Поэзия : Поэзия: прочее : Поэзия Латинской Америки

на главную страницу  Контакты  Разм.статью


страницы книги:
 0  1  16  32  48  64  80  96  112  128  144  160  176  192  208  224  240  256  272  288  304  320  336  352  368  384  400  416  432  448  464  478  479

вы читаете книгу




В сборник вошли произведения авторов: Хосе Марти (Куба); Рубен Дарио (Никарагуа); Леопольдо Лугонес, Эваристо Карриего, Энрике Банчс (Аргентина); Рикардо Хаймес Фрейре, Франц Тамайо, Эктор Борда (Боливия); Олаво Билак, Мануэл Бандейра, Раул Бопп, Сесилия Мейралес, Тьяго де Мелло, Жеир Кампос (Бразилия) и др.

Многие поэты переводятся на русский язык впервые.

Перевод с испанского, португальского и французского:

И. Чежегова, В. Столбов, П. Грушко, Л. Мартынов, О. Савич, С. Гончаренко, А. Старостин, И. Тынянова, Ф. Кельин, К. Азадовский, М. Квятковская, Э. Линецкая, А. Големба, М. Донской, Н. Горская, Т. Глушкова, Б. Слуцкий, М. Самаев, В. Васильев, А. Гелескул, Р. Казакова, А. Эйснер, А. Косс, М. Ваксмахер, Т. Давидянц, Д. Самойлов, Е. Гальперина, П. Антокольский, Л. Лозинская, Б. Дубин, Г. Кикодзе, Ю. Петров, М. Тарасова, И. Эренбург, С. Северцев, С. Мамонтов, И. Копостинская, Ю. Мориц, Э. Гольдернесс, Н. Булгакова, В. Резниченко, Т. Макарова, И. Лиснянская, М. Зенкевич, С. Кирсанов, М. Алигер, Л. Осповат.

Вступительная статья В. Столбова.

Составление В. Столбова (испаноязычные страны), Е. Ряузовой (Бразилия), М. Ваксмахера (Гаити).

Примечания:

В. Столбов 1-51, 73–86, 106–117, 148–176, 201–218, 234–250;

С. Гочаренко 52–72, 122–147, 177–200, 219–233, 251–300;

Е. Ряузова 87-105;

Е. Гальперина 118–121.

…стихотворение рождается, чтобы быть чем-то бóльшим, чем стихотворение, чтобы быть камнем в новом здании человечества, забывшем об отчуждении, чтобы быть молотом или глотком воды для тех, кто трудится в многолюдном цеху, где вдумчиво моделируется новый образ человека нашей планеты. Хулио Кортасар

ПОЭЗИЯ ЛАТИНСКОЙ АМЕРИКИ

Перевод с испанского, португальского и французского.

В. Столбов. Поэзия Латинской Америки в XX веке

…стихотворение рождается, чтобы быть чем-то бóльшим, чем стихотворение, чтобы быть камнем в новом здании человечества, забывшем об отчуждении, чтобы быть молотом или глотком воды для тех, кто трудится в многолюдном цеху, где вдумчиво моделируется новый образ человека нашей планеты.

Хулио Кортасар

Я вижу то, что приходит,

и то, что рождается.

Пабло Неруда

В двадцатом веке поэзия латиноамериканских стран из периферийной области мировой литературы превратилась в самостоятельную державу. Латинскую Америку называли «таинственным континентом», «континентом бурь», «континентом революций», теперь появилось еще одно название — «континент поэзии». Бурный характер развития этой поэзии позволяет литературоведам говорить о «поэтическом взрыве», охватившем латиноамериканские страны. Что же такое латиноамериканская поэзия XX века? Ответ на этот вопрос в какой-то степени и должны дать стихотворения, собранные в нашу книгу и представляющие поэзию латиноамериканских наций на испанском, португальском и французском языках. В нашу антологию не входят ни фольклорная испано- и португалоязычная поэзия, ни индейская поэзия на индейских языках (кечуа, гуарани и др.), хотя обе эти области поэтического творчества служат источниками, питающими латиноамериканскую поэзию в узком смысле этого слова.

Двадцатое столетие еще не кончилось, оно только вступает в свою последнюю четверть, и многим поэтическим процессам современности еще рано подводить итоги. Историческая эпоха, охватываемая нашей антологией, заключена между двумя датами: 1895 и 1959 годами.

В 1895 году на Кубе вспыхнула национально-освободительная война, которая, по мысли ее вдохновителей и организаторов, должна была покончить с испанским колониальным владычеством в Новом Свете и поставить независимую Кубу барьером на пути начинающейся североамериканской экспансии. «Мой долг, — писал Хосе Марти за два дня до своей гибели, — добиться независимости Кубы, дабы своевременно воспрепятствовать Соединенным Штатам распространиться на Антиллы и оттуда с новыми силами обрушиться на земли нашей Америки».

Но империалисты Соединенных Штатов вырвали победу из рук народа и превратили последнюю национально-освободительную войну на территории Латинской Америки в первую империалистическую войну за передел колоний. Это так называемая «испано-американская война 1898 года» открыла в мировой истории эпоху империализма.

Пройдет шестьдесят с небольшим лет, и на той же Кубе победит народная антиимпериалистическая революция, возглавляемая Фиделем Кастро, продолжателем дела великого народного вождя Хосе Марти в новых исторических условиях. На карте Латинской Америки появится первое социалистическое государство, и в истории континента начнется новая эра.

* * *

Латиноамериканская поэзия так же огромна и разнообразна, как и породивший ее мир. В центре ее, как и в центре всякой другой поэзии, стоит человек с его страстями и верованиями, горестями и бедами, радостями и надеждами, размышлениями о тайнах бытия и судьбах человечества.

К концу XIX века эта поэзия имела уже свою трехсотлетнюю историю и свои традиции. Начало ей, по мнению латиноамериканских литературоведов, положили конкистадоры в XVI веке, и в частности Алонсо де Эрсилья, воспевший в поэме «Аракуана» героическое сопротивление индейцев. В XVII–XVIII веках в Индиях — так назывались захваченные конкистадорами заокеанские земли — было сложено немало поэм, од и посланий, лирических песенок и сатир, философских и любовных сонетов. В XVII веке в одном из мексиканских монастырей сочиняла стихи гениальная поэтесса Хуана де ла Крус. В латиноамериканской поэзии колониального периода возникают величественные и суровые контуры южноамериканской природы, складывается своя тематика. В десятые годы XIX века с началом вооруженной борьбы за независимость поэзия Латинской Америки принимает боевой характер. Ее первые манифесты — национальные гимны и патриотические оды. Примечательно, что в этот период в поэзию некоторых стран проникают образы и ритмы народных индейских песен. Развернутую программу действий новая поэзия получает в созданных уже на освобожденной земле одах «Обращение к поэзии» (1823) а «Сельскому хозяйству в тропических землях» (1826). Их автор, просветитель Андрес Бельо призвал поэтов отвратить свои взоры от дряхлой Европы и воспеть новый, нарождающийся мир, красоту родной природы, подвиги борцов за независимость.

Заветы Бельо легли в основу романтизма, остававшегося господствующим стилем латиноамериканской поэзии до восьмидесятых годов XIX века. Это была поэзия, исполненная духа гражданственности, выражавшая идеи национально-освободительной борьбы, борьбы за политические свободы и потому сочетавшая романтическую эмоциональность, романтический «местный колорит», с классицистским культом разума, а порой и с классицистской велеречивостью.

Поэты не только словом, но и делом служили молодым родинам. Они сами были и заговорщиками и повстанцами; в зависимости от исхода борьбы их либо расстреливали, сажали в тюрьму, отправляли в изгнание, либо делали послами, министрами, редакторами газет. Председателем конгресса, провозгласившего в 1813 году независимость Мексики, был поэт Кинтана Роо, президентом Аргентины в 1862–1868 годах — поэт Бартоломе Митре.

В XIX веке поэты Латинской Америки ориентируются на европейские образцы. В учителях числятся испанцы: классицист Кинтана, романтики Эспронседа и Сорилья, а также Гюго и Байрон, во второй половине века — Мюссе. Круг наставников невелик, и это придает стихам некоторую однотонность, обедняет их форму. Вместе с тем питательной средой для поэзии является и песенная народная стихия — «коплы» (философские, лирические, сатирические куплеты) и песни повествовательного жанра (мексиканские «корридо», аргентинские «сьело», кубинские десимы и др.), которые служат неграмотному населению не только средством выражения своих дум и чувств, но и источником самых разнообразных сведений. Странствующие от поселка к поселку бродячие певцы выполняли роль живой газеты.

Самоучки, выходцы из народа, нередко пробивались в поэты и печатали свои произведения. В их песнях и стихах уже звучат ноты социального протеста. Но эта поэзия, реалистически передававшая черты народной жизни, отличается статичностью и описательностью.

Исключением являлся только бассейн Ла-Платы (Аргентина и Уругвай), где на основе фольклорной поэзии возник такой замечательный образец поэтического искусства, как эпическая поэма «Мартин Фьерро» Хосе Эрнандеса (1872), монументальный памятник обездоленному аргентинскому гаучо.

