Любовные романы : Современные любовные романы : Три аспекта женской истерики : Марта Кетро

на главную страницу  Контакты  Разм.статью


страницы книги:
 0  1  2  3  4  5  6  7  8  9  10

вы читаете книгу




Все, что вы хотели узнать о женщинах, и то, чего вам знать не хотелось бы! Мир женщин, со всеми их достоинствами, недостатками, страстями, пороками, бесконечной преданностью и необъяснимым вероломством.

В книгу вошли роман «Улыбайся всегда, любовь моя» и повесть «Три аспекта женской истерики».

Всякое совпадение текста с реальностью не имеет особого значения.

Улыбайся всегда, любовь моя

Часть 1

«Единственный сын великого хана, заблудившись во время охоты (чем начинаются лучшие сказки и кончаются лучшие жизни), заприметил между деревьями какое-то сверкание»…

В. Набоков. «Дар»

Очень рано меня стала беспокоить быстротечность мужской юности. Мне шестнадцать, ему двадцать два, а через четыре года у него уже брюшко. Мне двадцать один, ему тридцать, проходит пара лет, и вместо принца – лысый, отечный, ленивый мужик. Мне двадцать четыре, ему девятнадцать, но героин превращает его в развалину прямо на моих глазах. Стало казаться, что эти цветы увядают у меня в руках, рассыпаются в пыль или расплываются гнилью. И вот однажды я встретила юношу, который пообещал не стареть.

– Мы не умрем от этого? – спрашивала я, входя в очередную дверь, которую он открывал для меня.

– Ну что ты, мы никогда не умрем, – отвечал он.

Время шло, он разменял четвертый десяток, но остался юным, как прежде, худым и сильным мальчиком с ясным лицом, тонко настроенными нервами и эластичным сердцем. Я думала: вот человек, глядя на которого, состарюсь. Не рядом с ним, рука об руку и у камелька, а старея, смогу смотреть на него, ну как на реку, на небо, смену времен года, на все изменчивое и вечное. Я слишком много захотела, но он не подвел: я никогда не увижу его старым.

Я пишу эти слова сегодня, во вторую годовщину нашей последней встречи, потому что та, другая дата, которая наступит через пару недель, не стоит запоминания. Я буду праздновать наши последние прикосновения, последнее наслаждение и мой последний взгляд в его лицо – только это и нужно помнить. Мне все-таки кажется, он не солгал. Умирают те, кто на моих глазах превращаются в стариков. А он всего лишь однажды ушел в горы.

Слабое утешение, конечно. Я смотрела на его щекастого ребенка и думала, что та кровь ушла в землю и я никогда больше не увижу такого лица. Но мне показали детские фотографии – с теми же щеками, глазами, бровями. И я поняла: еще лет десять, и я, возможно, узнаю его улыбку. Немного подождать, и вместо фотографий и воспоминаний я смогу смотреть на него – как на реку и на небо.


Это беспомощная попытка написать о нем. Совершенно не своим голосом. И совершенно не о нем.

Он был смешной, самовлюбленный, обидчивый, нежный, гордый, пугливый, умный, болтливый и красивый. Он смеялся, танцевал, плакал, пел, трахался, брил голову. У него был шрам в виде капли на крестце. Иногда кажется, если перечислить все приметы, можно заполнить пустоту на его месте. Из множества слов не сложить прикосновения. Но сегодня хочется бесцельно говорить «халва», не рассчитывая на сладость во рту. Потому что от этого чуть проще жить: руки, запах, голос, дыхание, лицо. Задница, которой он гордился, член, который он обожал. Отражение в зеркале, на которое он любовался. Вечная потерянность, которую он безуспешно пытался преодолеть.

И незабываемое почему-то, бред грибной: у меня же бровушки такие красивые, бровушки мои.


Но главное, главное для меня – с ним было интересно. Лучшая игрушка, лучший учитель, лучший любовник, единственный друг.

Октябрь 2006


Мы были рядом довольно долго. В масштабах нашего города и нашего возраста пять лет кажутся значительным сроком. Еще дольше мы были знакомы. Но настоящее началось, когда я переехала в соседний дом. Он стал заходить ко мне почти каждый день. Про себя я называла его Х, просто Х. Он рассказывал о себе и о своих женщинах. То есть мы болтали о множестве вещей, но разговор почти всегда сводился к его очередной связи. Со временем я почувствовала себя ходячим справочником по моральным и физическим патологиям множества женщин. Или – по несостоятельности одного-единственного мужчины. Новые подруги появлялись каждую неделю, а старые никогда не исчезали, время от времени обязательно всплывая в его рассказах. Они были бесконечно разными, но имели общее свойство – никто из них не годился для него. Поскольку он увлекался лицами обоего пола (и почти любого возраста), я не подозревала его в мужском шовинизме.


Романы развивались по простому сценарию: встреча, мгновенная влюбленность и длительное разочарование. Страсть оставалась непременным ингредиентом его отношений с женщинами, мужчинами, детьми, предметами, запахами и переживаниями. Поймав его сияющий взгляд, устремленный на кого-то, на что-то или в никуда, я понимала: это опять произошло. Ничего особенного не было в его невинной детской тяге ко всему занятному, удивляло другое – он всегда получал то, что хотел.


Когда он рассказывал о своих старых связях, сразу становилось ясно, чем его прельстила та или иная женщина.

Алла

– У моей первой жены вокруг п…ы росли редкие рыжие волосы, и это было безумно красиво. Такие, знаешь, как проволока, толстые и медные.

Больше ничего я об этой женщине не узнала, кроме имени – Алла – и того, что она его, восемнадцатилетнего, быстро бросила.

Еще одна женщина из «детства» заслужила отдельный рассказ.

Бэла

– Я тогда работал дворником и спал с Алиной, которая заведовала магазином. Ее муж был охранником, и, когда я приходил к ней по ночам, она постоянно приговаривала, что если он сейчас вернется, то убьет нас. В конце концов я подумал: и правда, убьет – и перестал приходить.

У Бэлы тоже был муж, но тихий. Она казалась мне взрослой и умной. Мы какое-то время жили втроем, а летом сняли дачу в Расторгуеве. Я тогда первый раз прочитал Ошо и перестал трахаться. Через неделю она устроила мне дикий скандал. Она была такая опытная, такая всезнающая, поэтому отказывалась воспринимать хоть что-то, не соответствующее ее взглядам. Когда я впервые попробовал кетамин, то прибежал к ней счастливый, пытался рассказать, как это было сильно и страшно, как я блевал и трогал руками рвоту, потому что все казалось мне необыкновенным. А она противным голосом спросила: «И что?! Это хорошо, по-твоему, – наблевать и в этом копаться?!» И тогда я понял, что у нас с ней ничего не получится…

Он всегда точно знал не только почему полюбил человека, но и почему разочаровался в нем. По его рассказам, повод для любви чаще всего выходил какой-то мелкий и незамысловатый, а причина разрыва – невероятно весомой.

– Бэла сейчас растолстела, стала неинтересной. Недавно прислала мне стихи, это было приятно. Но она всегда была слишком безапелляционной, слишком.

Валентина

– С Валей мы очень много ссорились, когда жили вместе. Она отказывалась быть откровенной, а когда я спрашивал, что не так, отвечала: «Сам, что ли, не понимаешь?!» А с какой стати я должен понимать? Есть претензии – давай поговорим об этом, и нечего сидеть с угрюмым лицом каждый раз, когда я с кем-то переспал. Молчала часами, понимаешь?

А начиналось все так замечательно. Мы с ней как-то отсидели десятидневную випассану. Приехал Монтека Чеа и провел тренинг, мужчины и женщины сидели отдельно, в молчании и медитации. Виделись мельком, только когда на обед водили. Это было так романтично. А когда все закончилось, я отчего-то решил, что она меня бросит. Во время медитации все время отвлекался и часто только делал вид, но Валечка не такая, она возвышенная, она сразу поймет, что я жульничал. Поэтому первое время я боялся с ней заговорить. Но и она грузилась, думала то же самое. В конце концов мы бросились друг другу в объятия и разрыдались.

А под конец нашей совместной жизни мы даже дрались, у меня на потолке кровь до сих пор. Слишком уж она ревнивая.

Однажды он похвастался, что Валя беременна.

– Понимаешь, у меня было чувство, что я не довел дело до конца. У нее никого нет, хоть ребенка ей сделаю. Был какой-то мужик, я сказал: «Выходи за него», – а она: «Ты что, не понимаешь?!» – типа, она меня до сих пор любит. Истеричка, – но вид у него был при этом страшно довольный.

Она родила толстого здорового мальчика и, хотя они договорились, что «ничего друг другу не должны», навсегда осталась в его жизни. Я думаю, она одна любила его совсем честно.

Гриша

С Гришей они дружили со второго класса. Они были очень близки, поэтому, когда Х пришла в голову идея заняться сексом с мужчиной, он сразу подумал о Грише. Я спросила: а зачем, собственно, не будучи геями, они сделали это? Ответ был: «Потому что мы очень любим друг друга».

А еще обоих очень угнетала необходимость быть настоящими, брутальными мужчинами. Поэтому, когда очередная женщина слишком прижимала кого-нибудь, требуя «быть мужиком», они встречались и трахали друг друга в жопу.

Почти каждую женщину, отношения с которой длились дольше месяца, Х обязательно делил с Гришей. И считал своим долгом спать со всеми его подругами.

– Видишь ли, – говорил он, – Гриша болезненно ревнив, он прямо кончает от ревности, когда я трахаю его девочку. Я был бы счастлив, если бы кто-нибудь делал это для меня, вот так же вычислял мои болевые точки и доставлял мне настолько острые переживания.

К Грише у него было несколько претензий. Он звонил мне с Красной площади и кричал в трубку:

– Этот мудак недостаточно позитивен для меня! Он постоянно бубнит и жалуется, вечно рассказывает, какие все кругом уроды. Он постоянно что-то говорит и не дает мне вставить слово. Он все комментирует! Правда, он мудак, а я молодец?

И я отвечала:

– Конечно, душа моя.

Даша

Однажды мы пошли на этническую вечеринку в клуб «Дом». Там было принято танцевать босиком в маленьком, пропахшем благовониями зале. Мы разошлись в разные углы, чтобы не мешать друг другу, но я не теряла его из виду. Где-то через час он вдруг перестал скакать, сел на пол и закрыл глаза. Я подошла спросить, не устал ли он. «Я сейчас вспоминал, какая у Даши была грудь. Пойдем домой».

– У нее было странное лицо, совершенно неправильное, некрасивое, но такое, что глаз не отвести. Волосы хорошие. И совершенно кривая спина. Она как-то раз пошла к массажисту и потом рассказывала: «Представляешь, он пытался положить меня ровно! Ха!» Она была очень закрытая, Рак, как и ты. Очень трудно было добиться эмоций. Я, наверное, слишком на нее давил, и мы постепенно перестали общаться. А через год она обдолбилась в гостях и выбросилась из окна, с двадцатого этажа. Знаешь, встреть я ее сейчас, убил бы за то, что она это сделала.

Елена

Мы пошли в детский театр, где его знакомый служил клоуном. Посмотрели спектакль и отправились за сцену. Там у клоуна был закуток, где он спал, хранил вещи и принимал гостей. Кроме нас, пришла еще рыжая женщина по имени Елена. Она протянула клоуну косяк и сказала значительно: «На, тебе после спектакля ЭТО НУЖНО». Я сразу подумала, что Елена, видимо, не очень умна. Позже Х рассказал мне о ней:

– Я был довольно глупый, а ее считал весьма утонченной. Когда мы вместе поехали на Кавказ, она гладила меня ромашкой, пока я не засыпал. Говорила, что люди делятся на два типа. Или на три. Ну, в общем, постоянно всех классифицировала. Я спросил: «А ты кто?» – «А я никто, я наблюдатель». Господи, какая дура! Ее вещи до сих пор лежат у меня на антресолях. Сейчас приду домой и выброшу.

Жанна

Там же, в театре, он познакомился с Жанной.

– Я тогда опять накурился, а она была такая вся пухленькая и аппетитная. Я решил заниматься с ней арабскими танцами. Генитанцами, блин.

Он увел ее к себе, а через пару дней позвонил мне среди ночи.

– Ты не знаешь, как вытащить из п…ы каменное яйцо?

Оказывается, Жанна пришла к Х вечером, но он планировал рано встать и отказался заниматься с ней сексом. Она отправилась в ванную, увидела там небольшое яйцо из гранита и засунула его себе во влагалище. А потом, естественно, не смогла вытащить. Поэтому до восьми утра они занимались тем, что пытались извлечь яйцо. Утром она пошла к гинекологу, а он, невыспавшийся, по своим делам.

– Лучше бы я ее трахнул, честное слово.

Зоя

Зоя была очень загадочной. На самом деле ее звали Машей Мошкиной, но она именовалась Зоей Сарасвати и красила волосы в черный цвет, хотя от природы была блондинкой.

Они занимались тантрическим сексом и ничего не скрывали друг от друга.

– Все началось на семинаре, мы делали упражнение на доверие: когда ведомый идет с завязанными глазами, а ведущий его опекает. Это сложно, они везде лезут, но мешать нельзя. Только следить, чтобы чего не вышло. Зоя была ведомой и очень мне доверяла.

Когда они вернулись, Зоя переехала к нему вместе с котом и дочерью. Через неделю он стал заходить ко мне по нескольку раз в день и оставаться надолго. Кот описал все ковры, его отправили к бабушке, а дочь нужно было возить в музыкальную школу. К тому же Зоя испугалась прыгать с парашютом.

– Представляешь, мы взлетели, а она отказалась прыгать! Она меня обманула, говорила, что не боится смерти, а как дошло до дела, струсила.

Вследствие всего этого через месяц они решили пожить отдельно и сняли Зое квартиру в соседнем доме. Теперь ему было особенно удобно приходить ко мне на чай и рассказывать последние новости.

– Вчера мы поссорились с Зоей, а потом я ей позвонил. Мы вполне мирно поговорили, а потом она так осторожно спрашивает: «А ты почту проверял?» Я сказал «нет», повесил трубку и полез за почтой, а там письмо, и в нем всякие гадости. Меня просто взбесило, что она со мной мило щебетала, написав такое, и я побежал к ней. Она испугалась и не хотела открывать, но я сказал, что сломаю, на хрен, эту дверь, и она меня впустила. Я вошел, стукнул ее в глаз и ушел. Потом мы помирились, она теперь ходит с фингалом, страшно довольная.

Позже Зоя обрила голову и купила черный парик-каре, чтобы надевать его на родительские собрания.

И только через год он признался, что кота на самом деле отвез в какой-то подвал на другом конце города и там выпустил. Высыпал пару мешков корма и, когда кот отвлекся, сбежал. Я бы на Зоином месте его убила за такое.

Ирина

Ирина запомнилась только тем, что спровоцировала его окончательный разрыв с Зоей.

– Получилось так, что у меня ночевала Зоя, а потом пришла Ирина, и я трахал ее в соседней комнате. Утром Зоя сказала, что с нее хватит. А Ирина на меня обиделась. Представь, мы потрахались, я лег на спину и сказал: «Ну вот, теперь с чувством выполненного долга можно и спать». И тут она как заорет: «Так это для тебя обязанность, что ли?!» Оделась и ушла. На следующий день, правда, заявилась без звонка и стала ломиться в дверь, но я в это время проводил сеанс психоанализа с Катериной.

Катерина

Катерина была виолончелисткой, неплохой, видимо. Сошлись они на почве совместных занятий музыкой, потом нечаянно переспали. Х решил заняться с ней психоанализом, потому что девушка казалась ему слишком закрытой. Через неделю расстался с ней.

