного словаря, то есть основного, без всяких орнаментов, самое основное неустранимое:

Порой замрет, сожмется сердце,

И мысли те же всё и те,

О черной яме, "мирной смерти",

О темноте и немоте.

И мнится: смутный, тайный признак,

Какой-то луч, какой-то звук

Нездешней, невозможной жизни

Пока улавливаешь вдруг.

Здесь есть слова, очень существенные для "парижской ноты": "какой-то луч", "какой-то звук" - так сказать, световое, зрительное и слуховое; но слова, означающие то, что как бы нашу жизнь пронизывает, - луч и звук вместе с темой "нездешней, невозможной жизни".

ДГ. Меня удивляет, что вы, как вы сами говорите, представитель "парижской ноты", начали писать после Второй мировой войны. Принято считать, что "парижская нота" - явление довоенное.

ИЧ. Совершенно верно. Я как бы довесок, запоздалый отклик на эту "парижскую ноту".

"Парижская нота" пошла довольно далеко по пути продолжения акмеизма, но дальше всех пошел, как писал Владимир Вейдле, будто бы я. И он уверяет, что я будто бы исчерпал эти возможности, что самые простые стихи уже написаны, писать дальше в этом духе было бы только повторением прошлого, и что я как бы уткнулся в стену и начал нечто другое.

В первой книге "Монолог" и в книге "Линии" нет стихов обогащенных, нет стихов с какими-то орнаментами. А начиная с третьей книги, "Метафоры", я начал писать более свободно, там некоторые стихи написаны свободным размером, но все-таки они очень ритмичны. Я всегда хотел музыкальности. Это не все делали. И другой представитель "парижской ноты", Анатолий Штейгер, прелестный поэт, писал несколько суховато, немузыкально и без всякой орнаментики. Правда, это звучало даже более горько, чем мои стихи, за исключением моих стихов в книге "Партитура".

В "Партитуре" есть очень грустные стихи и есть гротески. Вейдле и, кажется, Георгий Адамович отметили, что при всей "пышности одежд" моих новых стихов все-таки осталось в них главное - сосредоточенность на человеческой судьбе, на безысходности человеческого удела, всякого, на смерти. Они указали на то, что там есть все-таки верность "парижской ноте" в ее главном - в серьезности.

Голубая Офелия, Дама-камелия,

О, в какой мы стране? - Мы в холодной Печалии

(Ну, в Корее, Карелии, ну, в Португалии).

Мы на севере Грустии, в Южной Унынии,

Не в Инонии, нет, не в Тоскане - в Тоскании.

И гуляет, качаясь, ночная красавица,

И большая купава над нею качается,

И ночной господин за кустом дожидается.

По аллее магнолий Офелия шляется.

А луна прилетела из Южной Мечтании

И стоит, как лунатик, на куполе здания,

Где живет, где лежит полудева Феврония

(Не совсем-то живет: во блаженном успении).

Там в нетопленном зале валяются пыльные

Голубые надежды, мечты и желания

И лежит в облаках, в лебеде, в чернобыльнике

Мировая душа, упоительно пьяная

Лизавета Смердящая, глупо несчастная,

Или нет - Василиса, нет, Васька Прекрасная.

Как видите, у меня Лизавета Смердящая, Васька Прекрасная - это мировая душа!

Можно отметить, что в этом гротеске очень много звуков "л", которые любил Лермонтов.

Здесь есть то, против чего восставал в свое время Сергей Есенин, -глагольные рифмы. Он упрекал Осипа Мандельштама за глагольные рифмы. Потом я отошел от глагольных рифм, решил, что это все-таки слишком легко, и начал подыскивать к глагольным рифмам какие-то существительные.

Кстати, стоит отметить, что все мои книги названы словами латинского или греческого корня - всегда одно слово.

ДГ. Это потому, что вы считаете себя космополитом?

ИЧ. Совершенно верно. Я подчеркивал, так сказать, традицию человеческой культуры, в частности традицию, идущую из античности. Для меня это существенно - отсюда моя верность греко-латинской европейской традиции. Я русский поэт, люблю Россию, но, вместе с тем, люблю просто нашу общеевропейскую цивилизацию и культуру.

ДГ. Многое из того, что вы говорите, напоминает мне манифест Мандельштама - "Утро акмеизма", где высказываются как раз такие мысли. Конечно, акмеизм считается предшественником "парижской ноты".

ИЧ. Я от нее ушел, но я чуть ли не последний ее представитель. Самый типичный был именно Анатолий Штейгер. Еще было несколько человек, в том числе Юрий Терапиано, хороший поэт, но недостаточно оцененный. А в Америке, я думаю, только я один и близок, и из нее вышел. Но нельзя все время повторяться. Вот я и решил обогатить словарь и теперь стремлюсь не к этой бедности, не к упрощению, а как раз к усложнению словаря. В частности, хочу в стихи вводить слова, которых в стихах давно не было. Седьмая моя книга называется "Антитеза" в смысле противоположения моей предыдущей книге. Та называлась "Пасторали". В "Пасторалях" нет никаких гротесков, никаких совершенно. Там есть красота мира с горьким чувством обреченности и краткости нашей земной жизни. А иностранные слова существуют в большом количестве в моей книге "Композиции" и в "Антитезе", где я возвращаюсь к гротескному, сатирическому, даже сардоническому тону. Этого вовсе не было в "Пасторалях".

ДГ. Да, я считаю совершенно замечательным, что, хотя вы человек уже не молодой, ваше творчество развивается такими, что называется, "бурными темпами". О вас написано, если не ошибаюсь, около 60 критических работ?

ИЧ. Я очень рад, что обо мне так много писали, но мне кажется, что многие критики, пожалуй, не отметили самого главного - это мое желание дать музыкальную интонацию и вместе с тем совершенно обыденную и житейскую. Вот у меня стихотворение, которое начинается выражением очень житейским - "то то, то другое". Я повторил это дважды, и вышла стихотворная строчка. И вот это короткое стихотворение возвращается в моей шестой книге "Пасторали":

То то, то другое, то то, то другое,

А хочется озера, сосен, покоя.

Среди ежевики, синики, черники.

И голос души, словно тень Евридики.

И больше не прибыль, не убыль, не гибель,

А лист, пожелтелый, в надводном изгибе.

И жук, малахитовый брат скарабея,

Жужжавший в траве, от нее голубея.

Там, словно под сенью священного лавра,

Корова лежит с головой минотавра.

Египетским богом там кажется дятел,

И ты наблюдаешь, простой наблюдатель,

За уткой, которая в реку влетела,

Как в небо душа - только более смело.

Как видите, здесь образ обратный: мы всегда говорили о минотавре с головой быка, а у меня корова с головой минотавра. И там есть жук малахитовый скарабей. Все знают, что это египетские каменные жуки из драгоценных камней, священные. Были такие настоящие, живые скарабеи лазурного цвета. Их египтяне считали священными. Так вот у меня есть "малахитовый брат скарабея, жужжавший в траве, от нее голубея". Критики правильно отмечали красочность моих стихов, обилие красок и обилие образов.

В какой-то степени я имажинист. У меня очень много предметов. Это вещественная поэзия. Вместе с тем, у меня есть стихотворения, где предметы почти отсутствуют. Понемногу и постепенно вещи приобрели у меня индивидуальные черты, не общие. Я ушел, так сказать, от общего, придя к частному.

ДГ. О вас что-нибудь написано в России, или ваше имя полностью там замалчивается?

ИЧ. Вы знаете, я могу так ответить на ваш вопрос. У меня есть стихи о моей поездке в Колумбию - в такие города, как Богота или Картахена. Музей Золота в Боготе - совершенно изумительный музей доколумбийских вещей. В этих стихах я говорю о том, что умельцы, сделавшие эти поразительные фигурки из чистого золота, остались неизвестными. И потом у меня есть там такие строчки:

Ты тоже мастер золотых изделий

Из чувств и рифм, звучаний и видений.

И письменность у нас...

(Я говорил о том, что мексиканской письменности не существует или существует какая-то очень недостаточная, и вот:)

И письменность у нас, но имена

Не знает наши наша же страна.

И далее:

Не споря о бессмертии с божками,

Мы балуемся русскими стишками.

Что мы без аудитории на нашей родине? Все-таки мы пишем стихи по-русски в надежде, что они в Россию проникнут. В моих стихах нет ничего антикоммунистического и нет ничего действительно декадентского. В сущности, эти стихи могли бы быть допущены, и я надеюсь на некоторую либерализацию, на то, что мы - эмигрантские поэты - есть часть русской поэзии, что, собственно, нас из русской поэзии выбросить нельзя, и не стоит этого делать.

ДГ. Скажите, из иностранных поэтов кто на вас повлиял?