* * *

Первая половина двадцатого столетия в истории Латинской Америки характеризуется внедрением иностранных монополий, империалистической агрессией США, осуществляемой чаще всего путем насаждения «национальных» военно-полицейских диктатур. Такие диктатуры, навязываемые народам силою оружия и денег, стали одной из самых распространенных форм правления в странах Латинской Америки.

Другая особенность этого исторического периода заключается в небывалой активизации народных масс, борющихся за демократию и прогресс, национальную независимость и социальные преобразования, в частности, за аграрную реформу. Эту битву народы самоотверженно ведут и с чужеземным империализмом, и со своими олигархиями.

В каждой, даже самой маленькой стране латиноамериканского континента складывается своя поэзия, отражающая конкретные особенности природы и истории этой страны, вносящая свой вклад в развитие национальной культуры. Но народы Латинской Америки объединены общими традициями борьбы с иноземными захватчиками и общностью языка. Национальное сознание у них сопряжено с общим латиноамериканским сознанием. Первое яркое проявление латиноамериканского сознания в XX веке было вызвано агрессией Соединенных Штатов: оккупацией Кубы (1898 г.), вахватом зоны Панамского канала, интервенцией в Никарагуа и провозглашением панамериканизма государственной политикой США.

Крупнейший поэт Латинской Америки Рубен Дарио откликнулся посланием президенту США Теодору Рузвельту, ставшим образцом антиимпериалистической поэзии. В торжественных гекзаметрах он призвал латиноамериканские нации, наследниц испанской культуры, к объединению.


Пусть засверкают, друг другу содействуя в тесном единстве,
неистощимых энергий неистовый сноп образуя,
светлые, сильные расы мои, кровь от крови Испании щедрой.

(Перевод Ф. Кельина)


В тридцатых годах сознание солидарности латиноамериканских наций превратилось в сознание солидарности угнетенных и эксплуатируемых народных масс Латинской Америки.


Все у нашей Америки есть,
Нет лишь голоса, хлеба
да собственной территории, —

(Перевод С. Гончаренко)


пишет народный поэт Доминиканской республики Мануэль дель Кабраль.

Двадцатый век в латиноамериканской поэзии начинается с Хосе Марти. Кубинский революционер и поэт мечтал о новой поэзии, достойной великого времени, приход которого он предчувствовал, времени, когда «люди вступят в полное владение самими собой». Хосе Марти предсказывал появление поэзии, свободной даже от поэтических размеров, поэзии, выражающей мысли просто и естественно, «обаяние которой создается неожиданностью». И, как бы опережая пути развития поэтического искусства, он начал с каскада неожиданных образов, с белого стиха и пришел к простоте и точности народной поэзии. «Я люблю простоту и верю в необходимость выражать чувство в формах простых и искренних», — писал он в 1890 году.

Хосе Марти всю жизнь боролся за создание национальной поэзии, способной воспитывать и закалять человеческие души для грядущих битв. Путь к ней он видел не только в углублении национальных корней, но и в выходе из-под опеки испанского и французского романтизма. Он считал, что необходимо широко распахнуть двери всем поэтическим ветрам, освоить все достижения мирового поэтического искусства.

С этого и начали так называемые «модернисты», первое литературное поколение, возникшее в латиноамериканской поэзии на рубеже двух веков.

Они сочетали, казалось бы, несочетаемые влияния — парнасцев к символистов, Уитмена и испанской классики, обращались и к японским трехстишиям, и к греческому гекзаметру, молились и античным богам, и божествам скандинавской мифологии.

Вождем модернистов был гениальный самоучка Рубен Дарио. Мальчишка, импровизатор стихов, из глухой никарагуанской деревни оказался первым латиноамериканцем, взобравшимся на вершины мирового Парнаса.

Дарио и его соратники (Л. Лугонес, Р. Хаймес Фрейре, Г. Валенсия, X. Эррера-и-Рейссиг, X. Сантос Чокано) в девяностые годы проповедовали «чистое искусство», требовали от художника прежде всего индивидуальности, самобытности. На их гербе был изображен лебедь — символ красоты, на фоне лазури — геральдического цвета поэзии. Поворот к «чистому искусству» (поворот потому, что Р. Дарио дебютировал в восьмидесятых годах как гражданский поэт, продолжатель традиций романтизма) объясняется общим духовным кризисом буржуазного мира, который в конце века ощущается и в Латинской Америке. Но есть в нем и желание завоевать признание Европы, одержав победу на европейской территории. В те годы европейские поэты увлекались возведением «башен из слоновой кости», в моде были Оскар Уайльд и символисты с их требованием «музыки прежде всего». А Рубен Дарио от природы был наделен даром «музыкально мыслить» и в каждом слове слышать мелодию. Ослепительный и радостный талант, он фейерверком взорвался в поэтических небесах и увлек за собой не только латиноамериканскую, но и испанскую поэтическую молодежь. «Великим соблазнителем» назвал его испанский поэт Антонио Мачадо, «укротителем слов» и «божественным индейцем» — величал испанский философ Ортега-и-Гассет.

Из расхожих литературных образов — легкомысленных маркиз и лукавых аббатов, средневековых принцесс и нагих вакханок, лебедей Лоэнгрина, испанских быков, индийских тигров — Дарио творит прекрасную страну сказок. Но этот период, принесший ему славу, толпу поклонников и подражателей и устойчивую репутацию воинствующего эстета, продолжался около десяти лет. В начале нового века острое предчувствие приближающихся социальных катаклизмов вернуло поэта в лоно гражданской поэзии, заставило увидеть в искусстве «народа орифламму» и воспеть «диких коней Америки». В лирике Дарио переходит от прославления легких чувственных радостей к размышлениям о жизни и смерти, к философскому пантеизму.

Дарио реформировал поэзию испанского языка, обогатил ее словарь, обновил запас образов, а главное, внушил латиноамериканским поэтам уверенность в своих силах. Недаром Лугонес назвал его «последним освободителем Испанской Америки».

«Я не поэт народных толп, но я знаю, что неизбежно вынужден буду прийти к ним», — сказал Рубен Дарио в самом начале столетия. Спустя полвека Пабло Неруда поблагодарит поэзию за то, что она подняла его «до высот простых людей». Эти два высказывания, поставленные рядом, наглядно свидетельствуют об основном направлении развития латиноамериканской поэзии. В ней идет процесс сближения с народом, демократизации, развития реалистических тенденций, начавшийся уже в позднем творчестве модернистов. В 1910 году мексиканский лирик Э. Гонсалес Мартинес призвал поэтов «свернуть шею лебедю», которому «чужда душа вещей, природа не сродни», и заменить эту красивую, но бесполезную птицу мудрой совой, то есть заняться осмыслением действительности. X. Сантос Чокано обращается к народной песне. Л. Лугонес от античности перешел к изображению сельской жизни и аргентинской природы. В сонетах Эрреры-и-Рейссига сквозь книжную, пасторальную оболочку просвечивают конкретные черты уругвайской деревни. Первые поэты-демократы XX века Э. Карриего (Аргентина) и К. Песоа Велис (Чили) претворяют в поэзию трудную жизнь городской и сельской бедноты. Они смотрят на окружающее глазами маленького человека, вводят в стихи мир простых вещей. Так складывается «постмодернизм», реалистическое и демократическое направление в латиноамериканской поэзии десятых — тридцатых годов.

Мексиканская революция 1910–1917 годов всколыхнула народные массы. Она отразилась в творчестве национального поэта Мексики Р. Лопеса Веларде, певца родной земли, обогатившего поэзию правдивым изображением провинциальной жизни и сочным народным языком. С этих пор тема провинции, «маленькой родины», внедряется в творчество «постмодернистов».

Демократизация поэзии проявляется и в том, что начиная с десятых годов среди «постмодернистов» появляются женщины: А. Самудьо, Д. Агустини, X. Ибарбуру, А. Сторни. Женская поэзия пронизана мятежным духом протеста, страстным требованием равноправия для женщин и в гражданской жизни, и, в особенности, в сфере чувства.

Вершиной поэзии «постмодернизма» стало творчество Габриэлы Мистраль. В стихах Мистраль тридцатых — сороковых годов возникает монументальный и многогранный образ женщины и любимой, и покинутой, и лишенной счастья материнства, и матери всех детей мира. Поэзию Габриэлы Мистраль наполняет чувство кровного единства с родиной — с долиной реки Эльки, на берегах которой родилась поэтесса, и с «большой родиной» — Латинской Америкой.

Конец десятых — первая половина двадцатых годов для стран Латинской Америки время экономического кризиса, политической неустойчивости, бурных выступлений народных масс. Поэзию захлестывают различные авангардистские течения, как занесенные из Европы (футуризм, дадаизм и др.), так и родившиеся на латиноамериканской почве: мексиканский «эстридентизм», бразильский «модернизм» (последователи Р. Дарио назывались в Бразилии «парнасцами») и другие. Особое значение имеют «креасьонизм» (от испанского creación — творчество), открытый в конце десятых годов во Франции чилийцем В. Уидобро, и «ультраизм», завезенный а начале двадцатых годов из Испании в Аргентину Х.-Л. Борхесом. Основными художественными средствами поэтов-авангардистов становятся свободный стих, предоставляющий стихотворцу полную свободу в обращении с материалом, и, главное, метафора. С помощью метафоры, по мысли Уидобро, поэт может стать полноправным созидателем мира, творить стихи, «как природа дерево» («Зачем, о поэт, вспеваешь ты розу, // заставь распуститься ее в стихе», — призывает Уидобро). В свою очередь, Борхес первым пунктом своей программы ставит «Сведение поэзии к ее первичному элементу: метафоре».

