Детективы и Триллеры : Детективы: прочее : Пять праведных преступников : Гилберт Честертон

на главную страницу  Контакты  ФоРуМ  Случайная книга


страницы книги:
 0

вы читаете книгу

Гилберт Кийт Честертон

Пять праведных преступников

{Читатель может удивиться, почему "Четыре праведных преступника" ("Four Fanetless Felons") переводится здесь как "Пять...". Дело в том, что Честертон, вообще любивший так называемую "германскую аллитерацию" (слова начинаются с одной и той же буквы), в этой книге доводит ее до предела. Конечно, мы пожертвовали возможностью сохранить ее в заглавии, если бы преступников было только четыре, - но их, собственно говоря, даже не пять, а шесть, с журналистом.

Заметим, что название последнего рассказа - нечаянный подарок переводчику Честертон махнул здесь рукой на эту аллитерацию - "The Loyal Traitor", а по-русски сама собой выходит даже игра слов. (прим, перев.)}

Содержание

Пролог. Перевод Н. Трауберг.

Умеренный убийца. Перевод Е. Суриц.

Честный шарлатан. Перевод Е. Суриц.

Восторженный вор. Перевод Е. Суриц.

Преданный предатель Перевод Е. Суриц.

Эпилог. Перевод Е. Суриц.

ПРОЛОГ

Мистер Эйза Ли Пиньон из "Чикагской кометы" пересек пол-Америки, целый океан и даже Пикадилли-серкус, чтобы увидеть известного, если не знаменитого графа Рауля де Марийяка. Он хотел для своей газеты так называемой "истории" - и получил ее, но не для газеты. Вероятно, она была слишком дикой, в прямом смысле слова - дикой, как зверь в лесу, комета среди звезд. Во всяком случае, он не стал предлагать ее читателям. Но я не знаю, почему бы не нарушить молчания тому, кто пишет для более тонких, одухотворенных, дивно доверчивых людей.

Мистер Пиньон не страдал нетерпимостью. Пока граф выставлял себя в самом черном цвете, он охотно верил, что тот не так уж черен. В конце концов, широта его и роскошества никому не вредили, кроме него; имя его часто связывали с отбросами общества, но никогда - с невинными жертвами или достойными столпами. Да, черным он мог и не быть - но таких белых, каким он предстал в "истории", просто не бывает. Рассказал ее один его друг, на взгляд мистера Пиньона - слишком мягкий, до слабоумия снисходительный. Но именно из-за этого рассказа граф де Марийяк открывает нашу книгу, предваряя четыре похожих истории.

Журналисту с самого начала кое-что показалось странным. Он понимал, что изловить графа нелегко, и не обиделся, когда тот уделил ему десять минут, которые собирался провести в клубе перед премьерой и банкетом. Был он вежлив, отвечал на поверхностные, светские вопросы и охотно познакомил газетчика с друзьями, которые там были и остались после его ухода.

- Что ж, - сказал один из них, - плохой человек пошел смотреть плохую пьесу с другими плохими людьми.

- Да, - проворчал другой, покрупнее, стоявший перед камином, - а хуже всех - автор, мадам Праг. Вероятно, она сама называет себя авторессой. Культура у нее есть, образования - нет.

- Он всегда ходит на премьеру, - сказал третий. - Наверное, думает, что ею все и ограничится.

- Какая это пьеса? - негромко спросил журналист. Он был учтив, невысок, а профиль его казался четким, как у сокола.

- "Обнаженные души", - ответил первый и хмыкнул. - Переделка для сцены прославленного романа "Пан и его свирель". Сама жизнь.

- Смело, свежо, зовет к природе, - прибавил человек у камина. - Вечно я слышу про эту свирель!..

- Понимаете, - сказал второй, - мадам Праг такая современная, что хочет вернуться к Пану. Она не слышала, что он умер.

- Умер! - не без злости сказал высокий. - Да он воняет на всю улицу!

Четверо друзей графа де Марийяка очень удивили журналиста. Дружили они и между собой, это было видно; но такие люди, в сущности, не могли бы и познакомиться. Сам Марийяк его не удивил - разве что оказался беспокойней и встрепанней, чем на красивых портретах, но это можно было объяснить тем, что он постарел, да и устал за день. Кудрявые волосы не поседели и не поредели, но в остроконечной бородке виднелись серебряные нити, глаза были немного запавшие, взгляд - более беззащитный, чем предвещали твердость и быстрота движений. Словом, он был, скажем так, в образе; другие же - нет и нет. Только один из них мог принадлежать к высшему свету, хотя бы к высшему офицерству. Стройный, чисто выбритый, очень спокойный, он поклонился журналисту сидя, но так и казалось, что, если бы он встал, он бы щелкнул каблуками. Трое других были истинные англичане, но только это их и объединяло.

Один был высок, широк, немного сутул, немного лысоват. Удивляла в нем какая-то пыльность, которую мы нередко видим у очень сильных людей, ведущих сидячий образ жизни; возможно, он был ученым, скорее всего - неизвестным или хотя бы странноватым, возможно - тихим обывателем с невинным хобби. Трудно было представить, что у них общего с таким метеором моды, как граф. Другой, пониже, но тоже почтенный и никак не модный, был похож на куб; такие квадратные лица и квадратные очки бывают у деловитых врачей из предместья. Четвертый был каким-то обтрепанным. Серый костюм болтался на его длинном теле, а волосы и бородку могла бы оправдать лишь принадлежность к богеме. Глаза у него были удивительные - очень глубокие и очень яркие, и газетчик смотрел на них снова и снова, словно его притягивал магнит.

Вместе, вчетвером, эти люди озадачивали м-ра Пиньона. Дело было не только в их социальном неравенстве, но и в том, что они, причем - все, вызывали представление о чем-то чистом и надежном, о ясном разуме, о тяжком труде. Приветливость их была простой, даже скромной, словно с газетчиками говорили обычные люди в трамвае или в метро; и когда, примерно через час, они пригласили его пообедать тут же, в клубе, он нисколько не смутился, что было бы естественно перед легендарным пиром, который подходит друзьям Марийяка.

Серьезно или не серьезно относился граф к новой драме, к обеду бы он отнесся со всей серьезностью. Он славился эпикурейством, и все гурманы Европы глубоко почитали его. Об этом и заговорил квадратный человек, когда сели за стол.

- Надеюсь, вам понравится наш выбор, - сказал он гостю. - Если бы Марийяк был здесь, он повозился бы над меню.

Американец вежливо заверил, что всем доволен, но все же спросил:

- Говорят, он превратил еду в искусство?

- О, да, - отвечал человек в очках. - Все ест не вовремя. Видимо, это - идеал.

- Наверно, он тратит на еду много труда, - сказал Пиньон.

- Да, - сказал его собеседник. - Выбирает он тщательно. Не с моей точки зрения, конечно, но я - врач.

Пиньон не мог оторвать глаз от небрежного и лохматого человека. Сейчас и тот смотрел на него как-то слишком пристально, и вдруг сказал:

- Все знают, что он долго выбирает еду. Никто не знает, по какому он выбирает признаку.

- Я журналист, - сказал Пиньон, - и хотел бы узнать.

Человек, сидевший напротив, ответил не сразу.

- Как журналист? - спросил он. - Или просто как человек? Согласны вы узнать - и не сказать никому?

- Конечно, - ответил Пиньон. - Я очень любопытен и тайну хранить умею. Но понять не могу, какая тайна в том, любит ли Марийяк шампанское и артишоки.

- Как вы думаете, - серьезно спросил странный друг Марийяка, - почему бы он выбрал их?

- Наверное, потому, - сказал американец, - что они ему по вкусу.

- Au contraire {Наоборот (франц.)}, как заметил один гурман, когда его спросили на корабле, обедал ли он.

Человек с удивительными глазами серьезно помолчал, что не вполне соответствовало легкомысленной фразе, и заговорил так, словно это не он, а другой:

- Каждый век не видит какой-нибудь нашей потребности. Пуритане не видят, что нам нужно веселье, экономисты манчестерской школы - что нам нужна красота. Теперь мало кто помнит еще об одной нужде. Почти все, хоть ненадолго, испытали ее в серьезных чувствах юности; у очень немногих она горит до самой смерти. Христиан, особенно католиков, ругали за то, что они ее навязывают, хотя они, скорее, сдерживали, регулировали ее. Она есть в любой религии; в некоторых, азиатских, ей нет предела. Люди висят на крюке, колют себя ножами, ходят не опуская рук, словно распяты на струях воздуха. У Марийяка эта потребность есть.

- Что же такое... - начал ошарашенный журналист; но человек продолжал:

- Обычно это называют аскетизмом, и одна из нынешних ошибок - в том, что в него не верят. Теперь не верят, что у некоторых, у немногих это есть. Поэтому так трудно жить сурово, вечно отказывая себе, - все мешают, никто не понимает. Пуританские причуды, вроде насильственной трезвости, поймут без труда, особенно если мучить не себя, а бедных. Но такие, как Марийяк, мучают себя и воздерживаются не от вина, а от удовольствий.

- Простите, - как можно учтивей сказал Пиньон. - Я не посмею предположить, что вы сошли с ума, и потому спрошу вас, не сошел ли с ума я сам. Не бойтесь, говорите честно.

- Почти всякий, - сказал его собеседник, - ответит, что с ума сошел Марийяк. Вполне возможно. Во всяком случае, если бы правду узнали, решили бы именно так. Но он притворяется не только поэтому. Это входит в игру, хотя он не играет. В восточных факирах хуже всего то, что все их видят. Не захочешь, а возгордишься. Очень может быть, что такой же соблазн был у столпников.

- Наш друг - христианский аскет, а христианам сказано: "Когда постишься, помажь лицо твое". Никто не видит, как он постится; все видят, как он пирует. Только пост он выдумал новый, особенный.

Мистер Пиньон был сметлив и уже все понял.

- Неужели... - начал он.

- Просто, а? - прервал собеседник. - Он ест самые дорогие вещи, которых терпеть не может. Вот никто и не обвинит его в добродетели. Устрицы и аперитивы надежно защищают его. Зачем прятаться в лесу? Наш друг прячется в отеле, где готовят особенно плохо.

- Как это все странно!.. - сказал американец.

- Значит, вы поняли? - спросил человек с яркими глазами. - Ему приносят двадцать закусок, он выбирает маслины - знает ли кто, что именно их он не любит? То же самое и с вином. Если бы он заказал сухари или сушеный горох, он бы привлек внимание.

- Никак не пойму, - сказал человек в очках, - какой в этом толк?

Друг его опустил глаза, видимо, растерялся, и все же ответил:

- Кажется, я понимаю, но сказать не могу. Было это и у меня - не во всем, в одном, - и я почти никому ничего не мог объяснить. У таких аскетов и мистиков есть верный признак: они лишают удовольствий только себя. Что до других, они рады их радости.

Чтобы другие хорошо поели и выпили, они перевернут и распотрошат ресторан. Когда мистик нарушает это правило, он опускается очень низко, становится моральным реформатором.

Все помолчали; потом журналист сказал:

- Нет, это не пойдет! Он тратит деньги не только на пиры. А эти мерзкие пьесы? А женщины вроде этой Праг? Хорошенький отшельник!..

Сосед его улыбнулся, а другой сосед, пыльноватый, повернулся к нему, смешливо хрюкнув.

- Сразу видно, - сказал он, - что вы не видели миссис Праг.

- Что вы имеете в виду? - спросил Пиньон.

Теперь засмеялись все.

- Он просто обязан быть с ней добрым, как с незамужней тетушкой... начал первый, но второй его прервал:

- Незамужней! Да она выглядит, как...

- Именно, именно, - согласился первый. - А почему, собственно, "как"?

- Ты бы ее послушал! - заворчал его друг. - Марийяк терпит часами...

- А пьеса, пьеса! - поддержал третий. - Марийяк сидит все пять актов. Если это не пытки...

- Видите? - вскричал как бы в восторге человек с яркими глазами. Марийяк образован и изыскан. Он логичный француз, это вынести невозможно. А он выносит пять актов современной интеллектуальной драмы. В первом акте миссис Праг говорит, что женщину больше не надо ставить на пьедестал; во втором - что ее не надо ставить и под стеклянный колпак; в третьем - что она не хочет быть игрушкой для мужчины; в четвертом - что она не будет еще чем-нибудь, а впереди - пятый акт, где она не будет то ли рабой, то ли изгнанницей. Он смотрел это шесть раз, даже зубами не скрипел. А как она разговаривает! Первый муж ее не понимал, второй до конца не понял, третий понемногу понял, а пятый - нет, и так далее, и так далее, словно там есть что понимать. Сами знаете, что такое абсолютно себялюбивый дурак. А он терпит даже их.

- Собственно говоря, - ворчливо произнес высокий, - он выдумал современное искупление - искупление скукой.

Для нынешних нервов это хуже власяницы и пещеры.

Помолчав немного, Пиньон резко спросил:

- Как вы все это узнали?

- Долго рассказывать, - ответил тот, кто сидел напротив. - Дело в том, что Марийяк пирует раз в год, на Рождество. Он ест и пьет, что хочет. Я познакомился с ним в Хоктоне, в тихом кабачке, где он пил пиво и ел тушеное мясо с луком. Слово за слово, мы разговорились. Конечно, вы понимаете, разговор был конфиденциальный.

- Естественно, в газету я не дам ничего, - заверил журналист. - Если я дам, меня сочтут сумасшедшим. Теперь такого безумия не понимают. Странно, что вы так к нему отнеслись.

- Я рассказал ему о себе, - ответил странный человек. - Потом познакомил с друзьями, и он стал у нас... ну, президентом нашего маленького клуба.

- Вот как! - растерянно сказал Пиньон. - Не знал, что это клуб.

- Во всяком случае мы связаны, - сказал его собеседник, - Каждый из нас, хотя бы однажды, казался хуже, чем он есть.

- Да, - проворчал высокий, - всех нас не поняли, как тетушку Праг.

- Сообщество наше, - продолжал самый странный, - все же повеселей, чем она. Мы живем недурно, если учесть, что репутация наша омрачена ужасными преступлениями.

Мы разыгрываем в самой жизни детективные рассказы или, если хотите, занимаемся сыском, но ищем мы не преступление, а потаенную добродетель. Иногда ее очень тщательно скрывают, как Марийяк... да и мы.

Голова у журналиста кружилась, хотя, казалось бы, он то привык к преступлениям и чудачествам.

- Кажется, вы сказали, - осторожно начал он, - что вы запятнаны преступлениями. Какими же?

- У меня - убийство, - сказал его сосед. - Правда, оно мне не удалось, я вообще неудачник.

Пиньон перевел взгляд на следующего, и тот весело сказал:

- У меня - простое шарлатанство. Иногда за это выгоняют из соответствующей науки. Как доктора Кука, который вроде бы открыл Северный полюс.

- А у вас? - совсем растерянно обратился Пиньон к тому, кто столько объяснил.

- А, воровство! - отмахнулся он. - Арестовали меня как карманника.

Глубокое молчание, словно туча, окутало четвертого, который еще не произнес ни единого слова. Сидел он не по-английски прямо, тонкое деревянное лицо не менялось, губы не шевелились. Но, повинуясь вызову молчания, он превратился из дерева в камень, заговорил, и акцент его показался не чужеземным, а неземным.

- Я совершил самый тяжкий грех, - сказал он. - Для кого Данте оставил последний, самый низкий круг ада, кольцо льда?

Никто не ответил, и он глухо произнес:

- Я - предатель. Я предал соратников и выдал их за деньги властям.

Чувствительный американец похолодел и в первый раз ощутил, как все это зловеще и тонко. Все молчали еще с полминуты; потом четыре друга громко рассмеялись.