ИЧ. Я не уверен, что кто-то на меня повлиял, но у меня есть любимые стихи. И меньше любимых поэтов. Из любимых поэтов я назвал бы, если говорить о немцах, Готфрида Бенна его последнего периода. Затем Райнер Мария Рильке, Эдуард Мерике из романтиков. Потом даже Карл Кролло, но я не сторонник немецких модернистов, потому что их стихи как-то неприятно звучат, они немузыкальны. Из французских поэтов я очень ценю Жюля Лафорга, такого лунного поэта. Он похож отчасти на Аполлинера. Гийом Аполлинер и Жюль Лафорг - мои любимые поэты... Затем из современных поэтов - Жюль Сюпервьэль. Еще несколько.

Я никогда не восхищался сюрреалистами не потому, что я не люблю их странной образности, их странных видений. Нет, очень люблю, но некоторый беспорядок, звуковой беспорядок... Они как-то забывают о том, что каждое стихотворение есть все-таки звуковая структура.

ДГ. Из современных поэтов, живущих в России, не за границей, кого вы выделяете и кто, по-вашему, пользуется незаслуженной репутацией?

ИЧ. Там есть ряд поэтов очень талантливых. Я ценю Новеллу Матвееву. Я очень люблю, конечно, Беллу Ахмадулину. Мне очень интересен Леонид Мартынов. Он пишет не в моем духе, но там столько изобретательности, в частности звуковой, такая богатая образность. Интересен Евгений Винокуров. Между прочим, одно из его стихотворений явно под влиянием Георгия Адамовича, а другое под влиянием Анатолия Штейгера, то есть в обоих случаях это "парижская нота".

ДГ. Они там упоминаются?

ИЧ. Нет, они там не упоминаются. Просто ясно, что он их читал. Мешает теперь русской поэзии то, что она мало знакома с поэзией иностранной. Это бывало и раньше. Русские поэты, например, 60-х и 70-х годов прошлого века варились в собственном соку, и это очень обрезало их крылья, ограничило кругозор. Я боюсь, что в России теперь некоторые поэты не имеют доступа не только к эмигрантской, но и просто к мировой поэзии.

Евтушенко очень талантливый поэт, но он пишет очень быстро, небрежно и - публицистически. Такие его стихи, как "Бабий Яр", "Наследники Сталина", а до того - "Станция Зима", по существу, не имеющие отношения к поэтическому качеству стихов, конечно, помогли его славе.

Вознесенский тоже помог себе тем, что написал сборник "Меня пугают формализмом". Вот это свое новаторство он оправдал ссылкой на революционность Ленина, который, конечно, отверг бы его стихи с негодованием. Это совершенно очевидно. Вознесенский очень много взял от Марины Цветаевой, и хорошо сделал. Еще Пушкин говорил: "Где свое нахожу там его и беру". Этот Андрей Вознесенский очень прославился. Я не уверен, что поэтическое качество его стихов полностью оправдывает эту известность, эту славу. Есть какие-то баловни судьбы, я не завидую их славе.

Я понимаю, что у меня биография совершенно иная и, кроме того, нет большого голоса.

ДГ. А из поэтов-эмигрантов кого бы вы назвали?

ИЧ. Я всегда очень любил Георгия Иванова, даже его ранние, петербургские еще стихи, стихи времени "Цеха поэтов" и журнала "Аполлон". Это были стихи эстетские, стихи сноба. Георгий Иванов всегда был снобом и эстетом и им остался. В этом я ничего плохого не вижу. Есть снобизм умный и есть глупый. Иванов всегда писал не то что женственно, но и не мужественно.

Это были прелестные стихи, и вовсе не декадентские, и без всякой, так сказать, однополой любви, без всякого гомосексуализма (как некоторые стихи Михаила Кузмина), стихи очень эффектные, очень изящные. И вы чувствовали, что поэт поставил перед собой задачу написать красивые стихи.

Слово "красота" теперь, конечно, скомпрометировано, и все избегают его, пытаются как-то иначе определить его сущность. Но по существу красота - это все-таки то, о чем мы все время думаем, когда пишем стихи, или чем мы как-то проникнуты. Так вот, Георгий Иванов был одним из моих любимых поэтов и им остается.

Я с ним встретился, и он взял мой сборник и статьи, сказавши про статьи: "Это каша, но это творческая каша", и устроил их в парижском журнале "Числа", который издавал ученик Гумилева Николай Оцуп, тоже член "Цеха поэтов". Оттуда, так сказать, и идет мой "творческий путь".

Некоторые считают, что мы - эмигрантские поэты, лишенные России, -как бы уже не говорим от ее имени. Я все-таки думаю, что мы говорим от имени вечной России, хотя мы лишены всякого влияния.

ЮРИЙ ИВАСК

13 марта 1986 года Юрий Павлович скончался от сердечного приступа, Это случилось за две недели до того, как мы с ним договорились встретиться и провести интервью. Незадолго до кончины, готовясь к нашему интервью, Юрий Павлович прислал мне подробное письмо с изложением его писательского кредо. Я привожу его - с некоторыми сокращениями - вместо несостоявшегося интервью.

Амхерст, штат Массачусетс, США

1 февраля 1986

Семья

Мой прадед по отцу - эстонский мельник. Дед - агроном, женился на немке, и в семье говорили по-немецки. Отец юношей покинул Прибалтику, обосновался в Москве и совсем обрусел. Женился на моей матери, урожденной Фроловой. Она дочь московского ювелира и принадлежала к так называемому именитому купечеству Живаго - из настоящих Живаго. Наша семья никогда не покинула бы Россию, если бы не голод, холод и террор. Мне было 13 лет, когда мы переселились в Эстонию, где я прожил более 20 лет. Тринадцатилетний мальчишка - белый лист. Но и в отрочестве я хорошо знал: я только русский, и почти не общался с эстонцами. Я навсегда остался без русского пространства под ногами, но моей почвой стал русский язык, и моя душа сделана из русского языка, русской культуры и русского православия.

Италия

Чувствую себя кровно связанным с Западной Европой и в моих стихах постоянно воспевал все европейские нации. Как-то даже страстно полюбил малоизвестную русским Португалию, но более всего утвердился в италофильстве. 1 октября 1980 года мне посчастливилось: я был представлен папе Иоанну Павлу Второму на площади Святого Петра. Я поднес ему русские стихи, ему посвященные. Люблю католичество, но, конечно, остаюсь православным.

Иммиграция в США

Осенью 1949 года я, вместе с моей покойной ныне женой Тамарой, переехал в Америку, а через 5-6 лет мы стали американскими гражданами. Я благодарен Америке: только здесь я смог заняться любимым предметом: русской литературой... Получил докторат в Гарвардском университете и до моей отставки в 1977 году преподавал русский язык и литературу в университетах Калифорнии, Канзаса, Вашингтона и, последние годы, в Массачусетсе. Но Америку не воспевал. Впрочем, есть и исключение. Я посвятил немало стихотворений Эмили Дикинсон. Она, по-моему, гениальный поэт. Парадоксально, что эта американка была на редкость антидемократична. Лет двадцать не выходила из своего дома и не принимала гостей. Какая-то благоприятная звезда привела меня в город Амхерст, где жила Эмили. Это полустишие кажется мне лучшим из того, что я написал: "Еще ее июль...". Здесь так называемый гиатус - запретное для поэтов столкновение гласных и полугласных... Моими стихами я всегда недоволен, а этими горжусь. Эмили остается для меня живой. Иногда я с ней гуляю в стихах:

Осенне-ясная чеканка

Ладошки звездной на виду.

Эмилия - сестра-беглянка,

Я с вами под руку иду.

Мексика

Обожаю Мексику. Семижды ездил туда. Мексике я обязан тем, что, пусть и очень по-книжному, можно назвать углубленным пониманием жизни. В городе Сан Мигель де Альенде я увидел полураскрытую калитку и нерешительно вошел во внутренний дворик-патио. Поразили меня два столь противоположных запаха. Одна ноздря уловила запах розы, а другая -детских пеленок. Какой контраст! И я понял, что давно уже воспринимаю все в противоположностях, и вот родилась моя мексиканская строчка -оксюморон:

Запах розы, мочи и вечности...

Да, в этот момент я был вне времени, в какой-то вечности. Это был мой удивительный, ошеломляющий, экзистенциальный момент жизни.

Я также написал цикл стихов "Завоевание Мексики". Написан этот цикл валким стихом раешника, который Пушкин использовал для комических, но и жутковатых стихов о Попе и его работнике Балде. Трое фантастических русских - речистый старик Еремей, тихоня Иванушка и Золушка - чуть ли не с неба падают в Мексику. Все они хлысты, и я давно ими интересуюсь. Они же своего рода христиане-анархисты. Неожиданно и мирно они завоевывают Мексику. Только недавно я понял замысел этой моей поэмы. В юности я верил в мессианистические грезы Достоевского: Русь спасет мир! (Теперь так не думаю.) Отталкивался от коммунистического мессианизма, идущего от Красной Москвы. И вот мой былой мессианизм я бессознательно проецировал на Мексику... Ритм сказа, раешника - "потешный", это ведь вроде рифмованной прозы, но есть и "серьез". Вот две строчки из моего "Завоевания Мексики": обращение к так называемым мексиканским кристерос - христовцам.