Зарождение авангардизма было связано со всемирно-историческими событиями. Его смятенное сознание породила сначала первая мировая война, когда такие, казалось бы, вечные понятия, как «цивилизация» и «прогресс», разлетелись вдребезги под ударами штыков. (Не потому ли метафоры Уидобро напоминают острые осколки стекла?) Затем свершилась Великая Октябрьская социалистическая революция, вызвавшая подъем революционного движения во всем мире. В грозном гуле восставших народных толп революционно настроенная молодежь Латинской Америки слышала родовые крики земли. Рождался новый мир, еще неведомое человечество, обладающее «новым чувственным восприятием», которое призвана выражать метафора.

Однако авангардизм не опирался на народные истоки и оказался недолговечным. В этом сказалась обособленность широкого антиимпериалистического движения левой интеллигенции и студенчества (борьба за университетскую реформу) от выступлений пролетариата и крестьянских масс. Пути зачинателей авангардизма в дальнейшем разошлись. В. Уидобро, в двадцатые годы анархический индивидуалист, в 1938 году стал одним из организаторов Народного фронта в Чили. А ультраист Х.-Л. Борхес, в двадцатые годы славивший русскую революцию и обвинявшийся буржуазной печатью в «причастности к коммунизму», приобрел мировую славу как прозаик, но из «ультрареволюционера» превратился в «ультраконсерватора».

Расширение поэтического словаря у авангардистов проходило, в основном, за счет внесения в него технических, политических, экономических и философских терминов (в стихах нашей антологии попадаются и такие образы, как «вершины политической экономии» или «диалектикой вспоротые глубины»).

Во второй половине двадцатых годов, характеризующейся относительной стабильностью латиноамериканского капитализма, временным спадом революционного движения, который вызвал растерянность в некоторых кругах прогрессивной интеллигенции, создаются благоприятные условия для проникновения в поэзию сюрреализма с его культом подсознательного, интуитивного, алогичного, о техникой «потока сознания» и так называемого «герметизма», превращающего поэтический мир в подобие герметически закупоренного сосуда, содержание которого недоступно непосвященным. Но в Латинской Америке поэты-герметики ориентировались не столько на теорию и практику Поля Валери, отца европейской герметической поэзии, сколько на изощренную образность испанского барокко, интерес к которой возник в связи с трехсотлетним юбилеем Луиса де Говгоры, торжественно отмеченным в 1927 году почти во всех испаноязычных странах. В руках герметиков метафора потеряла всякие связи с чувством, стала механической игрушкой, занятной головоломкой, средством отстранения от жизни. Поэтический мир рассыпался на мириады мелких деталей, из которых можно без конца составлять новые и новые метафорические конструкции. В начале тридцатых годов прозвучал гневный голос перуанского поэта Сесара Вальехо: «Фабриканты метафор, верните поэзию людям!»

Тридцатые и первая половина сороковых годов подняли поэзию Латинской Америки на небывалую высоту и укрепили, как никогда ее связи с народом. Этот период начался острым экономическим кризисом и закончился разгромом мирового фашизма. Народы Латинской Америки поднялись на борьбу с империализмом и его ставленниками, которая велась в невиданных до того масштабах и принимала самые различные формы: семилетней партизанской войны с североамериканскими интервентами в Никарагуа; народного восстания в Сальвадоре в 1932 году и в Бразилии в 1935 году; захвата власти народными массами в Чили и провозглашения Чилийской социалистической республики, которая просуществовала двенадцать дней (1932 г.); всеобщей забастовки на Кубе, свергнувшей кровавую диктатуру Мачадо (1933 г.); мирной победы Народного фронта на президентских выборах в Чили (1938 г.).

На первый план повсюду выдвигается поэзия прямого политического и социального звучания, антиимпериалистическая и антифашистская, поэзия «Испании в сердце», «Песен любви к Сталинграду» и «Всеобщей песни» П. Неруды, «Вест-Индской компании» и «Песен для солдат и сонов для туристов» Н. Гильена, «Человечьих стихов» С. Вальехо.

Да и вся поэзия латиноамериканского континента в эти годы делает решающий шаг на пути к народу. На переднем плане стихов возникают образы крестьян и рабочих, пастухов и шахтеров. Поэты воспевают мозолистые рабочие руки. Из страны в страну кочует символический обобщенный образ крестьянина — Хуана Безземельного, Хуана Безродного, Хуана Безнебесного, — тесно связанного с землей. «Землю зовут Хуан», — так выразил эту связь Пабло Неруда. История земли — это история земледельца, нищего и голодного батрака или мелкого арендатора, это его кровь и пот текут в соках земли, питающих растения и деревья.

Интерес к народному творчеству проявляется в широком проникновении песен в поэзию. Многие поэты выводят в стихах фольклорных героев (Хуан Бимба у венесуэльца Элой Бланко) или сами создают образы народных певцов (Хуансито Каминадор в стихах Гонсалеса Туньона, Хуан Барберо в «Вест-Индской компании» Гильена, сказочный персонаж — дядюшка Мон в одноименной поэме Кабраля).

Именно в этот период на одно из ведущих мест в культуре Латинской Америки выдвигается искусство самых угнетенных этнических групп ее населения: индейцев и негров.

Индеец в поэзии XIX столетия в основном был символическим выражением борьбы за свободу. Он сохранил это значение и в новом столетии. Но рядом с гордыми индейскими вождями теперь встают безымянные труженики, батраки-пеоны. Прогрессивные деятели Латинской Америки издавна связывают судьбы Америки с судьбой угнетенных индейских масс. «Америка не пойдет вперед, пока не научится ходить индеец», — заявил Хосе Марти.

Но для поэтов начала века, таких, как X. Сантос Чокано (Перу) или А. Рейес (Мексика), индеец остается загадкой, хотя и вызывает у них почтительное изумление. Отныне поэты различных стран Латинской Америки — чилийка Г. Мистраль, венесуэлец А. Арраис, гватемалец М.-А. Астуриас, перуанцы А. Перальта и М. Флориан — стремятся проникнуть во внутренний мир индейца, превратить его из объекта в субъект поэзии.

Поэты Антильских островов и стран Центральной Америки в конце двадцатых годов увлекаются негритянским фольклором и африканскими ритмами. В этих странах, где негры и мулаты, потомки рабов, завезенных из Африки, составляют и самую большую и самую угнетенную часть населения, негритянские фольклорные мотивы обрели под собой твердую почву, превратились в поэзию большого социального звучания.

Высшим достижением этой поэзии остаются стихи Николаса Гильена. Народному поэту Кубы удалось добиться органического сплава ритмов и лексики негритянских песен с мотивами социального протеста, с острым антиимпериалистическим содержанием.

К тридцатым — сороковым годам относятся такие эпохальные явления латиноамериканской поэзии, как «Человечьи стихи» Сесара Вальехо (1938) и «Всеобщая песня» Пабло Неруды (1950). Эти произведения, разные по форме, связаны одним качеством — сочетанием эпичности, монументальности с лиризмом. Книга Вальехо — цикл лирических стихов, но если убрать заголовки и сдвинуть вместе отдельные стихотворения, то перед вами возникнет единая лирическая поэма, сплошной монолог человека, страдающего за человечество, за всех «сынов человечьих».

Поэма Неруды охватывает всю географию и историю, прошлое и настоящее Латинской Америки и заглядывает в ее будущее. Это грандиозный эпос, но эпос нашего времени, проникнутый лирическим сознанием. Неруда мог бы повторить слова Маяковского — «это было с бойцами, или страной, или в сердце было моем».

Оба поэта — С. Вальехо и П. Неруда, как и многие другие менее известные стихотворцы Латинской Америки, пришли к реализму, пройдя через сюрреалистические и авангардистские влияния. Метафора осталась для них одним из средств художественного познания действительности, позволяющим открыть в ней какие-то новые грани, ту «неожиданность, создающую обаяние поэзии», о которой думал Хосе Марти.

Последний период нашей антологии — конец сороковых и пятидесятые годы. Он проходит в обстановке «холодной войны», характеризуется сменой североамериканской политики «доброго соседа», провозглашенной Ф.-Д. Рузвельтом в тридцатые годы, на открытую поддержку антинародных диктатур (Стресснера в Парагвае, Переса Хименеса в Венесуэле и др.) и прямое вооруженное вмешательство во внутреннюю жизнь латиноамериканских государств (свержение прогрессивного демократического правительства X. Арбенса в Гватемале, 1954 г.). Народная антиимпериалистическая борьба в ряде стран (Парагвай, Колумбия, Перу, Куба) выливается в партизанское движение, сочетающееся с массовыми забастовками рабочего класса.

В эти годы получает распространение философская поэзия, складывающаяся под влиянием экзистенциализма и проникнутая мотивами смерти и отчаяния. Однако демократичность, народный патриотизм, антиимпериалистическая направленность, глубокое реалистическое постижение действительности остаются основными чертами латиноамериканской поэзии. Ее ведущие голоса по-прежнему Пабло Неруда, Габриэла Мистраль, опубликовавшая свой последний, завершающий сборник «Давильня» в 1957 году, Николас Гильен, чья книга стихов «Голубь народа в полете» (1958), проникнутая духом интернационализма, была посвящена борьбе за мир.