– Мы решили поговорить о сексуальных фантазиях. Я сказал, что представляю себя в бассейне с теплой водичкой, и в нем такие небольшие рыбки, которые иногда подплывают ко мне и присасываются, так «чпок, чпок». Не обязательно к гениталиям, понимаешь? А она, она…

Она сказала, что представляет школу для маленьких девочек, которые все время ходят голыми. Их часто наказывают: завязывают глаза, а учителя становятся в круг и стегают плетками.

– А себя она видела в качестве ученицы или учительницы?

– Боюсь, что учительницы. Нет, я понимаю, если девушка полжизни держит между ног деревянный инструмент женоподобной формы, у нее не все в порядке с головой. Но не до такой же степени… И я со своими рыбками… Ну ее.

Лариса

Мне кажется, ее он действительно любил.

– До меня она вообще не особенно интересовалась мужчинами. А потом появился я и снес ей крышу.

Да, какое-то время у них все было очень хорошо, а потом Лариса уехала на дачу, и он, скучая, почти поселился у меня. Приходил к завтраку, варил кофе, забирался с ногами на стул и рассказывал одну из своих историй. Сейчас, когда я пишу все подряд, он кажется чудовищем – растленный, самовлюбленный, жестокий. На самом деле он был очень умный и добрый мальчик. Уж поверьте мне на слово, умный и добрый, только нервный.

И красивый. И, понимаете, не спать с ним было глупо. Он весь был заточен под это дело – любить женщин, развлекать женщин, доставлять им удовольствие и причинять боль.

И я вдруг испугалась, что потеряю его. Как-то у них с Ларисой все далеко зашло. А я хотела, чтобы он и дальше приходил ко мне, варил кофе и рассказывал чудовищные сказки.

Вечером мы гуляли в парке. Так получилось, что шли по одной тропинке, потом она раздвоилась, и нас разделила густая мокрая трава. Я остановилась, прикидывая, во что превратятся мои белые льняные штаны, а он тяжело вздохнул, пересек травяной остров, взял меня под мышку и перетащил на свою дорожку. Я подумала: «Сегодня», – ведь он впервые прикоснулся ко мне, этот развратный тип, впервые за два года. (Потом он сказал, что тоже подумал «сегодня», но не в тот момент, а чуть позже, когда мы взялись за руки и переплели пальцы. Я такого не помню, но отсчет в любом случае начинается с этого дня.) Ночью я осталась у него и честно попыталась вступить в порнографическую связь, но ничего не получилось, у меня по крайней мере. Я вспоминала последнюю дюжину его девушек и думала, что он всяких красоток навидался, а у меня на попе пять кило лишних. И вообще, он тантрист, а я чего? Утром договорились: мы сделали это для галочки и теперь спокойно дружим дальше.

За следующую неделю я похудела на три килограмма, бросив есть, накупила обтягивающей одежды и сделала химическую завивку – и все это для того, чтобы доказать себе: он мне совершенно безразличен. Если мы внезапно поссоримся, я останусь красивой и независимой.

Лариса вернулась с дачи, мы встречали ее у автобуса – он с цветами, я в кудрях и в новой маечке.

– Ты что-то такое сделала с волосами, – сказала она, – и с лицом. И с телом.

– Ничего особенного. – А сама подумала: «Я теперь преступница, не надо мне было к вам лезть».

Что-то у них пошло не так. Она рассказывала мне об угасании романа, а я молчала, испытывая странную тайную нежность. Я знала нечто, ей неизвестное, была причиной горя, которое надвигалось на нее и которого она пока не видела. Но я, я-то знала. Это как сидеть у постели умирающего, который свято уверен в своем выздоровлении. Развлекать разговорами, вытирать пот со лба и подавать воду, в которую сама же и подмешала какую-то гадость.

Но иначе не получалось. Я не была влюблена – что я, дура, что ли? – но не могла отступиться. Он был барабанщик, перкуссионист, и кожа на его ладонях огрубела, иногда трескалась. Но пальцы его чувствовали ритм самой жизни, и против этого я не устояла. Он давал уроки игры на барабане, делал массаж за деньги, зарабатывал телесно ориентированной психотерапией, танцевал, пел, ходил на руках и, черт возьми, был ужасно красивый. Извини, Лариса, я не могла.

А я занималась всякой ерундой – немножечко дизайна, немного полухипповского рукоделия, немного пописывала в сетевые журналы («Как избавиться от соперницы за четыре дня – так, чтобы Он ни о чем не догадался»…) – как раз чтобы снимать маленькую квартиру и кормить кота. И хоть я и делала вид, что жизнь моя и без того полна до краев, он был для меня настоящим развлечением. Но я его не любила. Нет.


Однажды мы поехали на дачу к Ларисе. Был большой теплый дом, портвейн из сельского магазинчика, широкая постель на троих. Секса не случилось, у Ларисы начались месячные, поэтому мы просто спали. Я отодвинулась на самый край, но среди ночи мне приснилось что-то плохое, я подползла к ней, прижалась и тут же заснула. До сих пор не могу забыть состояние покоя, которое охватывает рядом с человеком, которого обманываешь. Иногда я думаю: что, если бы той ночью между нами троими все произошло? Ситуация осложнилась бы или наоборот? Ох, не знаю. Мне всегда казалось, что секс здорово упрощает дело, легче становится разговаривать и вообще. Но со временем все равно выходит сложно.

Утром мы долго бегали по желтым марсианским полям, потом он уехал, а мы с Ларисой сначала убрались в доме, а потом всю дорогу разговаривали об их любви. «Конечно, он тебя любит», – говорила я.

Когда Ларисе донесли о нас, я удивилась несказанно. Думала, что наши общие знакомые обязаны были ее поберечь. Мне она не сказала ничего, а я, задыхаясь от стыда, написала ей письмо. Что мы с Х – глупые злые клоуны, которые не умеют любить. Это было очень красивое письмо, но она не ответила, наверное, отвращение не позволило.

Марта

Осенью мы много гуляли, часами кружили по мокрым темным улицам и разговаривали. Однажды он позвонил около восьми и позвал в гости, «но сначала погулять». Мы быстро-быстро ходили, и он опять пытался рассказывать о женщинах, но сбивался и совершенно явственно нервничал. И вдруг впервые он заговорил о нас, о том, как много для него значат доверительные отношения и все такое. Сказал, что у него есть сюрприз для меня, там, дома. Я почувствовала, как внутри нарастает тепло. Он, видимо, влюбился в меня и теперь, дурачок, не знает, как сказать. Я поднималась в его квартиру и гадала, что за сюрприз меня ждет. Еще у порога он завязал мне глаза шарфом, отвел в комнату, мгновенно снял с себя одежду и раздел меня, поднял на руки и понес в кровать. Я думала, постель его усыпана цветами, не меньше. Но когда мы легли, я поняла, что цветов нет, а под одеялом шевелится что-то большое, теплое и Гришиным голосом говорит: «Интересно, кто это?»

Поймите меня правильно. Нет, вы поймите. Откуда ему было знать, что я уже намечтала себе ложе из роз? Если бы я возмущенно вскочила и ушла, он, может быть, и не удивился бы, но сама я чувствовала бы себя полной идиоткой. Я осталась.

Тем более, четыре руки всегда лучше, чем две, и, если закрыть глаза, кажется, что Шива спустился, чтобы обнять тебя всю. Доброго немецкого порно не получилось, но было здорово, если честно.

А поссорилась я с ним под интересным предлогом. Я сказала, что он не бережет мою репутацию, раз Гриша теперь знает о нашей связи, да еще вот так… доподлинно. Притянуто за уши, согласна. Но не могла же я сказать про розы, в самом деле.

Надежда

Только после Нового года я перестала злиться и в знак примирения пришла в гости.

– Что новенького?

– О, Надя, такая, знаешь, Надя…

Надя занималась капоэйрой. Или это слово не склоняется? Смесь борьбы и танцев, коротко говоря, когда под музыку прыгают и лягаются. Казалось, они нашли друг друга, чего уж больше: она пляшет, он стучит, а в промежутках – красивый секс открытых и подвижных людей. И ни одного лишнего килограмма на попе.

Но Надежда оказалась несколько жестковата, на его прихотливый вкус.

– У нее нет талии, а талия, ты же знаешь, это все – это умение подстраиваться, гибкость и секс. Она на меня давит! Она все время трясет меня и что-то требует. Женщина-талтек.

Однажды я наблюдала, как они общаются. Надежда вошла и потребовала кофе, сказала, что он ее достал, что она хочет остаться сегодня на ночь, что муж ее тоже достал и где, наконец, кофе. Тогда он залез на массажный стол, свернулся в позу эмбриона и закрыл глаза. Я сочла за благо уйти.

Ольга

Я вообще приходила к нему редко, гораздо реже, чем он ко мне, хотя в его квартире было безумно уютно, а у меня вечно пахло котом. Но в тот день он особенно настойчиво зазывал к себе, и я согласилась.

– Заходи в гостюшки, а? У меня скоро урок, новая ученица, но это минут на сорок пять, а потом мы с тобой пощебечем…

Я не торопилась: оделась потихонечку, пошла длинной дорогой, заглянула в магазин за шоколадкой и уже около подъезда перезвонила, что «сейчас придууу». А он как-то вяло: «А, ну заходиии…» И я подумала – «ага». Нет, ну не надо быть провидицей, чтобы подумать «ага»; час назад он горел желанием, а после визита новой девушки остыл.

Я вошла и увидела ее. Ну да – невозможно тонкая, глазастая и большеротая девочка. На ней были оранжевые штаны, цветастое платье до колен, какая-то кофта и бандана – очаровательно, устоять невозможно. Ровно та смесь восточного стиля и европейского разгильдяйства, которая могла прельстить моего неискушенного милого. Сам-то он одеваться не умел совершенно.

– Хочешь кофе?

– Да. Я буду пить из твоей чашки, а ты себе свари новый. – Клянусь, сказала это без задней мысли. Просто в тот момент мне захотелось именно его белую фарфоровую чашку, ну что ж теперь поделаешь. У девушки сделалось интересное выражение лица. У него, впрочем, тоже.

Через полчаса она ушла, и я спросила:

– Ну?!

– Слушай, я такой дурак, кажется, влюбился.

– Это прекрасно, – фальшивым голосом ответила я, как и всегда в таких случаях. Не то чтобы я претендовала на его сердце, но мне было бы приятно, если бы все мои друзья были свободны, а еще лучше, если бы любили только одну женщину – понятно какую. Так спокойнее.

И тут же перестала с ним разговаривать.

Три дня он молчал, потом позвонил и рассказал, как здорово они проводят время. Просто обалдеть, как здорово. Курят траву и гуляют по городу. Олюшка такая раскованная, такая раскованная. У нее собаку, знаешь, как зовут? – Ольга.

На следующий день они пришли ко мне в гости – свежеобразовавшаяся счастливая парочка, но почему-то уже с перекошенными лицами. Я была сама приветливость.

– Вы такие прекрасные, просто чудо! А ты уже перевезла свои вещи к нему? – Тут он отчетливо содрогнулся. – А где вы планируете отдыхать этим летом?..

После их ухода я спустилась в парк, к реке. Был конец мая. Когда я смотрела на медленную прохладную воду, мне казалось, что это все такие мелочи – Олюшка какая-то, наша нелепая дружба, ревность, замаскированная свободой. Главное, что вода течет не останавливаясь, что утята пока маленькие, трава еще свежа и земля с каждым днем прогревается все глубже. Если взять подстилку, можно часами валяться у реки, читать или смотреть на всякую дрянь, проплывающую мимо.

На следующий день в дверь позвонили. С ума сойти – Олюшка. Да у нее сердце льва: вот так прийти ко мне дружить… Его, видите ли, не оказалось дома, и она решила скоротать время со мной. Я так удивилась, что даже картошки ей пожарила.

Разговаривали часа три. Девочка оказалась до странности разумная, хотя употребляла сомнительные вещества вроде винта, который называла «любовь в баяне». Она училась в Историко-архивном, жила в собственной квартирке на Ленинском проспекте. Строгий папа иногда заставлял ее ходить на разовую нетрудную работу, но без особого успеха. Она любила этническую музыку, наркотики и секс. Нормальный, в общем, сероглазый ребенок.

Мы пошли погулять. Я выдала ей свой синий натовский свитер и повела смотреть на реку, – честно говоря, не очень умею развлекать девушек. Стемнело, она развела маленький костерок, и мы долго таращились на огонь, говорили о «нашем мальчике», о том, как у них теперь все будет хорошо, потому что он ее любит, это же ясно.

Потом полезли вверх по склону, к дороге, проломились через кусты и разошлись, я – домой, а она, в моем свитере, к нему.

Всю следующую неделю он звонил и нервно рассказывал о творческих успехах и большом счастье: правда, его белая фарфоровая чашка треснула, но зато они с Олей прекрасно понимают друг друга, вместе стучат на барабанах и пьют микстуру от кашля.

– Что, Олюшка простудилась?

– Да не, если выпить флакон «Тусина», то приход почти грибной.

– Да вы, никак, наркоманы?! Еще клей начните нюхать… Знаешь что, оставь-ка ты меня в покое, вы оба мне противны.

В конце июня Ольга уехала в Крым, в Симеиз, но я не спешила к нему. Противно. Весь этот сопливый кайф, в поту, слезах и рвоте, истерическая любовь, которой он гордился, сомнительные глубины взаимопонимания и взаимопроникновения – такая жалкая гадость, по сути. Главное, держать себя в руках, быть прохладной и точной, как лезвие.

В конце июля он пришел и заявил, что я струсила, прячусь от реальности, что мы должны прояснить отношения и – внимание! – для этого нужно поесть грибов. До сих пор иногда думаю, почему в тот момент мне все показалось логичным. Прямо детский сад, чисто на слабо взял – «сначала попробуй хоть раз, а потом говори».

И я согласилась.

Времени на размышление не осталось: через пару дней я тоже уезжала в Крым, но в Севастополь, а на завтра была назначена обнаженная фотосессия, первая в жизни, – фотограф, у которого я иногда подрабатывала ассистентом, уговорил. Да и мне было интересно взглянуть со стороны на свое тело. Отсняли три пленки часов за шесть и сели попить чайку. Неожиданно для себя затребовала водки и колбасы (это я-то, которая питалась исключительно йогуртами и зеленым чаем), брутально выпила, закусила и поехала становиться наркоманкой.

Только у него дома сообразила, чем вызвана колбасно-водочная эскапада: зная, что не стоит мешать алкоголь с грибами, я искала повод для отказа. Осознав этот факт, выпила пол-литра воды и пошла блевать: не царское дело – себя обманывать.

Мы сели за низкий столик, он выложил две кучки грибов: элегантных, коричневых, несомненно, ядовитых. Залил кипятком, и мы распили отвар на двоих, потом «подожгли» и стали ждать результата. Я гордо сказала, что меня не берет, а он раздраженно предложил перейти в комнату.

Я как раз смотрела на огонек его музыкального центра и думала, что точно не возьмет, когда красный глаз расшестерился и затанцевал.

Африканский орнамент отделился от простыни, приобрел объем и попытался втянуть меня в зеленый треугольник.

Ужас – это мягко сказано… Дело не в том, что я испугалась, проваливаясь в щель между полосками, дело в утрате контроля над ситуацией. Я больше не владела собственным сознанием, и это оказалось невыносимым. В мире не осталось ни единой точки опоры. Только туман и мерзость, как я и предполагала.