Вставайте, братья-кристеры,

Той же мы самой веры.

Провозглашаю я, Еремей:

Вива Кристо Рей!

(Да здравствует Царь Христос!)

Наши земли и воды,

Залежи, заводы.

Не капитализм и не коммунизм.

Скорее всего - анархизм.

А эта строфа переходит в плясовой мотив, чуть ли не в трепака. Вот она, новая тропическая Мексика, завоеванная тремя русскими:

Царство, а вольная воля,

Работали, разыгрывая роли,

Орфей: пилот и шофер.

Пифагоры: тракторист и шахтер.

Три дня работы, четыре дня праздник.

Каждый Святого Духа проказник,

Тонанцинтла ангелов и голубей.

Танцует и царь Еремей-Берендей.

Религия

Есть нечто выше и России. Это Бог, церковь - и для меня единая: на Востоке - православная, на Западе - католическая. Перенимая английскую терминологию - считаю себя в поэзии метафизиком. О Христе нигде в стихах не упоминаю. Христос - высшая святыня. Христос - живая история... Но вся история европейского и американского человечества для меня христианская история, отмеченная великими ересями. В прошлом это ереси арианства, монофизитства. Позднее - до сих пор существующий, но духовно оскудевающий протестантизм. Последняя ересь - и очень опасная - коммунизм. Уповаю: и эта ересь будет преодолена.

Лет 25 тому назад я побывал на Афоне, где провел две недели:

Сияя и голубея,

И милуя, и маня,

Полуденная Эгея

Усыновила меня.

Есть мне в чем каяться, но покаянных стихов слагать не умею. Мое христианство - радостное, порхающее - коренящееся на земле, но и с надеждой, что в другом мире земля та, преобразившись, как-то продолжится. Там будут розы, но и лопухи, даже акулы, не ставшие вегетарианцами...

Не нужно никакой окончательной гармонии. Все течет, сказал Гераклит. Хотелось бы, чтобы и в вечности все текло, двигалось. Покой Нирваны мне даже ненавистен. Коммунизм подавляет личность, а буддизм личность начисто отрицает.

В стихотворении "Чего душонка хочет" я пишу:

Дали бы расте-рянной душонке

Работишку кой-какую там.

"Там", то есть на том свете. Далее:

Чтобы до седьмого пота гонка.

Голуби, павлины, фимиам.

Замухрышка-Золушка-чухонка

Строила бы тоже Божий храм.

Я не раз писал о том, что высшая и кровная задача человека: быть соратником Творца. Так думал не только Бердяев. Так учил и апостол Павел в "Послании к Римлянам": мы, говорил апостол Павел, дети Божии, сыны Божии, наследники Божии, и тварь с надеждой ожидает откровения сынов Божиих, то есть людей. Это значит: нам следует помогать Господу, радовать Его. Поэтому:

Споспешествуй Творцу. Печенки не щадя.

И селезенки: прей, седой, богорабочий.

А голос издали: - Иди ко мне, дитя...

Еще труды и дни. Еще мечты и ночи.

Одно из моих верований, которое я часто выявлял - выражал в поэзии, может быть суммировано в этих двух стихах поэта-странника Александра Добролюбова:

Неба нет и не будет вовек,

Пока мир весь в него не войдет.

Это эпиграф к моему "Играющему человеку".

Иногда говорю так: Творец отводит человеку некоторый участок земли в ином мире, в котором человек должен насадить рай из земных вещей, будь то роза или сорная трава, из ароматов, но иногда и из вони, смрада. Это моя гипотеза.

Место в эмигрантской литературе

Вы, Джон, причислили меня к "первой волне" эмиграции - Гуля, Седых и меня. Это неверно: я, как Чиннов, нахожусь во "второй волне". Да, начал писать и печатать до войны, но опять-таки, как Чиннов, НАШЕЛ СЕБЯ в поэзии поздно, уже в Америке.

Язык

Отмечу, и еще буду говорить об этом: мой метафизический язык включает архаику. Например, глагол "споспешествовать", но и контрастное просторечие: прей. А печенка-селезенка встречается в ругательствах. Но, по-моему, уместны они в метафизике. Полустишие: "Иди ко мне, дитя" -отзвук молитвенного стихотворения английского метафизика лорда Джорджа Херберта:

I heard a calling,

And I replied: My Lord *.

*Я слышал зов и ответил: "Мой Бог" (англ.).

Традиции

А труды и дни ассоциируются с древнегреческим Гесиодом. Почему бы нет? Наш эллинист Зелинский и поэт Вячеслав Иванов утверждали, что античное язычество было вторым Ветхим Заветом, предшествуя Новому Завету Христа Спасителя.

Россия

Отмечу: самые православные стихи в русской поэзии написаны евреем Осипом Мандельштамом. Его считаю русским поэтом, равным только Державину и Пушкину. Мой незабвенный друг и учитель покойный Александр Шмеман утверждал, что он так верно и проникновенно понял православную литургию.

Три года тому назад мне удалось съездить в СССР. В Москве, около Третьяковской галереи, встретился с одним замечательным ученым и поистине мудрецом. Медленно скандируя, мы прочли с ним дуэтом эти стихи Мандельштама:

И Евхаристия как вечный полдень длится,

Все причащаются, играют и поют,

И на виду у всех божественный сосуд

Неисчерпаемым веселием струится...

Имя участника этого дуэта сообщить не могу.

Моя Золушка образов России. Она - замарашка, прачка - как будто неудачница. Но она же царица - двойник императрицы Елизаветы Первой, которая забавно-безграмотно подписывалась: "Елисавет". Быстрый ритм в этих стихах подсказан дольниками Кузмина в цикле "Форель разбивает лед". Позднее Ахматова в том же ритме слагала шестистишия в своей "Поэме без героя".

Виделось и слагалось мне в этих стихах светлое будущее России:

Это масленица России,

Умолкает Иеремия

У своей роковой реки.

Понесла воздушная тройка,

Ты лицо свое приоткрой-ка,

Залюбуются дураки...

Новая свободная и верующая Россия привиделась мне и в моем цикле "Играющий человек".

В этих стихах слышу голос Искусителя. А если от России останется одна солома... и она "не окажется у Бога дома". И останется от нее пустое место. Но отвечаю Искусителю: "Отыди, Сатана! На волю: раб!"

Еще одно видение обновленной России. Это обывательская Россия: я вообще сторонник мещанства, о чем я говорю в последнем сборнике стихов: "Я мещанин". Но некоторая обывательщина может быть совместима с верой, с духовностью. Вот два семистишия из "Играющего человека":

Медово-розовое, величаний,

Струится миро, медля в унисон.

Теките, храмовые христиане,

К обедне. Кроткий сотрапезник: Он.

(Он - Христос, но по имени называть Его не осмеливаюсь.)

Пусть обыватели: семья, заботы,

Геранью счастье. Свечками щедроты,

Сияющие, Слову бытия.

Таврида вин. Украина: пшеница.

Земля и небо равномерны тут.

В раю равнина та же колосится

И те же виноградники растут.

Ей, в Иерусалиме кулебяка

Расейская, и ты уже не бяка...

Скажите: отчего часы не бьют?

Здесь Россия переносится и в иной мир. Здесь высказываю одну из моих постоянных розановских мыслей.

Собственные стихи

Моя поэзия очень интеллектуальная, иногда весьма книжная. Но вместе с тем, я хорошо знаю, что поэзия, по слову Стефана Малларме, не делается из одних только мыслей. Иначе говоря: идея должна стать эмоцией и в этом виде может войти в поэзию, но, конечно, не мне судить о моих стихах.

Стихи вдруг приходят неизвестно откуда, говорила Марина Цветаева. То же самое говорили и другие поэты.

Для моих циклов - мексиканского или "Играющего человека" - у меня был какой-то план. Но каждая или почти каждая строка вдруг слышалась, и я приискивал к этому спонтанному стиху - другие, и иногда приискивал неудачно.

Все же, и у интеллектуальных поэтов, включая меня, непроизвольный словесный жест предшествует логике...

Влияния

На меня повлияли английские метафизические поэты, но больше всего воздействовали на меня русские писатели и поэты. Из прозаиков Достоевский, а не Толстой или Чехов. Влиял забытый Константин Леонтьев с его жадными глазами, о нем я и написал объемную монографию по-русски.