То, что они рассказали, чтобы оправдать свое хвастовство или свое признание, мы расскажем немного иначе - извне, а не изнутри. Журналист, склонный собирать странности жизни, настолько заинтересовался, что все это запомнил, а позже - истолковал. Он чувствовал, что обрел немало, хотя ждал иного, когда гнался за странным и дерзновенным графом.

УМЕРЕННЫЙ УБИЙЦА

1. ЧЕЛОВЕК С ЗЕЛЕНЫМ ЗОНТИКОМ

Новым губернатором был лорд Толбойз, известный более как Цилиндр-Толбойз по причине приверженности своей к этому жуткому сооружению, которое он продолжал носить под пальмами Египта с той же безмятежностью, как нашивал, бывало, под фонарями Вестминстера. Да, он преспокойно носил его в тех землях, где лишь немногим вещам не грозило падение. Область, которой явился он руководить, будет здесь означена с дипломатической уклончивостью, как уголок Египта, и для нашего удобства названа Полибией. Теперь уже это старая история, хотя многие не без основания помнят о ней долгие годы; но тогда это было событие государственной важности. Одного губернатора убили, другого чуть не убили; в нашем же рассказе речь пойдет лишь об одной из трагедий, и то была трагедия, скорее, личного и даже частного свойства.

Цилиндр-Толбойз был холостяк, однако привез с собой семью - племянника и двух племянниц, из которых одна была замужем за заместителем губернатора, назначенного править на время междуцарствия после убийства предыдущего правителя. Вторая племянница была незамужняя; звали ее Барбара Трэйл; и она, пожалуй, и явится первой на нашей сцене.

Итак, обладая весьма необычной, выдающейся внешностью, иссиня-черными волосами и очень красивым, хоть и печальным профилем, она пересекла песчаное пространство и укрылась наконец под длинной низкой стеной, отбрасывавшей тень от клонящегося к пустынному горизонту солнца. Сама по себе стена эта представляла образец эклектики, характеризующей рубеж между Востоком и Западом. Собственно, ее составлял длинный ряд небольших домов, предназначенных для мелких служащих и незначительных чиновников и выстроенных как бы созерцательным строителем, склонным созерцать все концы света сразу, - нечто вроде Оксфорд-стрит среди руин Гелиополиса. Такие странности нередки, когда старейшие страны оборачиваются новейшими колониями. Но в данном случае юная дама, не лишенная воображения, отметила прямо-таки разительный контраст. Каждый из кукольных домиков имел при себе узкую полоску сада, спускавшуюся к общей длиннющей садовой стене; и вдоль этой стены бежала каменистая тропка, обсаженная редкими, седыми и корявыми оливами. А за этой полосой олив уходили в пустынную даль пески. И уж за ними где-то далеко-далеко угадывались смутные очертания треугольника, математического символа, ненатурального своею простотой, вот уже пять тысяч лет пленяющего всех пилигримов и поэтов. Каждый, завидя его впервые, не может не воскликнуть, вот как наша героиня: "Пирамиды!"

Едва она это произнесла, какой-то голос шепнул ей в ухо не громко, но с пугающей отчетливостью: "Что на крови построено, то снова кровью окропится... Это записано нам в назидание".

Мы уже упомянули, что Барбара Трэйл была не лишена воображения; верней было бы сказать о воображении чересчур богатом. Но она готова была поклясться, что голос - не плод ее воображения; хотя откуда он раздался у нее над ухом, воображение ее отказывалось понять. Она в полном одиночестве стояла на тропе, бежавшей вдоль стены и ведущей к садам вокруг резиденции губернатора. Наконец она вспомнила про самое стену и, быстро глянув через плечо, увидела голову - если ей это не почудилось, высунувшуюся из-за тени смаковницы - единственного дерева поблизости, потому что она уже оставила на сто метров позади последнюю хилую оливу. Как бы то ни было, голова если это была голова - тотчас скрылась; и тут-то Барбара испугалась; она больше испугалась исчезновения, нежели появления головы (или не головы?). Барбара ускорила шаг, она уже почти бежала к дядюшкиной резиденции. Возможно, именно благодаря этому внезапному ускорению она почти сразу же заметила, что некто спокойно продвигается впереди нее той же тропкой к губернаторскому дому.

То был весьма крупный мужчина; он занимал всю узкую тропу. У Барбары явилось уже несколько знакомое ей ощущение, будто она идет следом за верблюдом по узкой улочке в восточном городишке. Но человек этот ставил ноги тяжело, как слон; он вышагивал, можно сказать, даже с некоторой помпой, как бы в торжественной процессии. Он был в длиннющем сюртуке, и голову его венчала высоченная красная феска, выше даже, чем цилиндр лорда Толбойза.

Сочетание красного восточного головного убора с черным западным костюмом - нередко среди эфенди тех краев. Но в данном случае оно казалось неожиданным и странным, потому что мужчина был светловолос и длинная белокурая борода его развевалась на ветру. Он мог бы послужить моделью для идиотов, рассуждающих о нордическом типе европейца. Подцепив ручку одним пальцем, он, как игрушкой, помахивал дурацким зеленым зонтиком. Он все замедлял шаг, а Барбара все ускоряла и потому едва удержалась, чтоб не вскрикнуть или, например, просто попросить его посторониться. Тут мужчина с бородой оглянулся и на нее уставился; потом поднял монокль, укрепил в глазу и тотчас рассыпался в улыбчивых извинениях. Она сообразила, что он близорук и минуту назад она была для него не более как мутное пятно; но было еще что-то в перемене его лица и поведения, что ей и раньше случалось видывать, но чему она не могла найти названия.

С безупречной учтивостью он объяснил, что направляется в резиденцию оставить записку для одного чиновника; и у Барбары не было решительно ни малейших оснований ему не верить и уклониться от беседы. Они пошли рядом, болтая о том, о сем; и не успели они обменяться несколькими фразами, как Барбара поняла, что имеет дело с человеком необыкновенным.

Сейчас много приходится слышать об опасностях, каким подвергается невинность; много вздора, а кое-что и разумно. Но речь, как правило, вдет о невинности сексуальной. А ведь немало можно сказать и об опасностях, навлекаемых невинностью политической. Например, необходимейшая, благороднейшая добродетель патриотизма очень часто приводит к отчаянию и гибели, нелепой и безвременной из-за того, что высшие слои общества нелепо воспитываются в духе ложного оптимизма относительно роли и чести империи. Молодые люди империи вроде Барбары Трэйл, как правило, никогда не слыхивали о мнении другой стороны, например о том, что сказал бы на сей счет ирландец, или индиец, или, например, канадский француз; и вина родителей и газет, что этих молодых людей вдруг шарахает от глупого британизма к столь же глупому большевизму. Час Барбары Трэйл пробил; хоть сама она едва ли об этом догадалась.

- Если Англия сдержит слово, - насупясь, говорил бородач, - все еще может обойтись благополучно.

И Барбара выпалила, как школьница:

- Англия всегда держит слово.

- Вабе этого не случалось замечать, - ответил он не без торжества.

Всезнающий нередко страдает невежеством, особенно - невежеством по части своего неведения. Незнакомец воображал, что возражение его неопровержимо; таким оно и было, возможно, для всякого, кто знал бы, что он имел в виду. Но Барбара не. знала о Вабе ни сном ни духом. Об этом позаботились газеты.

- Британское правительство, - говорил он, - уже два года назад решительно пообещало полную программу местной автономии. Если программа будет полной - все прекрасно. Если же лорд Толбойз выдвинет неполную программу, некий компромисс - это отнюдь не прекрасно. И мне в таком случае будет от души жаль всех, в особенности моих английских друзей.

Она отвечала юной, невинной усмешкой:

- О! Вы, уж конечно, большой друг англичан.

- Да, - ответил он спокойно. - Друг. Но друг искренний.

- Знаю, знаю, что это такое, - отвечала она с пылкой убежденностью, знаю я, что такое искренний друг. Я всегда замечала, что на поверку это злой, насмешливый и коварный друг-предатель.

Секунду он помолчал, будто сильно задетый, а потом ответил:

- Вашим политикам нет нужды учиться коварству у египтян. - Потом прибавил резко: - А вы знаете, что во время рейда лорда Джеффри убили ребенка? Нет? Не знаете? Но вы знаете хотя бы, как Англия припаяла Египет к своей империи?

- У Англии - великая империя, - гордо отвечала патриотка.

- У Англии была великая империя, - сказал он. - У нас был Египет.

Они, несколько символически, прошли свой общий путь до конца, и, когда дороги их разошлись, Барбара в негодовании свернула к своим воротам. Ее спутник поднял зеленый зонт и величавым жестом указал на темные пески и пирамиду вдалеке. Вечер окрасился уже в цвета заката, солнце на длинных багряных лентах раскачивалось над розовой пустыней.

- Великая империя, - проговорил он. - Страна незакатного солнца... Какой, смотрите, кровавый, однако, закат...

Она влетела в тяжелую калитку, как ветер, хлопнув ею.

Поднимаясь по аллее к внутренним владениям, она немного успокоилась, сделала нетерпеливый шаг и пошла более ей свойственной задумчивой походкой. За нею словно смыкались смирившиеся цвета и тени; она подошла совсем близко к дому; и в конце далекого сплетения веселых тропок она уже видела свою сестру Оливию, собирающую цветы.

Зрелище ее успокоило; хоть ей и странно показалось, что она нуждается в успокоении. В душе осело пренеприятное ощущение, будто она коснулась чего-то чуждого, жуткого, чего-то непонятного и жесткого, как если бы погладила дикого, странного зверя. Но сад вокруг и дом за садом, несмотря на столь недавний приезд сюда англичан и небо Африки над ними, уже обрел неописуемо английские тона.

И Оливия так очевидно собирала цветы для того, чтобы их поставить в английские вазы или украсить ими английский обеденный стол с графинами и солеными орешками.

Однако, подойдя поближе, Барбара немало удивилась.

Цветы, собранные рукой сестры, были будто оборваны небрежными охапками, выдернуты, как трава, которую человек щипал, дергал, лежа на ней, в задумчивости или раздражении. Несколько стеблей валялось на тропке, будто головки обломал ребенок. Барбара сама не понимала, почему эти мелочи так ее задели, покуда не посмотрела на центральную фигуру. Оливия подняла взгляд. Лицо ее было страшно, как лицо Медеи, собирающей ядовитые цветы.

2. СТРАННЫЙ МАЛЬЧИК

Барбара Трэйл была девушкой, в которой много мальчишества. Такое часто говорят о современных героинях. Однако наша героиня была совсем другое дело. Нынешние писатели, заявляющие о мальчишестве своих героинь, по-видимому, ничего не знают о мальчиках. Девушка, которую они описывают, будь то юная умница или завзятая юная дура, в любом случае являет мальчику решительную противоположность. Она в высшей степени открыта; слегка поверхностна; безудержно весела; ни капли не застенчива; в ней есть все то, что как раз в мальчике и не бывает. А вот Барбара действительно была похожа на мальчика, то есть была робка, немного фантазерка, склонна ввязываться в интеллектуальные дружбы и об этом жалеть; способна впадать в уныние и решительно не способна скрытничать. Она часто ощущала себя не такой, как надо, подобно многим мальчикам; чувствовала, как душа, слишком для нее большая, колотится о ребра и распирает грудь; подавляла в себе чувства и прикрывалась условностями. В результате ее вечно мучили сомнения. То это были религиозные сомнения; сейчас это были отчасти сомнения патриотические; хотя скажите ей такое, и ведь она бы стала рьяно это отрицать. Ее расстроили намеки на страдания Египта и преступность Англии; и лицо незнакомца, белое лицо с золотистой бородой и сверкающим моноклем, для нее теперь воплощало дух сомнения. Но вот лицо сестры вдруг стерло, отменило все политические муки, беспощадно ее вернуло к мукам более частным, тайным, ибо она в них никому, кроме себя самой, не сознавалась.

В семействе Трэйл была трагедия; или, скорее, наверно, то, что Барбара, склонная унывать, считала прологом к трагедии.

Младший брат ее был еще мальчик; точней будет сказать, он был еще ребенок. Разум его так и не развился; и хотя мнения о причинах его отсталости разделялись, Барбара в темные свои минуты готова была к самым мрачным выводам, чем омрачала всю семью Толбойз. И потому она при виде странного лица сестры тотчас спросила:

- Что-то с Томом?

Оливия слегка вздрогнула, потом сказала, скорее, раздраженно:

- Нет, почему? Дядя его оставил с учителем, ему лучше... С чего ты взяла? Ничего с ним не случилось.

- Но тогда, - сказала Барбара, - боюсь, что-то случилось с тобой.

- Ну... - отвечала сестра. - В общем, - что-то случилось с нами со всеми, правда?

И она резко повернулась и зашагала к дому, роняя на ходу цветы, которые якобы собирала; а Барбара пошла следом, раздираемая тревогой.

Когда они приблизились к портику, она услышала высокий голос дяди Толбойза, который, откинувшись в плетеном кресле, беседовал с заместителем губернатора, мужем Оливии. Толбойз был длинный, тощий, с большим носом и выкаченными глазами; как многие мужчины такого типа, он обладал большим кадыком и произносил слова, как бы прополаскивая горло. Но то, что он произносил, стоило послушать, хоть он заглатывал концы фраз, загоняя их одну в другую, и притом жестикулировал, что многих раздражало.

Вдобавок, он был глух, как тетерев. Заместитель губернатора, сэр Гарри Смит, являл с ним забавный контраст. Плотный, со светлыми ясными глазами и румяным лицом, пересеченным параллельно двумя ровными полосками бровей и пышной полосой усов, он был бы очень похож на Китченера {Китченер, Горацио Герберт (1850 - 1916) - британский фельдмаршал (и обладатель пышных усов)}, если бы, вставая, коротким ростом несколько не подрубал сравнение. И все же это сходство несправедливо заставляло в нем предполагать дурной характер, тогда как он был нежный муж, добрый друг и верный поборник принятых в его кругу идеалов. Хвостик разговора намекал, что он отстаивает военную точку зрения, довольно распространенную, чтоб не сказать банальную.

- Одним словом, - говорил губернатор, - я полагаю, правительственная программа прекрасно соответствует сложной ситуации. Экстремисты обоего толка станут ей противиться; но на то они и экстремисты.

- Именно, - отвечал сэр Гарри. - Противятся экстремисты всегда. Но вопрос в том, насколько противно они себя поведут.

Барбара, недавно и нервно настроившаяся на политический лад, вдруг обнаружила с неудовольствием, что выслушивает политические дебаты в присутствии многих лиц.

Был тут прелестно облаченный юный господин с волосами, как черный шелк, кажется, местный советник губернатора; звали его Артур Милз. Был тут старец в русом недвусмысленном парике над весьма двусмысленной, чтоб не сказать подозрительной, желтой физиономией; это был крупный финансист, известный под именем Моз. Были разнообразные дамы из официальных кругов, прилично вкрапленные меж джентльменов. Что-то такое заканчивалось, типа вечернего чаепития; отчего еще более подозрительным и страшным казалось поведение хозяйки, удалившейся собирать цветы в глубинах сада. Барбара очутилась рядом с милым старичком-священником с гладкими серебряными волосами и столь же гладким серебряным голосом, журчавшим о Библии и пирамидах. Она оказалась в ужасно щекотливом положении, когда вам надо прикидываться, будто вы участвуете в одной беседе, тогда как сами прислушиваетесь к другой.

Это еще затруднялось тем, что его преподобие Эрнст Сноу, означенный священник, обладал (при всей кротости своей) незаурядным упорством. У Барбары создалось смутное впечатление, что он придерживается весьма строгих взглядов о применении известного пророчества насчет конца света к судьбам Британской империи в частности. У него была манера внезапно задавать вопросы, ужасно неудобная для рассеянного слушателя. Но кое-как ей удавалось выхватывать обрывки разговора между двумя правителями провинций. Губернатор говорил, жестикуляцией раскачивая каждую фразу:

- Имеется два соображения, как отвечать на то и на другое. С одной стороны, невозможно совсем отказаться от наших обязательств. С другой стороны, нелепо предполагать, что недавнее ужасное преступление не отразится на характере этих обязательств. Мы по-прежнему должны считать, что наше заявление - есть заявление о разумной свободе. И потому мы решили...