Сборники Неруды «Оды простым вещам» (1954–1957) строятся вокруг человека, индивидуального человека, с его неповторимой биографией, во сфера чувств и мыслей этого лирического героя распространяется на всю планету, становится общечеловеческой. Человека окружает мир созданных им простых вещей — от хлеба, впервые выпеченного в незапамятные времена, до совсем недавно расщепленного атома. Этот композиционный принцип повторен и в «Эстравагарио» (1958). Однако в этой книге мироощущение героя насыщено иронией. Он способен не только утверждать жизнь, бороться за нее, восторгаться ею, но и сомневаться в жизненных ценностях.

Появляются и новые имена. С поля боя со своей «суровой гитарой» приходит двадцатилетний Эльвио Ромеро. Уругваец Марио Бенедетти открывает поэзии новую область — жизнь мелких служащих. Рабочий поэт Армандо Техада Гомес продолжает традиции революционной социальной поэзии, заложенные в аргентинской литературе еще в тридцатые годы его учителем Раулем Гонсалесом Туньоном. В 1960 году на поэтическом горизонте вспыхнуло новое крупное светило — никарагуанец Эрнесто Карденаль, бывший участник подпольной борьбы и будущий священник, опубликовал поэму «Час О», посвященную предательскому убийству народного героя генерала Аугусто Сесара Сандино.

В творчестве молодых поэтов конца пятидесятых годов намечается полемическое сближение с прозой (появляется даже выражение «антипоэзия»). Чрезвычайно расслабляется поэтическая форма, в стихи включаются выдержки из документов, куски стенографически записанной разговорной речи. Усиливается информационное содержание поэзии. Вместе с тем молодые поэты пятидесятых годов (Э. Карденаль и А. Адоум) явно тяготеют к большим эпическим полотнам. С такими довольно отчетливо наметившимися тенденциями латиноамериканская поэзия вступила в новый период своего развитая.

* * *

Одной из отличительных черт латиноамериканского континента в XX веке является приобщенность его народов к мировым событиям, вклю-чение их в глобальную систему экономики, политики, культуры. Отсюда рождается сознание причастности к делам планеты, непосредственная заинтересованность в судьбах человечества.

Ведущие поэты Латинской Америки вкладывают в свои стихи чувство кровной близости с угнетенными и эксплуатируемыми массами не только своей страны и своего континента, но и всего мира. «С бедняками всей земли // я хочу связать свою судьбу», — сказал Хосе Марти еще в конце восьмидесятых годов прошлого столетия.


Я поэт и я сын бедняков
……………………………………
брат бедняков,
всех бедняков моей родины,
всех бедняков каждой страны, —

(Перевод О. Савича)


спустя десятилетия отзовется Пабло Неруда в «Одах простым вещам».

Из чувства материнской любви, распространенной на всех детей мира, на все человечество, возникает в поэзии Габриэлы Мистраль желание сломать все двери и перегородки между людьми, чтобы люди вышли


… в мир открытый,
Как проснувшиеся дети.
Услыхав, как злые двери
Падают на целом свете.

(Перевод О. Савича)


Победа Великой Октябрьской социалистической революция вызывала в латиноамериканских странах подъем рабочего движения и привела к образованию коммунистических партий (в начале 1918 года организуется компартия Аргентины, еще через год — Мексики, затем — Уругвая, в 1932 году компартии возникают в Бразилии, Чили, центральной Америке, в 1925 году на Кубе и т. д.). Идеи социализма овладевают сердцами и сознаниями. Из стихов латиноамериканских поэтов, посвященных В. И. Ленину, пролетарскому интернационализму, Советской России, социалистическому будущему, можно было бы составить объемистую антологию. Эти стихи пишут не только поэты-коммунисты. Венесуэльский поэт-демократ Андрее Элой Бланко сочинил поэму «Путеводитель двухтысячного года» (1937), в которой любовно, хотя и наивно описал грядущее социалистическое общество.

Многие поэты Латинской Америки вполне закономерно оказались в рядах коммунистических партий. Среди них такие имена, как Пабло Неруда, Сесар Вальехо, Николас Гильен, Рауль Гонсалес Туньон, один из создателей компартии Кубы Рубен Мартинес Вильена, панамский поэт Чавгмарин, перуанский поэт Густаво Валькарсель и другие.

Великую битву с фашизмом, начавшуюся на холмах Испании и принявшую гигантские масштабы на русских равнинах, латиноамериканские поэты восприняли как свое кровное дело. Многие из них побывали на фронтах

Испанской республики и были делегатами Всемирного конгресса по защите культуры, заседания которого происходили в Мадриде и в Валенсии. В золотой фонд мировой антифашистской поэзии вошли посвященные Испании и героической борьбе Советской Армии стихи и поэмы П. Неруды, Н. Гильена, С. Вальехо, Р. Гонсалеса Туньона.

В сороковых — пятидесятых годах одной из важнейших тем для латиноамериканской поэзии сделалась борьба за мир.

Латинская Америка дала немало выдающихся борцов за дело мира, отмеченных Международной Ленинской премией «За укрепление мира между народами». Среди них поэты П. Неруда, Н. Гильен, М.-А. Астуриас, А. Варела. В борьбе за мир принимали активное участие видные общественные деятели и поэты Хуан Маринельо (Куба), Луис Кардоса-и-Арагон (Гватемала), автор поэмы «Послание мира» Педро Лайа (Венесуэла), мексиканский поэт Эфраин Уэрта и др. Эта борьба охватила широкие круги прогрессивной интеллигенции — к ней примкнули и поэты, далекие от политики; Леон де Грейфф возглавил колумбийский Комитет защиты мира, Энрике Гонсалес Мартинес, один из создателей мексиканской лирической поэзии XX века, стал председателем Комитета защиты мира на своей родине. «Пролитием крови на полях сражения мир не может избавиться ни от одного конфликта, — писал маститый поэт, — но многие проблемы могут быть решены заключением чистосердечного договора, разумным словесным воздействием».

И, наконец, победа народной революции на Кубе вызвала отклик приветственных голосов со всех стран континента, была воспринята общественным мнением Латинской Америки как вдохновляющий пример. Эту мысль поэтически четко высказал Неруда:


Глаза откройте, братские народы,
Есть и у вас своя Сьерра-Маэстра!

(Перевод С. Кирсанова)

* * *

Историческая эпоха, охватываемая нашей антологией, на этом кончается, но поэзия Латинской Америки продолжает жить. Она наполняет просторную комнату с окнами на море в Гаване, где седой, коренастый человек в свои семьдесят лет сочиняет стихи о любви. Она на маленьком островке в Никарагуа вместе с бородатым и босоногим священником отпускает грехи его немногочисленной пастве и размышляет о судьбах человечества. Она в Чили бессменно стоит в почетном карауле над могилой своего любимца, народного певца, защитника Мадрида и Сталинграда. Она рука об руку с безвестными юношами трудится на кубинской сафре или пишет прокламация в парагвайском подполье.

Ибо поэзия многолика, как жизнь, и бесконечна, как время.

В. Столбов

ХОСЕ МАРТИ[1] (КУБА)

Маленький принц[2]

Перевод И. Чижеговой


Для маленького принца
Затеян этот праздник,
Для маленького принца
С льняными волосами —
Волною по плечам
Рассыпались их пряди…
А темные глаза,
Как две звезды, играют:
То гаснут, то мерцают,
То вспыхивают ярко.
Он для меня подушка,
И шпора, и корона[3]
С коварным зверем в схватке
Моя рука не дрогнет,
Но эта же рука
Как воск в его ручонке.
Чуть он нахмурит брови,
Как я уже в тревоге,
Едва слезу обронит,
От страха я белею…
Мое омыто сердце
Его горячей кровью,
И может оно биться
Лишь по его приказу…
Для маленького принца
Затеян этот праздник.
Приди ко мне, мой рыцарь,
Тропинкой заклинаний,
Войди, мой повелитель,
В прибежище печали!
Едва передо мною
Твой образ возникает,
Мне мнится, что звезда
Опаловым сияньем
Печальное жилище
Мое преображает;
И тени отступают,
Пронизанные светом,
Как тучи перед солнцем,
Им раненные насмерть!
Оружья не сложивший,
Я вновь готов сражаться
За маленького принца,
Его большое счастье!
Он для меня подушка,
И шпора, и корона…
Подобно черным тучам,
Когда пронзит их солнце
И радужным соцветьем
Их чернота займется,
Мрак моего жилища,
Пронзенный шпагой принца,
Лилово-алым светом
Мгновенно озарится…
Мой милый принц, ты хочешь,
Чтоб я вернулся к жизни?
Приди ко мне, мой рыцарь,
Тропинкой заклинаний,
Войди, мой повелитель,
В прибежище печали!
Смерть за тебя приму я
Как высшую награду…
Для маленького принца
Затеян этот праздник.