Еще больше воздействовал Василий Розанов. Я издал его избранные сочинения в издательстве имени Чехова, с длинным предисловием. Один из моих неофициальных, утаиваемых русских друзей, еще лет 10 тому назад, совсем молодым человеком, писал мне из Москвы, что изданный мной Розанов и мое введение его совсем потрясли. Перевернули. Розанов не учитель жизни, но замечателен тем, что в самых как будто исключающих явлениях и предметах видел какую-то свою живую правду. Был он реакционер и иногда революционер, христианин, но противник христианства. У Розанова, с его неподражаемым русским языком - вроде вяканья протопопа Аввакума, - я нахожу страстную апологию жизни. Здесь он договаривался до парадоксов. Страстный курильщик, он хотел курить и на том свете. Необычны и так живы его образы земной красоты. Например, писал: счастье в том, чтоб после купанья съесть русский малосольный огурец с усиками укропа. Розанов наш последний русский гений, хотя замечателен и Бунин.

Мне было девять лет, когда летом, на даче, я увлекся одой Державина на рождение порфирородного отрока. Нравилась громкость звуков и некоторая непонятность из-за искусственной расстановки слов:

С белыми Борей власами

И с седою бородой,

Потрясая небесами,

Облако сжимал рукой.

Кто Борей?.. Но как звучно. И я ходил в лес, где, подвывая, читал стихи. В семье же меня высмеивали: язык Державина устарел...

В юности, в 20-х годах, я увлекся поэзией Марины Цветаевой. С ней я переписывался, и ее письма ко мне изданы. В декабре 1938 года я встретился с Мариной Ивановной в Париже. Это была встреча с богиней, хотя я отлично видел, что она "некрасива" (на мой взгляд), пристрастна. Только богиня-муза могла так отчеканить пальцем по мраморному столику в парижском кафе: "Мне никогда-а не было ни до чего дела, кро-ме поэзии".

Восхищаясь Цветаевой, я снова вернулся к моему детскому обожанию Державина. Оба они гремели, а Гаврила Романыч даже рычал. Их барокко вдохновляло. Их язык - отчасти архаичный, но смешанный с просторечием, как-то повлиял на мои собственные вирши. Державинское громогласие, барочная динамика, как и барокко английских метафизиков, -это явления большого размаха и стиля мужественного. Этот стиль я обнаруживаю в стихах поэта из поколений сыновей - говорю это с точки зрения моего возраста. Это Бобышев. Он тоже вдохновляется державинщиной, и он динамичен и мужествен в своих замечательных "Русских строфах", и дружба с ним меня радует. Он петербуржец, выросший в Ленинграде, и уже шесть лет живет в Америке.

Люблю увлекаться в поэзии. Недавно познакомился со стихами Ирины Ратушинской. Ее приговорили к семи годам Гулага в Мордовии. Какой позор! Жалею ее, но и восхищаюсь некоторыми ее стихами, и не потому, что жалею.

Мне всегда не хватает Цветаевой, но я уверен, что она тоже восхитилась бы хотя бы этими двумя стихами Ратушинской. Вот что она говорит о весне:

Как в объятьях душила, бестия,

Как лечила - не умирай!

Сколько здесь молодости, вызова, задора в этом "верхнем до" лирического регистра.

Я стар, но до сих пор открыт новым впечатлениям: в особенности же -в поэзии.

О так называемой "парижской ноте" 30-х годов

Эта нота была нотой Георгия Адамовича. Он утверждал: мы - дети эмиграции, которые смутно помнят Россию, живут на чужбине. Родной язык усвоили, но все же их русский словарь ограниченный. Они должны писать просто, не могут экспериментировать в поэзии, да это и не нужно. Пишите только о самом главном, учил Адамович: о любви, о жалости, о смерти. Из парижских поэтов выделялся Анатолий Штейгер, ему "парижская нота" удавалась. Я чувствовал правоту Адамовича, но не мог по-настоящему увлечься унынием парижан Монпарнаса. Стих их казался бледным, эклектичным. Куда ближе была Марина Цветаева.

О Мандельштаме

Все больше убеждаюсь - у нас было только три великих поэта: татарин Державин, мулат Пушкин и еврей Мандельштам. Но все, конечно, прежде всего русские. Эти стихи Мандельштама можно отнести к нему самому:

Наше мученье и наше богатство,

Косноязычный, с собой он принес

Шум стихотворства и колокол братства,

И гармонический проливень слез.

Посещение России

После выезда с родителями в Эстонию я побывал в Пскове, который вместе с Эстонией входил в оккупационную зону Германии. Печальное было время.

Летом 83-го года я неожиданно провел две недели в Ленинграде и в Москве. Слетал туда с французской экскурсией из Парижа.

Меня потряс Санкт-Петербург в Ленинграде. Незабываемое утро на Стрелке Васильевского острова. Эта чудовищно широкая, враждебная, но прекрасная Нева. А напротив барочное чудо - Зимний дворец, выстроенный по плану гениального Растрелли.

Я ведь уроженец Москвы и хорошо помню: у нас в Москве говорили -Петроград нерусский город, там плохо говорят по-русски. Произносят: кишки, а надо говорить кишки. Но с юности я мысленно изменил родной Москве и постоянно мечтал о Петербурге. Мне он даже снился, но я быстро просыпался, и видение исчезало.

Я шептал на Стрелке:

Люблю тебя, Петра творенье...

И Мандельштама:

А над Невой посольства полумира,

Адмиралтейство, солнце, тишина...

Мне казалось - у меня сердце разобьется от этого счастья. Прежде Петербург виделся мне отрицательно - глазами Гоголя, Достоевского, Блока это город туманов, вообще плохой погоды. А во дни моего пребывания в Петербурге каждый день сияло солнце. Мне казалось, Пушкин и Мандельштам не позволили портить погоду тем трем - Гоголю, Достоевскому, Блоку.

У меня немало стихов о Петербурге. Вот одно из них. Это город гениального зодчего Бартоломео Растрелли и Св. Ксении Петербуржской. Буду каждую строфу коротко комментировать:

ОДА ИЗГОЯ

Нева и Невка... Мойка... Изобилие:

Взад и вперед кочующей воды.

Стихия. Воля вольная... Насилие:

Явление естественной беды.

Раскидано размытое величие.

Иголочкой игла и шило - шпиль.

У чудо-ночи белой безразличие...

Охотнички: ату Россию! Пиль!

Свое болотце да и всю Империю

Не охватили циркули Петра...

Обителью высокопарной меряю

Той бело-синей, Смольной - до утра.

Зря в пятиперстие и пятисвещие,

Развейся, достоевский мутный сон!

Еси молитвенное благовещее

Хождение-кружение колонн.

А мера большая - Святая Ксения.

Часовенка. Крапива. Лопухи.

Спасется ею от уничтожения

Град оный... Или лгут сии стихи?

Чудная-чудная несла кирпичики

И строила неведомое нам.

Не яблочко печеное, а личико.

Вы фрейлина у Приснодевы там.

Санкт-Петербург - Амхерст

Июль - август 1983

Стихотворение называется "Ода изгоя", то есть отщепенца, изгнанника, эмигранта.

Строфа I. Явление естественной беды - петербургские наводнения.

Строфа II. Нева уменьшает размеры многих петербургских зданий. Адмиралтейская игла кажется (со Стрелки) иголочкой, а шпиль Петропавловской крепости - шилом. Ату Россию! Пиль! Здесь имею в виду врагов России - в особенности многих литераторов "третьей эмиграции". Для некоторых из них Россия - жаба или сука.

Строфа III. Имперский город Петербург не мог охватить всю Россию... Вот и произошла революция. Бело-синяя обитель - это чудо из чудес Бартоломео Смольный монастырь (не институт). Как он - итальянец, в юности живший в Париже, - понял православное зодчество! В нижнем ярусе храма коринфские колонны идут крестным ходом вокруг здания, они то отступают, то наступают, не стоят в одном ряду, как в классических зданиях. А четыре купола сжимают главный купол и стремятся с ним к небу - поют Христос воскресе. Есть у меня статья об этой церкви.

Строфа IV. Пятиперстие и пятисвещие куполов - смотри выше. Мутный сон это Петербург трех, и к ним еще можно прибавить Андрея Белого. Они Петербург оклеветали... но и, признаю, клевета их тоже гениальна.

Строфа V. Град Петров, который прокляла московская царица: быть Петербургу пусту, - спасен Блаженной Ксенией, жившей в середине 18 столетия. Я был на ее могиле - на Смоленском кладбище... Молился там. Мои друзья в Советском Союзе радуются, что Ксения была причислена зарубежной церковью к лику святых.

Сколько надписей (граффити) на стенах часовенки у ее могилы. Например: "Спаси сына в Афганистане". Ксения любила ходить на стройки Питера и носила туда кирпичики. Да, она чудная и чудная. Верю, что Петербург... "Быть Петербургу цельну", - писал я в другом стихотворении.