И тут мир встряхнул меня и сказал «не уходи». Я открыла глаза. Мужчина поймал мой взгляд и удержал, он выкрутил меня из воронки, обнял и растворил в себе мое тело: запросто прошел сквозь кожу и кости, рассеял по всей комнате, и, как сейчас помню, я увидела, что оргазм, например, находится в левом нижнем углу возле двери, и если понадобится, до него легко дотянуться. Это, оказывается, очень просто – оргазм, но мне он в тот момент был совершенно не нужен.

Я осознавала тщету всего сущего, а в таких случаях не до удовольствий. Я вдруг поняла, что все в мире равнозначно, а потому не имеет смысла.

Вообще. Никакого. Смысла.

Открыла рот, чтобы сообщить об этом, но и это не имело смысла, поэтому я закрыла рот и замолчала на многие часы.

Он сказал «я тебя люблю». С ума сойти, наша подозрительная дружба продолжалась три года, и ни о чем таком речи не было, я слишком закрытая, он слишком свободный – мы просто общаемся, просто общаемся. А тут вдруг – «люблю». Господи, еще вечность назад я бы торжествовала, но теперь, когда смысл существования утрачен, какая разница?

Но и перед лицом вечности оказалось, что у меня доброе сердце. Ладно, я теперь ЗНАЮ. Но он, бедный мальчик, ни в чем не виноват, поэтому нужно ответить «и я тебя». И я ответила.

Я посмотрела в его лицо. Передо мной сидел настоящий Шива, неподдельный, сильный, прекрасный и многорукий. И я любила его. Я владела им, собой и всем миром, и это был самый полный контроль, которого мне когда-либо удавалось добиться. Я познала «тотальную власть через растворение», точно как обещал Ошо. Если бы у меня возникло желание взлететь, я бы взлетела, но в тот момент было недосуг – я любила.

А еще я хотела пить. И мы снова пошли на кухню.

Он налил мне желтого чая в мелкую бледную пиалу. Я посмотрела на нее и подумала, что владею миром, а вот взять эту чашку иначе чем рукой не могу. Я представляла себе, как остывший горьковатый чай охлаждает губы, сухой язык, горло. Какое было бы наслаждение – заставить жалкую безвольную плошку подняться и напоить меня. Но я не могла. Все оказалось так безвыходно, что я заплакала.

Я плакала, тряслась от жара и спрашивала: «Мы не умрем от этого?» А он ответил: «Мы никогда не умрем».

Это было очень хорошо, и мы пошли спать. Он уже устал, лег на спину и закрыл глаза. У меня осталось еще немного сил, хотелось разговаривать, но мужчина спал. Я слегка рассердилась и некоторое время развлекалась тем, что трансформировала его лицо и тело – растягивала и сплющивала черты, уменьшала руки и ноги, совсем было свила его спиралью, но испугалась и тоже заснула.


Утром торжественно добила его чашку, потому что на фарфоре не должно быть трещин, и поехала в «Детский мир» за новой.

На мне был оранжевый топ с открытой спиной, на завязочках, и на эти завязочки я поймала молоденького длинноволосого хиппи по имени Радуга. Радуга позвал гулять в Ботанический сад, я быстро купила чашку, и мы поехали.

Мы шли через поле, и я взахлеб рассказывала про грибы, фотосессию и полную свободу, а он вдруг остановился и спросил:

– Можно, я развяжу твои веревочки?

– Ну конечно! – В тот момент я вообще была очень позитивна.

Он развязал бантик у меня на спине и спросил, нельзя ли снять топ. Чего ж нельзя-то?

Он опустился передо мной на колени и осторожно тронул губами правую грудь. Мы стояли посреди поля в золотистой траве. Небо было вокруг нас, и оно было голубым.

Это очень важно, вы понимаете?

Мы так постояли, потом он поправил мой топ, и мы углубились в сад. Спустились под сень деревьев, прошли по глинистой тропе вдоль маленькой грязной речки и присели на берегу. Радуга решил искупаться, разделся и полез в воду. Потом выбрался, и я отметила, что член у него просто замечательного размера. Он предложил и мне снять одежду, но я не хотела. Мы еще немного посидели, поговорили о политике, потом он оделся, и мы ушли – от реки, из сада, в метро, где и расстались (навсегда, разумеется, иначе было бы глупо).

На следующий день я уехала в Севастополь.

В купе, кроме меня, были еще три женщины, и я решила пообщаться, но они смотрели с глубочайшим недоумением, как будто с ними пыталась поговорить птица или пылесос. Я забралась на свою верхнюю полку и проспала часов двадцать. В Севастополь приехала совершенно нормальной, только очень-очень задумчивой.

* * *

В конце августа я вернулась и тут же, выходя из метро, увидела его удаляющуюся спину, бритую голову, рюкзак, прыгающую походку – и не стала догонять. Женщина с поезда, знаете ли, не лучшее зрелище для впечатлительного юноши. Но из дома конечно же позвонила, сразу после душа, и он немедленно пришел.

Мы страшно обрадовались друг другу.

У него жила какая-то очередная Вика или Света, эзотерической направленности девушка, приехавшая из Саратова или Самары на тантрическую тусовку и подобранная для обычного ритуального действия: поговорить, накурить, постучать в барабаны, потанцевать, трахнуть и дальше уже спокойно стучать в барабаны сколько захочется. Как правило, через пару дней девушка все меньше хотела барабанить и все больше трахаться, а он – наоборот, поэтому ритуальные действия всегда завершались мини-ссорой, и его дом освобождался. Но в тот вечер он для разнообразия ушел сам, предоставив недоумевающую Вику или Свету самой себе.

И вот он привычно сидел на стуле на корточках, наблюдал, как я перемещалась по дому, разбирая вещи, и выискивал в моем теле следы моря, солнца, лазания по горам, занятий любовью.

И, не умолкая, говорил, потому что любил разговоры больше всего на свете, не считая танцев и барабанов.

Чуть позже мы пошли в постель. Я, после бессонных суток в поезде, страшно хотела спать. И вот я легла на спину, повернула голову, посмотрела на его лицо и подумала: «Какой же ты красивый, душа моя!» Закрыла глаза, улыбнулась и отвернулась. А потом опять повернулась к нему, открыла глаза и опять увидела этот четкий профиль – темные короткие ресницы, сомкнутые как-то самозабвенно, прямой, хотя и дважды перебитый нос, губы, изогнутые луком амура, твердый подбородок, длинную шею – и снова подумала: «Какой же ты красивый, душа моя!» – и улыбнулась.

И по изменившемуся освещению поняла, что между этими двумя мгновениями прошла ночь.

* * *

Ольга застряла где-то в Симеизе, и он беспокоился, звонил ее отцу, говорил с ним низким уверенным голосом «о будущем Олюшки».

В сентябре (нет, не в конце на этот раз, в начале) мы отправились на длинную-длинную прогулку, которая потом вошла в историю наших отношений под названием «Форсирование реки Сетунь».

Это была ранняя сумрачная осень, нас занесло на бескрайнее поле, все изрытое, но сухое, так что ноги не проваливались в землю, а постоянно цеплялись за кочки, и сам процесс ходьбы казался чрезвычайно сложным и важным. Даже просто идти было ДЕЛОМ. Мы пересекли поле, поднялись на железнодорожную насыпь и пошли по шпалам. Я боялась поезда, но после тех летних грибов все мои страхи стали несколько условными. Даже если во время нашего похода меня переедет поезд, это будет всего лишь одним из событий большого путешествия, вот и все, – так казалось.

Мы долго шли, переходили какие-то магистрали, огибали холмы и наконец оказались в приречных зарослях. Возле маленького дикого огородика со щавелем стоял низенький шалаш. Милый сказал, что это называется блиндаж, они такие делали. Из шалаша выглянул удивительно грязный мальчик – мой милый, я думаю, никогда в детстве так не пачкался.

Странные плантации, огороженные колючей проволокой, спинками от кроватей и обыкновенным штакетником, тянулись вдоль реки, но никакого мостика не наблюдалось. Такое впечатление, что огородники обитали только с одной стороны, на другую перебраться никогда не пытались. Мы увидели поваленное дерево и решили пройти по стволу. С моим чувством равновесия это был смертельный номер, но я вцепилась в его руку и, потея от ужаса, шаг за шагом, прошла.

Мы вылезли из кустов и оказались в Европе. Совершенно пустое гладкое шоссе, подстриженные газоны, площадки для гольфа, высокие дома поодаль. И ни одного человека. Я традиционно испугалась: здесь уже все умерли, и мы сейчас умрем. Но он все вел и вел меня. Мимо пустых машин, мимо постепенно простеющих домов (вот уже пятиэтажки, а вот сараи), мимо злой собаки. Перебрались через очередные железнодорожные пути (в это время он рассказывал мне о Стокгольмском синдроме) и чудесным, необъяснимым образом оказались на площади Победы. И красные фонтаны забили из земли, и полная луна засияла на небе.

Я при виде всего этого безобразия почувствовала, как в левом боку что-то сжалось и опустилось. То есть понятно что – месячные пришли, но в данном случае начало цикла было обставлено как никогда феерически.

Я добралась до дома и очень тихо просидела неделю.


Ольга наконец вернулась в Москву.

Мой милый уже был порядком раздражен длительным ожиданием, а тут оказалось, что в Крыму она вступила в увлекательные отношения с некой парой и не намерена разрывать тройственный союз или допускать в него четвертого.

Поссорились они, в общем.

Долго переругивались, делили диски и книги, которыми успели обменяться, мучительно возвращали друг другу ключи от квартир. И я думала, что все это никогда не закончится, но однажды он пришел ко мне совершенно сияющий:

– Представляешь, я влюбился в Полину! И еду в Индию! Не переживай, я буду в хороших руках.

– Это пре-крас-но, – ответила я.

Уходя, я иногда, забывшись, просила у него расческу, а он говорил: «Ну откуда у меня?!» Он брил голову из эзотерических соображений и чтобы скрыть раннюю лысину, но получалось неубедительно, по крайней мере другие мужчины ехидно спрашивали у меня: «А кто этот лысеющий молодой человек?» Так вот, в этот раз он выдал приличную массажную щетку, и у меня внутри все вспыхнуло от радости – неужели позаботился? Вот так, вспомнил, улыбнулся и купил, чтобы после любви расчесывать мои золотистые кудри? А он: «Полина вчера забыла». Фу, дурак.

Накануне отъезда Ольга облила дверь его квартиры бензином и подожгла.

Вы знаете, если бы не она, наверное, это пришлось бы сделать мне (где бы ты ни была сейчас, девочка, ты прелесть).


Но он все-таки уехал, вернулся, и мы продолжали наши странные путешествия до тех пор, пока он в одиночку не перешел безымянную горную речку, окончательно разделившую нас. Его бессмертная фарфоровая чашка (уже в третьем своем воплощении) стоит у меня в шкафу, но я больше не пью из нее.


Но нет, еще не сейчас. Еще одна история, прежде чем я перейду к совсем плохому… Хочется описать не только общие места, но и серую осеннюю реку, у которой стояли мы, одетые в синее и вишневое; подсвеченный обелиск в заснеженном небе; ночные прогулки по парку, когда, держа его за руку, я совершенно явственно чувствовала, как легко дышать только любовью. Черт, я так надеялась избежать этого слова.

Весной я переехала в другой район, и мы стали встречаться реже.

Роза

Я повторяюсь – мы не были влюблены в розово-страстном смысле этого слова, но из нашей длительной дружбы выросла такая всеохватывающая привязанность, что не было нужды находиться рядом постоянно. В этой привязанности вполне мог поместиться остальной мир. Я помню, как моя нежность распространялась, раскидывала крылья прямо от метро, осеняя и мокрую дорожку, и светофор, и клены, и ларек со сладостями, и ступеньки, ведущие в его двор, и сам двор, и рыжего кота в нем, и подъезд, на первом этаже которого всегда пахло щами (я приезжала туда недавно – щами пахнет до сих пор), и лестницу, и черную дверь квартиры, и саму квартиру, с его барабанами, одеждой, благовониями, с ним. Поэтому, когда появилась Розочка и он сказал, что ее тоже нужно полюбить, мне показалось нетрудным включить ее в круг своей нежности. Как Цветаева писала: «Сонечка была дана мне на подержание», так и мне хотелось держать ее, как голубку, в руках, и чтобы сердце билось в мою ладонь. У нее было худое и прямое тело, как осинка, с родинкой под левой грудью, словно третий сосок. Розочка любила экстази. «Не бойся, от этого не умирают, от этого живут». Съев таблетку, она снимала штаны и оставалась с голой попой. Совершенно асексуальный детский жест подчинения: «Я еще маленькая, я без трусов, можно меня наказать или посадить на горшок». Я гладила ее худую вздрагивающую спину и говорила: «Бедный одинокий ребенок, девочка, о чем ты молчишь?» Мне казалось, что горло ее вечно сжато невысказанной просьбой о жалости. Она уходила в соседнюю комнату и плакала на полу в одеялах, а я, задыхаясь от нежности (я знаю, как скомпрометирована эта фраза, но никуда не деться от нее, от нежности, заполняющей грудь и горло, выступающей сквозь кожу, терзающей руки желанием прикасаться и гладить), оставалась сидеть, слушала плач, купаясь в ее чувствах. Не в обиде, а в том, что наша девочка так сильно живет, так открывается и изливает свое сердце. Х учил меня уважать чужое переживание, не мешая человеку постигать всю меру отчаяния, одиночества и личной смерти. И принимать его, когда он вернется в поту и в соплях, огладить несчастное трясущееся тело, прижать его голову к своей груди и сказать все-все слова любви, какие найдутся в душе. Поэтому я просто сидела и ждала, когда она придет ко мне. Не дождалась, уехала домой и по дороге вспоминала биение ее сердца в моих ладонях. И утром тепло не покинуло меня, я проснулась с любовью и позвонила ей, чтобы сказать: «Люблю тебя», – а она ответила: «Я тоже».

Через пару дней он снова позвал меня. Мы лежали обнявшись и негромко разговаривали о всякой всячине, как привыкли, – о погоде, о концертах, о его занятиях с учениками. Розочка сидела у нас в ногах, под лампой, и делала коллаж, вырезая картинки из журналов «Факел», «Она» и какого-то порно. Время от времени она звала нас посмотреть, а мы говорили: «Не хочется, Розочка», – и продолжали болтать. Она ушла в соседнюю комнату, включила Цезарию Эвору, и он сказал ласково: «Розочка грустит. Она всегда слушает „Содад“, чтобы поплакать». Я спросила, не уйти ли мне, а он сказал – рано, и я вдруг стала говорить ему о любви, о нашей с ним неизбежности друг для друга. Не меняя интонации, тем же тоном, что и о погоде, спросила: «Почему ты не женишься на мне?» А он ответил, что ему нужна такая же, как он, расп…дяйка, «жена барабанщика», понимаешь, не «мама», а такая, как Розочка. Я почувствовала острую жгучую обиду, я давилась дыханием, а он очень внимательно смотрел на меня, гладил по лицу и говорил: «Да, да, как больно, девочке больно, как ты красива, когда живешь». И я отдавала ему свое мокрое лицо: несчастные глаза с розовыми прожилками, покрасневший нос, распухшие потрескавшиеся губы, поперечную морщинку между бровей, усталую кожу, местами шелушащуюся от холода, а местами с черными точечками пор – обнаженное, открытое, стремительно стареющее лицо, а он все повторял: «Как же ты красива!»

Потом он пошел сделать чай и по дороге заглянул к Розочке.