Но в этот самый миг бедняге-священнику срочно понадобилось вонзить в ее сознание животрепещущий вопрос:

- Ну, и как вы думаете, сколько там метров?

Чуть погодя ей удалось услышать, как мистер Смит, говоривший куда меньше собеседника, коротко парировал:

- Что до меня, я не верю, что так уж важно, какие именно вы делаете заявления. Где нет достаточных сил, всегда будут беспорядки; и беспорядков нет там, где есть достаточные силы. Вот и все.

- И каково же сейчас наше положение? - спросил веско губернатор.

- Положение из рук вон, - пробурчал мистер Смит. - Люди абсолютно не подготовлены и стрелять-то толком не умеют. Но есть и другое. Не хватает боеприпасов и...

- Но что же в таком случае, - выпел мягкий, проникновенный голос мистера Сноу, - что же в таком случае происходит с шунамитами?

Барбара не имела ни малейшего понятия о том, что с ними происходит; но сообразила, что этот вопрос следует рассматривать как риторический. Она заставила себя внимательно прислушаться к рассуждениям достопримечательного мистика; и из политической беседы ухватила всего один фрагмент.

- Неужто нам действительно понадобятся все эти военные приготовления? - не без тревоги спрашивал лорд Толбойз. - И когда, вы полагаете, они нам понадобятся?

- Могу вам сказать точно, - ответил Смит довольно мрачно. - Они нам понадобятся, едва вы опубликуете свое заявление о разумной свободе.

Лорд Толбойз дернулся в плетеном кресле, как бы раздраженно пресекая неприятную аудиенцию; затем, подняв палец, он подал знак своему секретарю мистеру Милзу, который скользнул к нему и после кратких переговоров скользнул в дом. Освободясь от груза государственных дел, Барбара вновь отдалась очарованию церкви и святых пророчеств. По-прежнему она очень туманно себе представляла, о чем толковал боговдохновенный старец, но уже улавливала в его речах некий налет поэзии. Во всяком случае, тут было много всякого, пленявшего ее воображение, как темные рисунки Блейка: доисторические города; застывшие, слепые провидцы и цари, одетые камнем, как и гробницы-пирамиды. Она уже догадывалась смутно, отчего в этой звездной, каменистой пустыне развелась такая бездна чудил, и даже слегка смягчилась к чудиле-клерикалу, и приняла приглашение к нему на послезавтра - посмотреть кое-какие документы, содержащие решительные доказательства относительно шунамитов. Что именно требовалось доказать, она, однако, не вполне схватила.

Он ее поблагодарил и сказал твердо:

- Если пророчество сбудется сейчас, это будет ужасное бедствие.

- Ну, - возразила она с, пожалуй, странным легкомыслием, - если бы пророчества не сбывались, было бы, наверное, еще ужасней.

Не успела она договорить фразу, за пальмами в саду раздался шорох, и бледное, ошарашенное лицо ее братца высунулось из-за листвы. Тут же она увидела за ним советника Милза и учителя. Значит, дядя послал за ним. Том Трэйл будто вываливался из собственного костюма, что часто бывает с недоразвитыми; милые печальные черты, роднившие его со всем семейством, были испорчены черными, прямыми неопрятными патлами и еще манерой скашивать глаза куда-то вниз. Учитель его был человек со скучной и серой внешностью и, разумеется, по фамилии Хьюм. Большой, широкоплечий, он сутулился, как чернорабочий, хоть был совсем не стар. На некрасивом и грубом лице застыло выражение усталости, что и не мудрено. Не такое уж милое развлечение заниматься с дефективным.

Лорд Толбойз провел с учителем краткую, очень милую беседу. Лорд Толбойз задал учителю несколько простых вопросов. Лорд Толбойз прочел небольшую лекцию о воспитании, опять-таки очень милую, но сопровождаемую вращательными движениями рук. С одной стороны (взмах) - способность к труду жизненно необходима и без нее невозможно преуспеть. С другой стороны (взмах) - без разумной дозы отдыха и удовольствий пострадает самый труд. С одной стороны... но тут-то, видимо, осуществилось Пророчество, и весьма плачевное бедствие нарушило губернаторское вечернее чаепитие.

Мальчишка вдруг разразился громким карканьем и стал размахивать руками, как машет крыльями пингвин и беспрестанно повторял: "С одной стороны - с другой стороны.

С одной стороны - с другой стороны".

- Том! - крикнула Оливия с нескрываемым ужасом, и над садом нависла зловещая тишина.

- Том, - сказал учитель тихим, размеренным голосом, который набатом прогремел в мертвой тишине сада, - у тебя с каждой стороны всего по одной руке, правда? И третьей руки нет?

- Третьей руки? - повторил мальчик и - после долгой паузы: - Как это?

- Ну, была бы у тебя, например, третья рука, как хобот у слона, продолжал учитель тем же размеренным, бесцветным голосом. - Вот бы здорово иметь длинный-длинный нос, как у слона, вертеть им туда-сюда и брать со стола все, что захочешь, не выпуская ножа и вилки. А?

- Да вы спятили! - рявкнул Том со странным призвуком восторга.

- Я не единственный на этом свете спятил, старина, - сказал мистер Хьюм.

Барбара, широко раскрыв глаза, слушала эту странную беседу, раздававшуюся в жуткой тишине и при весьма неловких обстоятельствах. Удивительней всего было то, что учитель нес свою ахинею с абсолютно невозмутимым и непроницаемым лицом.

- Я еще тебе не рассказывал, - продолжал он тем же безразличным тоном, - про ловкого зубного врача, который ухитрялся сам себе вырывать зубы собственным носом?

Нет? Ну, значит, завтра расскажу.

Он был по-прежнему скучен и серьезен. Но дело было сделано. Мальчишку отвлекли от бунта против дяди, как новой игрушкой отвлекают раскапризничавшееся дитя. Том смотрел теперь только на учителя, не сводя с него глаз. И, кажется, не он один. Потому что этот учитель, подумала Барбара, - прелюбопытный тип.

Больше в этот день политические дебаты не возобновлялись; зато на другой день произошли кое-какие политические события. На другое утро повсюду было расклеено оповещение о справедливом, разумном и даже великодушном компромиссе, который правительство Его Величества отныне предлагает для справедливого и окончательного решения социальных проблем Полибии и Восточного Египта. А на другой вечер, как смерч в пустыне, пронеслась весть, что виконт Толбойз, губернатор Полибии, убит подле своей резиденции, у самой последней оливы на углу стены.

3. ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ НЕ УМЕЛ НЕНАВИДЕТЬ

Удалясь от общества в саду, Том с учителем тотчас распрощались до завтра, потому что первый жил в резиденции, а второй квартировал в домишке выше на горе, среди высоких деревьев. Наставник с глазу на глаз сказал ученику то, что все с возмущением ждали услышать от него прилюдно; он побранил мальчишку за дурацкую шалость.

- Ну и пусть. Все равно я его терпеть не могу, - буркнул Том. - Прямо убил бы. Нос свой длинный высунул и рад.

- Ну куда же ему его еще девать? - сказал мягко мистер Хьюм. Впрочем, когда-то произошла одна история с человеком, во что-то такое сунувшим свой нос.

- Да? - вскинулся Том со свойственной юности склонностью к буквализму.

- Или завтра произойдет, - ответил учитель, уже карабкаясь по крутому склону в свое прибежище.

Сторожку, выстроенную в основном из бамбука и досок, обегала галерейка, откуда отчетливо, как на географической карте, открывался обширный вид: серые и зеленые квадраты губернаторского дома и сада, тропа прямо под низкой садовой стеной, параллельная ряду дач, одинокая смоковница, в одной точке пересекающая линию олив, как разрушенная аркада, потом еще один пробел и потом угол стены, за которой раскинулись темные склоны пустыни, тронутые зеленью там, где их успели покрыть дерном в порядке общественных работ или вследствие реформаторских усилий заместителя губернатора по части воинской реорганизации. Все это вместе висело, как огромное расцвеченное облако, в отблесках восточного заката; потом завернулось в лиловый сумрак, и над головой у него выступили звезды, и показались ближе, чем то, что было на земле.

Он еще постоял на галерейке, оглядывая меркнущий простор, и скучные черты его опечатала тревога. Потом он ушел в комнату, где они весь день трудились с учеником, вернее, трудился он, вколачивая в юную голову идею о необходимости трудиться. Комната была голая, и пустоту ее нарушало всего несколько случайных предметов. На немногих книжных полках красовались стихи Эдварда Лира в ярких обложках и неказистые потрепанные томики отборных французских и латинских поэтов. Трубки, вкривь и вкось рассованные по подставке, неопровержимо свидетельствовали о холостяцкой жизни владельца; удочки и старая двустволка сиротливо пылились в углу; ибо давно уже этот человек, далекий от спортивных доблестей, не предавался двум своим хобби, избранным им из-за того, что они требуют уединения. Но, пожалуй, самое странное впечатление производили письменный стол и пол, заваленные диаграммами, причем такими, что любой геометр ужасно бы удивился, потому что к фигурам были пририсованы глупейшие физиономии и ножки, какие пририсовывает школьник к квадратам и кругам на грифельной доске. Но вычерчены диаграммы были с большим тщанием; чертивший явно имел точный глаз, и все, что зависело от этого органа, беспрекословно ему подчинялось.

Джон Хьюм сел к столу и стал вычерчивать новую диаграмму. Потом он раскурил трубку и принялся оглядывать уже прежде вычерченные, не отрываясь, однако, от своего стола и своего занятия. Так текли часы среди бездонной тишины прибежища в горах, покуда дальние звуки музыки не поплыли снизу в знак того, что в резиденции начались танцы. Хьюм знал, что сегодня у губернатора танцуют, и не обратил на музыку внимания; Хьюм не был сентиментален, но кое-какие давние воспоминания нежно шевельнулись в нем. Толбойзы, даже и по тем временам, были чуть старомодны. Старомодность их заключалась в том, что они не прикидывались демократичнее, чем были. Они обращались с низшими, как с низшими, хотя и очень вежливо; они не лезли в либералы, втягивая в общество лизоблюдов. И потому учителю или секретарю и в голову не приходило, что танцы у губернатора как-то могут их касаться. Старомодны были и сами танцы с соответственным учетом эпохи. Новые танцы только еще начинали пробиваться; никто и мечтать не смел о нашей новомодной раскованности и свободе, позволяющей нам весь вечер бродить по зале с тем же партнером и под ту же музыку. И вот эта дистанцированность - в буквальном и переносном смысле - старых колышущихся вальсов закралась в подсознание Хьюма и отразилась на восприятии того, что вдруг предстало его глазам.

Вдруг на несколько секунд ему показалось, будто, поднявшись из тумана, мелодия, обретя очертания и цвет, ворвалась к нему в комнату; зеленые и синие разводы платья были как ноты, а ошеломленное лицо казалось криком; криком, зовом из далекой юности, которую он растерял или вовсе не знал. Прилетевшая из страны грез принцесса не поразила бы его больше, чем эта девочка из бальной залы, хоть он прекрасно знал ее - старшую сестру своего питомца; а бал был всего на несколько сотен метров ниже под горой. Лицо было - как бледное лицо, прожигающее сон, но не лишено выражения, как лицо спящего; потому что Барбара Трэйл удивительным образом не догадывалась о том, каким покровом красоты одета ее печальная, мальчишеская душа. Она была менее хорошенькая, чем сестра, и часто в тоске себя считала гадким утенком. На лице стоявшего перед нею человека не отразилось, однако, ничего из его впечатлений. Характерно для нее - она тут же выпалила с резкостью, мало отличавшейся от манеры братца:

- Боюсь, Том вам нагрубил. Мне ужасно неприятно.

Как, по-вашему, он исправляется?

- Пожалуй, большинство сочло бы, - медленно выговорил он, - что это мне бы следовало извиняться за его обучение, а не вам за вашу родню. Мне жаль вашего дядюшку; но из двух зол приходится выбирать меньшее. Толбойз достойнейший человек и сумеет защитить свое достоинство, я же должен отвечать за своего питомца. А с ним я умею ладить. Вы за него не тревожьтесь. Он очень сносно себя ведет, когда его понимают; надо только наверстать упущенное время.

Она слушала - или не слушала - с обычной своей задумчивой морщинкою на лбу; она села на предложенный им стул, очевидно, не замечая этого, и разглядывала дикие диаграммы, очевидно, их не видя. Да, очень возможно, что она его совсем не слушала; потому что она вдруг брякнула нечто совсем не вяжущееся с его словами. Правда, такое с ней бывало; и в отрывочности ее речей было куда больше смысла, чем подозревали многие. Так или иначе, она вдруг сказала, не поднимая глаз от нелепой диаграммы:

- Я сегодня видела одного человека; он шел в резиденцию. Большой, с длинной светлой бородой и с моноклем.

Вы не знаете, кто он? Жуткие вещи говорил про Англию.

Хьюм поднялся на ноги, держа руки в карманах, с таким видом, будто сейчас присвистнет. Посмотрел на Барбару и сказал тихо:

- Ага! Так он снова выплыл? Ну быть беде! Да, я его знаю - его называют доктор Грегори, но я думаю, он родом из Германии, хотя часто сходит за англичанина. О, это буревестник! Где он - там всегда беспорядки. Кое-кто считает, что нам самим не мешало бы его приручить; думаю, в свое время он предлагал свои таланты нашим властям. Он малый ловкий и знает про них много всякой всячины.

- И вы считаете, - отрезала она, - что я должна верить этому господину и всему, что он нес?

- Нет, - сказал Хьюм. - Я бы не стал ему верить; даже если вы и поверили всему, что он нес.

- Как это? - спросила она.

- Откровенно говоря, я считаю его законченным негодяем, - сказал учитель. - У него отвратительная репутация по части женщин; не стану входить в детали, но дважды он сидел в тюрьме за дачу ложных показаний. Я говорю только одно: во что бы вы ни поверили - не верьте ему.

- Он посмел сказать, что наше правительство нарушило свое слово, сказала негодующая Барбара.

Джон Хьюм молчал. Почему-то это его молчание ей показалось тягостным; и она выпалила:

- Господи! Да скажите вы хоть что-нибудь! Он же посмел сказать, что во время экспедиции лорда Джеффри кто-то убил ребенка! Ладно, пусть называют англичан холодными, черствыми и вообще! Это распространенный предрассудок. Но неужели же нельзя пресечь такую наглую, бессовестную ложь!

- Да... - сказал Джон Хьюм устало. - Никто не назовет Джеффри холодным и черствым. Извиняет его только одно: он был в стельку пьян.

- Значит, я должна верить этому лжецу! - крикнула Барбара.

- Разумеется, он лжец, - сказал учитель мрачно, - но беда стране и прессе, когда только одни лжецы и говорят правду.

Его мрачная твердость вдруг пересилила ее обиду; и она сказала уже спокойно:

- И вы верите в это самоуправление?

- Я вообще не склонен верить, - ответил он. - Мне очень трудно верить, что люди не могут дышать и жить без выборов, если они прекрасно без них обходились пятьдесят веков, покуда вся страна принадлежала им. Наверное, парламент - вещь хорошая; человек в цилиндре - тоже хорошая вещь; такого мнения безусловно придерживается ваш дядюшка. Нам могут нравиться или не нравиться наши цилиндры. Но если дикий турок мне говорит о своем прирожденном праве на цилиндр, мне трудно удержаться от вопроса: "Так какого же черта вы его себе не закажете?"