Рано состарилась. Лицо походило на печеное яблочко (как у моей московской няни). Почему она будет фрейлиной у Приснодевы? Это слово Св. Серафима Саровского одной из верных его овец. Почему так? Предполагаю: Ксении мог видеться императорский двор в Царствии Небесном.

Культура

Набрана в типографии моя последняя книга стихов "Я мещанин". Пушкин писал о себе иронически: "Я - мещанин". А я говорю всерьез - я мещанин.

Мещанин не обязательно пошляк. Мещанин, мелкий буржуа - оплот современного общества. И я такой вот мелкий буржуа. У меня свой домик в Амхерсте. У мещанина могут быть и духовные запросы. Отмечу: меня никто никогда мещанином не называл... Этим названием я отчасти эпатирую...

Самиздат

Видите этот толстый томик. Это собрание моих стихов. Машинопись -самиздат, 420 стр. Я иногда шутя говорю - я советский писатель, правда неофициальный.

Критики

Обо мне сочувственно писал Адамович, хотя стихов моих едва ли любил. Хвалил по дружбе. Георгий Викторович часто говорил: дружба выше литературы. Мое стихотворство одобрял Владимир Вейдле, но не думаю, что ему на самом деле нравилось мое подчеркнуто дисгармоничное барокко. Горжусь отзывом одного москвича (напечатанным в "Вестнике РСХД"): он хорошо понял мой цикл стихов "Играющий человек". Подзаголовок его статьи: "Игра пера и подвиг вдохновенья". Основательный очерк о моей поэзии написал мой коллега, профессор Ласло Дьенеш. По-английски обо мне писала Темира Пахмус.

Последнее желание

Хотел бы переиздать моего "Играющего человека", а также очень хотелось бы издать сборник статей под заглавием "Похвала Российской поэзии". Мои статьи разбросаны по журналам. У меня свой подход к литературе: отчасти формальный, стилистический, но я даю и характеристику данного писателя и поэта. Создаю миф о нем.

ПРОЗАИКИ, ПУБЛИЦИСТЫ, РЕДАКТОРЫ

РОМАН ГУЛЬ

Колледж Парк, 1982

ДГ. Роман Борисович, в 20-е годы вы в Берлине работали в разных периодических изданиях...

РГ. В периодических изданиях я работал, и я работал в библиографическом журнале "Новая русская книга". Я был там секретарем издательства, профессор Ященко был редактором. Мой журнал длился я уже не помню сколько - года два-три, а перед этим я работал в журнале "Жизнь", и это было еще раньше, стало быть, в 21-м - 22-м годах. Редактировал его Владимир Бенедиктович Станкевич - бывший комиссар ставки Временного правительства. Потом я работал в Берлине, в газете "Голос России", ее издавал Шклявер и после него Крымов. Но работал в газетах я недолго, мало для них писал. Одно время потом работал в бульварной газете "Время", издавал ее знаменитый Григорий Наумович Брейтман, редактор киевских, если не ошибаюсь, "Последних новостей". Это была еженедельная такая очень буржуазная газета, но там можно было всегда перехватить несколько марок. Мы с ним были в очень хороших отношениях, и мы, молодежь тогдашняя, - я, Офросимов, Корвин-Петровский, Иванов - мы к нему часто приходили, давали ему фельетоны, статьи, я уже не знаю, что там было. Потом я работал в "Накануне" как редактор литературного приложения: это было с 23 по 24 год, когда "Накануне" приказало долго жить. До меня литературное приложение редактировал Алексей Толстой; когда он уехал в советскую Россию, я редактировал приложение примерно год. Вот приблизительно все русские издания, где я работал.

Потом я работал в немецком издательстве "Таурус", оно издавало и русские книги. А потом я больше писал русские книги, так как мои русские книги переводились довольно хорошо. Ну, например, "Азеф", который первоначально назывался "Генерал Бо", переведен на 9 или 10 языков, и все издательства платили, в особенности немецкое издательство платило хорошо, так что я перебивался кое-как. "Тухачевский, красный маршал" был переведен на многие языки - на скандинавские, на французский, немецкий, английский и т. д.

ДГ. Какие были тиражи ваших книг в 20-30-х годах на русском языке?

РГ. Видите ли - тиражи всегда были тайной издательства. Моими издателями были Абрам Саулович Каган, который до сих пор живет где-то в Нью-Йорке, у него есть здесь издательство "Юниверсити-пресс", и Яков Ноич Блох. "Петрополис" - так называлось это издательство. В былые времена они открыли издательство в Питере, и там издавали очень хорошие книги, всех русских поэтов - Гумилева, Ахматову, Георгия Иванова, Мандельштама - это были их издания. Ну, и люди они были очень милые, но тиражи всегда были тайной издательства, я никогда этого не мог знать и предпочитал всегда от них получать аванс, а остальное было чрезвычайно проблематично. Но первое издание "Азефа" разошлось в 6 месяцев, они должны были выпустить второе издание в одном томе. Как я ни допытывался, так я до гробовой доски, вероятно, не узнаю его тиража.

ДГ. В книге "Я унес Россию" вы с одобрением цитируете Зинаиду Гиппиус: "Мы не в изгнании, мы в послании". Как вы понимаете это послание?

РГ. Я думаю, что это было совершенно правильное высказывание, потому что русская эмиграция - явление небывалое. И в то время, как в Советском Союзе русская культура уничтожена под корень, физически истреблены представители русской культуры, все те, кто не подходили под Маркса, Ленина, Сталина, да и многие книги по тому знаменитому Декрету, который издала Крупская, были запрещены к пользованию публично в библиотеках; так что задачей эмиграции действительно оказалось сохранение эмиграцией старой русской культуры, и ее сохранение во всех странах Европы - Берлине и, главным образом, в Париже - в этом смысле это было послание для будущего, эстафета для будущего.

ДГ. Некоторые из ваших книг были изданы в Советском Союзе в 20-х годах. Это было трудно тогда?

РГ. Это не было трудно, потому что их провели мои друзья, советские писатели, которые приезжали в Берлин. Это был, главным образом, Илья Груздев, знаменитый комментатор М. Горького. Как Эккерман при Гете, так Груздев при Горьком. Ну, и Константин Федин тоже, будущий страшный генерал, был вполне приличным человеком и моим большим другом. Тогда времена были либеральные и эти книги могли пройти, правда, очень скоро они все оказались в запретных фондах.

ДГ. Их и здесь невозможно найти.

РГ. Да, их и здесь трудно найти. И "Ледяной поход" попал в запретные фонды, хотя вначале они его трактовали как разоблачение белого террора, что было, конечно, ерундой. Это было разоблачение всей нелепости и всех ужасов гражданской войны. И под конец они сообразили, вероятно, что это все-таки неподходяще, и "Ледяной поход" также попал в запретные фонды. Об этом мне рассказывали многие советские писатели, в частности, Солженицын упоминал, что, когда он был еще свободен в Советском Союзе, после успеха его "Ивана Денисовича", ему были открыты фонды, он там нашел все книги, которые ему понадобились, даже книги, изданные за границей, как, например, "Дзержинский", что является, конечно, страшной контрой... Я удивился и спросил: "Александр Исаевич, как вы упоминаете мою книгу в "Архипелаге ГУЛАГ"?" Он говорит, что "вот в запретных фондах я ее прочел, ну и "Ледяной поход" там был". "Ледяной поход" там, надо сказать, имел очень большой успех, и у меня был письменный отзыв Максима Горького и Айхенвальда и тогдашних многих писателей.

ДГ. Вы видели все три волны русской эмиграции. Что вы скажете об отношениях между ними?

РГ. Отношения, видите... Отношения первой и второй эмиграции, по-моему, очень в конце концов хорошие. Мы, собственно, слились, хотя вначале это было довольно трудно. Но я принадлежал к той группе эмигрантов, которая в Париже как раз и работала именно над помощью второй эмиграции, которая, явившись в Париж, оказалась совершенно беспомощна, и у нас была группа небольшая: я, Мельгунов, Херасков, из Америки нам помогали Николаевский, Зензинов деньгами, одеждой... И мы организовали такой комитет, что ли, помощи второй эмиграции и многим помогли, и я знаю, что одному помогли даже бежать из Европы в Южную Америку, а там помогали устройством на работу, одеждой, деньгами, всем, чем можно.

Я в этом отношении, может быть, не являюсь таким типичным представителем эмиграции, потому что у меня всегда было отвращение ко всяким перегородкам между людьми. Я встретил вторую эмиграцию так же, как и третью, - с открытой душой: люди как люди, человек как человек, но, конечно, все же психологически между первой эмиграцией и второй, и особенно третьей, конечно, есть большая разница. Это естественно: ну, третья эмиграция вся выросла в Советском Союзе, в то время как мы все сложились и выросли при Его Величестве Государе Императоре. Совсем две вещи разные. С третьей эмиграцией отношения, конечно, сложнее, потому что они дальше от нас стоят, но в то же самое время и с представителями этой эмиграции у меня лично самые хорошие отношения, и я не люблю перегородок, вы знаете.