И тут я услышала ее крик. «Стерва, стерва, сука какая, я тут плачу, а она не жалеет меня, не утешает! Ты говорил, надо ее любить, а она не хочет мне помочь, змея фальшивая!» Она роскошно, во весь голос кричала, а потом начала хлопать дверью – громко, сильно, так что побелка сыпалась, она била и била дверью об косяк, потому что не могла ударить меня. Он сказал: «Вот теперь, пожалуй, пора». Я вышла в коридор, припудрила лицо, подкрасила глаза и губы, надела сапоги, куртку, заглянула в комнату и сказала: «Ребята, спасибо за спектакль, стоило бы продавать на него билеты, но чтобы я согласилась на это еще раз, вам, пожалуй, придется мне приплатить».

И больше не приходила к нему, пока они не расстались.


Мы говорили о смерти, мы бесконечно долго говорили о смерти, пока однажды не умерли слова. Впрочем, нет, слова не умерли до сих пор, это последнее, что у нас осталось. Ни событий, ни чувств, только желание произносить слова, называя вещи, которых не существует. Первым умерло межсвидание – это такое долгое счастье, которое сохраняется между встречами. Когда он набирает номер, чтобы сказать, что вернулся домой, что было хорошо, и завтра… А утром он если уже не у моего порога, то звонит, чтобы сказать, что как же все-таки было хорошо… Нет нужды встречаться каждый день, но обязательно все время держать в уме, что вместе нам хорошо. И это длилось так восхитительно долго – годы! – что, казалось, навсегда. Длительные периоды невстреч, когда его не было в городе, ничего не меняли.

И ничего более странного пока не случалось в моей жизни, чем окончание этой близости. Просто началось медленное умирание нашего романа, когда листья желтеют и падают, почти незаметно, но однажды, через две недели, оказывается, что листьев уже нет совсем, голые деревья и пустая обложка.

Мы оба осознавали ситуацию, но неприличная банальность, вроде «мысль изреченная есть ложь», по-прежнему, до изумления неизменно, сбывалась.

Мы испытывали вполне определенные чувства, месяцами убеждаясь в их достоверности («да, точно, точно, нам давно пора разойтись… а может?..» – «нет, точно – все»). И вот наконец, когда приходил момент их озвучить, совершенно формально обозначить словесно то, что уже ясно, тогда… Сначала оказывается тяжело говорить. Физически, до пресечения дыхания, до вполне ощутимых комков в горле – тяжело. Потом, когда все-таки удается, понимаешь, что все продуманные, измысленные слова, прежде чем выйти из уст, по избыточной траектории прошли через сердце и там обрели такой жар, что иссушают горло и губы до трещин. (Выпей воды… и продолжай…) Продолжаешь, со сладострастным намерением наговорить жестоких и честных слов, чтобы увидеть, как он под их весом буквально складывается пополам, пряча лицо и живот, потому что только любившая может столь экономными движениями нанести максимум разрушений… Да, продолжаешь, и оказывается, что по какой-то глобальной несправедливости ты испытываешь все нюансы его боли, и твои тонко заточенные орудия пыток превратились в стыдные, но от того не менее страшные, игрушки мазохиста. И в самом конце, добивающим ударом, когда вы разошлись, из последних сил доброжелательно, пообещав друг другу счастья (без себя), вот тогда тебя – не пулей, не тяжелым тупым предметом, а наилегчайшим прикосновением к плечу – останавливает, пригвождает к месту, замораживает и обжигает понимание, что все изреченное стало ложь.

Через месяц-другой я приходила. И совершенно не чувствовала себя при этом побитой собакой, вернувшейся к хозяину, или еще чем таким обидным. Нет, я просто приходила, приплывала, прилетала туда, где был огонь. Туда, где мое прохладное сердце вновь становилось целым.


Я проснулась от того, что он гладил меня по плечу и шептал что-то нежное. Пора. Ему еще собирать вещи, а мне нельзя возвращаться поздно. Последняя затяжка была явно лишней, я это чувствовала, но он, как обычно, гнал лошадей. Потом начался страшный сушняк, я выпила всю окрестную воду, единственная доступная влага перепадала мне во время поцелуев. Язык сделался как маленький крокодил. Сначала мы пошли в постель, затем он увел меня в комнату, чтобы потанцевать под суфийские зикры, но я уже не могла стоять. Тогда он уложил меня на одеяло, взял его за концы, как аист, и потащил обратно. Мне было безумно страшно, я висела высоко над полом и все время вращалась. Потом он закинул меня на кровать и стал трогать своими шестью руками, как только он один умел. Я все время напряженно подбирала слова, которыми называлось то, что происходило. Слов было слишком много, и я не успевала следить за моим телом, но он куда-то дотянулся своими нечеловеческими пальцами, и у меня во влагалище раскрылась маленькая вышитая бордовая роза, из тех, что приходилось отпарывать от советского нижнего белья, а потом еще одна, побольше. Я сказала, что я его диснеевская принцесса с белыми зикрами, а он – мультяшное чудовище. Вернее, мы оба их изображаем – я принцессу, а он чудовище. Слова по-прежнему толпились у меня в голове, и я отчаялась их озвучить. Он сказал, что я все время молчу, а мне-то казалось: говорю не умолкая. Мне страшно хотелось в туалет, но даже думать было нечего спуститься с этой невероятно высокой кровати (она правда высокая, – даже когда я не курю, она мне выше пояса) и отправиться в расплывающийся холодный коридор, где со мной могло случиться все, что угодно. Некоторое время смотрела, как он ходит по комнате, баснословно красивый, как не бывает, и при этом весь мой. Он повторил, что я его единственная женщина. Остальные никуда не годятся.

Мне казалось, что в тот день между нами произошло что-то важное, что разрешило наши прежние проблемы. Когда он вернется, мы создадим новые, но со старыми покончено. С этой мыслью я уснула. А потом он меня разбудил и отвел к метро.

– Так бы и гулял с тобой всю жизнь, как сейчас, – грустно сказал он.

– Ну вот, вернешься, и погуляем.

И мы расстались у стеклянной двери.


Конечно же я волновалась. Он собирался взять с собой травы, а при нынешних тотальных обысках на таможне могут запросто найти. И я волновалась до самого понедельника, пока он не прислал эсэмэску с новым номером. Я писала ему о любви, честно, как могла. Уж мне-то быть честной невероятно сложно, почти невозможно, я же пугливая лисица. Но я очень старалась. После нашей последней встречи непристойно опять изворачиваться и хитрить. Да и не в правилах хорошего тона говорить о любви после совместного приема наркотиков и в первые дни разлуки. Но банальность – последнее прибежище потерянных сердец. Когда самые лучшие слова уже сказаны, все возможные трюки проделаны, красивые уходы и повороты головы продемонстрированы, остается только это – «люблю». И я старалась, чтобы он почувствовал мою любовь, хотя бы проверяя почту. Но он не выходил в Интернет, а вместо этого позвонил – сказать, что любит-любит, скучает-скучает и что ему вообще-то надо, чтобы я кое-что кое-кому передала. И что деньги на телефоне кончились, но он, как спустится с горы, сразу заплатит.

Почему я не беспокоилась следующие дней десять – загадка. То ли обиделась на это «люблю… кстати». То ли правда утешил. Когда от его друзей стали приходить странные эсэмэски, я даже на минуточку не заволновалась. «Не слышно ли чего?» – «Нет, не слышно. А что ему сделается?!»

И я прожила почти две недели совершенно безмятежно, пока не услышала брошенное между делом: «А он, говорят, где-то потерялся». Мне повезло, потому что я с точностью до часа знаю, когда закончилась моя прежняя жизнь – в два часа ночи двадцать девятого октября.

Не скажу, что немедленно впала в отчаяние. Уж мой-то солнечный мальчик, умеющий совершать чудеса для меня – растягивать время, обманывать все шесть чувств, изменять сознание одним словом, одним щелчком пальцев, – сотворит одно небольшое чудо для самого себя. Может быть, сейчас он лежит в шалаше какого-нибудь абхазского козопаса и хорошенькая дочь пастуха поит его отваром чабреца и зверобоя, растирает ему грудь барсучьим жиром, а он, пытаясь пробиться через теплое забытье, осторожно гладит ее по круглому колену…

Потом дошли слухи, что он бегал по горе – полуголый, босой и с диким видом. Может быть, грибы? Я помню, как от них сначала кидает в жар, как кожа пылает, но постепенно грибы выходят с потом и слезами и начинает знобить. Ну на сколько их могло хватить – часов на шесть, как обычно. А потом завод кончается, и человек падает там, где стоял.

Это самое простое объяснение. Легче всего свалить на наркотики, и слишком обидно предполагать, что он просто устал от всех нас – влюбленных, требовательных, ревнивых – и решил побыть один, но не рассчитал силы и заблудился.

Раз до сих пор не нашли, значит, кто-то его подобрал и отогрел. Выбраться теперь сложно, там же Абхазия рядом. В общем, не может моя любовь сгинуть вот так, запросто, наверняка у него Приключение.


Сон: принесли тело для опознания, положили на стол, я смотрю – это он. Он шевелится, принимает позу эмбриона, что-то бормочет, не открывая глаз, а потом разговаривает.

– Как ты? – спрашиваю.

А он ворчливо отвечает:

– Сама-то как думаешь?

Я почти без усилия переношу его в кресло. На нем драная зеленая майка. Мы сидим, как обычно, сплетя руки и ноги так, что непонятно, кто у кого на коленях. Мы посреди провинциального южного рынка, он говорит, что я должна пойти к людям, чтобы решить ситуацию (помочь его перенести, найти денег и т. д.), и подзывает женщин-торговок (обращается к ним «ильсан»), чтобы одна из них вывела меня с территории рынка в город. Мол, я у нее много всего куплю, но сейчас у меня нет денег, я за ними как раз иду. Она, думая, что мы женимся, рассказывает по дороге: у них в Карачаево-Черкесии перед свадьбой девушку долго кружат, чтобы потеряла голову. Я ухожу не оборачиваясь, потому что все уже хорошо.


А пока друзья отправили меня в Питер, передавая из рук в руки, как прелестный пушистый сверток. Они уже догадывались, и только я одна, идиотка, все улыбалась, думая о нем, о том, что он мне расскажет, когда вернется. Правда, я переставала улыбаться, когда неизвестно откуда выплывали видения – медленное умирание в какой-то щели, откуда невозможно выбраться; его ужас и одиночество; его тело с запрокинутой головой; лисы, объедающие его лицо. Лисы и лисенята.

Но конечно же я отказывалась на это смотреть. На всякий случай я не пила транков и алкоголя, потому что боялась не справиться со своими страхами. Так раскрепостишь сознание, а потом обратно не соберешь. А курить гаш казалось мне предательством – что-то тупое было бы в том, что один из нас сгинул, а отряд не заметил потери бойца, продолжая тянуть свой дым. И кроме того, с моим вечно больным горлом я его в одиночку курить все равно не смогу, надо, чтобы он выпускал дым для меня в стакан. Или выдыхал мне в рот, а я тут же, не отрывая губ, выдыхала в него, и так мы гоняли дым несколько раз, питаясь общим огнем, разделяя озноб, головокружение и удушье. И чтобы он потом нес меня в постель, потому что у тела начинается волчий голод по прикосновениям, по другому телу, которое сгорает на том же костре. И… и я поехала в Питер, короче говоря. Да. Подумала: съезжу, посмотрю на залив. А потом меня, может быть, отправят туда, где он пропал. Правда, я не намеревалась носиться по горам с криком «Э-ге-гей, бля!», но увидеть те же камни, что и он, мне было бы приятно. А там, глядишь, и найдется.

Еще одна вещь не давала покоя. Меня попросили просмотреть его почту, вдруг там какое-нибудь последнее «прости», вдруг он просто сбежал. Я думала, что найду десятки писем к другим женщинам. Но там ничего не было. Только мне и от меня. И почти в каждом его письме – «люблю». Интересно, куда я смотрела эти пять лет, почему казалось, что весь трепет и содрогания – это только для меня, а он лишь соглашается отражаться в моих глазах? Он говорил, что очень счастлив со мной, но я здраво отношусь к мужской лести. Даже мысли не допускала, что это правда. А тут меня охватил ужас: возможно, мы любили друг друга, но не смели поверить, что это взаимно. Жестоко, если так. Невстреча.

А в поезде я ехала с каким-то случайным юношей, который вдруг вызвал во мне совершенно неоправданное волнение, и руки стали горячими, потому что отчаянно захотелось прикоснуться к нему. Истерия, подумала я.

Но именно память об этом внезапном вожделении, как о знаке, что я все еще жива, именно она облегчила мгновение, когда я услышала по телефону прерывающийся голос. Нашли. Тело? Да.


Почему-то до похорон меня не оставляли два вопроса: в какой футболке его нашли – в малиновой или зеленой? И будет ли окошко в его гробу?

Относительно второго, наиболее важного. Как лучше – если будет или если нет? Чтобы я смогла увидеть его лицо в последний раз. Остатки его лица. И убедиться, что он точно там. Или, если окошка нет, питать истерическую надежду, что это не он.


Окошка не было. Был красный, пахнущий формалином ящик, на который я положила две красные розы поверх чьих-то желтоватых хризантем. Я выбрала раскрытые (впервые мне не нужны были бутоны, «чтобы долго стояли»), самые сексуальные розы, какие смогла найти, – последний дар его телу. Дальше придется общаться только на уровне духа.

Меня поразило, что его мама стояла у гроба одна, а остальные держались поодаль. Не знаю, какие правила я нарушила, подойдя, но она так судорожно схватилась за меня, что я не чувствую вины. На ее черном пальто остались белые шерстинки от моей возмутительно светлой шубки. Когда заканчивалась заутреня, я услышала, как у входа в церковь горько плачет кошка. Мне захотелось немедленно выйти и посмотреть, что с ней такое. Потом поняла, что в церкви сейчас есть только два человека, которые могли бы понять меня и улыбнуться моему желанию. Тело одного из них лежит в цинковом ящике. Но второй-то жив.

Отпевания почти не слышала, пытаясь удержать в трясущихся руках свечу и не затушить ее неровным дыханием. Но среди нарочито «ангельских» песнопений вдруг отчетливо прозвучали слова «придите все любящие меня и целуйте последним целованием». Я поняла – вот и все. Радости тайной любви, многословная дружба, молчаливое братство – все, что было у него со мной и со множеством других людей, – все воплотилось в одно последнее целование, публичное и бесконечно интимное. Сколько я ни пыталась отдать ему себя и свою жизнь, все равно смогла подарить только это. (Боюсь, что это единственное, что люди вообще могут дать друг другу. Остальное – лишь перенос своих желаний на действительность.) Я не смогла коснуться его губ в последний раз, пришлось целовать какие-то ритуальные предметы на крышке, но это уже не имело особого значения. Все произошло.

Я вышла из церкви и через некоторое время смогла пронаблюдать, как мой «постоянный» мужчина несет гроб с телом моего возлюбленного, что доставило мне удовлетворение особого рода – это было куртуазно. Хотя, конечно, не как у Маргариты Наваррской, которая держала в руках отрезанную голову своего любовника. «У вас платье в крови». – «Не важно, лишь бы была улыбка на устах». Улыбка была.

Я посмотрела на «вдовий клуб» – его разнообразных заплаканных женщин в возрасте от двадцати двух до пятидесяти пяти. Друзей и родственников было гораздо меньше.

Неожиданный холод на Ваганьковском кладбище, неизбежное ожидание, ловкость, с которой могильщики перемещали тяжелый цинковый гроб. Говорят, особое впечатление производят звуки земли, падающие на крышку. Действительно, все опять заплакали, но мне не сделалось больнее. Я внезапно и определенно осознала – его там нет. В церкви был, а теперь не стало, закапывали ящик. Я бросила свою порцию рыжей земли, которая землей почти не пахла, слишком уж глинистая. Его быстро закопали, резко взмахивая лопатами. Несколько человек поправляли цветы и фотографию, как будто важно было разложить их в особом порядке. Некоторое время все стояли, не решаясь разойтись.