- Вам, по-моему, и националисты не очень по душе, - сказала она.

- Их политики часто негодяи; но тут они не исключение. Потому-то я и вынужден занять промежуточную позицию; нечто вроде доброжелательного нейтралитета. Иначе выбирать пришлось бы между кучкой отпетых подлецов и сворой сопливых идиотов. Видите - я человек умеренный.

Впервые он легонько усмехнулся; и невзрачное лицо его сразу похорошело. Она сказала уже гораздо дружелюбней:

- Ну, хорошо, но мы должны предотвратить настоящий взрыв. Не хотите же вы, чтоб всех наших людей прикончили!

- Пусть только слегка прикончат, - сказал он, не переставая улыбаться. - Нет, ничего, пусть кое-кого даже и тут похлеще прикончат. Не слишком серьезно, разумеется; но тут все зависит от чувства меры.

- Вольно же вам нести околесицу, - сказала она. - В нашем положении не до шуток. Гарри говорит, мы должны им преподать урок.

- Знаю, - сказал он. - Он уж довольно тут напреподавал уроков, покуда не появился лорд Толбойз. Чудесных, замечательных уроков. Но я знаю кое-что поважнее, чем умение преподать урок.

- И что же это?

- Умение извлечь урок, - сказал Хьюм.

Вдруг она спросила:

- А почему бы вам самому что-нибудь не предпринять?

Он промолчал. Потом глубоко вздохнул:

- Да. Вот вы меня и вывели на чистую воду. Сам я ничего не могу предпринять. Я бесполезный человек. Я страдаю ужасным недостатком.

Она как будто вдруг перепугалась и посмотрела ему прямо в неотвечающие глаза.

- Я не умею ненавидеть, - сказал он. - Я не в состоянии разозлиться. Глухая фраза упала, как обломок камня на могильную плиту; Барбара не стала спорить, а в подсознании ее уже прокладывалось разочарование. Она начала догадываться о всей мере странного доверия и чувствовала себя, как тот, кто рыл в пустыне колодец, и колодец оказался очень глубоким, но он был пустой.

Она вышла из дому; круто сбегавший вниз сад оказался серым в лунном свете; и какая-то серость легла на ее душу, какая-то безнадежность и скучный страх. Впервые она заметила кое-что неизбежно кажущееся западному глазу на Востоке неестественностью естества, ненатуральностью натуры. Обрубленные скучные ростки опунций - что общего они имели с цветущими английскими ветвями, на которые словно присели легкие бабочки... Какой-то ил, какая-то трясина; нет, не растительность, а плоские, нудные камни. На некоторые волосатые, приземистые, вздутые деревца в этом саду просто не хотелось смотреть; дурацкие, непонятные пучки раздражали глаз, а могли ведь и в буквальном смысле оцарапать. Даже эти огромные, сомкнутые цветы, когда распустятся, наверно мерзко пахнут, Барбара не сомневалась. Какой-то тайный ужас обливал тут все вместе с серым лунным светом. Ужас этот окончательно ее пробрал, и тут-то, подняв глаза, она увидела кое-что, которое, не будучи ни цветком, ни деревом, тем не менее недвижно висело в тишине; и особенно ужасное потому, что было это человеческое лицо. Очень белое лицо, но с золотистой бородой, как греческие статуи из золота и слоновой кости; а на висках крутились два золотых завитка, как рожки Пана.

На секунду эта недвижная голова могла и впрямь сойти за голову реликтового садового божка. Но уже в следующую секунду божок обрел ноги и способность двигаться и спрыгнул на тропку рядом с Барбарой. Она уже несколько отдалилась от сторожки и приблизилась к освещенной резиденции, навстречу вскипавшей музыке. Но тут она обернулась в другую сторону, отчаянно уставясь на опознанную фигуру.

Он отказался и от красной фески, и от черного сюртука и весь был в белом, как многие туристы в тропиках; но в лунном серебре немного смахивал на призрачного арлекина.

Приближаясь, он вставил в глаз посверкивающий кружок, и тот тотчас оживил покуда ускользавшее от Барбары смутное воспоминание. Лицо его в состоянии покоя было тихо и торжественно, как каменная маска Юпитера, совсем не Пана.

А монокль этот разом исказил его усмешкой, сдвинул глаза к переносью, и Барбара вдруг поняла, что он такой же точно немец, как и англичанин. И хотя она не страдала антисемитизмом, ей показалось, что в светлолицей белокурости еврея есть что-то нечестное, как, скажем, в белой коже негра.

- Вот мы и встретились под еще более дивными небесами, - сказал он.

Что он говорил дальше, она почти не слышала. В мозгу крутились недавно услышанные фразы, слова "отвратительная репутация", "тюрьма"; и она отпрянула, чтоб увеличить дистанцию, но двинулась при этом не туда, куда шла, а в противоположном направлении. Она почти не помнила, что случилось дальше; он еще что-то говорил; он пытался ее удержать, и так напугал ее обезьяньим каким-то напором, что она вскрикнула. И бросилась бежать; но вовсе не к дому своих родных.

Мистер Джон Хьюм вскочил со стула с неожиданной прытью и кинулся навстречу кому-то, кто снаружи карабкался по лестнице.

- Деточка, - сказал он, положив руку на ее вздрагивавшее плечо, и обоих как прожгло электрическим током.

И он двинулся с места и быстро прошел мимо нее, вперед.

Он что-то увидел в лунном свете, еще не спускаясь со ступеней, перепрыгнул через ограду вниз и оказался по пояс в диких запутанных зарослях. Колыхание листвы заслонило от Барбары разыгравшуюся вслед за этим драму; но - как в лунной вспышке - учитель бросился через тропу к фигуре в белом, и Барбара услышала стук, Барбара увидела, как что-то взметнулось, закружилось серебряными спицами, как герб острова Мэн; и потом из плотной глубины зарослей внизу брызнул фонтан ругательств, не на английском, но и не на совсем немецком языке - на языке гомона и стонов всех гетто по всему миру. Одна странная вещь застряла все-таки в ее расстроенной памяти: когда фигура в белом, покачиваясь, поднялась и заковыляла вниз по склону, белое лицо и яростный жест проклятия были обращены не к противнику, а к губернаторскому дому.

Хьюм мучительно хмурился, вновь поднимаясь по ступенькам, будто решая свои геометрические задачки.

Она обрушила на него вопрос, что он сделал, и он отвечал своим мрачным голосом:

- Надеюсь, я его полуубил. Вы знаете - я же сторонник полумер. Она истерически расхохоталась и крикнула:

- А сами говорили, что злиться не умеете!

Потом оба вдруг впали в неловкое молчание, и с дурацкой какой-то церемонностью он ее сопроводил вниз по склону к самым дверям бальной залы. Небо за аркадами листвы ярко лиловело, впадая в синеву, что жарче полыхания алости; волосатые стволы казались странными морскими чудищами детства, которых можно гладить, и они тогда топорщат лапы. Что-то нашло на них обоих такое, что не передать словами - да и молчанием тоже. И он не придумал ничего лучшего, как заметить: "Чудесная ночь".

- Да, - ответила она. - Чудесная ночь.

И тут же почувствовала себя так, будто выдала секрет.

Садом они прошли к дверям вестибюля, где толокся в вечерних платьях и мундирах разодетый люд. С предельной церемонностью они простились; ни он, ни она в ту ночь не сомкнули глаз.

4. СЫЩИК И ПАСТОР

Как мы уже говорили, только на следующий вечер распространилась весть, что губернатор пал от пули, пущенной неведомой рукой. И Барбара Трэйл узнала весть позже большинства своих знакомых, потому что утром пустилась в долгую прогулку среди руин и пальм в ближнем соседстве. Она несла с собой корзиночку, и как ни была она на вид легка, можно было сказать, что Барбара шла избавляться от значительного груза. Она шла избавляться от груза, накопившегося в памяти, особенно в памяти о прошедшей ночи. Гасить свою порывистость уединенными прогулками было у нее в привычке; но на сей раз поход принес немедленную и непредвиденную пользу. Потому что первая весть была самая страшная; а когда Барбара вернулась, страшное смягчилось. Сперва доложили, что дядя ее убит; потом, что он смертельно ранен; и, наконец, что рана его не опасна для жизни. Барбара со своей пустой корзинкой врезалась в самую гущу взволнованного разговора об этом происшествии, и скоро поняла, что полицией уже приняты меры по задержанию преступника. Допрос вел крепкий, скуластый офицер по фамилии Хейтер, начальник сыскной службы; ему рьяно помогал секретарь губернатора юный Милз. Но гораздо больше удивилась Барбара, обнаружив в самом центре группы своего друга Хьюма, которого допрашивали о вчерашнем.

В следующую же секунду она с необъяснимым отвращением поняла, о чем ведется допрос. Допрашивали Милз и Хейтер; но они только что узнали, что сэр Гарри Смит с присущей ему энергией арестовал доктора Паулюса Грегори, подозрительного бородатого иностранца, - вот что было важно. Учителя допрашивали о том, когда он видел его в последний раз; и Барбара в душе боялась, обнаружив, что события прошедшей ночи сделались предметом полицейского дознания. Как если бы, выйдя к завтраку, она вдруг поняла, что за столом все дружно обсуждают тайный, нежный, приснившийся ей ночью сон. И хотя она протаскала свои ночные картинки среди могил и по зеленой мураве, они оставались интимными, принадлежали только ей, как если бы, скажем, ей явилось видение в пустыне. Вкрадчивый, черноволосый мистер Милз был ей особенно противен своей настырностью. Она, довольно, впрочем, опрометчиво, решила тотчас, что всегда ненавидела мистера Милза.

- Я заключаю, - говорил секретарь, - что у вас есть собственные, весьма веские основания считать этого господина опасным субъектом.

- Я его считаю подлецом, и всегда считал, - ответил Хьюм хмуро и нехотя. - Мы с ним слегка схватились минувшей ночью, но это ничуть не сказалось на моей точке зрения, да и на его точке зрения, полагаю, тоже.

- А мне кажется, это очень могло сказаться, - наседал Милз, - ведь, уходя, он проклинал не только вас, но и - особенно - губернатора, не так ли? И он спустился по склону как раз к тому месту, где подстрелили мистера Толбойза. Правда, стреляли много позже, и никто не видел стрелявшего; но, возможно, преступник бродил по лесу, а потом прокрался в темноте вдоль стены.

- А ружье сорвал с ружейного дерева, какие во множестве произрастают в здешних лесах, - усмехнулся учитель едко. - Я могу поклясться, что при нем не было ни ружья, ни пистолета, когда я его сунул в опунцию.

- Вы, кажется, произносите речь в его защиту, - заметил с легкой усмешкой секретарь. - Но сами же вы сказали, что он весьма сомнительный субъект.

- Я ничуть не считаю его сомнительным, - отвечал учитель в обычной своей решительной манере. - У меня относительно него нет ни малейших сомнений. Я считаю, что он распущенный, порочный хвастун и жулик; самовлюбленный, похотливый шарлатан. И я совершенно убежден, что губернатора мог убить кто угодно, только не он.

Полковник Хейтер метнул острый взор в говорящего и впервые сам разомкнул уста:

- Э-э... что же вы хотите этим сказать?

- Именно то, что говорю, - ответил Хьюм. - Будучи подлецом такого сорта, такого сорта подлости он не совершит. Агитаторы вроде него никогда ничего не делают своими руками; они подстрекают других; они собирают толпу, пускают шапку по кругу и потом смываются, чтобы приступить к тому же в другом месте. Идут на риск, разыгрывают Брутов и Шарлотт Корде совсем другие люди. Но я заявляю, что есть еще два обстоятельства, полностью снимающие обвинения с этого субъекта.

Он сунул два пальца в карман жилета и медленно, задумчиво даже, вытащил круглую стекляшку, болтающуюся на порванном шнурке.

- Я это подобрал на месте, где мы дрались, - сказал он. - Это монокль Грегори; и если вы сквозь него глянете, вы не разглядите ровно ничего, кроме того факта, что человек, нуждающийся в столь сильных линзах, без них ничего не увидит. Он никак не мог видеть цель на углу стены, метясь от смоковницы, откуда приблизительно, как полагают, был произведен выстрел.

- В этом, кажется, что-то есть, - сказал Хейтер. - Хотя у него, конечно, могло быть и запасное стекло. Но у вас есть еще второе основание считать его невиновным, так вы сказали?

- Есть и второе основание, - сказал Хьюм. - Сэр Гарри Смит его только что арестовал.

- Господи, да о чем вы? - вскрикнул мистер Милз. - Не вы ли сами принесли нам это известие от сэра Гарри?

- Боюсь, я был не вполне точен, - сказал учитель скучным голосом. Совершенно верно: сэр Гарри арестовал доктора, но он арестовал его до того, как услышал о покушении на лорда Толбойза. Он арестовал доктора Грегори за подстрекательскую сходку в пяти минутах езды от Пентаполиса, на которой тот выступал с пламенной речью и подходил, вероятно, к красноречивому резюме, как раз когда лорд Толбойз был подстрелен здесь, на повороте дороги.

- Боже правый, - выпучив глаза, крикнул Милз, - да вы, похоже, про это дело много чего знаете!

Учитель угрюмо поднял голову и посмотрел на секретаря пристальным, но очень странным взглядом.

- Кое-что, возможно, я и знаю, - сказал он. - Во всяком случае, я уверен, что у Грегори безупречное алиби.

Барбара прислушивалась к странному разговору, мучительно, с трудом сосредоточилась; но по мере того, как обвинение против Грегори рушилось, новое, странное чувство в ней самой пробивалось из глубин на поверхность. Она сообразила, что хотела осуждения Грегори не оттого, что питала к нему особенную злобу, но оно могло все сразу объяснить; и ее избавить от другой, неприятной, едва брезжущей мысли. Преступник вновь стал смутной, безымянной тенью, а в душе ее опять зашевелилось страшное подозрение, и, пронизав ее страхом и отчаянием, тень вдруг обрела отчетливые черты.

Как уже было замечено, Барбара Трэйл драматизировала трагедию семейства Трэйл и положение своего брата.

Страстная книгочея, она была из тех девочек, которых вечно видишь с книжкой в уголке дивана. А при нынешней постановке дела это неизбежно вело к тому, что она заглатывала все, недоступное ее пониманию, прежде чем прочесть хоть что-нибудь ему доступное. В ее мозгу перемешались обрывки знаний о наследственности и психоанализе; как тут было уберечься от горестного пессимизма по любому поводу? А дальше уж человек легко найдет обоснование для самых нелепых страхов. И Барбаре вполне хватило того, что в самое утро покушения дядя прилюдно подвергся оскорблению и даже нелепым угрозам со стороны ее братца.

Психологический яд такого свойства все глубже и глубже въедается в мозг.

Подозрения Барбары разрастались и густели, как темный лес; она не остановилась на той мысли, что недоразвитый школьник на самом деле маньяк и убийца. Вычитанное из книжек вело ее все дальше. Если брат - почему не сестра? Если сестра - почему не она сама? Память преувеличивала, искажала странное поведение сестры в саду, пока наконец чуть ли не преподнесла Оливию, рвущую цветы зубами. Как всегда при таком смятении духа, все приобретало роковую важность.

Сестра сказала: "Что-то случилось с нами со всеми, правда?" Что еще могло это значить, кроме семейного проклятья? Вот и Хьюм сказал, что он "не единственный на свете спятил". Ну и что это значило? Да и доктор Грегори после беседы с нею объявил ее расу вырожденческой. Что он хотел сказать? Что у них вырожденческая семья? А ведь он как-никак доктор, пускай негодный, но все же. Совпадения так били в одну точку, что она чуть не закричала от ужаса. Но каким-то краешком мозга она понимала, конечно, порочность подобной логики. Она говорила себе, что склонна все усугублять и видеть в мрачном свете; потом стала говорить, что если так, значит, она спятила. Но нет же, ничуть она не спятила; просто она молодая, а тысячи молодых людей проходят эту стадию кошмара, и никто им и не думает помогать.