ДГ. Но вы ведь в "Новом журнале" очень мало печатаете людей из третьей эмиграции.

РГ. Что вы! Мы печатали из третьей эмиграции... Я как-то даже составил такую рапортичку, ну, довольно много, я скажу, что третья эмиграция немножко нас сторонится, создав свои журналы, что, по-моему, слегка, так сказать, отличается - это особая статья, но я печатал очень много, в частности того же Бродского, когда он еще был в Советском Союзе; а тут у третьей эмиграции мы печатали довольно много: Кротков, если его можно отнести к третьей эмиграции, Кузнецов. Нет, довольно много.

ДГ. Вы уехали из России почти 65 лет назад...

РГ. Я уехал из России, вернее меня вывезли из России, чему я очень рад, кстати сказать, 1 января 1919 года. Мы пересекли границу Германии. Я был выслан Украинской директорией и немецким командованием в Германию. Нас спасли от неминуемого расстрела. Большевики наседали на Киев, а я сидел в тюрьме, в педагогическом музее, который был сделан тюрьмой для всех тех солдат и офицеров, которые были арестованы Петлюрой. Ну, вот мы там сидели, досиделись до самого конца. И когда нас осталось всего 500 человек, какой-то генерал по фамилии чуть ли не Вестфален, но это был не Вестфален, конечно, а какой-то другой, понял, что мы погибнем, нас расстреляют, конечно, когда большевики вступят, большевики напирали и везли целую чрезвычайку во главе с Лацисом и Португейсом, там пощады не было; ну, и вот немцы нас вывезли по соглашению с украинцами, и 1 января 1919 года я пересек границу Германии, чему я был очень рад. С тех пор началась моя эмигрантская жизнь. Теперь считайте: от 82-х отнимите 19, это сколько будет? 63...

ДГ. Что вы думаете о советском русском языке?

РГ. О советском русском языке я думаю то же самое, что и Корней Чуковский. Вы знаете, некоторые слова в советском русском языке, по-моему, очень удачны и хороши, они вошли в жизнь. Ну, скажем, слово "перекур". У нас такого слова не было в армии, а Солженицын, например, употребляет. Это ведь блатное выражение: "Это дело перекурим как-нибудь". Это, по-моему, хорошо, но многое очень меня, старого эмигранта... многое режет мне слух: например, всегда в былые времена говорилось: "Написал письмо ему по такому-то адресу", а в Советском Союзе говорят: "на адрес". Почему, я не знаю. Я остаюсь при старом, конечно, дико было бы написать... Но советский канцелярит, который так беспощадно исхлестал Корней Чуковский, - это нечто ужасное, по-моему, совершенно прав был Чуковский. Ну, тут, видно, ничего не поделаешь.

ДГ. Вы пишете, что нет уже русской интеллигенции, а есть советская образованщина...

РГ. Да, это я повторяю то, что говорил Солженицын, и я думаю, что это совершенно правильно. Образованщина советская... Конечно, нельзя сказать так на сто процентов, например, Сахаров - это, разумеется, высший класс русской интеллигенции, и Солженицын, и Шафаревич, и многие другие. Но в массе своей, по-моему, образованщина эта захлестнула русскую интеллигенцию, и это естественно, потому что ведь все же росло и все растет на марксизме-ленинизме, и тут того широкого кругозора, который был у старой русской интеллигенции, его не получается, его нет просто-напросто.

ДГ. Какое будущее вы тогда видите для русской культуры вообще и для советской культуры в частности?

РГ. Я очень пессимистично настроен, вообще апокалипсически, если хотите знать: может быть, это моя мания, я не знаю, но без какого-то мирового катаклизма я не вижу будущего. Ибо советский режим ни к какой эволюции не склонен, мы это видели на протяжении десятилетий. И все эти попытки якобы эволюции были все фальшивые. Тот же НЭП был военной хитростью Ленина. В Советском Союзе многие поверили, и за границей поверили. Я был в те времена сменовеховцем, который тоже поверил. В литературе, в искусстве была относительная свобода, тогда можно было поверить, тогда думалось, что вот еще немножко, и будет поворот к национальному правовому государству. Но сейчас, после коллективизации, после всех этих великих строек и перестроек, я не вижу, чтобы они могли, даже если бы захотели, повернуть куда-то в сторону либерализма. Уже сейчас появляется какой-то оптимизм к Юрию Андропову, моим американским друзьям кажется, что Андропов куда-то повернет. Я думаю, что, кроме чекистского подвала, он никуда повернуть не может.

ДГ. Кому вы думаете передать "Новый журнал", какие у вас планы относительно журнала?

РГ. Видите, планов у меня, конечно, мало, потому что я человек убеленный сединами. Мне 86 лет, и я очень хотел вначале, когда появилась третья волна, передать кому-нибудь из них. Я говорил с Владимиром Максимовым, он отказался, оказывается, он уже ангажирован в "Континенте", я этого не знал. Я говорил с Виктором Некрасовым, он отказался. Я говорил еще кое с кем, они отказались, и когда все отказались, то мне пришлось продолжать тащить самому, и я не вижу совершенно возможностей передать кому-то ведение журнала, потому что людей моего призыва, моей культуры, извините за выражение, очень мало, то есть первая эмиграция вымирает. Кому перейдет "Новый журнал", я не знаю. Я думаю, что он умрет с моей смертью.

ДГ. Вы стремитесь, когда вы выбираете рукописи, создать какой-нибудь особый профиль "Нового журнала"?

РГ. Это советское выражение, мы так никогда не говорили, хотя говорим теперь. Если хотите, есть свой профиль, есть свое лицо: этот журнал ведется в традициях старых русских толстых журналов. Мой журнал - это преемник парижских "Современных записок", и в этой традиции мы и ведем. Поэтому я публикую все, что стоит на определенной, ну, культурно высокой линии; например, такие вещи, какие публиковались в журналах третьей волны, очень многие я бы просто не мог публиковать, а если бы я опубликовал, то получил бы сотни отчаянных и ругательных писем от моих читателей.

ДГ. Ну, чего бы вы не стали печатать в "Новом журнале"?

РГ. Есть такие вещи, которые просто-напросто порнографические. И наш читатель, он к этому не привык.

ДГ. Вы Лимонова имеете, что ли, в виду?

РГ. Лимонов у меня был и предлагал что-то такое, но он успеха не имел. Лимонов, Мамлеев и прочие там... Все эти попытки как-то оседлать коня литературы на порнографии я понимаю, и этим можно сделать какое-то "имя" под названием, но для "НЖ" это, конечно, совершенно неподходящее. Это неинтересно - вот что.

ДГ. Может быть, эта новая волна описывает жизнь в Советском Союзе, которая слишком радикально отличается от вашей тогдашней жизни в России. Может быть, у вас с ними мало общего?

РГ. Ну, как сказать, мало общего. Вот, например, последнее, что я напечатал, - повесть Юрия Кроткова. Кротков - советский человек в корне. Он был - он это сам сказал, я никого не разоблачаю, это он сам написал, - он был стукачом 20 лет и знает всю эту омерзительную кухню до тонкостей. Я напечатал его вещь, и со многими очень рискованными местами тоже. Это уже, так сказать, стиль третьей эмиграции, и что же вы думаете? В ответ на эти рискованные сексуальные места я тут же получил бездну писем: "Как "НЖ" может это допустить?" Но я много печатал вещей, которые показывали жизнь в СССР чрезвычайно ярко. Я чуть ли не 10 лет печатал, например, рассказы Варлама Шаламова.

ДГ. Вы знаете, я впервые узнал Шаламова и начал его переводить благодаря "Новому журналу".

РГ. Я считаю, что мы не делали никакой из этого помпы, никакой публикации особой, но это было просто открытием этого писателя, потому что это замечательный писатель и его вещи останутся, по-моему, и в литературе и в истории, потому что он чрезвычайно важен для истории.

ДГ. Больше всего из ваших книг мне понравился "Азеф". Как вы задумали писать его?

РГ. "Азефа" я задумал писать так: как-то в Берлине ко мне пришел человек, не имеющий никакого отношения к литературе, и говорит: "Вот я читал воспоминания Савинкова "Воспоминания террориста" (книга сначала печаталась в журнале "Былое", а потом вышла отдельным изданием) - какой материал!" Я прочел, и у меня засело в голову написать роман с центральной фигурой Азефа. А в это время я очень дружил с Борисом Ивановичем Николаевским. Он был известный человек, меньшевик, историк революционного движения. Я спросил его, есть ли материалы об Азефе? Он сказал, что есть, и связался - он был страстным следопытом - с кафешантанной певицей Хейди Дехера, немкой, просто-напросто. Азеф с ней жил последние годы. Борис Иванович, связавшись с ней, получил от нее письма Азефа, написал небольшую даже книжку. Он показал мне копии этих писем, материалы, и меня это подхватило, и я засел за роман, который меня очень увлек. Роман имел успех, вышло первое издание, потом тут же второе, а потом на девяти или скольких-то языках - и в Англии, и в Германии, и во Франции, и в Польше, и в Латвии, и в Испании - где это только не печаталось. Тема была очень интересная, и французский писатель Кристиан Мегре в своем французском отзыве назвал эту книгу и меня "предшественниками Камю и Мальро". А Камю даже по этой книге написал пьесу о русских террористах, я не помню, как она называлась, но она шла.