Pollice verso[4]

(Воспоминания о тюрьме[5])

Перевод В. Столбова


Да, я там был. И с головок обритой,
С тяжелой цепью на ногах влачился
Я среди змей, которые, на черных
Грехах своих виясь, казались мне
Червями теми, что с раздутым брюхом
И липкими глазами в смрадном чане
Средь бурой грязи медленно кишат.
Я проходил спокойно мимо грешных,
Как если б у меня в руках простертых,
Как на молитву, белая голубка
Раскрыла два широкие крыла.
Очами памяти мне страшно увидать
То, что однажды видел я глазами.
Я судорожно вскакиваю, словно
Бежать хочу от самого себя,
От памяти, что жжет меня, как пламя.
Кустарник цепкий память, а моя —
Куст огненный. В его багряном свете
Судьбу народа моего предвижу
И плачу. Есть у разума законы,
Порядок непреложный и суровый,
Как тот закон, которому подвластны
Река и море, камень и звезда.
Миндаль, который веткою цветущей
Мое окно от солнца закрывает,
Из семени родился миндаля.
А этот шар из золота литого,
Наполненный благоуханным соком,
Который девочка, цветок изгнанья,
На белом блюде протянула мне,
Зовется апельсин, и апельсином
Он порожден. А на земле печали,
Засеянной горючими слезами,
Лишь древо слез и вырастет. Вина —
Мать наказанья. Наша жизнь не кубок
Волшебный, что по прихоти судьбы
Несчастным желчь подносит, а счастливым
Токай кипучий. Жизнь — кусок вселенной,
Она мотив в симфонии единой.
Рабыня, за победной колесницей
Бегущая, прикованная к ней
Невидимыми узами навеки.
И колеснице этой имя Вечность,
Клубами пыли золотой сокрыта
Она от глаз спешащей вслед рабы.
О, что за страшный призрак! Как ужасна
Процессия виновных.[6] Я их вижу,
Они бредут в унынье, задыхаясь,
По траурным полям пустыни черной.
Там рощи без плодов, трава иссохла,
И солнце там не светит, и деревья
На землю не отбрасывают тень.
В молчании они бредут по дну
Огромного и высохшего моря.
У каждого на лбу веревка, как ярмо
На шее у быка, и за собою
Рабов волочат — груду мертвых тел,
Иссеченных тяжелыми бичами.
Вы видите роскошные кареты
И праздничные белые одежды,
Коня-красавца с гривой заплетенной
И узкий башмачок — темницей служит
Не только ножке он, но и душе.
Смотрите: иностранцы презирают
Вас— жалкое и нищенское племя.
Вы видите рабов! Как связку трупов
Из жизни в жизнь, вам их влачить на спинах,
И тщетно будете молить, чтоб ветер
Несчастной вашей тронулся судьбой
И ваше бремя в атомы развеял.
Вздыми свой щит, народ! Поступок каждый
Либо вина, которую в веках
Ты понесешь, как рабское ярмо,
Либо залог счастливый, что в грядущем
Тебя от бед великих сохранит.
Земля подобна цирку в Древнем Риме.
У каждой колыбели на стене
Невидимый доспех ждет человека.
Пороки там сверкают, как кинжалы,
И ранят тех, кто в руки их возьмет.
И, как стальные чистые щиты,
Блистают добродетели. Арена,
Огромная арена наша жизнь,
А люди — гладиаторы-рабы.
И те народы и цари, что выше,
Могущественней нас, взирают молча
На смертный бой, который мы ведем.
Они глядят на нас. Тому, кто в схватке
Опустят щит и в сторону отбросит
Иль о пощаде взмолится и грудь
Трусливую и рабскую подставит
Услужливо под вражеский клинок,
Тому неумолимые весталки
С высоких каменных своих скамей
Объявят приговор: «Pollice verso!»
И нож вонзится в грудь до рукоятки
И слабого бойца прибьет к арене.

Ярмо и звезда

Перевод П. Глушко


Родился я во тьме, я мать сказала:
«Цветок моих глубин, Властитель добрый.
Итог и отблеск — мой и Мирозданья,
Ребенок-рыбка в облике орла,
Коня и человека, с болью в сердце
Я подношу тебе два знака жизни,
Свой знак ты должен выбрать. Вот ярмо —
Кто изберет его, тот насладится:
Покорный вол на службе у сеньоров
Спит на соломе теплой и вкушает
Обильные корма. А это, видишь,
О тайна, мной рожденная, как пик,
Горой рожденный, это знак второй,
Он озаряет, но и убивает, —
Звезда, источник света. Грешник в страхе
Бежит от звездоносца, и, однако,
Сам звездоносец в жизни одинок,
Как будто он чудовищно преступен.
Но человек, удел вода избравший,
Становится скотом — в нем разум гаснет,
И должен мир творить свой путь сначала.
А тот, кто в руки взял звезду бесстрашно, —
Творит, растет!
Когда из чаши тела
Он выплеснется, как вино живое,
И собственное тело, словно яство,
С улыбкой скорбной на пиру кровавом
Подарит людям и отдаст священный
Свой голос ветрам Севера и Юга,—
Звезда в сиянье облачит его,
И воздух над землею просветлеет,
И он, не знавший страха перед жизнью,
Во мгле взойдет на новую ступень».

И я воскликнул: «Дайте мне ярмо, —
Встав на него, я выше подниму
Звезду, что озаряет, убивая…»

Любовь большого города

Перевод В. Столбова


Кузнечный горн и скорость — наше время!
Несется голос с быстротою света.
И молния в высоком шпиле тонет,
Словно корабль в бездонном океане,
И человек на легком аппарате,
Как окрыленный, рассекает воздух.
Лишенная и тайны и величья,
Любовь, едва родившись, умирает
От пресыщенья. Город — это клетка,
Вместилище голубок умерщвленных
И алчных ловчих. Если бы разверзлись
Людские груди и распалась плоть,
То там внутри открылось бы не сердце,
А сморщенный, засохший чернослив.

Здесь любят на ходу, на улицах, в пыли
Гостиных и бульваров. Дольше дня
Здесь не живут цветы. Где скромная краса,
Где дева чистая, которая готова
Скорее смерти вверить свою руку,
Чем незнакомцу? Где живое сердце,
Что выскочить стремится из груди?
Где наслаждение в служенье даме?
Где радость в робости? И тот блаженный миг,
Когда приблизившись к порогу милой,
Заплачешь вдруг от счастья, как дитя?
Где взгляд, тот взгляд, что на лице девичьем
Румянец в ярый пламень превращает?
Все это вздор! И у кого есть время
Быть рыцарем! Пусть украшеньем служит,
Как золотая ваза иль картина,
Красавица в салоне у магната.
А жаждущий пускай протянет руку
И отопьет из первого бокала[7],
Который подвернется, а потом
Бокал пригубленный швырнет небрежно
На землю, в грязь. И дегустатор ловкий
В венке из миртов и с пятном кровавым,
Невидимым на доблестной груди,
Своей дорогой дальше зашагает.
Тела уж не тела — ошметки плоти,
Могилы и лохмотья. Ну, а души
Напоминают не прекрасный плод,
Который не спеша душистым соком
На материнской ветке набухает,
А те плоды, которые до срока
Срывают и выносят на продажу.

Настало время губ сухих, ночей
Бессонных, жизней недозрелых,
Но выжатых еще до созреванья.
Мы счастливы… Да счастливы ли мы?

Меня пугает город. Здесь повсюду
Пустые иль наполненные чаши.
И страшно мне. Я знаю, в них вино
Отравлено, и в плоть мою и в вены,
Как демон мстительный, оно вопьется.
Того напитка жажду я, который
Мы разучились пить. Знать, мало я страдал
И не могу еще сломать ограду,
Скрывающую виноградник мой.
Пусть жалких дегустаторов порода
Хватает эти чаши, из которых
Сок лилий можно жадными глотками
Испить без состраданья или страха.
Пусть они пьют, я пить не буду с ними.
Я добрый человек, и я боюсь.

Две родины

Перевод Л. Мартынова


Две родины даны мне: это — Куба
И ночь. Иль — две в одной? Как только с неба
Свое величество низводит солнце,
Вдовой печальной, кутаясь в вуали,
Безмолвная, держа в руке гвоздику,
Передо мною возникает Куба.
Я узнаю кровавую гвоздику,
В ее руке дрожащую. Так пусто
В моей груди, так глухо там и пусто,
Где было сердце. Уже пора начать
Уход из жизни. Чтоб сказать «прощай»,
Ночь хороша. И свет помехой служит
И голоса. Людей красноречивей
Вселенная.
Но вдруг, как будто знамя,
Которое к борьбе меня зовет,
Заря пылает алая. Окошко
Распахиваю! Тесно мне. Немая,
Кровавую гвоздику обрывая,
Как туча заволакивая небо,
Передо мной вдова проходит —
Куба!

«Хотят, о скорбь моя, чтоб я совлек…»

Перевод В. Столбова


Хотят, о скорбь моя, чтоб я совлек
С тебя покров природной красоты,
Чтобы подстриг я чувства, как кусты,
И плакал только в кружевной платок.

Чтобы в темнице звонкой изнемог
Мой стих — его мне подарила ты.
Живительной лишенный простоты,
Засохнет он, как сорванный цветок.

Нет, так не будет! И пускай актрисы
Разучивают вздохи наизусть,
Картинно опускаясь на подмостки.

Душа не делит сцену и кулисы,
Румянами не скрашивает грусть
И, падая, не помнит о прическе.

«Человек прямодушный, оттуда…»

Перевод О. Савича


Человек прямодушный, оттуда,
Где пальма растет в тиши,
Умирать не хочу я, покуда
Не родится стих из души.