И вдруг ей мучительно захотелось помощи; тот же порыв недавно гнал ее обратно, лунным лугом, к деревянной сторожке на горе. Она поднималась снова на эту гору, когда Джок Хьюм спустился ей навстречу.

Она потоком вылила на него все свои семейные тревоги, как выливала патриотические сомнения, со странной уверенностью, неизвестно на чем основанной и однако же твердой.

- Ну и вот, - заключила она свой бурный монолог. - Я сперва не сомневалась, что это все сделал бедняжка Том. А сейчас мне уже кажется, что я сама могла это сделать.

- Что ж, вполне логично, - согласился Хьюм. - Так же разумно утверждать, что виноваты вы, как и то, что виноват Том. И приблизительно столь же разумно утверждать, что в той же мере виноват архиепископ Кентерберийский.

Она попыталась развить свои высоконаучные догадки по поводу наследственности; их успех, пожалуй, был ощутимей. По крайней мере, большой угрюмый человек, выслушав их, заметно оживился.

- Черт побери всех докторов и ученых! - крикнул он. - Вернее, черт побери всех романисток и газетчиков, рассуждающих о том, чего сами доктора - и те не понимают! Старых нянек обвиняют, что они пугают детей букой, а ведь очень скоро это у них превращается в шутку. Ну а как насчет новых нянек, которые призывают детей самих себя пугать черным букой, и притом вполне серьезно? Милая девочка, ничего нет страшного с вашим братом, как, впрочем, и с вами. У него просто, что называется, защитная неврастения; этим так хитро выражается нехитрая мысль, что у него слишком толстая кожа, - и лак частной школы к ней не пристает, а стекает, как с гуся вода. Так-то для него даже лучше. Ну вот и представьте себе, что он несколько дольше нас грешных будет оставаться ребенком. Что же в ребенке такого ужасного? Разве вы ужасаетесь при мысли о брате только из-за того, что он счастлив, прыгает, любит вас и не может доказать теорему Пифагора? Быть песиком совсем не болезнь. Быть ребенком - не болезнь.

Даже оставаться ребенком - тоже не болезнь; разве не мечтается вам иногда, чтоб мы все оставались детьми?

Она была из тех, кто схватывает понятия не скопом, а как бы по мере поступления; и она стояла молча; но мозг ее работал, как мельница. Нарушил молчание Хьюм, но теперь он заговорил веселее.

- Это вроде наших разговоров о том, стоит ли кому-то преподать урок. По-моему, мир чересчур строг и торжествен по части наказаний; уж лучше бы в нем царили простые нравы детской. Людям не нужно принудительных работ, казней и тому подобного. Большинству людей хочется, чтоб им надрали уши и отправили спать. Вот бы забавно взять зарвавшегося миллионера и поставить в угол! Самое милое дело.

Когда она снова открыла рот, в голосе ее было облегчение и опять звенело любопытство.

- А чем вы занимаетесь с Томом? - спросила она. - И что это за такие странные треугольники?

- Я строю из себя шута, - сказал он серьезно. - Ему надо одно: чтобы привлекли его внимание; а лучшее средство привлечь внимание ребенка дурачиться. Вы не знаете, как им весело воображать чудака, садящегося в лужу или калошу, оказывающегося в чьей-то чужой, а не в своей тарелке. Так служат воспитанию метафоры, прибаутки и еще загадки. Я и стараюсь быть загадкой. Я хочу, чтобы он все время гадал, что у меня на уме, что я собираюсь выкинуть.

Разумеется, я выгляжу совершеннейшим ослом. Но другого выхода нет.

- Да-а... - протянула она. - В загадке есть что-то такое волнующее... во всякой загадке. Например, этот старый пастор загадывает вам свои загадки из Откровения, и ведь вы чувствуете, что ему интересно жить... Ой, мы же, кстати, обещали, по-моему, прийти к нему в гости; я была в таком настроении, я просто все перезабыла...

И в этот самый миг на тропе показалась сестра ее Оливия в снаряжении, неопровержимо свидетельствовавшем о выходе в гости, и сопровождаемая супругом - заместителем губернатора, не часто себя утруждающим подобными обязанностями. Они шли вместе, и Барбара слегка удивилась, обнаружив впереди них на той же тропе не только гибко-лакированную фигуру мистера Милза, секретаря, но и более угловатые очертания полковника Хейтера. Очевидно, приглашение священника распространялось и на них.

Его преподобие Эрнст Сноу жил очень скромно, в домике, стоявшем в одном ряду с жилищами мелких служащих резиденции. По задам этого ряда и бежала тропа вдоль садовой стены, мимо смоковницы, мимо чахлых олив и дальше, к тому углу, где губернатор упал, подбитый таинственной пулей. Отграничивая открытые просторы пустыни, тропа эта имела все свойства кремнистого пути пилигримов.

Зато, проходя мимо фасадов, путник легко мог вообразить, что оказался в каком-то лондонском пригороде, такие тут были витые ограды, такие английские клумбы и портики.

Дом священнослужителя ничем, кроме номера, не отличался от прочих; а вход был столь узок, что гости из резиденции с трудом в него протиснулись.

Мистер Сноу склонился над ручкой Оливии с церемонностью, из-за которой его седины показались вдруг пудрой восемнадцатого столетия, но было в его манере и позе что-то еще, сперва не поддавшееся определению. Что-то в сдержанном голосе и воздетых руках отдавало призванием, исполнением служебных обязанностей. Лицо было спокойно, но спокойствие казалось почти напускным; и невзирая на горестный тон, взгляд был на редкость тверд и светел. Барбаре вдруг показалось, что он совершает похоронный обряд; и она почти не ошиблась.

- Не стану говорить, леди Смит, - сказал он тем же мягким голосом, как я сочувствую вам в этот горестный час. Даже и с точки зрения общественной, смерть вашего дядюшки...

Тут Оливия Смит перебила его, глядя ему в лицо ошалелым взглядом:

- Но дядя не умер, мистер Сноу. Я знаю, сперва так говорили... Но он только ранен в ногу и уже пытается ковылять.

Лицо священника преобразилось столь мгновенно, что большинство присутствующих не уследило за трансформацией; Барбаре показалось, что у него отвисла челюсть и, водворенная на место, тотчас приладилась к улыбке вполне неискренних поздравлений.

- Дражайшая, - выдохнул он, - как я рад...

Он растерянно оглядывал мебель. Помнил ли его преподобие о необходимости приготовления чая к должному часу, было покуда неясно; но приготовления, им произведенные, имели, пожалуй, не столь сладко-утоляющую цель. Маленькие столики были завалены огромными книгами, большей частью распахнутыми; и открытые страницы исчерчены планами и рисунками, по-видимому, имеющими отношение к архитектуре, археологии, астрономии или астрологии, и все это вместе весьма смахивало на библиотеку черной магии.

- Апокалипсис, - выдавил он наконец, - это мое хобби.

Я думаю, мои расчеты... Это записано нам в назидание...

И тут уж Барбара испугалась не на шутку. Она отчетливо поняла сразу две вещи. Первое - что его преподобие Эрнст Сноу думал о смерти губернатора с чувством, очень похожим на глубокое удовлетворение, а о выздоровлении его узнал отнюдь не с восторгом. И второе - что тем же самым голосом были уже однажды произнесены под сенью смоковницы те же слова, и тогда они отдались в ее ушах диким призывом к кровопролитию.

5. ТЕОРИЯ УМЕРЕННОГО УБИЙСТВА

Полковник Хейтер, начальник сыскной службы, решительно двинулся в сторону внутренних комнат. А Барбара-то еще удивлялась, зачем это официальному лицу понадобилось им сопутствовать при нанесении чисто светского визита! Сейчас у нее в голове забрезжила смутная, невероятная возможность. Священник отвернулся к одной из книжных полок и принялся с горячечным возбуждением листать какой-то том; он даже, кажется, что-то про себя бормотал.

Так ищут цитату, о которой вышел спор с приятелем.

- Я слышал, у вас тут очень милый садик, мистер Сноу, - сказал Хейтер. - Я бы с удовольствием глянул.

Сноу ошарашенно посмотрел на него через плечо, будто не в силах переключиться, оторваться от своего занятия; потом сказал резко, хоть и не вполне твердым голосом:

- Не на что там смотреть. Решительно не на что. Я вот как раз думал...

- Не возражаете, я все же гляну? - безразличным тоном спросил Хейтер и двинулся к черному ходу. Что-то было в его повадке такое решительное, что остальные двинулись следом за ним, сами не понимая, зачем. Хьюм, идя за сыщиком, проговорил вполголоса:

- И что же, вы думаете, растет у старца в саду?

Хейтер на него оглянулся с мрачной веселостью:

- Да вот то самое дерево, про которое вы толковали недавно.

Однако, выйдя на узкую, аккуратную полоску сада, они увидели одно-единственное дерево: смоковницу, распростершую ветви над пустынной тропой; и, тайно содрогнувшись, Барбара вспомнила, что это то самое место, с которого, по расчетам экспертов, был произведен выстрел.

Хейтер пересек лужайку, остановился подле тропических зарослей у стены и там над чем-то склонился. Когда он выпрямился, в руке его был длинный тяжелый предмет.

- Вот кое-что и свалилось с ружейного дерева, каковыми, вы правильно заметили, изобилует данная местность, - сказал он мрачно. - Забавно, что ружье обнаружилось на задворках у мистера Сноу, а? Особенно учитывая, что это двустволка и один ствол разряжен.

Хьюм вглядывался в большое ружье у сыщика в руках; и на обычно бесстрастном лице его проступало изумление и даже ужас.

- Вот те на! - сказал он тихо. - Я про него и забыл.

Идиот несчастный!

Кажется, никто, кроме Барбары, не услышал этого странного шепота; и никто ничего не понял. Вдруг Хьюм резко повернулся и обратился ко всей компании, как на уличной сходке.

- Послушайте, - сказал он. - Вы знаете, чем это пахнет? Это пахнет тем, что бедного старого Сноу, и сейчас еще, возможно, колдующего над своими иероглифами, того гляди обвинят в покушении на губернатора.

- Ну, вы забегаете вперед, - сказал Хейтер, - кое-кто даже назвал бы это, пожалуй, вмешательством в нашу работу, мистер Хьюм. (Спасибо, однако, что вы нас поправили относительно другого лица, когда мы, честно признаюсь, допустили ошибку.

- Вы ошибались относительно того лица, а сейчас ошибаетесь относительно этого! - сказал Хьюм, ужасно насупясь. - Но в том случае я мог вам привести доказательства. Какие же доказательства невиновности мне привести сейчас?

- Почему это вы обязаны приводить какие-то доказательства? - спросил изумленный Хейтер.

- Ну как же, обязан, и все, - сказал Хьюм. - Но мне ужасно не хочется их приводить. - Он помолчал минуту, и вдруг его прорвало: - Господи! Да неужели вы сами не понимаете, как глупо сюда притягивать этого старого глупца?

Неужели вы не видите, что он просто помешался на собственных предсказаниях бедствия и слегка растерялся, когда оказалось, что они не сбылись?

- Есть еще кое-какие подозрительные обстоятельства, - резко вклинился Смит. - Ружье, обнаруженное в саду, и расположение смоковницы.

Воцарилась долгая пауза, в продолжение которой Хьюм стоял, ссутулив широченные плечи и горестно уставясь на собственные ботинки. Потом он вдруг вскинул голову и заговорил с неудержимой веселостью:

- Ну ладно, я приведу свои доказательства, - сказал он с чуть ли не счастливой улыбкой. - Это я стрелял в губернатора.

Тишина наступила такая, будто в саду стоят одни статуи; несколько секунд никто не говорил и не двигался. А потом Барбара услышала собственный крик:

- Нет! Неправда!

В следующую секунду начальник полиции заговорил уже другим, более официальным тоном:

- Хотелось бы знать, изволите ли вы шутить или сами признаетесь в покушении на жизнь лорда Толбойза.

Хьюм вытянул руку в предостерегающем жесте, почти как оратор, унимающий расходившуюся аудиторию. Он все еще смутно улыбался, но стал заметно серьезней.

- Простите, - сказал он. - Простите. Давайте обозначим разницу. Это чрезвычайно важно для моего самолюбия.

Я не покушался на жизнь губернатора. Я покушался на его ногу, и я в нее попал.

- Что еще за абракадабра! - рявкнул Смит.

- Простите мне мой педантизм, - спокойно отвечал Хьюм. - Когда бросают тень на мою нравственность - это я могу вынести, как и другие представители преступного класса. Но когда подвергают сомнению мою меткость в стрельбе этого я вытерпеть уже не могу. Это единственный вид спорта, в котором я кое-чего стою.

Никто и опомниться не успел, как он поднял с земли двустволку и торопливо продолжал:

- Вы позволите обратить ваше внимание на одну техническую подробность? Это двустволка, и один ствол ее до сих пор не разряжен. Если какой-то дурак, стреляя в Толбойза с такого расстояния, его не убил, неужели вы думаете, что даже дурак не выстрелил бы еще раз, если уж намеревался убить его? А дело попросту в том, что у меня не было такого намерения.

- Вы, кажется, себя считаете исключительно метким стрелком, - сказал довольно грубо заместитель губернатора.

- А вы, как я погляжу, скептик, - в том же наглом тоне отвечал учитель. - Что ж, сэр Гарри, вы сами снабдили нас необходимым пособием, так что доказательство не займет и минуты. Мишени, которыми мы обязаны вашей патриотической деятельности, уже воздвигнуты, полагаю, на склоне сразу за краем стены.

Никто и с места не успел двинуться, а он вспрыгнул на садовую стену у самой смоковницы - и со своего насеста увидел длинный ряд мишеней, расставленных по краю пустыни.

- Итак, - сказал он тоном терпеливого лектора, - я, предположим, всажу эту пулю в очко второй мишени.

Все наконец-то очнулись от столбняка; Хейтер бросился к Хьюму, Смит рявкнул: "Что за идиотские игры..."

Конец фразы потонул в оглушительном звуке выстрела, и под еще не утихшее эхо учитель как ни в чем не бывало соскочил со стены.

- г Если кому-то хочется пойти поглядеть, - сказал он, - я думаю, мы убедимся в моей невиновности. То есть не в том, что я не стрелял в губернатора, а в том, что попал туда именно, куда целил.

Опять наступило молчание; и комедия неожиданностей увенчалась одной, еще более невообразимой, и по вине человека, о котором все как-то забыли.

Вдруг раздался вопль Тома:

- Кто пойдет смотреть? Ну, чего же вы не идете?

Впечатление было такое, будто ни с того ни с сего заговорило дерево в саду. В самом деле, под воздействием возбуждения этот прозябающий, растительно произрастающий мозг вдруг раскрылся, как могут раскрываться иные растения под воздействием химических факторов. И это еще не все. В следующую секунду это растение с энергией неодушевленного существа ринулось по саду. Только пятки засверкали, и вот уже Том Трэйл перемахнул через садовую стену и бросился по песку к мишеням.

- Что за сумасшедший дом! - крикнул сэр Гарри Смит. Он все больше наливался краской, по мере того как скрытая злоба проступала наружу, и глаза его метали мрачные молнии.

- Послушайте, мистер Хьюм, - сказал Хейтер более сдержанным тоном. Все вас считают человеком разумным. Уж не собираетесь ли вы меня всерьез убеждать, что вы всадили пулю в ногу губернатора так просто, за здорово живешь, и не пытаясь его убить?