ДГ. И книги на английском языке уже нет в продаже.

РГ. По-английски нет. По-английски она не прошла с каким-нибудь треском, так прошла, очень скромно, но была издана по-английски трижды. Один раз в Англии с предисловием Стивена Грэма, второй раз в Америке, то же самое, а потом в третий раз в издательстве "Даблдэй" в переводе Лили Гинзбург, но тут она большого успеха не имела. Но это я понимаю, уже Азеф этот для многих не тема.

ДГ. Вы участник гражданской войны. Какой роман, по-вашему, наиболее близко отражает ту эпоху?

РГ. Роман я вам назвать не могу. Может быть, "Тихий Дон" Шолохова. Но это, собственно, не Шолохова, теперь это уже доказано почти что, что это плагиат, что написал его Федор Крюков, известный казачий писатель, который умер во время гражданской войны.

ДГ. Это еще вопрос. Американский славист Герман Ермолаев пишет об этом, но он считает, что это еще не доказано.

РГ. Да, это спорный вопрос, и доказать трудно. Но я затрудняюсь сказать, какое беллетристическое произведение отвечает эпохе. А не беллетристическое, например, "1920 год" Шульгина. Очень, по-моему, интересен.

ДГ. Ну, скажем, "Август 14-го" Солженицына.

РГ. "Август 14-го" гражданской войны еще не захватывает.

ДГ. Да, но уже подходит к гражданской.

РГ. Он подходит, да, но, что будет дальше, я не знаю, из опубликованного этого пока нет. Я думаю, что так много написано мемуаров и они так интересны, что романы и не нужны.

ДГ. Ну, а, скажем, "Доктор Живаго"?

РГ. "Доктор Живаго", да, хорош. У него есть места о гражданской войне, но это эпизодически.

ДГ. У вас большие разногласия с Андреем Синявским?

РГ. Да.

ДГ. Объясните.

РГ. Разногласий личных у меня с ним нет, потому что я никогда его не видел. О первых его произведениях я отозвался в "НЖ" достаточно похвально, но, когда он написал свою, простите за выражение, похабную книгу о Пушкине "Прогулки с Пушкиным", меня это просто возмутило, просто шокировало, как очень многих людей. Я ни в какой мере не пурист, можно писать о чем угодно, но нельзя так писать, как пишет он, -нарочито похабно, нарочито по-блатному. Чтобы не быть голословным, например, он говорит, что в смерти Пушкина его интересует больше всего момент, дала или не дала, - это о жене Пушкина. Вы знаете, это ниже блатного уровня, можно написать абсолютно то же самое, но другими словами. И вот это похабство меня возмутило, и я решил дать им по морде. И дал, и, по-моему, очень удачно в смысле того, что на эту статью были большие отзывы и благодарности и всякие такие вещи. Он способный человек, но какой-то, по-моему, вывихнутый. Я этих выкрутасов не люблю.

ДГ. Расскажите о письме Волошина, которое он написал Ященко.

РГ. Это письмо было потрясающим. В книге я привожу точную дату его. Неожиданно в "Новую русскую книгу" пришла дама, я ее как сейчас вижу: удивительно приятная, типичная русская интеллигентка, красивая, я бы сказал, очень скромно одетая, сдержанная. Вошла, спрашивает: "Могу я видеть профессора Ященко?" Я говорю: "Пожалуйста". Ну и Александр Семенович ее принял, а она ему сразу и говорит: "Я вам привезла письмо от Максимилиана Александровича Волошина". Ященко прямо подпрыгнул: "Как, от Макса?" Он с ним был очень дружен по России, и в Париже были вместе. Письмо это мне Ященко прямо тогда и прочел. Оно было страницах на 45-ти, совершенно потрясающее описание террора в Крыму по занятии его красными. Террор, как известно, проводился Белой Куном, помощницей его была Землячка, Розалия Залкинд, известная большевичка, такая фурия большевизма. И они там перестреляли не то 100 не то 150 тысяч бывших белых. Волошин рассказывает в этом письме, что Бела Кун остановился у него, и, так как Волошин был человек не от мира сего, он покорил даже этого убийцу - Белу Куна. Тот с ним в какой-то мере подружился и разрешил ему вычеркивать каждого десятого человека из проскрипционных списков, и Волошин вычеркивал со страшными мучениями, потому что он знал, что девять остальных будут зверски убиты. Волошин описывал, как он молился за убиваемых и убивающих, и письмо это было совершенно потрясающим. Ященко сделал глупость, что он его слишком многим читал, таскал, и в конце концов этот уникальный исторический документ пропал. И Ященко понял, что кто-то его украл.

ДГ. Да и вряд ли обнаружится когда-либо.

РГ. Да, никогда не обнаружится. Я думаю, что оно попало, как Войнович пишет, "туда, куда надо".

ДГ. Расскажите об истории "Нового журнала". Как он был основан, как вы переняли его?

РГ. Об истории "Нового журнала" рассказ долгий, но я вкратце попробую рассказать. Когда Гитлер вступил во Францию и "Современные записки" кончились, многие сотрудники приплыли в США, и среди них Марк Александрович Алданов и Михаил Осипович Цетлин (Цетлин в "Современных записках" заведовал отделом поэзии). У них сразу зародилась мысль продолжить "Современные записки", как-нибудь издавать по-русски свободный толстый журнал.

ДГ. Почему они не сохранили старое название?

РГ. Может быть, не могли, может быть, не хотели, я не знаю. Никаких дотаций, "грантов", субсидий они не получали, да и не искали, наверное. И вот на частные деньги они решили издавать этот самый журнал, причем Алданов писал Бунину во Францию, что журнал наверное будет, по крайней мере выпустят две книги. Вот они и выпустили 2 книги, потом их поддерживали подписчики, и дело более или менее стало развиваться. И я теперь уже редактирую 150-ю книгу. Конечно, ни Алданов, ни Цетлин не могли предположить, что это скромное, частное издание превратится в 150 книг "НЖ". Цетлин умер на 11 книге, Алданов на 4 книге уехал обратно в Европу, отошел от редакции. Потом это дело перешло к Михаилу Михайловичу Карповичу, которого вы знаете, - он был профессором Гарвардского университета. Он стал единоличным редактором и пригласил меня быть секретарем редакции. В 1952 году я начал работу.

ДГ. Уже 30 лет.

РГ. Да. Михаил Михайлович был очень занятой человек, он вел два курса в Гарвардском университете, был деканом, потом у него было плохо в семье, была больна жена, и он был всегда занят по семейным делам. Так что я редактировал рукописи, а ему предоставлял их на просмотр. А когда он умер в 1958 году, то я стал редактором журнала и с этого времени тащу этот самый журнал. 148-я книга должна была выйти на этих днях, 149-я вся в наборе. Я сейчас редактирую 150-ю.

ДГ. Сколько было номеров "Современных записок"?

РГ. 75 номеров, и если выйдет 150-й номер "НЖ", то всего получится 225 номеров, и я должен сказать безо всяких скромностей, что это большой вклад в русскую литературу.

ДГ. Из тех писателей, которых вы печатали в "НЖ", какие были как бы большим открытием, по-вашему?

РГ. Больших открытий... Кроме Шаламова. Это было открытие. В 1963 году я получил рукопись совершенно случайно. Один известный профессор-славист позвонил мне по телефону и говорит, что он из Москвы привез рукопись одного русского писателя. На другой день он приехал ко мне и дает рукопись в 600 страниц. Я очень обрадовался, хотя я Шаламова не знал как писателя. Я когда-то читал его стихи, но особого моего внимания они не привлекли. Ну, и в течение 10 лет я публиковал эти самые рассказы Шаламова и считаю, что это, конечно, было настоящим открытием. Других таких сразу на ум мне не приходит. У нас было очень много маститых и очень интересных авторов. Милюков был, и Маклаков, и Бердяев, и Лосский, и Шестов, и Франк, и - очень многие - и философ Федотов постоянно сотрудничал.

ДГ. Шестова вы лично знали?

РГ. Лично нет, встречал, но очень мало, личного общения у меня с ним не было.

ДГ. А как насчет Алданова?