По дороге к метро мне попались надписи «Колбасное царство» и «Вы платите только за последнюю минуту» – рядом с кладбищем наружную рекламу следовало выбирать тщательнее.

Следующий по важности вопрос – в какой футболке его нашли? – тоже разрешился. В белой.


Сон. Как будто он только что умер, и мы все на поминках исполняем ритуал – зажгли свечи, рассыпали особым образом зерно на блюде и разлили вино. От этого он должен вернуться к нам на три дня, прежде чем окончательно умрет. И он действительно вернулся. И это было очень плохо. Потому что душа явно ушла, а вместе с ней все, что я любила,– вся тонкость, открытость и восприимчивость. Осталось только тело, которое может есть, пить, разговаривать и которое мне не нужно. После того как мы его отпустили, всем стало легче.


Все действия мои сделались теперь равнозначными, а потому бессмысленными. Я могу с одинаковым успехом пялиться в пустоту или щебетать с друзьями, все равно в голове непрерывным потоком проносятся какие-то безотносительные мысли, через которые иногда проглядывает осознание происшедшего. По-настоящему меня волнует только это – надо встретиться с его смертью лицом к лицу, потому что врать самой себе неестественно и невыносимо, но мне очень страшно. Осознание его смерти видится мне как стена глубокого синего цвета. Никак не могла понять, откуда взялся этот сумеречный оттенок, мелькающий иногда сквозь поток мыслей, пока не вспомнила: цвет бумаги, в которую были завернуты мои последние розы для него.

Его женщины приходили ко мне, принося в ладонях драгоценные воспоминания: «однажды он сказал…», «когда ему было восемнадцать…», «я помню, у него была привычка…». Я слушала и училась любить их – моих прежних соперниц – на этот раз по-честному, хотя бы за его тень в сердце, за прошлое, в котором он был юным и живым.

Его жена, та, которая родила ему ребенка, которая ездила в горы – искать, сказала, что, когда нашли, у него не было глаз и носа. Такова безусловная реальность. У этого конкретного мужчины, которого я любила, которого сотни раз целовала и гладила по лицу, которого видела, засыпая и просыпаясь, – у него не было глаз и носа, когда его нашли. Это теперь останется со мной. Потому что я вижу именно это, когда закрываю глаза.

Недавно я в ужасе выключила какой-то третьеразрядный американский триллер, не смогла видеть оживших мертвецов – потому что отчетливо поняла, чье лицо будет у призрака, который приснится мне в кошмаре. Теперь у меня всегда с собой мой личный ад, еще недостаточно прирученный, чтобы не показываться без вызова.

Ночью я плакала оттого, что вдруг поняла – я его больше никогда не увижу. Только сейчас дошло. Как-то я ухитрялась думать, что сейчас мы поиграем в смерть, я пристойно отстрадаю, похудею, может быть, но потом-то все наладится… А тут поняла. Мои глаза опустели без его красоты. Подозреваю, что осознавать придется долго. Что не услышу. Не прикоснусь. Не почувствую.

У меня крепнет ощущение, что это все сон. Что я тогда накурилась с ним и с тех пор не просыпалась. Что однажды очнусь, и все станет по-прежнему, и никакой головной боли, только легкий тремор и рассеянность. До завтрака.

Я проснусь от того, что он гладит меня по плечу и шепчет: «Пора, киска, пора, но когда я вернусь, то первым делом выебу тебя как следует».


Сон. Мы в постели, в полутемной комнате. Он умер, но вернулся, чтобы я присутствовала при его смерти. Мы обнимались, разговаривали, и вдруг ему стало больно в ступнях и спине (как будто это на самом деле происходило в его последние часы, а сейчас уже не раны, только боль). Я попыталась массировать ему ноги, но сделала только хуже. Тогда я сказала, что люблю его, а потом испугалась, что он умрет прямо сейчас и не скажет то, что я хотела узнать. Я трясла его и спрашивала: «Ты меня любишь?» Боюсь, что причинила ему дополнительную боль. Потом нашла кетанов, и ему полегчало. Мы легли валетом, и я обняла его ноги, а он мои. Потом сказал: «Ты меня несерьезно трахала, а я-то все по-настоящему делал». Засыпая, пробормотал, что завтра поедет к родителям. Вот и хорошо, а то я не знаю, куда девать его тело. Потом я вышла из этого сна, подумала, что нужно все записать, и заглянула в соседнюю комнату, более светлую. Там на разобранной кровати сидела, завернувшись в одеяло, девушка с темной прядью у лица. Она была в черном: узкие трикотажные брюки, майка с белой надписью и шляпа с цветами и лентой, завязанной под подбородком. Я подумала, что должна описать себя в такой одежде, рассказывая эту историю, но тогда будет плагиат. Вернулась в свою комнату, мы побыли немного вместе, и меня разбудил звонок. Но еще до пробуждения я успела понять, что сейчас мы не сделаем ничего нового. Ничего, кроме того, что уже произошло, пока он был жив.


Время от времени я возвращаюсь к мысли, что все-таки сошла с ума тогда, поверив в его смерть. В два часа ночи двадцать девятого октября. Я написала письмо его лучшему другу и легла спать. А утром поехала покупать новый монитор, не проверив почту. Понимаете, я нарочно не стала ее проверять, потому что хотела спокойно купить монитор. Только вечером, когда привезла и подключила, – прочитала, что он пропал десять дней назад. И пошла мыть посуду. Да, точно. Время от времени отходила от раковины, опускалась на пол и выла (или кричала, я не помню, но это был негромкий звук, потому что горло утром болело, как придушенное). А потом вставала и продолжала мыть посуду. Эти приступы становились реже, но именно с тех пор реальность сделалась немного подозрительной, туманно-рваной. И хуже всего, что я не могу определить, что реально – весь этот туман или то, что я вижу в просветах.

Например, та странная скоропостижная любовь, случившаяся со мной потом, весной. Была ли она между мной и тем юношей? Или это всего лишь проекция, тень на белой стене, отброшенная нашими телами и нашей любовью, только для того, чтобы прийти на кладбище и сказать в землю: «Ну вот, видишь, я уже в полном порядке! Я могу без тебя. Я могу без тебя. Я могу без тебя!!!» Не нужно кричать на мертвых. С ними, кажется мне, вообще не стоит разговаривать, спорить, соревноваться.

Ну и другие признаки – я совсем разучилась поддерживать отношения. Я не разлюбила друзей, просто ослабело напряжение сердца, нет, глупо звучит – напряжение тех связей, которые соединяли меня с дорогими людьми и, может быть, с миром вообще. Нужно все время дергать за нить, дергать все сильнее, чтобы я почувствовала, что люблю их. Мне иногда кажется: если мой мужчина перестанет приходить ко мне – не пропадет, а просто скажет, что больше не будет приезжать, – я не стану его искать. Потому что однажды, когда одну из драгоценных нитей твоего сердца обрубят, все остальные тоже провиснут. Я могу без него – я могу без всего.

Весьма вероятно, что я списываю на него свои фобии. В конце концов, отношения со своей семьей я прекратила за полгода до его смерти.

* * *

А может, я сошла с ума позже, в Питере, когда, вся в сиянии новой любви, получила уведомление от оператора сотовой связи: «Ваше сообщение доставлено». Сообщение, которое отправляла ему двадцать первого октября, предположительно в день смерти, его телефон уже три дня как молчал. Так вот, через пять месяцев оно оказалось доставлено. Я стояла посреди комнаты и бормотала: «Кому, кому доставлено, куда?» Тина обнимала меня, а новый возлюбленный смотрел как на обосравшегося котенка – с недоумением, брезгливостью, нежностью, сожалением и с надеждой, что это уберет кто-то другой. Потом я извинилась перед ним, а на следующий день утопила телефон в Фонтанке. Но это был очередной разрыв реальности, и все труднее становилось, заделывая дыры, не заглядывать в них.


Те два месяца, когда мы поссорились и не встречались… До этого между нами было всякое – его девушки носились туда-сюда с частотой пригородных поездов, а я злилась; он предъявлял мне какие-то подозрительные претензии, предлагал жить втроем, вчетвером и впятером. С его точки зрения, идеальные отношения выглядели так: «Мы накуримся, а ты будешь нашей мамой. Дочкой, – тут же поправлялся он, увидев выражение моего лица, – нашей девочкой. Сестренкой». Связь наша постоянно подвергалась проверкам психологического, социального, сексуального, эзотерического и наркотического рода. Последним испытанием была та небольшая истеричная блондинка, которую он пустил в дом однажды осенью и, кажется, полюбил. (Помните Розочку?) От меня он потребовал сделать то же самое. Так прямо и сказал: «Поскольку мы с тобой не можем жить друг без друга, ты должна полюбить Розочку». Мы сидели в кафе на «Баррикадной», я смотрела ему в глаза, гордые слезы падали в чашку с эспрессо. «Что делать, любовь моя, если пока нельзя расстаться», – говорила я, и мы оба были страшно счастливы.

Видит бог, я пыталась. С помощью трех пальцев и таблетки экстази я честно пыталась полюбить Розочку, но ответного порыва не встретила. Поэтому у нас были прекрасная бесприютная осень и зима. У него дома жила Розочка, а я, по причине финансового бедствия, делила квартиру с подругой. Мы с ним часами ходили по грязной и холодной Москве, сидели на ледяных скамейках, от отчаяния даже забредали в гости к моему тогдашнему мужчине. И постоянно держались за руки, у всех на глазах, потому что мера нашей взаимной нужды была уже далеко за пределами добра и зла – так, по крайней мере, приятно было думать.

К весне они окончательно разругались. Я вздохнула спокойно, мы уже могли удовлетворять нашу страсть сколько угодно, но ничего не произошло – в середине апреля мы жестоко поссорились. Он позвонил мне утром и предложил пойти на репетицию, я согласилась, приняла ванну, оделась, перезвонила ему и услышала: поскольку я согласилась как-то неохотно, он решил не брать меня в студию, а встретиться позже и выпить кофе. И вот тут на меня накатила настоящая пенно-розовая ярость, какой бывает поверхность молочного коктейля, в котором вместо клубники – кровь. Ярость была и смешной, и жуткой, потому что, с одной стороны, замешана на молочке, а с другой – все-таки с настоящей кровью. Я кричала на него как на родного – так орут на мужа, на детей, на маму, – не подбирая слов, трясясь от злости, запинаясь, не заботясь о логике и справедливости. Потом потребовала «больше никогда» и бросила трубку. И следующие два месяца не отвечала на звонки. И чувствовала себя прекрасно. Пре-кра-сно (вот так, с нажимом). Я прекрасно себя чувствовала.

А потом он прислал письмо: «Хочу тебя увидеть».

Я два часа думала, что ответить, и в конце концов написала: «Хочу тебя увидеть».

Он сказал, что боялся мне звонить, а потом впервые попробовал пейот, записал альбом, и ему уже стало ничего не страшно. А я посмотрела на него и подумала, что он скоро умрет.

В августе у меня пропал голос, в том смысле, что я перестала писать и промолчала три месяца, до самого октября, когда он потерялся (как теряются дети в злых сказках).

Последним, что я написала перед тем, как заткнуться, было это:


Я скормлю свою тень телефонному автомату —
вместо монет,
чтобы услышать твой голос.
Любовь моя, мир затаил дыхание,
ожидая твоего пробуждения,
солнце отодвигает штору, чтобы прикоснуться к тебе,
и твоя девушка улыбается, слушая, как ты дышишь.
Глупые птицы поют, но кошки крадутся,
чтобы не разбудить тебя слишком рано.
Завтра пойдет дождь, потому что сегодня ты
пожелал увидеть осень.
Женщины начинают лгать своим мужьям при одном
взгляде на тебя,
а деревья теряют листья, не дождавшись твоего
возвращения в город.
Но ты ничего не замечаешь – ты смотришь на свои ладони,
пытаясь отыскать знак, который сделал тебя таким
несчастным.
Впрочем, право петь грустные песни принадлежит не тому,
у кого есть повод для печали, а тому, чей голос звучит
горестно.
Тому, кто просыпается в слезах, не умея вспомнить отчего.

Правда, три строчки в конце я потом выкинула, они какие-то нечестные.

А следующий текст был уже о его исчезновении. Любимые мной мужчины могут со всей уверенностью рассчитывать только на одну любезность от меня – хороший некролог. Вполне вероятно, я до сих пор не перестала его писать. Потому что невозможно остановиться. Пока я пишу, между нами еще что-то существует. И может быть, только они удерживают мою реальность от полного рассеяния, и, когда я закрываю глаза и двигаюсь ощупью, руки мои осязают единственное настоящее, на что можно опереться, – слова о нем.


Прошлой ночью мне приснился голос моей любви. Как будто он наконец вырвался и зазвучал, низкий женский голос, поющий без слов, прекрасный и грозный, как полки со знаменем. Он звучал над лугом, разносился над синими горами, и только во сне я поняла, по ком он поет.

Часть 2

«…все, что не убивает нас, делает нас инвалидами».

Линор Горалик

Любовь, как звезда Давида, нарисованная на спине, притягивает все пули, в том числе не предназначенные для тебя. Даже те, кто прежде был добр, начинают ее видеть и испытывают искушение, не говоря уже о случайных прохожих. И однажды Господь, который, вообще говоря, милосерден, разглядев между земных теней сияние этой проклятой желтой звезды, не откажет себе в божественном праве прислать фиолетовую молнию, которая поразит и звезду, и тонкую кожу, и грудь и, отразившись от креста, или что ты там носишь на шее, найдет сердце и разнесет его в клочья. Это неизбежно, и можно только просить – не сейчас, пожалуйста, еще не сейчас… А пока она, звезда, все жжет и жжет самое беззащитное место между лопаток, и только когда ты обнимаешь меня сзади и я прижимаюсь спиной к твоей груди, я чувствую себя спасенной.

* * *

Мы встретились в странный период моей жизни.

В финале «Бойцовского клуба» он подошел к окну и сказал, глядя на пылающие небоскребы: «Знаешь, мы встретились в странный период моей жизни». Вот после всего, что там происходило, назвать это «странным периодом» – очень круто. Со мной после этой фразы случилось что-то вроде маленькой истерики, но до конца я поняла ее только через несколько лет.

Мы встретились в странный период моей жизни. Десятого ноября, если хотите. Я уже две недели знала, что пропал мой милый. Было понятно, что добром это не кончится, но еще можно было кормиться слабенькой выморочной надеждой. С ним уже произошло все, что могло произойти, и мне оставалось только ждать новостей.

В дизайн-студии моей подруги устроили корпоративную вечеринку, и Тина позвала меня. Мне, в общем, было все равно, где ждать, и я пошла.

Смотрела на мужчин и ужасалась. Они были сплошь страшные, маленькие или толстые (порой и то, и другое), и где было взять еще одного такого, как я люблю. Видимо, я вопила, потому что была услышана. С приставной лестницы, уходящей куда-то под потолок, медленно спустились ноги. Они все не кончались, длинные худые ноги в джинсах. Потом показалась широкая спина в тельняшке. Голова в бандане. Он повернулся ко мне, и я решила, что все-таки подвинулась рассудком от горя и слез. Этот человек выглядел как моя самая безумная эротическая мечта. Я тихонько спросила: «Тиночка, это что такое?!» А она назвала экзотическое имя и повела знакомиться. Он покосился на меня горячим конским взглядом и брезгливо переспросил: «Как-как?» Можно подумать, его самого звали Ванюшкой. Кстати, так и буду его называть, из вредности.