- Я это сделал по одной особенной причине, - ответил учитель, продолжая его озарять своей непостижимой улыбкой. - Я это сделал потому, что я человек разумный. Я, собственно, умеренный убийца.

- Что еще за черт! Объяснитесь более внятно!

- Философия умеренности в убийстве, - преспокойно продолжал учитель, всегда привлекала мое внимание. Я как раз недавно говорил, что люди часто хотели бы, чтобы их немножечко убили; особенно люди в ответственной политической ситуации. Иначе обеим сторонам не поздоровится. Малейшая тень подозрения убийства - вот и все, что требуется для проведения реформ. Чуть побольше - и это уже чересчур; чуть поменьше - и губернатор Полибии выходит из воды сухим.

- Вы думаете, я вам так и поверю, - возмущенно фыркнул начальник полиции, - что вы насобачились пулять в левую ногу всех общественных деятелей?

- Нет, нет, - сказал Хьюм с неожиданной серьезностью. - Уверяю вас, тут к каждому нужен индивидуальный подход. Если бы речь шла, скажем, о министре финансов, я бы, возможно, выбрал левое ухо. Если о премьер-министре - возможно, предпочел бы кончик носа. Но в любом случае что-то должно случиться с этими людьми, чтобы с помощью небольшой личной неприятности разбудить их дремлющие умственные способности. И если когда-нибудь был человек, - продолжал он, слегка повышая голос, как бы для научного объяснения, - если когда-нибудь был человек, самой природой назначенный для того, чтобы его слегка убили, - это лорд Толбойз. Других выдающихся людей - и очень даже часто - именно убивают, и все считают, что так и надо, что инцидент исчерпан. Убили - и дело с концом. Но лорд Толбойз - особый случай; я у него работаю и отлично его изучил. Он в самом деле славный малый. Он джентльмен, он патриот; более того - он настоящий либерал и человек разумный. Но, вечно находясь на службе, он все больше и больше усваивал помпезный стиль и сросся с ним в конце концов, как со своим пресловутым цилиндром. Что требуется в подобных случаях? Несколько дней постельного режима - так я решил. Несколько целительных недель постоять на одной ноге и порассуждать о тонком различии между самим собой и Всемогущим Господом, которое так легко ускользает от нашего понимания.

- Да не слушайте вы этот бред! - крикнул заместитель губернатора. - Он сам говорит, что стрелял в губернатора, - ну и мы должны задержать его!

- Наконец-то вы поняли, сэр Генри, - сказал Хьюм с удовлетворением. Я сегодня только и делаю, что пробуждаю дремлющие умственные способности.

- Мы устали от ваших шуток, - вдруг взорвался Смит. - Я вас задерживаю за покушение на жизнь губернатора.

- Вот именно, - отвечал учитель с улыбкой. - Это, конечно, шутка.

В эту секунду снова громко зашуршала смоковница, Том кубарем скатился в сад и, задыхаясь, крикнул:

- Все правильно. Куда он целил, туда и попал.

И далее, покуда вся странная группа не разбрелась по саду, мальчишка неотрывно смотрел на Хьюма такими глазами, какими только мальчишка может смотреть на кого-то, дивно отличившегося в игре. Но когда они с сестрою вместе возвращались в резиденцию, потрясенная и озадаченная Барбара заметила, что спутник ее придерживается какого-то особенного мнения, которое не умеет должным образом выразить. Нет, не то чтобы он не верил Хьюму или его версии, но он, кажется, верил во что-то, чего Хьюм не договаривал, больше, чем тому, что тот сказал.

- Это загадка, - упрямо твердил Том. - Он обожает загадки. Говорит разные глупости, чтоб тебя заставить думать. Вот вам это и надо. Он не любит, когда отлыниваешь.

- Что, что нам надо? - воскликнула Барбара.

- Думать, что это все на самом деле значит, - сказал Том.

Возможно, в предположении, что мистер Джон Хьюм обожает загадки, была доля истины; ибо он выпалил еще одной в начальника полиции, уже когда это должностное лицо взяло его под стражу.

- Ладно, - сказал он весело. - Можете меня полуповесить за то, что я полуубийца. Вам ведь, полагаю, случалось вешать людей?

- Случалось, что уж греха таить!.. - отвечал полковник Хейтер.

- А вы когда-нибудь кого-нибудь вешали, чтобы избавить его от повешения? - с неподдельным интересом спросил учитель.

6. КАК БЫЛО ВСЕ НА САМОМ ДЕЛЕ

Нет, неправда, будто лорд Толбойз не снимал цилиндра, лежа в постели в продолжение своего недомогания. Неправда и то, как намекали люди более сдержанные, будто он, едва мог встать, послал за ним, дабы достойно венчать свой наряд, состоявший из зеленого халата и красных тапочек. Но совершеннейшая правда, что он вернулся к своему головному убору и к своим обязанностям при первой же возможности, к большой досаде, говорили, заместителя губернатора, которому уже вторично мешали провести строгие военные меры, всегда легко проводимые под шумок политического скандала. Одним словом, заместитель губернатора пребывал в прескверном расположении духа. Весь красный, он впал в злобное молчание; когда же он прерывал его, близкие мечтали, чтобы он поскорее снова в него впал. При упоминании об эксцентричном учителе, которого его департамент взял под стражу, он разражался особенно бурным гневом.

- Ах, ради Бога, только вы мне не говорите про этого сумасшедшего шарлатана! - орал он таким голосом, как если бы его пытали и он ни секунды более не мог выносить человеческого безумия. - И за какие грехи нам посылают таких кретинов... стреляет в ногу, умеренный убийца - свинья паршивая!

- Никакая он не паршивая свинья, - сказала Барбара Трэйл, как бы запальчиво отстаивая истины зоологии. - Я не верю ни одному слову из того, что вы на него наговариваете.

- А тому, что он сам на себя наговаривает, ты веришь? - спросил лорд Толбойз, насмешливо и пристально ее разглядывая.

Лорд Толбойз опирался на костыль; в отличие от мрачного Смита, вынужденное бездействие даже придало ему приятности. Необходимость следить за нарушенным ритмом ног приостанавливала ораторское вращение дланей. Никогда еще семья не чувствовала к нему такого нежного расположения. Похоже, что умеренный убийца не вовсе ошибся в своих расчетах.

С другой стороны, сэр Гарри Смит, в семейном кругу обычно столь добродушный, все больше поддавался скверному настроению. Лицо его все больше наливалось багровостью, на фоне которой как-то грозно выделялись побледневшие глаза.

- А я тебе говорю, что все эти гадкие суетливые ничтожества... - начал он.

- А я вам говорю, что ничего вы не знаете, - перебила свояченица. Вовсе он не такой. Он...

И тут, уж неизвестно по какой причине, ее быстро, тихонько прервала сестра; вид у Оливии был усталый и озабоченный.

- Давайте об этом сейчас не будем, - проговорила она. - Гарри сейчас столько должен сделать...

- А я знаю, что я сейчас сделаю, - не сдавалась Барбара. - Я прошу у лорда Толбойза как здешнего губернатора, не разрешит ли он мне посетить мистера Хьюма и поглядеть, не разберусь ли я, что к чему.

Она отчего-то ужасно разволновалась и сама с удивлением слушала свой срывающийся голос. В каком-то тумане она видела, как Гарри Смит вытаращил глаза в апоплексической ярости, а лицо Оливии на заднем плане все больше и больше бледнело; и за всем этим с почти эльфической насмешливостью наблюдал ее дядюшка.

Она почувствовала, что, кажется, слишком себя выдала, а может быть, наоборот, это он обрел сверхъестественную проницательность.

Меж тем Джон Хьюм сидел под стражей, глядя на пустую стену столь же пустым взглядом. Как ни привык он к одиночеству, но два-три дня в обесчеловеченном одиночестве тюрьмы ему показались тягостными. Возможно, на настроении его сказывалось просто-напросто отсутствие курева. Но были у него и другие и, кое-кто согласится, более веские поводы для уныния. Он не знал, какая кара ему положена за признание в том, что он намеренно ранил губернатора.

Но, достаточно зная политическую обстановку и крючкотворство законодателей, он не сомневался в том, что сразу после политического скандала потребовать для него самой тяжкой кары ничего не стоит. Он прожил на этих задворках цивилизации десять лет до того, как лорд Толбойз его подобрал в Каире; он помнил, что творилось после убийства предыдущего губернатора, в какого деспота превратился заместитель губернатора, какие организовывал карательные экспедиции, пока его порывистую воинственность не обуздал Толбойз, привезя от центрального правительства предложение компромисса. Толбойз, однако, жив и как-никак, пусть и несколько видоизменение, все еще прыгает. Но, возможно, доктора запретят ему выступать судьей в касающемся его самого процессе; и автократ Гарри Смит того гляди снова получит возможность править бурей.

Но, честно говоря, в глубине души кое-что страшило узника еще сильнее, чем тюрьма. Он опасался - и этот страх буквально его подтачивал, - что его фантастическое объяснение вооружит противника. Он боялся, как бы его не объявили сумасшедшим и не поместили в более гуманные и гигиенические условия.

И, между прочим, всякому, кто наблюдал бы за ним вот сейчас, легко можно было бы простить некоторые сомнения на этот счет. Хьюм продолжал смотреть прямо перед собой очень, очень странным взглядом. Но сейчас он смотрел уже не так, как смотрят, когда ничего не видят; скорее, он явственно видел что-то. Ему представилось, что, как отшельнику в келье, ему явилось видение.

- Да, очень может быть... - сказал он громко, безжизненно отчетливым голосом. - Разве не говорил апостол Павел: потому, царь Агриппа, я не воспротивился небесному видению {Со слова "потому..." - Деяния Апостолов, 26, 19.}... Несколько раз я видел, как видение входило в дверь; и надеялся, что оно реально. Но как может человек вот так войти в дверь тюрьмы... Однажды, когда она вошла, комната наполнилась трубным громом, в другой раз - криком, как шумом ветра, и была драка, и я убедился, что умею ненавидеть и умею любить. Два чуда за одну ночь. Как вы думаете, то есть при условии, что вы не сон и можете что-то думать? Но я бы предпочел, чтобы вы тогда были реальны.

- Оставьте! - сказала Барбара Трэйл. - Я сейчас реальна.

- Значит, вы утверждаете, что я не спятил, - спросил Хьюм, не отрывая от нее взгляда, - и тем не менее вы здесь?

- Вы единственный человек в совершенно здравом уме из всех, кого я знаю, - сказала Барбара.

- Господи, - сказал он. - Но я только что наговорил такого, что произносится только в домах умалишенных - если не в небесных видениях.

- Вы наговорили такого, - сказала она тихонько, - что я хотела б послушать вас еще. То есть насчет всей этой истории. Вот вы сказали... как вы думаете... может быть, я вправе знать?

Он хмуро уставился в стол и потом сказал, уже резче:

- В том-то и беда, что вам, по-моему, как раз и не следовало бы ничего знать. Поймите, это же ваша семья; зачем вас во все это впутывать... и вам пришлось бы держать язык за зубами ради кого-то, кто вам дорог.

- Ну хорошо, - дрожащим голосом сказала она, - мне уже пришлось самой во все это впутаться ради кого-то, кто мне дорог.

Минуту она помолчала и продолжала дальше:

- Никто никогда для меня ничего не сделал. Мне предоставили сходить с ума в респектабельном жилище, и раз я окончила модную школу, никто не тревожился, что я могу кончить опиумом. Я ни с кем прежде толком не разговаривала. И теперь уже ни с кем больше разговаривать не захочу.

Он вскочил на ноги; встряска, подобная землетрясению, вывела его наконец из окаменелого недоверия к счастью.

Он схватил ее за обе руки, и из него посыпались такие слова, каких он никогда не предполагал в своем речевом запасе. А она, настолько его моложе, смотрела на него ровным, сияющим взглядом, со спокойной улыбкой, будто она мудрее и старше; и наконец она сказала:

- А теперь рассказывайте.

- Вы должны понять, - выговорил он, не сразу придя в себя. - Я ведь сказал тогда чистую правду. Я вовсе не сочинил волшебную сказку, чтобы выручить давно заблудшего в Австралии брата и прочее, и прочее, о чем сочиняют романы. Я действительно всадил пулю в вашего дядюшку, и туда именно, куда намеревался всадить.

- Я знаю, - сказала она. - Но все-таки я уверена, что знаю далеко не все. Я знаю, за этим кроется какая-то удивительная история.

- Нет, - сказал он. - Ничего за этим не кроется удивительного. Разве что на удивление неудивительная история.

Он минутку задумчиво помолчал и продолжал дальше:

- История в самом деле проста, как мир. Удивительно, что подобные вещи не случались уже тысячи раз. Удивительно, что о них уже не сочиняли тысячи разных историй.

В данном случае некоторые исходные данные вам известны.

Вы знаете балкон вокруг моей сторожки; знаете, что, глядя с него, видишь все далеко-далеко кругом, как на географической карте. Ну вот я и посмотрел с него и все увидел: ряд домиков, и стену, и тропу за нею, и смоковницу, и дальше эти оливы, и конец стены, и потом эти голые склоны и прочее. Но я увидел и кое-что неожиданное: я увидел стрельбище. Это был, вероятно, срочный приказ; вероятно, люди всю ночь работали. И, пока я смотрел, я увидел вдали точку, как бы точку над i; и это был человек, стоявший у ближайшей мишени. Потом он сделал кому-то, еще более дальнему, какой-то знак и быстро удалился. Хоть фигурка была крошечная, каждый жест мне о чем-то говорил; совершенно очевидно, он спешил убраться, покуда не началась пальба по мишеням. И почти тотчас я увидел еще кое-что. Ну, в общем, я увидел одну вещь. Я увидел, отчего леди Смит была так расстроена и отчего она ушла от гостей в глубь сада.

Барбара уставилась на него в изумлении; но он продолжал:

- Вдоль тропы от резиденции к смоковнице двигалось нечто знакомое. Оно подпрыгивало над длинной садовой стеной, отчетливое, как в театре теней. То был цилиндр лорда Толбойза. Тут я вспомнил, что он всегда совершает моцион вдоль этой стены и выходит далее на открытый склон; и вдруг меня кольнуло подозрение, что он не подозревает, что там теперь устроено стрельбище. Вы знаете, какой он глухой. Я даже сомневаюсь иной раз, слышит ли он все, что ему докладывают; иной раз я опасаюсь, что ему докладывают именно так, чтобы он не услышал. Во всяком случае он, по всей видимости, уверенно следовал по обычному своему маршруту; и тут меня как громом поразила незыблемая и страшная уверенность.

Больше не буду об этом сейчас говорить. И впредь постараюсь говорить об этом поменьше. Но я знаю кое-что такое, чего вы, полагаю, не знаете о здешней политике, и кое-что подготовило этот жуткий момент. Словом, я имел достаточно оснований для смятения. Смутно чувствуя, что вмешательство чревато борьбой, я схватил свое старое ружье и бросился вниз по склону, к тропе, отчаянно размахивая руками, пытаясь остановить его. Он не видел меня и не слышал. Я пустился вдогонку по тропе, но он слишком далеко ушел. Когда я добежал до смоковницы, я понял, что опоздал. Он был уже на полпути к оливам, и самый быстрый бегун не мог бы его догнать до того, как он дойдет до угла.

Я ненавидел того идиота, каким человек выглядит на фоне судьбы. Я видел тощую, важную фигуру, увенчанную дурацким цилиндром; и эти большие уши... большие, ослиные уши. Что-то мучительно несуразное было в невинной спине, красующейся на поле смерти. Ведь я уверен был, что, едва он завернет за угол, его поразит прицельный огонь. Мне пришла в голову одна-единственная вещь, и я ее сделал. Хейтер счел меня помешанным, когда я спросил его, не случалось ли ему кого-нибудь вешать, чтоб спасти от повешения. А я сыграл эту шутку. Я выстрелил в человека, чтобы спасти его от выстрела. Я всадил пулю ему в икру, и он рухнул метрах в двух от угла. Я минутку подождал, увидел, как из ближнего дома выбежали люди, как его подобрали. Об одном я действительно жалею. Почему-то я решил, что дом возле смоковницы необитаем, и, швырнув ружье в сад, чуть не подвел старого осла священника. А потом я пошел домой и стал ждать, когда они меня вызовут давать показания против Грегори.