РГ. Алданова я знал хорошо. Алданов печатался очень много в "НЖ", и почти все его последние вещи были напечатаны в "НЖ". Но вы знаете, когда так публикуешь, то не кажется даже, что это открытие или что-то такое. Вот теперь, когда берешь книги и их просматриваешь и наталкиваешься то на одну рукопись, то на другую статью, то видишь, какой ценный материал там.

ДГ. Какой у вас тираж?

РГ. Тираж очень небольшой - 1500-1600 экземпляров, но мы рассылаем журналы в 36 стран. Это все-таки кое-что. Все библиотеки видные, все университеты - все наш журнал покупают. Даже в Японии подписчики у меня появились. Советский Союз подписывается через американские агентства: библиотека имени Ленина, ленинградская какая-то библиотека, там еще кто-то. Потом даже есть подписка из Монголии, из Улан-Батора. Я думаю, что это подписка, наверное, из учреждения. Читают и те, кому надо, и там, где надо, ну, пускай читают. Много вот таких подписок у нас: почтовый ящик номер такой-то, улица такая-то, и все. Но из Советского Союза много откликов было за эти годы.

ДГ. Вы их сохраняете?

РГ. Да, я их сохраняю и многие напечатал, например, отзыв Солженицына, который говорил, что во что бы то ни стало надо держать "НЖ", что он имеет большое значение. И Аркадий Белинков написал мне письмо: "Мы все обязаны "Новому журналу", всякие такие комплименты. Целый ряд таких документов у меня есть.

ДГ. Расскажите об Алексее Толстом. Вы с ним дружили?

РГ. Об Алексее Толстом рассказывать очень трудно в двух словах. Толстой был необычайно талантливый человек и писатель. Все в нем было талантливо. Во-первых, импозантная фигура такая, барская. Если он вам рассказывал какой-нибудь анекдот, все, что он писал, было необычайно талантливо. И Бунин где-то верно писал, что даже халтуру свою Алексей Толстой писал талантливо. Человек он был с большим шармом, но что касается каких-то моральных претензий - их к нему предъявлять было нельзя. Он мог сделать все что угодно. Как он сам говорил Ященко: "Я люблю легкую, изящную жизнь". И это он произносил в нос тоном фата. И он действительно мог, и он доказал, что он может сделать все что хотите. Он в Советский Союз поехал, что он там только не делал: "Хождение по мукам" он перелицевал для цензуры, он писал всякую халтуру вроде "Хлеба", "Инженера Гарина" и все что угодно, хвалил концлагеря и в конце концов поставил свою подпись под чудовищным убийством польских офицеров в Катыни. Когда Советы пытались это свалить на немцев, он был членом комиссии: кажется, председателем был академик Бурденко, и Толстой расписался, что вот он свидетельствует. Его любимым выражением было... по-французски он говорил неважно -не хочу произносить это слово, это больше, чем наплевать. На всякие такие скользкие темы он говорил: "je m'en fous" или "perdu monocle" -выдуманное французско-нижегородское выражение.

ДГ. Федин.

РГ. Я был с ним очень дружен, очень хорош, но как человек, конечно, в сравнение с Толстым не идет, потому что такой яркости, такого таланта в Федине не было, но он был талантливый прозаик, и если бы он писал только свободно, то я думаю, что это было бы хорошо, наверное. Вот рассказ "Сад", потом еще "Анна Тимофеевна" - повесть, все это было хорошо.

Но, во-первых, он был очень тяжело болен туберкулезом, во-вторых, он был очень тщеславен, и, когда он почувствовал, что из-за болезни талант от него уходит, он пошел по линии халтуры. Он чувствовал, что если хочешь остаться наверху пирамиды, то нужно быть функционером. Вот он и пошел: сначала в генсеки Союза писателей, потом председателем, потом членом Верховного Совета, одного, другого, лауреат Сталинских премий - то-се, пятое-десятое. И он превратился черт знает во что. Он сделал - надо честно сказать, я Костю очень любил - кучу гадостей в советской литературе. Сделал гадости в отношении Пастернака. Он зарезал роман Солженицына "Раковый корпус" - нехорошо. Но он был в славе чиновничьей: у него была дача в Переделкине, какой-то там необыкновенный красного дерева гарнитур и все что хотите. И умер он, перевалив за 80, несмотря на эту тяжелую болезнь.

ДГ. Набоков.

РГ. Ну, это не моя специальность. Я знаю, что Набокова очень превозносят, но лично я никогда не мог дочитать его до конца.

ДГ. Но вы знали его?

РГ. Лично я с ним встречался только мельком, знакомства никакого не было. Набоков был сноб с головы до ног. И меня это отталкивало совершенно, но для международных снобов - это, по-моему, была находка. Талантлив был технически, и вся его нарочитая снобистика - она пробила себе дорогу. Его знают, его печатают, его восхваляют, но я его, откровенно говоря, просто не могу читать, я раскрывал, читал и чувствовал, что это не для меня.

ДГ. Саша Черный.

РГ. Саша Черный был очаровательным человеком. Я с ним встретился в Берлине в 20-х годах, когда он приехал. Ну, он был человек, совершенно раздавленный революцией, он не мог ничего писать - былые вещи его были очень острые и интересные. В эмиграции он писал довольно-таки плохо, но человек он был очаровательный, чистый. Ненавидел большевизм. Я сам ненавижу большевизм, я многих встречал людей, ненавидящих большевизм, но такой ненависти, как у Саши Черного, я не встречал. Это даже больше, чем у Бунина в "Окаянных днях". Он не мог говорить спокойно об этом. Я помню, он мне рассказывал в студенческом ресторане в Берлине, как он выезжал из Советской России и какой-то чекист осматривал его рукописи, и тут же, говорит, на ваших глазах рвал одни, другие отбрасывал куда-то туда, и все это было совершенно "бессмысленно". Если бы у меня была сила, он сказал, я бы ему горло перегрыз. Он жил в Берлине не очень долго, потом переехал в Италию, потом во Францию и во Франции умер.

ДГ. Пильняк.

РГ. Пильняк был очаровательный писатель, надо сказать, вот этого писателя я очень люблю - очень талантлив был. В Пильняке была такая же талантливость, которую вы чувствуете, как в Алексее Толстом. Что он ни начнет рассказывать или писать, все это было удивительно талантливо.

ДГ. Вы его лично знали?

РГ. Да, я его знал довольно хорошо. В Берлине мы с ним часто встречались и выпивали, и все как следует. Он написал повесть, кажется, "Красное дерево". Она так в Советском Союзе и не вышла, зарезана цензурой, а в издательстве "Петрополис" вышло тогда много его повестей. И потом он был человек и писатель сильный, и он написал "Повесть о непогашенной луне". Это о Фрунзе. Как Сталин убил Фрунзе. Для того, чтобы написать такую вещь, нужна большая художественная смелость, какой, например, у Федина в жизни никогда не было. Он не мог поднять такую тему. Но за это бедняга заплатил.

ДГ. Бунин.

РГ. Ну, Бунин тоже из тех, в ком талант чувствуете с первого слова. Я встречался с ним не очень много, но встречался все-таки в Париже, и переписывались мы довольно-таки много.

ДГ. Мережковских вы, наверное, знали?

РГ. Никогда не встречал. Я ценю Мережковского, хотя, может быть, с некоторыми оговорками, и очень ценю Зинаиду Гиппиус. Но, к сожалению, их не встречал. Один только раз видел их на каком-то вечере, они были так оживлены. Но поразила меня, помню, Зинаида Гиппиус: уж она человек с большим вкусом и все такое, но одета она была и выглядела как какая-то болонка, в каких-то стекляшках, налакированная. Но все это фигуры, все, понимаете ли, таких фигур в литературных кругах сейчас почти что нет. Это все личности.

ДГ. Роман Борисович, наше время уже истекло. Я надеюсь, что все-таки вы не дадите умереть "Новому журналу".

АНДРЕЙ СЕДЫХ

Колледж Парк, Мэриленд, 1982

ДГ. Расскажите о том, как вы уехали из России. Вы же из Крыма, кажется, да?

АС. Я уехал из Крыма, из Феодосии - мой родной город. Я только что окончил гимназию, мне было семнадцать лет. Это был последний этап гражданской войны, в Крыму уже шли бои на Перекопе. Нужно было думать о будущем - город переходил уже несколько раз в руки красных, зеленых, махновцев. Надо было думать об эвакуации в индивидуальном порядке. Вот я и поступил матросом на пароход, который шел в Ялту, из Ялты в Болгарию. Из Болгарии я попал в Константинополь. Это был в те времена город очень яркий, совсем не похожий на Константинополь сегодняшнего дня. Все турки были в фесках, женщины носили темную вуаль. Город был переполнен союзными армиями. Это было очень пестрое населени


Содержание:
 0  вы читаете: Беседы в изгнании - Русское литературное зарубежье : Джон Глэд    
 
Разделы
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 


электронная библиотека © rulibs.com




sitemap