Я запомнила его и поклялась не приближаться на пушечный выстрел, а через пару дней уехала в Питер, где и узнала то, о чем уже говорила. И на некоторое время мне стало не до него, я осталась вдвоем со смертью, и больше ни для кого места на свете не было.

Декабря не помню. Потом наступил Новый год, и я выкрасила волосы в красный цвет. Чтобы мои демоны меня потеряли.

В феврале я сменила диету и вспомнила, что есть Ванюшка, вполне подходящий для начала новой жизни.

Тина как-то упомянула, что случайно спросила его о колонках, и он минут сорок изводил ее рассказами о качестве звука. Ну, понятно. Я одолжила у знакомых наушники потрясающего качества, выбрала момент, когда Тины не было в конторе, и отправилась в разведку. Ах, говорю, девочки моей нету, а я хотела ее плейер послушать, такие у меня наушники замечательные… Ванюшка угодил в сеть мгновенно: с готовностью принялся рассказывать про уши, колонки, Ошо и тантрический секс (слышали бы вы мой логический переход от ушей к сексу – песня). Через полчаса дикий конь ел хлебушек у меня с ладони.

А потом я сделала паузу.

Тиночке пришлось съехать со съемной квартиры. Ванюшка был так любезен, что предложил ей поселиться у него дома. Тина от безысходности согласилась. Но на старом месте осталась кошка, которую сдавали вместе с жильем. Квартира – бог с ней, но с кошкой Тина расстаться не могла, и нам пришлось ее украсть. Девочка имела репутацию истерички, норовила при каждом удобном случае слиться куда-нибудь в тихое место и просидеть там пару суток, слушая, как хозяева срывают голос, выкликая «кис-кис» на разные лады. Поэтому мы решили сначала вывезти ее, а уж потом все вещи.

Оказывается, красть кошек – одно удовольствие.

Я приехала с домиком, и мы, устелив его старыми свитерами, запихали внутрь кроткую зверюшку. Потом я, таясь от соседей, забежала с ней в метро, а Тина с огромным рюкзаком, где лежали почти все ее вещи, догнала меня позже. Киса не оправдала высокого звания истерички и только однажды, когда я закрутила ее восьмеркой, чтобы проверить, как она там, попросила, чтобы я никогда так больше не делала.

Мы привезли ее к красавчику Ванюшке. Тина уехала обратно, а я осталась охранять кошку, чтобы та не заныкалась, по своему обыкновению. Сразу скажу, я опозорилась. Первый час просидела возле кошки, а потом пришел Ванюшка с другом, позвал смотреть кино. Я взяла домик и проследовала в его комнату. Там мне показали гениальный фильм «Пикассо». Во время просмотра мы расположились следующим образом: на одном конце большой кровати лежал невзрачный друг, а на другом – я. На полу сидел Ванюшка, а рядом стояла клетка, на которую я поглядывала. Естественно, когда кино кончилось, никакой кошки уже не было. Растворилась.

Потом Ванюшка и его друг рассказали мне, как изгонять духов, вселившихся в человека. Оказывается, есть три способа. В общем, в плане мистического наполнения мой пропавший милый был ребенком по сравнению с Ванюшкой. Я хихикала в кулак и любовалась его профилем.

Для просвещения ума Ванюшка дал мне книжек Алистера Кроули и еще одного польского психиатра, который столовыми ложками жрал ЛСД и писал об этом. Мы договорились, что запрещенную литературу я верну ему лично, а не через Тиночку, чтобы никто не узнал, как он меня разлагает.

В тот момент я была уверена, что с Ванюшкой нет никаких шансов. Он видит не меня, а только духов. Но мне хотя бы смотреть было важно, я почти поверила, что после милого в мире остались только низкорослые писклявые уроды.


Через неделю нужно было вернуть сатанинские книжки, к тому же я нашла в Сети редкостный роман Кроули «Лунное дитя», который Ванюшка давно хотел прочитать, и записала ему полезную музыку для секса.

По условиям конспирации мне пришлось врать, будто я хочу отдать Ванюшке лично в руки специальный диск, чтобы объяснить, как его открывать. Все смотрели на меня с жалостью. Даже Тина решила, что я на него запала, и выдала номер телефона.

Я набралась храбрости и стала писать эсэмэску. Долго мучилась, с трудом подбирала слова (Я. С трудом. Подбирала. Слова). «Когда будешь в студии? Готова отдать тебе книги. Две. (Я же три брала, но толстую еще не прочитала.) А еще я скачала „Лунное дитя“ и записала на диск». Нет, длинно.

«Готова отдать книги и диск». Какой диск? Он же не знает…

В конце концов злобно написала: «Когда будешь в студии?» Ах, он уже там? Путем длительного обдумывания родила фразу: «Замечательно. Принесу книги и „Лунное дитя“ на диске. К шести». Если я начинаю кого-то ставить перед фактом, значит, очень смущена.

К шести я почти успевала, но для успокоения зашла в магазин, и там, в примерочной, меня позитивно проперло. Она была освещена потрясающе – голубоватый свет и густые тени. Я выглядела как прекрасный вампир, все морщинки видны, но лицо очень сильное и трагическое. Вышла с двумя кофточками, на тысячу рублей легче и на час позже.

Успела к семи, уже на подходе мне позвонил Ванюшка и сварливо спросил, скоро ли.

Я вошла, и мы оба сделали вид, что встретились случайно…

Я быстренько разделась (не до конца) и заглянула в зеркало. На меня смотрело такое же глупое детское личико, как в четыре года, на новогодней фотографии. (У меня до сих пор такое выражение, когда я радуюсь.)

Выглянула из закутка с одеждой и выложила книги на Ванюшкин стол.

Он увидел меня и зарулил в противоположный угол. Я терпеливо ждала.

Он выбрался, я метнулась навстречу и торопливо рассказала, что на диске файл, который я добыла, не знаю, то или нет, а еще там музыка.

Он сказал два раза «спасибо», и я метнулась обратно.

Подошла к зеркалу, обнаружила то же радостное возбуждение и стала кружить по закутку, взволнованная вся. В метро ничего не читала, переживала свое приключение. Событие такое, значит, – мальчику книжку отдать.

Так устала от всего этого, что на следующий день спала до трех.


В первых числах марта настало время для атаки.

Я обольстила одну из его бывших девушек, и мы пошли к нему «смотреть картинки». Договорились на семь, я от волнения явилась на час раньше и традиционно скоротала время в магазине. В примерочной у меня впервые случилось что-то вроде сердечного приступа. Я смотрелась в зеркало, когда сердце остановилось, пропустило удар и снова пошло. Как будто кто-то помедлил и открыл новую страницу. Это был знак, я его поняла и приняла. Новую так новую.

Мы приехали к Ванюшке, я благодарно и нежно улыбнулась девушке, перевела взгляд на него и, кажется, больше не отводила.

Он заварил зеленый чай и пошел к компьютеру, а я спросила у девушки, когда у него день рождения. Пятого января. Тут мир второй раз за день задрожал и подернулся рябью. Потому что у пропавшего моего милого – четвертого. Это уже был даже не знак. Просто сигнал.

Я отставила чашку и прошла в его комнату, села рядом и спросила:

– Я могу остаться сегодня на ночь?

– Да, места полно, – ответил он.

– Ты возьмешь меня к себе в постель?

– Да.

* * *

Его работы были прекрасны. Трезвый взгляд, беспредельное спокойствие, чуть прохладная нежность. От восхищения мне захотелось преклонить перед ним колени, на полном серьезе, – я его зауважала. Он оказался умным, тонким и чистым, какими бывают только ангелы.

Мы пошли спать, и я настолько исполнилась почтением, что решила к нему не приставать.

– Тебя не смутит, если я буду спать голой?

Его не смутило.

Мы легли рядом и взялись за руки. Если бы ночь так и прошла, я бы все равно чувствовала себя счастливой, потому что рядом со мной был самый умный, красивый, самый лучший юноша на свете.

Но когда я смотрела картинки, то отметила, что он очень часто сосредотачивается на женских руках и ногах. Для понимающего – достаточно, и я кончиками пальцев погладила его ладонь, а ступней тронула ногу. (Давным-давно мой первый взрослый любовник сказал, что самая крошечная женщина в постели умеет вытянуться в рост самого высокого мужчины.) И тут он, конечно, вспыхнул. И его огонь горел следующие шесть часов. Наш огонь, точнее. Потому что все мои стратегические расчеты рассыпались при первом прикосновении. И остались только жар, холод, искры и бархатный мрак – как всегда, впрочем. Как впервые в жизни – и это тоже «как всегда».

Я стесняюсь впадать в подробности, скажу только, что он сделал меня счастливой.

Мне показалось, что вся моя предыдущая жизнь была лишь подготовкой к встрече с ним, и все мужчины появлялись, чтобы научить меня с ним обращаться, слушать, понимать и любить.

Конечно, после первой ночи не было речи о любви. Я влюбилась в него через месяц, в Питере.


Тут я, пожалуй, вырежу кусок – что да как. Прямо сразу…

Я лежу на кровати и наблюдаю, как он на полу смущенно трахает некую девушку. Это я решила поиграть с ревностью.

Я смотрю, а мое сердце, как яблоко, кто-то очищает острым серебряным ножом. Медленно срезает тонкую шкурку, причиняя дикую боль, обнажает мягкое и нежное, иногда слизывает выступивший сок.

Она, девушка, вдруг что-то говорит, и он останавливается. (Честно говоря, она сказала: «Ты как будто работу какую выполняешь». Еще бы, когда я тут рядом умираю от боли, ему явно не до резвых игр.) Он садится и потупляется. В этом, кстати, мы не совпали – когда дело плохо, я, наоборот, задираю голову, только уж если совсем беда, опускаю глаза. А он буквально вешает нос, очень трогательно.

И тут я подхожу и говорю: «А со мной, ты потанцуешь со мной?» Мы встаем и начинаем танцевать, так, как текут реки, как растут деревья, как огонь сплетает языки пламени, как смерть отбирает наши дни, – то есть медленно, неотвратимо и неразрывно мы двигаемся, перетекаем друг в друга, и в конце концов я кричу. Не так, как принято – воркующе вскрикивать, – а хрипло, задыхаясь в слезах: «Не уходи, люблю, я люблю тебя». И называю его по имени.

Его тело говорит мне все, что я хотела бы услышать. Сам он молчит, но это не имеет ни малейшего значения.

И снова нет никого на свете, только я, вдвоем с любовью.


Сухой солнечный Питер – нечто, чего я не видела
прежде.
Телефон утоплен в Фонтанке – для того, чтобы
запутать следы.
Любимое существо улыбается, смотрит с нежностью
и восхитительно хитрит.
Не оторвать рук от его лица, следуя за линией
бровей, впадинами щек, изгибами губ, пугливым трепетом глаз под веками и хищной линией носа.
Не оторвать взгляда от его лица, снова и снова
очерчивая профиль на фоне темного окна.
Не оторвать губ от его лица, шепотом рассказывая
о темных волосах, об улыбке волчонка,
о драгоценной складке в углу рта и непроницаемо
ласковых глазах.
Не оторвать сердца от его лица, вспоминая.
Ты улыбаешься мне, душа моя, – потому что я
говорю глупости, потому что я слишком тороплюсь,
потому что этой ночью ты будешь не со мной.
Я улыбаюсь – потому что знаю об этом
и еще о множестве вещей, неизвестных тебе.
Я вижу запрокинутую голову и кровь, вытекающую
изо рта.
Вижу неловко сломанное тело.
Вижу ссадины на коже и слипшиеся ресницы.
Вижу глаза, помутневшие от боли.
Вижу дыхание, замерзающее в ледяном воздухе.
И, видя все это, я думаю: улыбайся всегда, любовь
моя.

И вот еще, перед самым отъездом в Питер. У нас был тот период, когда интересно разговаривать. Мы уже трахались, но всячески подчеркивали взаимное уважение к личности и мнению партнера, вроде как все не только из-за секса, но и потому, что «он такой умный», а «она такая тонкая». И вот мы сидим в подвале «Шоколадницы» на Арбате, я пью африканский кофе, а он – не помню, и беседуем. Я сообщаю ему, что после смерти римского папы католический мир ожидает ужасный кризис. Что церковь их, в погоне за толерантностью, сделалась совсем уж гибкой и шаткой, стоит лишь убрать авторитет этого папы, который, кстати, похож на святого более других духовных лидеров, как все рухнет. Совсем скоро.

– Да, – говорит он, глядя на меня влюбленными глазами, – арабский мир со своей строгостью и отчаянием захлестнет…

И главное в нашем разговоре то, что я легко положила свою руку поверх его руки и что завтра мы уедем в Питер, где, даст бог, проведем четверо суток только вдвоем, и дальше у нас будет долгая счастливая жизнь.

Я возвращаюсь домой и обнаруживаю в Сети новость: «римский папа умер». Потрясенная, звоню ему, он как раз слушает песню «Папа римский пригласил тебя в Италию», и мы оба окончательно уверяемся, что мир погибнет, и только для того, чтобы подать нам знак.

Что сказать? Мы ошиблись: папу в ту ночь откачали, и умереть ему позволили только через несколько дней, мир не погиб, и наше счастье оказалось недолгим.

Но разговаривать нам было интересно, да.

* * *

Пришла на могилу Х, долго и трогательно пристраивала розы так, чтобы головки были обращены к лицу тела (как бы иначе сказать…), формально исплакала два бумажных платка и собралась уходить. А не могу. Очень хотелось его обнять, хотя бы так, через одеяло, но уж очень земля сыра. Прикинула, что надо было взять газетку, расстелить, чтобы не испачкаться. Погладила немного грунт, зачем-то попробовала на вкус, опять приложила ладонь к боку холодного земляного пирога и заметила, что пальцы совершают хищные роющие движения. Услышала за спиной шорох и обнаружила бабку, шевелящуюся на недальнем участке. «Самооткопалась, – подумала я, – сумасшедшая старуха». Потом отрешенно сообразила, что этого эпитета заслуживает не она. По крайней мере не она одна. «До свидания, – сказала я ему. – Я пошла. Ну, прощай. Я тебя больше не люблю. Прощай, говорю. Все. Я забыла тебя. Прощай». Так два часа и пролетели. На кладбище пел соловей, я вспомнила, что прежде мы ходили вместе его слушать примерно в эти дни апреля, а теперь… тоже вместе, только ему никуда идти не надо. Не так уж все страшно. Мимо изредка проходили люди. При виде женщины в черном, рыдающей над новенькой могилой, лица их изображали примерно следующие вопросы: «Что случилось? Почему вы плачете? У вас кто-то умер?» Клянусь, один из них даже озвучил свое недоумение: «Вам плохо?»

– Да.


Я ворвалась в его дом горько плача, опоздав на два часа, и с порога увидела жизнерадостный стол. Буквально пала кому-то на грудь, издала несколько сдавленных рыданий и, картинно взяв себя в руки, отправилась к гостям. Чуть позже меня, трепетную, «в черном платье, с детскими плечами, лучший дар, не возвращенный богом», пробило на пожрать, и я, не меняя трагического выражения лица, съела салат, два куска рыбы, бесчисленное множество ломтиков мяса и колбасы, помидор с тертым сыром, горку маслин, два куска торта, три конфеты, ну и так, по мелочи, приговаривая про себя, что не каждый же день такой случай. Не наелась. Чтобы перебить голод, пообщалась с женщинами Х.