Он закончил рассказ с обычным своим самообладанием, но Барбара все смотрела на него с недоумением, даже с тревогой.

- Но как же... - спросила она. - Но кто же?..

- Все было на редкость рассчитано, - сказал он. - Я, наверное, ничего бы не смог доказать. Все выглядело бы как несчастный случай.

- То есть, - проговорила Барбара, - на самом деле это не был несчастный случай?

- Я уже сказал, мне сейчас не хочется больше об этом рассказывать, но... Послушайте... вы из тех, кто любит все додумывать до конца. Я прошу вас подумать о двух вещах; и потом вы сами освоитесь с выводами.

Первая вещь такая. Я вам уже говорил - я человек умеренный. Я против всякого экстремизма. Но когда журналисты и милые господа по клубам утверждают то же самое, обыкновенно они упускают из виду, что есть разные сорта экстремистов. Обыкновенно они помнят только про революционных экстремистов. Поверьте, реакционеры точно так же способны на крайности. История всех междоусобий и распрей доказывает, что на насилие равно способны патриции и плебеи, гибеллины и гвельфы, люди Вильгельма Оранского и фении, фашисты и большевики, куклуксклановцы и сицилийские анархисты. И когда политический деятель приезжает из Лондона с предложением компромисса в кармане, он срывает все планы не одних только националистов.

Вторая вещь - более личного свойства, для вас особенно. Вы как-то мне говорили, что опасаетесь за душевное здоровье членов семьи на том основании, что сами вы склонны к мечтательности и у вас слишком развито воображение. Поверьте, сходят с ума вовсе не люди с богатым воображением. Даже в самом трагическом состоянии духа они не теряют рассудка. Их можно всегда встряхнуть, разбудить от страшного сна, поманив более светлыми видами, потому что у них есть воображение. Сходят с ума люди без воображения. Упрямые стоики, преданные одной идее и понимающие ее слишком буквально. Молчальники, которые дуются-дуются, кипят, пока не взорвутся.

- Знаю, - поспешно перебила она. - Не надо, не говорите, я все, по-моему, поняла. Я тоже скажу вам две вещи; они короче, но связаны с предыдущим. Дядюшка меня послал сюда с полицейским, у которого приказ о вашем освобождении... а заместитель губернатора уезжает домой... отставка по состоянию здоровья.

- Лорд Толбойз не дурак, - сказал Джон Хьюм. - Раскусил.

- Боюсь, он раскусил еще кое-какие вещи, - сказала Барбара.

Об этих кое-каких вещах мы вовсе не обязаны распространяться; но Хьюм говорил о них и говорил, покуда наконец не вынудил даму к несколько запоздалым протестам. И она сказала, что он ей кажется вовсе не таким уж умеренным.

ЧЕСТНЫЙ ШАРЛАТАН

1. ПРОЛОГ У ДЕРЕВА

Уолтер Уиндраш, прославленный поэт и художник, жил в Лондоне, и в саду у него росло удивительное дерево. Конечно, сами по себе эти факты не вызвали бы тех странных событий, о которых мы расскажем. Многие сажают в саду и в огороде невиданные растения. Но тут были две особенности: во-первых, Уиндраш считал, что этим деревом должны любоваться толпы со всех концов света; во вторых, если бы они явились, он бы их не пустил.

Начнем с того, что дерева он не сажал. Тем, кто видел дерево, могло показаться, что он тщетно пытался посадить его или, вернее, тщетно пытался вытащить из земли. Люди холодного, классического склада говорили, что последнее желание много естественней первого. Дело в том, что дерево было совершенно нелепое. Ствол был такой короткий, что казалось, будто ветки растут из корней или корни - прямо из веток. Корни извивались не в земле, а над землей, и между ними белели просветы, потому что землю вымывал бивший рядом источник. В обхвате же дерево было огромным, словно каракатица, раскинувшая щупальца. Могло показаться, что мощная рука небожителя пытается выдернуть его из земли, как морковку.

Никто не сажал его. Оно выросло само, как трава, как буйные травы прерий. Оно никогда не росло ни в чьем саду.

Все выросло вокруг него - и сад, и ограда, и дом. Улица выросла вокруг него и сам пригород. Можно даже сказать, что Лондон вырос вокруг него. Теперь эти кварталы так прочно вписались в город, что всем кажется, будто они всегда были частью столицы; на самом же деле она поглотила их за несколько лет, и не так уж давно диковинное дерево стояло на лугу, открытое всем ветрам.

В неволю - или под опеку - оно попало при следующих обстоятельствах. Много лет назад студент Уиндраш шел по большому лугу с двумя знакомыми. Один из них учился в том же колледже, только не словесности, а медицине. Другой, постарше, был дельцом, и молодые люди собирались поговорить с ним по делу. Дело это - связанное отчасти с полной неделовитостью молодых людей - решили обсудить в трактире "Три павлина", который и находился по ту сторону луга. Старший из путников явно торопился туда - ветер дул все сильнее, день кончался.

Именно тогда их задержала возмутительная выходка Уиндраша. Он шел торопливо, как и все, но вдруг увидел причудливое дерево, остановился и поднял руки к небу - не только в знак удивления, как француз или итальянец, но и в знак поклонения, как язычник. Его ученый приятель признал, что дерево действительно растет необычно и потому представляет научный интерес, но и без науки ясно, что причиной тому - источник, пробивший себе дорогу сквозь путаницу корней. Из любознательности он даже встал на толстый корень и подтянулся на ветке, но, небрежно бросив, что дерево - полупустое, слез и пошел вперед. Третий путник, делец, нетерпеливо поджидал их. Но Уолтер Уиндраш никак не мог прийти в себя.

Он все кружил у дерева, глядя то вниз, на лужицу воды, то вверх, на тяжелое гнездо переплетенных веток.

- Сперва я не понял, что со мной, - сказал он наконец, - теперь понимаю.

- А я - нет, - отрезал второй студент. - Может, вы свихнулись?

Уиндраш помолчал; потом ответил так:

- До сих пор я не видел ничего, что мне хотелось бы назвать своим.

- Вы что, шутите? - возмутился делец. - На что вам эта трухлявая швабра?

Но Уиндраш продолжал, словно и не слышал:

- Я много бродил, но еще не видел места, где я хотел бы осесть и сказать: "Вот мой дом". Нигде на свете нет такого сочетания земли, воды и неба. Это дерево стоит на воде, как Венеция. Свет белеет меж его корней, как в Мильтоновой поэме. Подземный поток подмывает его, а оно встает из вязкой земли, как мертвые на трубный глас. Я никогда не видел такого. И больше ничего не хочу видеть.

Быть может, причуды его воображения отчасти оправдывались тем, что погода резко изменилась и окрасила тайной причуду природы. Неспокойное небо стало из серого багровым, а потом темно-лиловым, и только у горизонта сверкала алая полоска заката. На этом фоне разлапистое дерево казалось сверхъестественным, зловещим, словно допотопное чудище, вылезающее из топи, чтобы взлететь. Но даже если бы спутники Уиндраша питали большую склонность к таким фантазиям, они бы удивились той решительности, с какой он опустился на кочку и закурил, словно, придя в клуб, усаживался в кресло.

- Разрешите узнать, что вы делаете? - спросил второй студент.

- Вступаю в права владения, - отвечал он.

Они ругали его, пока не поняли, что он вполне серьезен, хотя не вполне разумен. Делец резко сказал, что, если ему приспичило купить эту пустошь, надо обратиться к земельному агенту. К его удивлению, поэт серьезно поблагодарил и записал на листке бумаги фамилию и адрес.

- Вот что, - твердо сказал делец, - тут мы дела не сделаем. Хотите со мной поговорить - идем к "Трем павлинам".

- Не дурите, Уиндраш, - подхватил другой. - Вы что, всю ночь думаете просидеть?

- Да, - сказал Уиндраш. - Я видел, как солнце опускается в этот пруд, и хочу увидеть, как месяц встанет из него.

Делец уже ушел вперед; его темная, плотная спина, дышавшая презрением, исчезла из виду. Медик было задержался, но безрассудная рассудительность последней фразы спугнула и его.

А поэт стал смотреть, как зачарованный, на лужицы воды, похожие в свете заката на лужи крови. Так просидел он много часов и видел, как они из красных стали черными, а из черных - светлыми. Но когда наутро он встал, его обуяла неожиданная деловитость. Он пошел к земельному агенту; он объяснялся и улаживал дела много месяцев подряд и в конце концов стал законным владельцем двух с небольшим акров земли, включающих его любимое дерево.

Тогда он обнес их оградой аккуратно, как золотоискатель, отмечающий вехами границы участка. Он построил коттедж, поселился в нем и прилежно писал стихи. Как обычные люди, он упрочил свою респектабельность женитьбой; но жена умерла, рожая ему дочь. Дочери жилось очень хорошо в этих сельских, но далеко не диких условиях, и отцу тоже жилось неплохо, пока его не настигла беда.

Имя этой беде - город. Лондон, как море, затопил холмы и луга; и остаток своей жизни Уиндраш посвятил сооружению плотин. Он клялся всеми музами, что отвратительный лабиринт, подступивший к его святилищу, не коснется заветного дерева. Он построил до смешного высокую стену и стал подозревать в дурных намерениях всех, кто хотел попасть в сад. Некоторые опрометчиво считали, что его сад - это сад, а дерево - дерево. Но Уиндраш гордился тем, что его сад - последний приют поэзии и свободы в затопленной прозою Англии. Наконец он запер ворота и положил ключи в карман. Во всем остальном он был и добр, и радушен, особенно с дочерью; но в сад никого не пускал. И ничто не нарушало покоя заветных мест, только хозяин и днем и ночью одиноко кружил по саду.

2. ЧЕЛОВЕК С ЧЕРНЫМ САКВОЯЖЕМ

Энид Уиндраш, очень хорошенькая девушка со светлыми волосами и веселым, смелым лицом, отстала от своего спутника, чтобы купить конфет в маленькой кондитерской.

Дорога перед ней круто поднималась вверх и уходила обрубленной белой кривой в лежащий за холмом парк. Узкий белый краешек огромного облака выглядывал из-за холма, и, глядя на него, почти можно было поверить, что земля круглая. На фоне синего неба, белой дороги и белого облака встретились два человека. Шли они порознь и абсолютно ни в чем не были похожи. Тем не менее не прошло и секунды, как девушка испуганно бросилась вперед - перед ней на холме, в ярком солнечном свете, свершалось едва ли не самое странное нападение в мире.

Один из этих людей был высоким, длинноволосым, длиннобородым, в широкополой шляпе и широком пиджаке, и шел он широкими шагами по самой середине дороги. Дойдя до гребня, он обернулся и беспечно посмотрел назад.

Другой шел как следует, по тротуару, и на вид был гораздо серьезней и скучней, чем первый. Коренастый и незаметный, в аккуратном темном костюме и черном цилиндре, он шагал энергично, но спокойно, держа в руке черный саквояж. Он глядел прямо перед собой и, по-видимому, не интересовался окружающим.

Вдруг он резко свернул, прыгнул на мостовую и стал душить человека в шляпе. Он был ниже своей жертвы, но гораздо моложе, да и прыгнул внезапно и ловко, как черный кот. Высокий отпрянул к другому тротуару и, в свою очередь, кинулся на врага. В эту секунду из-за гребня холма вынырнул автомобиль и скрыл от девушки сцену боя, а когда он проехал, схватка уже перешла в третью стадию. Человек в черном костюме и немного покосившемся цилиндре, крепко сжимая свой саквояж, пытался, по-видимому, прекратить военные действия. Он отступал, размахивая саквояжем, и даже на таком расстоянии было видно, что он не угрожает, а, скорее, убеждает. Но высокий (он был без шляпы, и волосы его развевались по ветру) явно не шел на мировую. Тогда коротенький отшвырнул саквояж, засучил аккуратные манжеты и быстро, со знанием дела обработал противника. Все это заняло меньше минуты, но девушка уже со всех ног взбегала на холм, а кондитер удивленно глядел ей вслед, и пакетик раскачивался у него на пальце.

Надо сказать, что мисс Энид Уиндраш принимала близко к сердцу судьбу бородатого человека, хотя многие сочли бы ее чувства отсталыми. Он приходился ей отцом.

Когда она подбежала к сражающимся - а может, потому, что она подбежала, - дела шли тише, хотя оба еще пыхтели со страстью истинных воинов. Человек в цилиндре при ближайшем рассмотрении оказался молодым и темноволосым; квадратные плечи и квадратный подбородок придавали ему сходство с Наполеоном, но вид у него был самый пристойный, скорее уж сдержанный, чем наглый, и никак не объяснял его дикой выходки.

- Ну, знаете! - говорил он, отдуваясь. - Вид :л я старых ослов, но...

- Этот человек, - надменно воскликнул Уиндраш, - напал на меня посреди дороги без всякой причины!

- Вот именно! - с победоносным ехидством закричал его враг. - Посреди дороги, и он еще говорит - "без причин"!

- Какая же у вас причина? - попыталась вмешаться мисс Уиндраш.

- Та самая, что он шел посреди дороги! - взорвался он. - Идет, видите ли, по современному шоссе и оборачивается полюбоваться пейзажем! Теперь каждый деревенский дурак знает, что шофер не видит его снизу. Если бы я не услышал, что идет машина...

- Машина! - сказал поэт тем сурово-удивленным тоном, каким взрослый увещевает расфантазировавшегося ребенка. - Какая машина? - Он величаво повернулся и оглядел сверху улицу. - Ну, где ваша машина? - язвительно спросил он.

- Судя по скорости, - сказал его враг, - милях в семи отсюда.

Уолтер Уиндраш был истинным джентльменом; к тому же он гордился превосходными манерами. Но надо быть просто ангелом, чтобы сразу примириться с человеком, который только что отдубасил вас, как боксер, и увидеть в том же самом существе, с тем же лицом и голосом, дорогого друга и доброго спасителя. Первые его фразы были несколько натянуты; но дочь вела себя мягче и великодушней. По здравом размышлении она решила, что молодой человек ей, скорее, нравится - аккуратность и сдержанность не всегда раздражают женщин, навидавшихся высшей богемной свободы. К тому же не ее схватили за горло посреди шоссе.

Бывшие враги представились друг другу; молодой человек с удивлением узнал, что оскорбив или спас знаменитого поэта, а поэт - что его обидчик и спаситель - начинающий врач, чью медную дощечку он уже видел где-то неподалеку.

- Ну, если вы врач, - опрометчиво пошутил Уиндраш, - вы нанесли урон своим коллегам. Я думал, вы, медики, любите несчастные случаи. Если бы шофер меня не додавил, вы бы меня прикончили ланцетом.

Видимо, этим двоим было суждено говорить друг другу не то, что нужно. Молодой врач хмуро улыбнулся, и в глазах его сверкнул боевой огонь.

- Мы, врачи, всем помогаем - нам что канава, что дворец. Правда, я не знал, что вы поэт. Я думал, что спасаю обычного, полезного человека.