Прихожу отовсюду, как чувство,
Уношусь в любые края,
С искусствами я — искусство,
На вершинах — вершина и я.

Я знаю много названий
Редчайших цветов я трав,
Знаю много гордых страданий
И смертоносных отрав.

Струились в ночь без просвета
Дождем на меня с высоты
Лучи чистейшего света
Божественной красоты.

Я видел, как светлые крылья
У прекрасных жен вырастали,
Я видел; из грязи и пыли
Бабочки вылетали.

Мужчину я видел: с кинжалом,
Вонзившимся в грудь, он жил,
Но ни разу вслух не назвал он
Той, кто жизни его лишил.

Душу, канувшую бесследно,
Два раза лишь видел я:
Когда умер отец мой бедный,
Когда ты ушла от меня.

Задрожал я лишь раз — это было
В саду перед входом в сторожку,
Когда злая пчела укусила
В лицо мою девочку-крошку.

Раз в жизни был рад я безмерно,
Как в час настоящей удачи:
Когда приговор мой смертный
Объявил мне тюремщик, плача.

Слышу вздох над землей и водой,
Он, как ветер, коснулся нас,
Но это не вздох, это мой,
Это сын мой проснется сейчас.

Говорят, в самоцветах нужно
Искать я ценить чистоту, —
Оттого-то верную дружбу
Я любви всегда предпочту.

Я видел: орел был подстрелен
И взмыл к небесам голубым,
А гадюка издохла в щели,
Отравлена ядом своим.

Я знаю, когда мирозданье
Без сил, побледнев, затихает, —
Журча в глубоком молчанье,
Тихий родник возникает.

Рукой ледяной, но бесстрашной,
С восторгом и суеверьем
Я коснулся звезды погасшей,
Упавшей у самой двери.

В груди моей год за годом
Прячу боль, что сердце терзает;
Сын народа-раба народом
Живет и без слов умирает.

Все прекрасно, и все постоянно,
Есть музыка, разум во всем,
И все, как брильянт многогранный,
Было уголь, а свет — потом.

Я знаю, что толпы скорбящих
С почетом хоронят глупцов
И что в целом мире нет слаще
Кладбищенских спелых плодов.

Молчу, обо всем размышляю,
Не желаю прослыть рифмачом
И в пищу мышам оставляю
Мой докторский пыльный диплом.

«Я чувствую: время настало…»[8]

Перевод С. Гончаренко


Я чувствую: время настало
Поведать — под сенью крыла —
О девочке из Гватемалы…
Она от любви умерла!

Цветами жасмина и лилий
Был убран безжизненный лоб…
И мы ее похоронили.
Землею засыпали гроб.

…Она полюбила когда-то
И так терпеливо ждала,
А он возвратился женатый…
Она от любви умерла!

Послы и прелаты в печали
Несли ее гроб на плечах.
Шли толпы — и толпы рыдали,
Тонули в цветах и слезах.

…Приехал! И с вестью крылатой
Надежда в груди ожила…
Но он возвратился женатый…
Она от любви умерла!

Прощаясь, я тронул губами
Ее восковое чело…
Забыть ли холодное пламя,
Которым меня обожгло?!

…Спустилась к реке… А оттуда
Служанка ее принесла.
Сказали, что смерть — от простуды…
Она от любви умерла!

У склепа, где тишь гробовая,
Сложили цветы и венки…
О, как целовал я, рыдая,
Две маленьких эти руки!
Меня увели от могилы,
Когда все окутала мгла…
Я больше не встретился с милой:
Она от любви умерла!

«Я хочу умереть так же просто…»

Перевод В. Столбова


Я хочу умереть так же просто,
Как трава умирает в полях,
Вместо свеч надо мной будут звезды,
Усыпальницей станет земля.

Пусть предателей прячут от света
Под холодный, под каменный свод.
Был я честным, в награду за это
Я умру лицом на восход.

«Свинцовый полог туч угрюмых…»

Перевод В. Столбова


Свинцовый полог туч угрюмых
Вдруг луч багряный разорвал.
Корабль невольничий из трюма
На берег негров выгружал.

А пальмы гнулись. Сильный ветер
Вздымал кустарник на дыбы.
В страну чужую на рассвете
Шли вереницею рабы.

Ломилась буря в дверь барака,
Ломая ветки впопыхах.
И мать-рабыня шла, и плакал
Ребенок на ее руках.

В тумане солнца диск багровый
Встал над пустынею морской.
На ветке дерева, в оковах,
Висел невольник молодой.

Нет, мальчику не позабыть,
Как он в слезах любви и боли
Над трупом клялся отомстить
За тех, кто жизнь влачит в неволе.

«Страданье? Кто посмел сказать…»

Перевод О. Савича


Страданье? Кто посмел сказать,
Что я страдаю? Только следом
За светом, пламенем, победой
Придет моя пора страдать.

Я знаю, горе глубже моря,
Оно гнетет нас век от века,
И это — рабство человека.
На свете нет страшнее горя!

Есть горы, и подняться надо
На высоту их, а потом
С тобою мы, душа, поймем,
Кто положил нам смерть наградой!

«Ну и пусть, ну и пусть твой кинжал…»

Перевод О. Савича


Ну и пусть, ну и пусть твой кинжал
Вонзается в ребра мои!
Есть стихи у меня, и они
Сильнее, чем твой кинжал!

Ну и пусть, ну и пусть эта боль
Небо вычернит, высушит море!
Стихи — утешение в горе —
Рождает крылатыми боль!

«О тиране? Скажи про тирана…»

Перевод О. Савича


О тиране? Скажи про тирана
Все — и больше того! Присуди
Всей яростью рабской груди
К бесчестью, к позору тирана!

О неправде? Скажи о неправде,
Как крадется она осторожно
В темноте: скажи все, что можно,
О тиране и о неправде.

О женщине? Даже развенчанный,
Отравленный, — умирай,
Но жизни своей не пятнай,
Говоря дурное о женщине!

«Мраморные снились мне палаты…»

Перевод В. Столбова


Мраморные снились мне палаты.
В них в молчанье стоя почивали
Мраморные статуи героев.[9]
Душу я свою зажег, как факел.
Ночью говорил я с ними, ночью.
Проходил вдоль каменного строя,
Каменные руки целовал я,
Каменные губы шевелились,
Каменные бороды дрожали,
Каменные слезы исторгали,
И сжимали каменные руки
Рукоятки каменных мечей.
Молча целовал я руки статуй.
Ночью говорил я с ними, ночью.
Проходил вдоль каменного строя.
И с рыданьем приглушенным обнял
Мраморную статую героя.
«О, скажи мне, каменный воитель,
Слышал я, что пьют твои потомки
Из чужих отравленных бокалов
Не вино, а собственную кровь.
Что они язык свой позабыли,
Говорят на языке господском
И вкушают горький хлеб бесчестья,
Сидя за столом окровавленным.
И теряют в болтовне ненужной
Свой огонь последний. О, скажи мне,
Ты, воитель спящий, мрамор белый,
Может быть, твое угасло племя?!»
Но герой, которого я обнял,
На землю поверг меня ударом
Своего копья и мне на горло
Наступил, и поднялась десница,
Засверкав, как солнце. Грозным гулом
Отозвались камни, и к оружью
Устремились руки, и в сраженье
Мраморные ринулись герои.

РУБЕН ДАРИО[10] (НИКАРАГУА)

Размеренно-нежно…

Перевод А. Старостина


Размеренно-нежно дуд ветер весенний,
и крылья Гармонии тихо звенели,
и слышались вздохи, слова сожалений
в рыданьях задумчивой виолончели.

А там, на террасе, увитой цветами,
звенели мечтательно лиры Эолии[11],
лишь дамы коснутся парчой и шелками
высоко поднявшейся белой магнолии…

Маркиза Евлалия с улыбкой невинной
терзала соперников двух своенравных:
героя дуэлей, виконта-блондина,
аббата, в экспромтах не знавшего равных…

А рядом — бог Термин[12] с густой бородою
смеялся, лозой виноградной увенчанный,
блистала Диана нагой красотою —
эфеб, воплотившийся в юную женщину.

Где праздник любовный — в самшитовой чаще, —
аттический цоколь. Там быстрый Меркурий
протягивал к небу свой факел горящий;
Джованни Болонский[13] — отец той скульптуре.

Оркестр волшебство разливал неустанно,
крылатые звука лились безмятежно,
гавоты летучие с чинной паваной[14]
венгерские скрипки играли так нежно.

Аббат и виконт полны страшной обиды —
смеется, смеется, смеется маркиза.
Ей прялка Омфалы[15], и пояс Киприды,
и стрелы Эрота даны для каприза.

Беда, кто поверит в ее щебетанье
иль песней любовной ее увлечется…
Ведь, слушая повесть тоски и страданья,
богиня Евлалия только смеется.

Прекрасные синие очи коварны,
они удивительным светом мерцают,
в зрачках — точно отблеск души лучезарной —
шампанского светлые искры сверкают…

А там маскарад. Разгорается бурно
веселье, растет и растет, как лавина…
Маркиза без слов на подол свой ажурный
роняет, смеясь, лепестки георгина.

Как смех ее звонкий журчит и струится!
Похож он на пение птицы веселой.
То слышишь — в стаккато летит танцовщица,
то — фуги девчонки, сбежавшей из школы.