Очень они все милые, гораздо милее, чем в те времена, когда нам было что делить. Выслушала от каждой историю, как у них перед отъездом все наладилось и что по возвращении он бы наверняка с ней зажил. Дуры, думала я, это со мной у него все наладилось, это со мной бы он зажил! Под конец все развеселились и много смеялись. Играла музыка, ибо покойный был барабанщиком, но до танцев не дошло.


Любовь моя, почти три месяца я была счастлива с тобой. «Как никогда в жизни», – скажу я. «Тебе это только кажется», – скажешь ты.

Позволь, я просто напишу об этом, всего несколько историй, хорошо? В том порядке, в котором записывала, возвращаясь от тебя.


После нашей первой ночи я ехала домой с выражением лица, за которое в метро могут побить. Восемь утра, толпа, разъяренная самим фактом своего существования, а у меня разнузданное блаженство на физиономии и счастливо расслабленное тело, по которому изредка пробегает сладострастная судорога. Ну да, для начала я все сделала сама, я же умею быть упорной, но чертовски политкорректной… «Могу ли я приехать и посмотреть на картинки? Остаться переночевать? В твоей постели? Голой? Ты можешь остановиться, когда захочешь…» Следующий уровень политкорректности – после каждой фрикции сообщать, что он имеет право не вводить свой член обратно, если его это почему-либо беспокоит.

Но потом он все-таки сделал со мной что-то такое, отчего я перестала «контролировать ситуацию».

Он красивый… Красивый настолько, что его голову я согласилась бы держать у себя на коленях, даже будь она отрублена. Я закрываю глаза и вижу, как эта прекрасная голова запрокидывается, обнажая шею, на которой так не хватает тонкой красной полосы. Как он опускает лицо и его волосы прикасаются к моему животу нежнейшей из ласк. Как он раскрывает мое тело и делает движение, от которого я внезапно распахиваю глаза и встречаю его темный взгляд с отчетливой тенью безумия на дне. Как он гладит, просто гладит мои ноги, а я теряю себя от страсти, слушая, как тяжелеет его дыхание. Как он говорит: «Нет, еще не сейчас», – и я понимаю: эта ночь будет длиться еще не один час, столько, сколько он захочет, без всяких ограничений, накладываемых плотью. И как он, только что манипулировавший мной с уверенностью массажиста, вдруг отрывается от моего тела и почти беспомощно спрашивает: «Что происходит? Почему мне ТАК хорошо?» Самое нереальное в этой истории, что он потерялся во мне так же, как я в нем. Этот красавчик, у которого, говорят, нет сердца.

Возвращаясь домой, привычно подумала: «Я сделала этого мальчика», – но тут же поняла, что ни я его, ни он меня, а мы, единой плотью, сделали все эти содрогания, взлеты, воздушные ямы, это общее дыхание и непереносимую дозу счастья. Он нашел губами все мои потаенные солнца: «У тебя так тепло здесь и здесь, и здесь, и здесь…»

Н-да, и вот со всем этим на лице я ехала в метро в восемь утра.


Нет никакого юноши в красном плаще.[1] Есть только конфликт души и тела, который мы всю жизнь разрешаем самостоятельно, но при этом делаем вид, что все дело в нем, юноше, у которого «наверное, смуглая кожа, а поцелуи его, наверное, обжигают губы, как душистая мята и пряная гвоздика, иногда он проходит под моими балконами и едва заметно машет мне рукой». Я опять прельстилась странным, нервным, баснословно красивым существом. Красота всегда разрывала мне сердце. Я смотрела на мою маму (тонкая кожа, греческий профиль, маленький рот), отказывающуюся стареть, на сестру (рыжие кудри, зеленые глаза, сияние) и понимала, что стремиться в жизни стоит к тому, чтобы по дому у тебя бродили прекрасные, ласкающие взгляд существа. Временами мне казалось, что только цветы, котята и маленькие лошади способны согреть мое сердце. Я умею жить с кем угодно, хотеть почти чудовищ, но этот жар в груди, но бесконечная нежность, но преданность – только для безупречных линий, поворотов головы, графического рисунка руки, подносящей к губам сигарету, втянутых щек и опущенных век. А теперь подними глаза, любовь моя, выдохни и улыбнись сквозь дым. Ничего особенного, всем нравятся красивые люди, но не все делают смыслом жизни собирательство, сутью отношений – любование внешностью. Человек, любящий красоту превыше прочего, обречен на одиночество. Сама природа его страсти, апеллирующей к образу, сродни отношению к предмету искусства или домашнему животному. Любить за красоту – значит любить без взаимности. Вся нежность моя направлена на это лицо и тело, которое не может ответить. Потому что любит он не лицом и телом, а каким-то неназываемым ливером, на который я отказываюсь смотреть. Который остается невостребованным. Ни о чем не думай, любовь моя…

Откровения мои звучат по-детски: нас еще в школе учили про огонь в сосуде, но что же поделать, если я только сейчас поняла, как, в сущности, оскорбляла людей, отказывая им во взгляде внутрь. Помню, какой несправедливостью мне казалось, что юноша, к которому я приходила только по ночам из трепета перед его совершенством, говорил мне: «Ты чудовище, ты думаешь только о себе», – а я рядом с ним дышать боялась. Веничка Ерофеев – «ты хоть душу-то любишь во мне? Душу – любишь?». Лирической героине за такие вопросы проломили череп, а видно, зря. Людей это беспокоит, они хотят об этом поговорить. Почему меня не интересует их бессмертная составляющая? Возможно, потому, что я не считаю собственную душу – небольшую, болезненную, неумную – достойной внимания. Не говори ничего, любовь моя…


Он кончает и, задыхаясь, говорит: «Вот это п…ец, вот это п…ец, вот это да», – и я, гордая, тихо улыбаюсь и думаю, что еще бы не п…ец, со мной-то, а он продолжает: «Мне только что внезапно ТАКОЕ в голову пришло…» И выкладывает очередную теорию мироустройства, а я закрываю глаза и думаю: «Ну какая же сволочь, какой мальчик!» – и продолжаю улыбаться.


Пять утра, а я не могу заснуть, потому что у меня новый мобильный телефон.

Я научила его играть самую лучшую музыку, с барабанами. А завтра мой милый скажет: «Да, да, возьми его», – и я поставлю эту фразу вместо звонка.

Я научила его показывать только красивые лица. Нажимаешь на кнопочку, а там мелькает милый в шляпе, а потом картинка с моим котом, прекраснее которого нет. А потом опять заставка с милым, держится целых тридцать секунд, и видно, какое у него усталое лицо. Ужасно люблю, когда он устает, становится отрешенным и оттого особенно нежным.

Я научила его показывать сердечки, когда звонит мой милый. Завтра он скажет «привет» таинственным тоном, а потом чуть напряженно добавит «приходи». Понятия не имею, почему у него такие интонации по телефону. Я приеду и отведу его в парк, где земля еще мокрая и червяки, наверное, еще не вылезли на солнышко, но птицы уже поют, как умеют. Я сделаю бутерброды, недавно открыла этот рецепт: идешь в супермаркет и просишь нарезать тоненько пармезана и копченой говядины, а потом складываешь их вместе и ешь, без хлеба, конечно. Мы сядем на какое-нибудь поваленное дерево (скорее всего это будет береза), а потом придется отряхивать меня от сырого мха и коры.

Я научила его будить меня сладкой, чуть хрипловатой мелодией вроде песен тридцатых годов. Я открою глаза и подумаю, что милый мой любит Лени Рифеншталь, как чудесно, что у него такой замечательный вкус. В его собственных работах среди воздуха и льда всегда присутствует нежность. Невозможно не распознать, что он любуется, даже если на картинке какая-нибудь гадость. Он умеет почти все и всех удержать на ладони, разглядывая так внимательно, что видит и тень, и отражение, и то измерение, где эта вещь или существо по-настоящему прекрасны. А ты стоишь у него на ладони и чувствуешь себя солнцем, пока он не отведет глаза. И он их никогда не отводит. Даже если посмотрит на что-нибудь другое, это не имеет значение, каждый знает, кто тут солнце. Каждый, на кого он взглянул хотя бы однажды.

Никогда не думала, что самый обычный телефон может сделать меня настолько счастливой.


После оргазма он рывком поднимает меня на ноги и, смеясь, прыгает на кровати. Мы долго пляшем голышом под «Mariachi», и в наших движениях нет ни капли сладострастия, только прыжки и хохот – это после оргазма-то.


После того как мы провели вместе два дня, некоторое время я могу по нему не скучать. Даже приятно побыть дома: читать, пылесосить, есть, разбирать настольные мини-конюшни. Отличный бесконечный день, единственная странность которого в том, что я часа четыре слушала (в наушниках!) одну-единственную песню.

«У меня из земли не растет ничего, я, наверно, вообще не любил никого».[2] У меня, кстати, тоже не растет. Когда я поселилась на первом этаже, близость земли завораживала. Купила себе лопату, тяпку и маленькие грабли, бутылочку удобрений цвета кока-колы и семена белого алисиума. Я вскопала под окном грядку размером с детскую могилку и сделала то, что должна была (с моей точки зрения), – разрыхлила, посадила, удобрила. И до конца лета наблюдала, как среди всеобщего буйства растений моя «делянка» поражает абсолютной пустотой, точь-в-точь выжженная напалмом земля среди обильных джунглей Вьетнама.

«Мне сказали: любовь – отражение слов, мне сказали: слова – это песни ослов». Я совершенно свободна и очень одинока, думала я, выбрасывая сломанные коробки от дисков и бумажки с безымянными телефонами. Что такое любовь, мысленно вопрошала я и делала паузу, которая должна была предварить небесную мудрость… пауза затягивалась… Да ничего! – находился банальный, но жизненный ответ. Иллюзии, страхи, жажда одобрения и немножечко секса. Ничего важнее чистоты помыслов и регулярного питания не существует.

«У тебя есть мечта, у меня ее нет». Я давно не мечтаю о том, что наступит нечто или некто и жизнь моя изменится, я стану востребованной и денег будет вдоволь. Раньше мне казалось, что свобода – это получать все, что хочешь, а сейчас подозреваю, что свобода в том, чтобы не хотеть.


Мне сказали, что я занимаюсь херней,
но мне хочется быть исключительно мной,
я не верю в героев, мне жалко себя,
я, наверно, умру, никого не любя.
Ты умрешь от того, что ты будешь стара.

Да, вот так, в трудах и душеспасительных мыслях, я и провела этот дивный день, вечер и часть ночи… Сломалась к четырем утра, когда оказалось, что уже некоторое время я прикасаюсь к своему лицу и вспоминаю. Как щека моя прижимается к его натовскому свитеру, огрубевшему от стирки в слишком горячей воде. Как я слегка поворачиваю голову и сквозь шерсть и хлопок вдыхаю легкий запах тела, почти неуловимый, но подкашивающий ноги вернее травы. Как я поднимаю лицо, прикрываю глаза и замираю – потому что знаю совершенно точно: сейчас мне на лоб опустятся его волосы, скользнут по щеке, а потом я почувствую губы. И еще потому, что, если этого не произойдет, я, наверное, умру. От этого я умру однажды, а вовсе не от того, что буду стара. Так что очередной побег мой не удался.


Все уже давно закончилось, а он не меняет позы, не поднимает головы – десять минут, двадцать, полчаса. Потихоньку возвращается физический дискомфорт, наш пот остыл и холодит кожу, и все искры в глазах давно угасли, и пить страшно хочется, но тут он слепо протягивает руку и проводит ладонью по моему лицу, и все взрывается.


Я наслаждаюсь своей уязвимостью. Он предлагает встретиться около метро, и я решаю, что в дом он меня не позовет и вообще собирается со мной расстаться. А он хочет всего лишь зайти в магазин.

Он говорит мне на прощание: «Я был так рад с тобой», – и я прихожу к выводу, что продолжения не будет, потому что он собирается со мной расстаться. Или – о какой-то своей девушке – «я живу с ней». А меня охватывает жар, и сердце совершенно банально останавливается, потому что он конечно же «собирается со мной расстаться». (Все время на этом попадаюсь: я-то иначе пользуюсь словами, и мне сразу в голову не приходит, что «был» не обязательно означает «а теперь не буду». Что человек может сказать «жить» в смысле «совокупляться», а не «жить вместе». Только когда он трижды повторил «она на нем женилась», стали закрадываться кое-какие сомнения – может, не всегда «собирается со мной расстаться»?)

Каждый раз после такой встряски хочется замедитировать, расслабиться, подышать и перестать относиться серьезно ко всякому слову, взгляду и вздоху этого невоспитанного ангела. Но только что тогда останется от любви, если не холодеть, не задыхаться, не сгорать каждый раз, когда он просто смотрит, молчит или произносит всю эту потрясающую, невозможную, косноязычную фигню?..

* * *

Мы валяемся на кровати, томясь от скуки, и я говорю ему:

– Давай играть в сексуальные игры. Например, в школьницу.

– Не хочу. Мне от настоящих школьниц отбоя нет.

– Жаааль. Ты бы так чудесно смотрелся в фартучке и с бантиком…


Небольшой компанией мы гуляли полдня. Слишком жарко, к тому же я объелась грибов (не тех, а шампиньонов), и было мне тяжело. Поддерживала только перспектива провести вечер вдвоем. Вдруг ему позвонил кто-то безымянный, и после коротких переговоров («Ты где? Это моя ветка, сейчас подъеду», – а я слушала и, как это принято, «холодела от предчувствия, несмотря на жару») он собрался уходить. Попрощался и, спускаясь в метро, посмотрел на меня… с тревогой и нежностью. Да, с тревогой и нежностью, сложно так посмотрел. «Не обидишься? Мне правда нужно. Я хочу тебя. Не расстраивайся». Не понимаю, как он это делает молча, глазами (или как я это слышу? или как я убеждаю себя, что слышу…), но одного взгляда достаточно, чтобы я и он снова оказались на одной стороне.

От этого длинного дня осталось только его лицо, которое я вспоминаю с такой тянущей и щекотной нежностью, что хочется разрезать себе живот снизу вверх и вскрыть грудь, чтобы почесать сердце.


Мне нужно найти хоть немного внутренней свободы. И завтра я уйду в леса, стану бродить одна, пугая белок. С еловой хвоей в волосах, в промокших кедах и с палкой. Возьму с собой колбасы и не вернусь дотемна.

Или в «Охотный ряд», проведать Экко, Бенеттон и дурочку Дженнифер заодно. Возьму с собой денег и не вернусь до закрытия.

Нет, завтра я поеду танцевать. Решено, надену самые обтягивающие брюки и отправлюсь вертеть задницей в «Ротонду». Под этно и босиком. Возьму с собой травы и не вернусь до утра. Да куда угодно, только бы одной. Не разговаривать, не созваниваться, не искать. И, черт бы побрал эту жизнь, не ждать. Ничего с собой не возьму и никогда не вернусь.


Я не говорю, что это была самая долгая весна в моей жизни, самая счастливая, самая-пресамая. Нет, это была единственная весна. Никогда прежде не видела я ни вешних вод, ни солнца, ни пористого снега, ни первых листьев, ни белых цветов – ни одну из этих пошлых примет я не пускала в свое сердце прежде. Никогда не отмораживала щеки на предрассветном мартовском холоде, возвращаясь со свидания (этот мороз отличается от зимнего, как апрельское похолодание от ноябрьской оттепели). Никогда не видела таяния льдов на Неве и обнажения земли на Лосином острове. Никогда не бегала по зеленому лугу в длинном белом платье. Никогда пятнистая борзая, вышедшая из реки, не окатывала меня брызгами. Никогда смуглый мужчина в белой рубашке не рассказывал мне о прошедшей любви, глядя на воду. Никогда и ни с кем мы не были столь красивой парой.