Надо признать, как ни горько, что по этому принципу строились и дальнейшие их беседы. Отчасти это можно объяснить тем, что каждый из них впервые встретил полную свою противоположность. Уиндраш был поэтом в старом добром духе Уитмена или Шелли. Поэзия была для него синонимом свободы. Он запер дерево в смирном пригородном садике, но только для того, чтобы оно могло расти поистине дико. Он обнес лужайку оградой по той же самой причине, по какой иной раз огораживают часть леса и называют парком. Он любил одиночество, потому что люди мешали ему делать то, что он хочет. Механическая цивилизация обступила его, но он изо всех сил притворялся, что ее нет, даже, как мы знаем, стоял спиной к машине.

Самые глупые из друзей Джадсона говорили, что он пойдет далеко, потому что верит в себя. Это была клевета.

Он верил не только в себя; он верил в вещи, в которые много трудней поверить: в современную технику, и в разделение труда, и в авторитет специалистов. А больше всего он верил в свое дело - в свое умение и в свою науку. Он был достаточно прост, чтобы не забывать о своих убеждениях в частной жизни, и излагал их Энид часами, шагая по гостиной, пока хозяин дома кружил по садику и поклонялся дереву. Шагал он не случайно; тем, кто видел его, бросались в глаза не только профессиональная аккуратность, доходящая до чопорности, но и неудержимая энергия. Нередко со свойственной ему прямотой он нападал на поэта и его дурацкое дерево, которое поэт называл образцом животворящих сил природы.

- Нет, какая от него польза? - в отчаянии вопрошал врач. - Зачем оно вам?

- Польза? - переспрашивал хозяин. - Да никакой. В вашем смысле оно абсолютно бесполезно. Но если стихи или картины бесполезны, это не значит, что они не нужны.

- Не путайте! - болезненно морщился Джадсон. - Это не стихи и не картина! Ну что тут красивого? Трухлявое дерево посреди кирпичей. Если вы его срубите, у вас будет место для гаража, и вы сможете посмотреть все леса в Англии.

- Да, - отвечал Уиндраш, - и по всей дороге я увижу не деревья, а бензиновые колонки.

- Надо просто знать, где ехать, - не унимался Джадсон. - И вообще, кто родился в век автомобилей, не питает к ним такого отвращения, как вы. Я думаю, в этом и заключается разница поколений.

- Прекрасно, - язвительно отвечал поэт. - Вам - автомобили, нам здравый смысл.

- Вот что, - не выдерживал его собеседник. - Если бы вы приспособились к машинам, мне не пришлось бы вас спасать.

- А если бы не было машин, - спокойно отвечал поэт, - некому было бы меня давить.

После этого Джадсон терял терпение и говорил, что Уиндраш не в себе, а потом извинялся перед его дочерью и говорил, что, конечно, поэт - человек другого поколения, но она (тут он становился серьезней) должна бы сочувствовать новым надеждам человечества. Потом он уходил, кипя от досады, и спорил по пути домой с невидимым противником. Он действительно верил в пророчества науки. У него было много своих теорий, и ему не терпелось отдать их миру. Если судить поверхностно, можно сказать, что у него были все недостатки деятельного человека, в том числе - постоянный соблазн честолюбия. Но в глубине его сознания неустанно и напряженно работала мысль. И тот, кому удалось бы заглянуть в этот омут, догадался бы, что в один прекрасный час оттуда может вынырнуть чудовище.

В Энид совершенно не было ни омутов, ни сложных мыслей - казалось, она всегда на ярком, дневном свету. Она была здоровая, добродушная, крепкая; любила спорт, играла в теннис, плавала. И все же, может быть, и в ней рождались порой причудливые образы ее отца. Во всяком случае, много позже, когда все уже кончилось и яркий солнечный свет снова сиял для нее, она пыталась иногда разглядеть прошлое сквозь темную бурю тайн и ужасов и думала: так ли уж нелепа старая вера в знамения? Ей казалось, что все было бы проще, если бы она разгадала значение двух темных силуэтов, сразившихся на белом фоне облака; прочитала их, как две живые буквы, которые борются, чтобы составить слово.

3. ВТОРЖЕНИЕ В САД

По разным причинам, накопившимся в его мятежном сознании, доктор Джадсон набрался смелости и решил посоветоваться с Дуном.

Тот, с кем Джадсон решил посоветоваться, прошел в свое время фазы мистера Дуна, доктора Дуна и профессора Дуна, а теперь достиг высшей славы и звался просто Дуном.

Еще не прошло и двадцати лет с тех пор, как Дун опубликовал свой славный труд о параллельных заболеваниях обезьяны и человека и стал самым знаменитым ученым в Англии и одним из первых пяти в Европе. Джадсон учился у него когда-то и предположил поначалу, что это дает ему небольшое преимущество в бесконечных спорах о Дуне. Но для того, чтобы понять, почему о Дуне спорили, необходимо, подражая Джадсону, еще раз зайти к Уиндрашам.

Когда доктор Джадсон пришел к ним впервые, у них сидел гость, как выяснилось - сосед, заглядывавший к ним очень часто в последнее время. Каковы бы ни были пороки и добродетели доктора Джадсона (а он был человеком разносторонним), терпением он не отличался. По какой-то неясной нам причине он невзлюбил этого соседа. Ему не понравилось, что тот не стрижется и завитки волос торчат у него на висках, словно он отпускает бакенбарды. Ему не понравилось, что тот вежливо улыбается, когда говорят другие.

Ему не понравилось, как бесстрастно и смело тот судит об искусстве, науке и спорте, словно все это одинаково важно или одинаково не важно для него. Ему не нравилось, что, критикуя стихи, тот извиняется перед поэтом, а рассуждая о науке - перед ним самим. Ему не очень нравилось, что сосед чуть не на голову выше его ростом; не нравилось и то, что он сутулится, почти сводя на нет эту разницу. Если бы Джадсон разбирался в своей психике так же хорошо, как в чужой, он бы знал, о чем говорят эти симптомы. Только в одном состоянии нас раздражают и пороки, и достоинства ближнего. Как он понял, соседа звали Уилмот. По-видимому, у него было только одно занятие: вольная игра ума. Он интересовался поэзией, и, может быть, именно это сблизило его с Уиндрашем. К несчастью, он интересовался и наукой - но это ни в коей мере не сблизило его с Джадсоном.

Ученые очень не любят, когда им любезно сообщают сведения из их собственной науки, особенно же, если эти сведения они сами рассмотрели и отвергли десять лет назад. Вряд ли нужно объяснять, что Дуна, как и многих других ученых, восхваляли в газетах за мнения, прямо противоположные тем, которые сам он излагал в лекциях и книгах. Джадсон бывал на его лекциях, Джадсон читал его книги. Но Уилмот читал газеты, и, конечно, это давало ему огромное преимущество в глазах современных интеллектуалов.

Спор начался с того, что поэт рассказал между прочим о своих первых шагах в живописи. Он показал гостям свои старые картины, на которых были изображены симметричные извилистые линии, и сказал, что часто пытался писать обеими руками сразу, причем замечал, что иногда руки рисуют по-разному.

- Новый вариант евангельской притчи, - довольно хмуро заметил Джадсон. - Левая рука не знает, что делает правая. По-моему, очень опасная штука.

- Мне кажется, - небрежно протянул Уилмот, - ваш Дун это одобрил бы. Ведь наши драгоценные предки пользуются всеми четырьмя конечностями.

Джадсон взорвался.

- Дун занимается мозгом людей и обезьян,- сказал он. - Я не виноват, если у некоторых людей - обезьяньи мозги.

Когда он ушел, Уиндраш осудил его резкость, но Уилмот был невозмутим.

- С ним просто невозможно разговаривать, - негодовал поэт. - Каждый разговор он превращает в спор, а каждый спор - в ссору. Неужели так важно в конце концов, что Дун действительно сказал?

Однако сердитому Джадсону это было очень важно.

Быть может, он с болезненным упорством хотел доказать свою правоту ведь он был из тех, кто не терпит неоконченных споров; быть может, у него были другие причины.

Во всяком случае, он ринулся к ученому святилищу или трибуналу, предоставив Уиндрашу сердиться, Уилмоту - брезгливо морщиться, а Энид огорчаться.

Величественный дом со строгими колоннами и похоронными жалюзи не отпугнул молодого врача; он решительно взбежал по ступеням и нетерпеливо позвонил. Его провели в кабинет, а когда он напомнил о себе, хозяин величаво и благосклонно признал его. Великий Дун - красивый джентльмен с седыми кудрями и орлиным носом - выглядел ненамного старше, чем на портретах. Джадсон быстро выяснил, кто был прав в споре с Уилмотом. Но все время, пока они беседовали, его темные беспокойные глаза обегали кабинет по-видимому, ему не терпелось узнать последние новости науки. Он даже полистал машинально несколько книг и журналов, пока Дун по-стариковски распространялся о старых друзьях и старых недругах.

- Такую же ошибку, - говорил он, оживляясь, - сделал этот идиот Гросмарк. Вы помните Гросмарка? Видел я дутые величины, но такого...

- Вот теперь раздувают Куббита, - вставил Джадсон.

- Бывает, бывает, - не без раздражения сказал Дун. - Нет, Гросмарк буквально опозорился в древесной дискуссии! Он не ответил ни на один из моих тезисов. Брандере был все-таки сильнее. Брандере в свое время кое-что дал.

Но Гросмарк - поистине дальше некуда!

Дун откинулся в кресле и благодушно захохотал.

- Спасибо, - сказал Джадсон. - Я вам очень признателен. Я знал, что очень много вынесу из нашего разговора.

- Ну, что вы, что вы, - сказал великий ученый, поднимаясь, и пожал ему руку. - Так, говорите, вы спорили с Уиндрашем? Он, кажется, пейзажист? Встречал его, встречал когда-то, но он меня вряд ли помнит... Способности есть, но чудак, чудак.

Доктор Джон Джадсон вышел от него, глубоко задумавшись. Он не собирался возвращаться к Уиндрашам, но все же почему-то шел к ним, а не к себе. Раньше, чем он это понял, он уже стоял перед их домом; и тут он увидел странные вещи.

Уже стемнело, взошла луна, и все цвета побледнели.

Коттедж, построенный некогда в чистом поле, стоял теперь в ряду других домов и все же выделялся. Могло показаться, что он хмуро повернулся к улице спиной. Прямо за ним высились зубцы ограды, похожей на тюремную стену из балаганной пантомимы. Заточенная зелень виднелась только через узкие, решетчатые, вечно запертые ворота. Сейчас прохожий мог даже увидеть блики лунного света на листьях.

Мог он увидеть и другое - и это "другое" сильно удивило прохожего по имени Джадсон.

Высокий худой человек лез по воротам, как по лестнице. Он выбирался из сада гибко, словно обезьяна, послужившая поводом для спора. Однако для обезьяны он был высоковат; а когда он влез на самый верх, две длинные пряди заколыхались на ветру, словно это был черт, который умел шевелить рогами, как ушами. Многие сочли бы эту деталь самой странной и фантастической, но именно она вернула Джадсона на землю. Он слишком хорошо знал эти длинные, нелепые волосы. И действительно, Уилмот легко спрыгнул с решетки и приветливо (или снисходительно) поздоровался с врачом.

- Что вы тут делаете? - сердито спросил Джадсон.

- Ах, это вы, доктор! - фальшиво обрадовался Уилмот. - Что, хотите меня освидетельствовать? Я совсем забыл, что такими поступками интересуются психиатры.

- По-моему, тут больше подходят полисмены, - сказал Джадсон. Разрешите узнать, что вы делали в этом саду?

- Если не ошибаюсь, - отвечал Уилмот, - вы тут не хозяин. Но, честное слово, доктор, мне не до ссор. Уверяю вас, я вошел сюда по праву.

С этими словами он исчез во тьме; а доктор Джадсон резко повернулся и яростно позвонил в дверь садовладельца.

Уиндраша не было дома - он ушел на пышный литературный банкет. Но, против обыкновения, доктор повел себя так странно и грубо, что молодая хозяйка чуть было не сочла его пьяным, хотя это и не вязалось с его гигиеническим образом жизни. Он сел прямо напротив Энид с таким решительным видом, словно хотел сказать что-то важное, и не сказал ничего. Он курил, но не двигался, и Энид показалось, что он тлеет. Она не замечала раньше, какой у него большой и выпуклый лоб, как неумолимо ходят его чисто выбритые челюсти, как грозно светятся темные глаза. И все-таки ей было смешно, что его широкие, сильные руки твердо лежат на ручке зонтика - эмблемы его трезвой, аккуратной жизни. Энид ждала, словно перед ней тикает и курится круглая черная бомба.

Наконец он хмуро сказал:

- Я хотел бы видеть дерево.

- Боюсь, что это невозможно, - сказала Энид.

- Чепуха, - резко сказал врач. - Что он сделает, если я влезу в сад?

- Вы уж простите, - мягко сказала она, - он вас больше не пустит в дом.

Джадсон вскочил, и Энид почувствовала, что сейчас будет взрыв.

- И все-таки он пускает в сад Уилмота. Вижу, у вашего соседа большие права.

Энид молча и удивленно смотрела на него.

- Пускает в сад Уилмота? - повторила она наконец.

- Слава Богу, - сказал врач, - хоть вы об этом не знаете. Уилмот сказал, что он там по праву, и я, конечно, подумал, что это вы его пустили. Может быть... Постойте, постойте... Я позже вам объясню. Ваш отец выгонит меня?

Это еще как сказать!

Он вышел из гостиной так же резко, как вошел; и Энид подумала, что вряд ли его манеры сильно утешают больных.

Она поужинала одна, перебирая непростые мысли о странном молодом враче. Потом она вспомнила, что у ее отца совсем другие странности, и почему-то пошла в его студию, выходившую окнами в сад. Здесь висели полотна, из-за которых разгорелся тот спор. У нее самой был ясный и очень здравый ум, и ей казалось, что спорить из-за таких картин так же бессмысленно, как обсуждать нравственную сторону турецкого ковра. Однако спор ее расстроил - отчасти потому, что огорчил отца; и она подошла к сплошному окну, отделявшему студию от запертого сада, и хмуро вгляделась во мглу.

Сперва ее удивило, что ветра нет, а листья, освещенные луной, шевелятся. Потом она поняла, что в саду тихо и шевелятся только ветви безымянного дерева. На секунду ей стало страшно, как в детстве, - ей показалось, что оно умеет двигаться, словно зверь, или шевелить сучьями, словно гигантский веер. Вдруг его силуэт изменился, будто внезапно выросла новая ветка, и Энид увидела, что на дереве кто-то сидит. Он раскачивался, как обезьяна, потом спрыгнул, пошел к окну, и она поняла, что это человек. Непонятный ужас охватил ее - так бывает, когда лицо друга искажено в страшном сне. Джон Джадсон подошел к закрытому окну и заговорил, но она не услышала слов. Губы, беззвучно шевелящиеся у невидимой преграды, были ужасней всего, словно Джадсон стал немым, как рыба; и лицо его было бледным, как брюхо глубоководных рыб.

Энид быстро открыла окно. Но рассердиться она не успела - Джадсон крикнул:

- Ваш отец... Он, должно быть, сумасшедший!

Вдруг он замолчал, словно удивился собственным словам, провел рукой по крутому лбу, пригладил короткие волосы и сказал иначе:

- Он должен быть сумасшедшим.

Энид почувствовала, что эта фраза - другая, чем первая. Но не скоро, очень не скоро поняла она, в чем разница и что произошло между первой фразой и второй.

4. ДУОДИАПСИХОЗ

Энид Уиндраш была не чужда человеческих слабостей.

Она умела сердиться по-всякому; но сейчас ее обуял гнев всех степеней и оттенков. Ее рассердило, что к ним зашли так поздно и при этом через окно; ее рассердило, что пренебрегли желаниями ее отца; ее рассердило, что она испугалась; ее рассердило наконец, что бояться было нечего. Но, п


Содержание:
 0  вы читаете: Пять праведных преступников : Гилберт Честертон    
 
Разделы
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 


электронная библиотека © rulibs.com




sitemap