Как птица иной раз, начав свое пенье,
под крылышко клюв свой кокетливо прячет, —
вот так и маркиза, зевок и презренье
за веером спрятав, влюбленных дурачит.

Когда же арпеджо свои Филомела[16]
по саду рассыплет, что дремлет безмолвно,
и лебедь прудом проплывет, снежно-белый,
подобно ладье, рассекающей волны, —

маркиза пойдет, затаивши дыханье,
к беседке лесной, виноградом одетой;
там паж ей влюбленный назначил свиданье, —
он паж, но в груди его сердце поэта…

Бельканто певца из лазурной Италии
по ветру в адажьо оркестра несется;
в лицо кавалерам богиня Евлалия,
Евлалия-фея смеется, смеется.

… То не при Людовике ль было в Версале,
когда при дворе правил жизнью Амур,
когда вкруг светила планеты сияли
и розою в залах цвела Помпадур?

Когда в менуэте оборки сжимали
красавицы нимфы в прозрачных руках
и музыке танца небрежно внимали,
ступая на красных своих каблучках?

В то время, когда в разноцветные ленты
овечек своих убирали пастушки
и слушали верных рабов комплименты
версальские Тирсы[17] и Хлои-подружки.

Когда пастухами и герцоги были,
галантные сети плели кавалеры,
в венках из ромашек принцессы ходили,
и кланялись синие им камергеры?

Не знаю, как сад этот чудный зовется
и годом каким этот миг был помечен,
но знаю — доныне маркиза смеется,
и смех золотой беспощаден и вечен.

Вариации

Перевод Г. Шмакова


Ты здесь, со мной, и вновь в твоем дыханье
я чую воскурений древний дым,
я слышу лиру, и в воспоминанье
опять встают Париж, Афины, Рим.

Дыши в лицо, пусть кружат роем пчелы,
сбирая с кубков олимпийских дань,
полны нектара греческие долы,
и Вакх, проснувшись, будит смехом рань.

Он будит утро золотой Эллады,
сжимая тирс, увенчанный плющом,
и славят бога пляскою менады,
дразня зубами и карминным ртом.

Вакханки славят бога, тают росы
вокруг костра, рассвет жемчужно-сер,
и от огня румяней рдеют розы
на пестрых шкурах бархатных пантер.

Ликуй, моя смешливая подруга!
Твой смех — вино и лирные лады,
у Термина он треплет ветром юга
кудель длинноволосой бороды.

Взгляни, как в роще бродит Артемида,
сквозя меж листьев снежной наготой,
как ищет там Адониса[18] Киприда,
с сестрою споря нежной белизной.

Она как роза на стебле, и нарды
в себя вбирают пряный аромат,
за нею мчатся свитой леопарды,
за ней голубки белые летят…
* * *

Ты любишь греков? Ну, а я влюбленно
смотрю в таинственную даль веков,
ищу галантных празднеств мирт зеленый,
страну Буше[19] из музыки и снов.

Там по аллеям шествуют аббаты,
шепча маркизам что-то на ушко,
и о любви беспечные Сократы
беседуют лукаво и легко.

Там, в изумрудных зарослях порея,
смеется нимфа уж который год
с цветком аканта, мрамором белея,
и надпись Бомарше[20] на ней живет.

Да, я люблю Элладу, но другую,
причесанную на французский лад,
парижскую нескромницу, живую,
чей резвый ум на игры тороват.

Как хороша в цветах, со станом узким
богиня Клодиона[21]! Лишь со мной
она лопочет тихо по-французски,
смущая слух веселок болтовней.

Без размышлений за Верлена разом
Платона и Софокла б я отдал!
В Париже царствуют Любовь и Разум,
а Янус власть отныне потерял.

Прюдомы и Омé[22] — тупы и грубы,
что мне до них, когда Кинрида есть,
и я тебя целую крепко в губы
и глаз не в силах от тебя отвесть…
* * *

Играет мандолина, звуки, плача,
влетают в флорентийское окно…
Ты хочешь, как Панфило[23] у Боккаччо,
тянуть глотками красное вино,

шутя, внимать соленым разговорам
поэтов и художников? Смотри,
как сладко слушать ветреным сеньорам
о шалостях Амура до зари.
* * *

Тебе милей Германии просторы?
Песнь соловья, луны белесый свет?
Ты будешь Гретхен, чьи лазурны взоры, —
навеки ими ранен твой поэт.

И ночью, волнами волос белея
в лучах сребристых, на крутой скале,
красавица русалка Лорелея
нам пропоет в сырой туманной мгле.

И Лоэнгрин предстанет перед нами
под хмурым сводом северных небес,
и лебедь, по воде плеща крылами,
напомнит формой шеи букву «S».

Вот Генрих Гейне; слышишь, как в дремоте
о берег трется синеглазый Рейн,
и, с белокурой гривой, юный Гете
пьет чудо лоз тевтонских — мозельвейн…
* * *

Тебя манят земли испанской дали,
край золота и пурпурных цветов,
любовь гвоздик, чьи лепестки вобрали
пылающую кровь шальных быков?

Тебе цветок цыган ночами снится?
В нем андалусский сок любви живой, —
его дыханье отдает корицей,
а цвет — багрянец раны ножевой.
* * *

Ты от востока не отводишь взора?
Стань розою Саади[24], я молю!
Меня пьянят шелка и блеск фарфора,
я китаянок, как Готье, люблю.[25]

Избранница, чья ножка на ладони
поместится! Готов тебе отдать
драконов, чай пахучий, благовонья
и рисовых просторов благодать.

Скажи «люблю» — у Ли Тай-бо[26] немало
подобных слов, его язык певуч,
и я сложу сонеты, мадригалы
и, как философ, воспарю меж туч.

Скажу, что ты соперница Селены,
Что даже небо меркнет пред тобой,
что краше и милей богатств вселенной
твой хрупкий веер, снежно-золотой.
* * *

Шепни «твоя», явясь японкой томной
из сказочной восточной старины,
принцессой, целомудренной и скромной,
в глазах которой опочили сны,

той, что, не зная новшеств Ямагаты[27],
под пологом из пышных хризантем,
сидит недвижно в нише из агата,
и рот ее загадочен и нем…

Или приди ко мне индусской жрицей,
справляющей таинственный обряд,
ее глаза — две огненные птицы,
пред ними даже небеса дрожат.

В ее краю и тигры и пантеры,
там раджам на разубранных словах
все грезятся плясуньи-баядеры
в алмазах и сверкающих камнях.

Или явись смуглянкою, сестрою
той, что воспел иерусалимский царь,[28]
пускай под нежной девичьей ступнею
цикута с розой расцветут, как встарь…

Любовь, ты даришь радости любые!
Ты скажешь слово — зеленеет дол,
ты чарами заворожила змия,
что древо жизни некогда оплел.

Люби меня, о женщина! Какая
страна твой дом — не все ли мне равно!
Моя богиня, юная, благая,
тебя любить мне одному дано.

Царицей Савской[29], девой-недотрогой
в моем дворце, где розовый уют,
усни. Рабы нам фимиам зажгут,
и подле моего единорога,
отведав мед, верблюды отдохнут.

Сонатина

Перевод А. Старостина


Как печальна принцесса… Что бы значило это?
Ее губы поблекли, сердце скорбью одето;
улыбается грустно; вздох уныл и глубок…
В золотом ее кресле с ней тоска неразлучна,
и замолк клавесина аккорд полнозвучный,
и цветок позабытый увядает у ног.

Бродят павы по саду в их цветном оперенье,
неумолчно болтает о чем-то дуэнья,
рядом, в красных одеждах, сверкают шуты…
Не смеется принцесса их нелепым стараньям,
все гладит на восток, все следит за мельканьем
стрекозы беспокойной — прихотливой мечты.

Князь Голконды[30], быть может, в ее сердце стучится?
Или тот, что примчался в золотой колеснице,
чтоб глаза ее видеть, свет мечтательный их?
Иль король необъятных островов благодатных?
Царь алмазного края? Края роз ароматных?
Принц Ормуза[31], владетель жемчугов дорогих?

Ей тоскливо и грустно, этой бедной принцессе.
Ей бы ласточкой быстрой пролететь в поднебесье,
над горой и над тучей, через стужи и зной,
по ажурному лучику к солнцу взмыть без усилий
и поэму весеннюю прочитать царству лилий,
в шуме бури подняться над морскою волной.

За серебряной прялкой и с шутами ей скучно,
на волшебного сокола смотрит так равнодушно!
Как тоскливы все лебеди на лазури прудов…
И цветам стало грустно, и зеленым травинкам,
к восточным жасминам, и полночным кувшинкам,
георгинам заката, розам южных садов!

Ах, бедняжка принцесса с голубыми глазами,
ты ведь скована золотом, кружевными цепями…
Замок мраморный — клетка, он стеной окружен;
на стене с алебардами пятьдесят чернокожих,
в воротах десять стражей, с изваяньями схожих,
пес, бессонный и быстрый, и огромный дракон.