* * *

Ну а потом, потом…

«Как никогда в жизни» – заключительная серия.

Меня не оставляет чувство, что я попала в мексиканский сериал. Я, пожалуй, напишу о последней встрече Артуро и Лусии.

На предыдущей неделе мы виделись один раз, на прогулке с друзьями. Слишком много дел у него в последнее время. И вот я пришла к нему в студию, где заканчивались какие-то рекламные съемки.

Ожидая, читала Сильви Жермен, как раз дошла до рождественских мистерий на игрушечной железной дороге. Потом мы выпили чаю, проводили народ и пересели на диван. Он устал, его ждала ночная работа, поэтому я старалась быть всего лишь нежной. Но естественно, все постепенно произошло – среди фиолетовых шаров, оставшихся после съемки. Потом мы долго, почти бесконечно обнимали друг друга, и я вдруг почувствовала его печаль. В опущенной голове, в очень легких прикосновениях рук, которые вдруг сменялись судорожной хваткой, в неровном дыхании. И конечно же спросила:

– С тобой все в порядке?

Он молчал, и я поняла, что не все. Черт, я столько всего успела передумать за эту мхатовскую паузу. Залез в долги. Снова начал ширяться винтом. Проблемы со здоровьем. Подцепил какую-то заразу. Что???

– Я влюбился.

А, тогда порядок, в меня, наверное. В кого ж еще?

– Я сразу понял, это настоящее, как никогда в жизни. Мы познакомились пару недель назад…

А я почувствовала, что снизу вверх какой-то ледяной нож или просто холодная рука провели между нами и оборвали все нити, все тепло, которое нас соединяло. Поверите ли – я перестала слушать. Мне больше неинтересно было. Кто она, как зовут, откуда взялась. Я услышала одно: он не любит и никогда не полюбит меня. Жизнь окончена, нужно уходить. Вот, все как заказывала: и слова он нашел недвусмысленные, и уязвимостью я насладилась выше крыши, и одна.

Как все… предсказуемо, очевидно, естественно и… непоправимо.

Мне даже больно не было. Это как смерть, как рождение – неизбежно, не нарочно, иначе нельзя. Я чувствовала только печаль, безмерную, как океан, всепоглощающую печаль. Теперь я знаю, каким будет мой личный ад – вода и бесконечная печаль. Вот куда я попаду, если буду плохой девочкой.

Он провожал меня к метро, а я была уверена, что оставляю след за собой, небольшие капли крови на асфальте. Не знаю зрелища прекраснее, чем красное на сером. След казался мне настолько очевидным, что даже неловко стало: люди подумают, будто у меня месячные. Но он ничего не заметил.

В вагоне мне ничего не оставалось, кроме как открыть книгу. Я нашла страницу, на которой остановилась, заново перечитала кусочек про Рождество и перевернула лист. Без тени пафоса я поняла, что между этими двумя абзацами закончилась моя весенняя любовь, моя жизнь, сжавшаяся между началом марта и концом мая. Я читала эти строчки еще счастливой и вновь перечитываю – несчастной. Еще одна моя жизнь закончилась – на странице 83.


И все-таки – как никогда в жизни. Однажды он сказал: «Счастье», – и я вдруг поняла, что это такое. Слово, которое я столько лет бросала партнерам и получала обратно, как пинг-понговый мячик, – легкое, белое, сухо стучащее слово, это совсем не оно. А вот солнце и фиолетовые молнии – да, пожалуй.


«Бразилию» Апдайка я прочитала после того, как нашли Х. В восхитительном финале, когда у Изабель погибает муж, она вспоминает рассказ, прочитанный в юности, «о женщине, жившей очень давно, которая после смерти любимого легла рядом с ним, пожелала умереть и умерла. Она умерла, чтобы показать силу своей любви». И вот она, Изабель, ложится рядом с телом на землю… нет, глупо пересказывать:

«Изабель вплотную придвинулась к Тристану, распахнула халат, чтобы мраморное лицо мужа прижалось к ее теплой груди, обвила рукой его влажный, подсыхающий костюм и приказала своему сердцу остановиться. Она уедет на теле своего возлюбленного, как на дельфине, в подводное царство смерти. Изабель знала, что испытывает мужчина перед половым актом, когда душа его вытягивается, окунаясь в сладострастный мрак.

Однако восходящее солнце по-прежнему било красными лучами в ее закрытые веки, а химические вещества в ее организме продолжали свой бесконечный обмен, и толпе стало скучно. Сегодня чудес не будет. Не открывая глаз, Изабель услышала, как люди снова зашумели и начали потихоньку расходиться; затем гомон человеческой толпы прорезал далекий сигнал кареты «скорой помощи»; она гудела в свой гнусавый рожок, как злобный клоун, и ехала забирать Тристана, точнее говоря, тот хлам, в который он обратился. Дух силен, но слепая материя еще сильнее. Впитав в себя эту опустошающую истину, черноглазая вдова, шатаясь, поднялась на ноги, запахнула халат и позволила дяде отвести себя домой».[3]

И я тоже прочитала все это и увидела ряды зеркал, отражающих друг друга, – женщина, прочитавшая о женщине, прочитавшей о женщине. Или даже проще: у бабушки в нижнем ящике шкафа стояла коробка из-под кукурузных хлопьев, годов пятидесятых. Картонный такой цилиндр с жестяной крышечкой, позже в них стали класть лимонные дольки. На этом была нарисована хищная девочка, с ложкой в одной руке и коробкой в другой, и на ее коробке нарисована хищная девочка, с ложкой в одной руке и коробкой в другой, и на ее коробке… При первой же болезни, когда зашкалило за 38°, я стала тонуть в этом кошмаре отражений, потому что увидела свое место в нем. В пять лет это было безумно страшно.

А в этот раз я уже не испугалась. Напротив, отчетливо поняла: вот он, метод. Лечь на землю, обнять тело и умереть вместе с ним. Очень честно пройти вдвоем по пути смерти. И потом, когда твоя жизнь окажется сильнее, встать и уйти. Но сначала необходимо умереть с человеком или со своей любовью к нему (если не все так фатально). «Чтобы показать силу своей любви»? Точнее, свое намерение быть вместе. И чтобы освободиться, потому что после того, как ты все-таки не умрешь, остается только начать новую жизнь.

Красные лучи сквозь веки, какой-то паучок щекотно бежит по ноге, и земля еще холодная после ночи.

Встать, запахнуть халат и уйти домой.


Я не нахожу себе места. Слишком поверила, что оно есть, и вот теперь, когда этого места не стало, ни одно другое мне не подходит. В кольце его рук, рядом с ним у монитора, в уголке его рисунков, в его сердце, в его жизни. Очевидный выход – искать себе место не в чужой, а в своей собственной жизни. Но ее пока не существует – без него. Конец весны не означает, что началось лето. Безвременье при восемнадцати градусах тепла, и даже на дождь не хватает энергии. Хотя вчера я видела радугу. Мне позвонили в половине десятого вечера и сказали, что на улице двойная радуга. Я вышла из дома в чем была, но, пока добежала до открытого места, радуга осталась одна, совсем розовая на закате. Это же чудесно. Последний раз, увидев радугу, я загадала: «Чтобы он нашелся живым». А сейчас вот: «Чтобы он любил меня». В обоих случаях я была уверена, что это невозможно. Но зато никто не скажет, что я «даже не попыталась что-нибудь сделать», правда?


Я теперь поняла, почему так люблю знаменитый диалог из «Мюнхгаузена»:

– Скажи мне что-нибудь на прощание.

– Я люблю тебя, Карл!

– Не то!

– Я буду верна тебе, Карл!

– Не надо!

– Они положили сырой порох, Карл! Они хотят помешать тебе, Карл!

– Вот! Завидуйте! У кого еще есть такая женщина?

В сущности, она убила его своей честностью. Ну вышел бы дураком, принял позор и дожил свой век сумасшедшим садовником Мюллером.

И вот мы поменяли роли и разыграли ту же сцену:

– Скажи!

– Ты нужна мне.

– Не то.

– Я хочу тебя.

– Не надо.

– Я полюбил девушку.

– Спасибо.

У кого еще есть такой мужчина, которому хватило бы духу своей честностью уничтожить счастье – сразу, без стыда, без лжи, без боли. Я горжусь им. Из последних сил, правда, потому что мне теперь подниматься и подниматься по бесконечной лестнице – одной.

Они положили сырой порох, Марта.

И что забавно – в детстве я никогда не представляла себя принцессой, а все больше Жюльеном Сорелем, Мюнхгаузеном и Арамисом. Ими и выросла.

Аутотренинг

«Моя любовь во мне, она никуда не исчезает, меняются только объекты. Не нужно к ним привязывать чувство, которое генерирую я сама. Они – всего лишь повод. Есть только я и божественная любовь. А мужчина всего лишь стоит против света, и мне только кажется, что сияние от него. Теперь, когда его нет, любовь все равно осталась, любовь – она вообще, она ни о ком».

Очень позитивно, я считаю. Вот только задыхаюсь каждый раз на словах «его нет», но это пройдет. Так, быстро в лотос и продолжаем:

«Его присутствие не имеет особого значения, есть только я и моя любовь. Ничего не изменилось. Личность моя не разрушена, жизнь продолжается».

На самом деле третью неделю пытаюсь собрать себя по обрывкам. Я так сплела наши жизни, что вот теперь, когда он изъял свою, от моей остались одни ошметки. Где мои интересы, мои амбиции, мои желания? Где Я? Никаких признаков, разве что ноги сейчас затекли у МЕНЯ.

«В моей жизни будут разные мужчины, и каждый из них вызовет новые оттенки любви, так у цветка раскрывается еще один лепесток. А когда он уйдет, это новое останется со мной навсегда, и я стану ярче, восприимчивее, сильнее».

Ага, блин. К шестидесяти годам я буду неотразимо многогранна. Если кто-нибудь захочет на это смотреть.

«Спасибо, милый, за то, что ты был со мной. А сейчас я иду дальше».

Спасибо, милый, за то, что ты был со мной. А сейчас ты с этой своей девушкой, а я сижу тут одна в идиотской позе и пытаюсь найти у себя внутри что-нибудь живое. В пустоте моего сердца должен, просто обязан зародиться какой-нибудь шарик, искра, точка опоры. Любая хрень, за которую я смогу уцепиться.

«Любящий человек каждым днем своей жизни строит небесный Иерусалим, вечный, неразрушимый город, и ни одного камня нельзя забрать из этой постройки, – даже теперь, когда земная любовь закончена. Поэтому не бывает несчастной любви».

Ну ладно, уломала, чертяка языкатая, не бывает. А теперь высморкайся и иди кормить кота.


Нет, мужчины точно инопланетяне. И половые органы у них чудные, и логика нечеловеческая. Он позвонил и сварливо стал выяснять, где я и отчего не хочу с ним общаться. Он. Злится. На меня. Не понимает. Господи, а можно я временно умру, прямо сейчас? Вот здесь вот лягу в уголке тихонечко и денька на три уйду в небытие? Ты мне там все покажешь, кофейку выпьем где-нибудь, пощебечем, а тело мое пусть отдохнет от глобального недоумения, полежит ровненько. Потому что сейчас меня просто корчит. Недавно хвасталась Тине, что мне очень важно сохранить уважение к нему, потому что проще расстаться с человеком, чем с иллюзиями на его счет. И вот последнее отнимают.


Он сказал, что не оставит меня в покое, будет звонить, писать, искать встреч, потому что хочет со мной работать. «Твои письма – это интуитивные тексты, мне такие как раз нужны. Ты удивительный человек, мне нужна твоя точность и острота восприятия, твои эмоции. Мы будем работать в команде и воплощать мои идеи. И ничего еще не кончилось, нам обязательно нужно встретиться…»

А мне хотелось сесть за воображаемый рояль, украденный из «Гранатового браслета», и, точно как Женни Рейтер, сыграть L. van Beethoven. Son. № 2, часть вторая, и чтобы звуки сами собой складывались в слова:

«На хрен, любовь моя, на хрен… Я не хочу встречаться с Тобой и смотреть на Тебя, как жена Штирлица, глазами, полными надежды и немого отчаяния. Я не хочу до крови закусывать губу, глядя, как Ты нежно склоняешься к этому… к этой девушке. Я не хочу.

На хрен, любовь моя, на хрен. Мои письма – это не интуитивные тексты, это полтора месяца такой печали, от которой становишься на десять лет старше и на двадцать лет тупее. Я как кобра, которая приготовилась для броска, а ее огрели лопатой. Она покачивается, утратив точность удара, и промахивается на полметра, вместо того чтобы одним поцелуем добиться своего.

На хрен, любовь моя, на хрен. Это безвыходно: я смогу приблизиться к Тебе, не заливаясь слезами, только когда разлюблю. Но работать вместе мы можем, пока я люблю Тебя и чувствую каждое движение Твоей сумеречной души, Твоего спутанного сознания. Тебе нужны мои эмоции, но именно они не дают мне спокойно заниматься делом.

На хрен, любовь моя, на хрен. Если я перестану любить Тебя, зачем Ты будешь мне нужен? Ты не воплотил ни одного творческого замысла. Каждый раз, когда в Твоей жизни появлялось очередное… очередная девушка, Ты затевал новый проект в соответствии с ее увлечениями: сначала Ты рисуешь картины, потом делаешь репортажи, теперь Ты решил заняться дизайном витрин. А если Ты полюбишь ветеринара и станешь принимать роды у сук, мне что, писать и об этом?

На хрен, любовь моя, на хрен. Я не стану работать с Тобой на Твое будущее – с этим… с этой девушкой. Исключительно из вредности – не стану. Не слишком ли жирно Тебе: счастье в личной жизни и успехи в труде? Выбери что-нибудь одно, потому что у меня-то нет ни того ни другого. Не слишком ли жирно: сохранить и любимую, и любящую? И добрую, и красивую? И рыбку съесть, и любовью заняться? Так вот, эту рыбку Ты не съешь.

На хрен, любовь моя, на хрен. Мы были восхитительно честны друг с другом, поздно теперь обманывать. Я уходила в печали, и только, а если сейчас подвирать по мелочам, то станет больно. А ведь нам наверняка не удержаться, потому что мы все еще хотим друг друга и у Тебя эрекция – даже когда ты слышишь мой голос по телефону.

На хрен, любовь моя, на хрен. Скоро в моей жизни появится высокий блондин со шрамом, который не оставит в ней места ни для Тебя, ни для Твоих проектов. А если я сейчас начну заниматься Твоими делами, он, пожалуй, передумает появляться.

На хрен, любовь моя, на хрен. Я не только человек, но и женщина, я нуждаюсь в любви. Эта работа будет стоить мне крови, но Тебе нечем ее оплатить, потому что Ты не можешь дать мне то, что я хочу.

На хрен, любовь моя, на хрен.

* * *

Иду я недавно по улице и раздумываю, о чем только и могу думать в последнее время. И прихожу к выводу, что по всем закон


Содержание:
 0  вы читаете: Три аспекта женской истерики : Марта Кетро  1  Часть 1 : Марта Кетро
 2  Часть 2 : Марта Кетро  3  Часть 3 : Марта Кетро
 4  Три аспекта женской истерики : Марта Кетро  5  Послушай, нам надо поговорить… : Марта Кетро
 6  Медея, меня зовут Медея : Марта Кетро  7  Долго ли, коротко ли… : Марта Кетро
 8  Послушай, нам надо поговорить… : Марта Кетро  9  Медея, меня зовут Медея : Марта Кетро
 10  Использовалась литература : Три аспекта женской истерики    



 




sitemap