Превратиться бы в бабочку этой узнице бедной
(как печальна принцесса! Как лицо ее бледно!)
и навеки сдружиться с золотою мечтой —
улететь к королевичу в край прекрасный и дальный
(как принцесса бледна! Как принцесса печальна!),
он зари лучезарней, словно май — красотой…

«Не грусти, — утешает свою крестницу фея, —
на коне быстролетном мчится, в воздухе рея,
рыцарь; меч свой вздымая, он стремится вперед…
Он и смерть одолеет, привычный к победам,
хоть не знает тебя он и тебе он неведом,
но, любя и пленяя, тебя он зажжет».

Хвала сегидилье[32]

Перевод Г. Шмакова


Этой магией метра, пьянящей и грубой,
то веселье, то скорбь пробуждая в сердцах,
ты, как встарь, опаляешь цыганские губы
и беспечно цветешь на державных устах.

Сколько верных друзей у тебя, сегидилья,
музыкальная роза испанских куртин,
бродит в огненном ритме твоем мансанилья,
пряно пахнут гвоздики и белый жасмин.

И пока фимиам тебе курят поэты,
мы на улицах слышим твое торжество.
Сегидилья — ты пламень пейзажей Руэды[33],
многоцветье и роскошь палитры его.

Ты разубрана ярко рукой ювелира,
твой чекан непростой жемчугами повит.
Ты для Музы гневливой не гордая лира,
а блистающий лук, что стрелою разит.

Ты звучишь, и зарей полыхают мониста,
в танце праздничном юбки крахмалом шуршат,
Эсмеральды за прялками в платьях искристых
под сурдинку любовные нити сучат.

Посмотри: входит в круг молодая плясунья,
извивается, дразнит повадкой змеи.
Одалискою нежной, прелестной колдуньей
ее сделали в пляске напевы твои.

О звучащая амфора, Музой веселья
в тебе смешаны вина и сладостный мед,
андалусской лозы золотое похмелье,
соль, цветы и корица лазурных широт.

Щеголиха, в каких ты гуляешь нарядах:
одеваешься в звуки трескучих литавр,
в шелк знамен на ликующих пестрых парадах,
в песни флейты и крики победных фанфар.

Ты смеешься — и пенится вихрь карнавала,
ты танцуешь — и ноги пускаются в пляс,
ты заплачешь — рождаются звуки хорала,
и текут у людей слезы горя из глаз.

Ты букетом созвучий нас дразнишь и манишь,
о Диана с певучим и дерзким копьем,
нас морочишь ты, властно ласкаешь и ранишь
этим ритмом, как острых ножей лезвеем.

Ты мила поселянкам, ты сельских угодий
не презрела, кружа светоносной пчелой:
и в сочельник летящие искры мелодий
в поединок вступают с рождественской мглой.

Ветер пыль золотую клубит на дорогах,
блещет в небе слепящей лазури поток,
и растет на испанского Пинда[34] отрогах
сегидилья — лесной музыкальный цветок.

Симфония серых тонов

Перевод Инны Тяняновой


Солнце стеклянное тускло и сонно,
словно больное, вползает в зенит;
ветер морской отдыхает на тени
мягкой и легкой, как черный батист.

Волны вздымают свинцовое чрево,
стонут у мола и шепчутся с ним.
Старый моряк, примостившись на тросе,
трубкой дымит, вспоминая с тоскою
берег далекий туманной страны.

Волку морскому лицо обжигали
солнца бразильского алые лучи;
под завыванья тайфунов Китая
пил он из фляги спасительный джин.

К запаху моря, селитры и йода
нос его сизый давно уж привык,
грудь великана — под блузой матросской,
чуб непокорный ветрами завит.

В облаке буром табачного дыма
видит он берег туманной страны:
вечером знойным под парусом белым
в море тогда уходил его бриг…

Полдень тропический. Волку морскому
дремлется. Дали туман затопил.
Кажется, что горизонт растушеван
серою тушью до самых границ.

Полдень тропический. Где-то цикада
старческой хриплой гитарой бренчит,
ну а кузнечик на маленькой скрипке
все не настроит трескучей струны.

Рузвельту[35]

Перевод Ф. Кельина


С изреченьем библейским иль стихом Уолт Уитмена
ведь нетрудно проникнуть к тебе, зверолов[36]?!
Современный и дикий, простейший и сложный,
ты — чуть-чуть Вашингтон, но скорее — Немврод.
США, вот в грядущем
захватчик прямой
простодушной Америки нашей, туземной по крови,
но испанской в душе, чья надежда — Христос.
Превосходный и сильный образец своей расы,
ты культурен, с Толстым ты вступаешь в спор.
Объезжая коней или тигров в лесах убивая,
Александр ты и Навуходоносор.
(Ты — профессор энергии,
по мненью глупцов.)
Ты прогресс выдаешь за болезнь вроде тифа,
нашу жизнь за пожар выдаешь,
уверяешь, что, пули свои рассылая,
ты готовишь грядущее.
Ложь!
Соединенные Штаты обширны, могучи.
Стоит им содрогнуться, глубокая дрожь
позвонки необъятные Анд сотрясает;
стоит крикнуть — и львиный послышится рев.

И Гюго сказал Гранту[37]: «Созвездья все ваши!..»
(Аргентинское солнце чуть светит сквозь ночь
да чилийская всходит звезда…) Вы богаты,
Геркулеса с Маммоной вы чтите равно,
и твой факел в руках изваянья Свободы
путь нетрудных побед освещает, Нью-Йорк!

Но Америка наша, где было немало поэтов
с отдаленных времен, когда жил Нетцауалькойотль[38],
та, что след сохранила ступни великого Вакха
и всю азбуку Пана когда-то прошла целиком,
совещалась со звездами, знала в веках Атлантиду, —
это имя донес нам, как дальнее эхо, Платон,[39]
та Америка с давних столетий живет неизменно
светом, пламенем, жаром любви, ароматом лесов —
Америка Инки[40], великого Моктесумы,
Христофора Колумба душистый цветок,
Америка Испанская, Америка Католичества,
Америка, где благородный сказал Гватемок[41]:
«Не на розах лежу я»; Америка, что и ныне
ураганами дышит и любовью живет,
грезит, любит, о солнца любимая дочь.

Берегитесь Испанской Америки нашей — недаром на воле
бродит множество львят, порожденных Испании львом.
Надо было бы, Рузвельт, по милости господа бога
звероловом быть лучшим тебе, да и лучшим стрелком,
чтобы нас удержать в ваших лапах железных.
Правда, вам все подвластно, но все ж не подвластен вам бог!

Триумфальный марш

Перевод О. Савича


Вот шествие близко!
Вот шествие близко! Вот громкие трубы играют.
На шпаге горит отраженье небесного диска;
сияя железом и золотом, воины мерно шагают.
Под арку, где Марс и Минерва белеют, вступил авангард легиона,
под арку побед, где богини Молвы призывают поэтов
и веют торжественной славой знамена,
подъятые к небу руками героев-атлетов.
Оружие всадников статных гремит и звенит невозбранно;
со злостью грызут удила лошадиные зубы;
копыта и громки и грубы;
литавры чеканно
размерили мерой воинственной шаг этот медный.
Так воины с доблестью бранной
проходят под аркой победной!

Вот громкие трубы опять над землею запели;
и чистым звучаньем
и жарким дыханьем,
как гром золотой, над собраньем
державных знамен зазвенели их трели.
Поют они бой и рожденье отваги,
обиды рожденье;
султаны на касках, и копья, и шпаги,
и кровь, что в столетиях поле сраженья
прославит;
псов грозного мщенья, —
их смерть вдохновляет, война ими правит.

Певучим стал воздух.
Ты слышишь полет исполинов?
Вот слава сама показалась:
с птенцами расставшись в заоблачных гнездах,
огромные крылья по ветру раскинув,
вот кондоры мчатся. Победа примчалась!

А шествие длится.
Героев ребенку, старик называет,
а кудри ребенка — пшеница,
ее горностай седины старика обрамляет.
Красавицы держат венки, как заздравные чаши,
и розовы лица под портиком каждым, и зыбкой
встречает улыбкой
храбрейшего воина та, что всех краше.
О, слава тому, кто принес чужеземное знамя,
и раненым слава, и родины истым
сынам, что на поле сраженья убиты врагами!
Тут место горнистам!

Великие шпаги времен достославных
приветствуют новых героев, венцы и победные лавры:
штыки гренадеров, медведям по ярости равных,
и копья уланов, летевших на бой, как кентавры.

Идут победители бедствий,
и воздух дрожит от приветствий…
И эти старинные шпаги,
и дыры на старых знаменах —
былой воплощенье отваги;
и солнце, над новой победой поднявшее алые стяги;
героя, ведущего юных героев, в бою закаленных,
и всех, кто вступил под знамена родимого края
с оружьем в руке и в кольчуге из стали, на тело надетой,

жару раскаленного лета
и снег и морозы зимы презирая;
кто, смерти печальной
в лицо наглядевшись, бессмертья от родины ждет, —
приветствуют голосом бронзы военные трубы, зовут в триумфальный
поход!

Лебеди

«Всего лишь на миг, о лебедь, твой крик я услышу рядом…»

Перевод К. Азадовского


Всего лишь на миг, о лебедь, твой крик я услышу рядом,
и страсть твоих крыльев белых, которые Леда знала,
солью с моей страстью зрелой, сорвав с мечты покрывала,
и пусть Диоскуров славу[42] твой крик возвестит дриадам.

В осеннюю ночь, о лебедь, пройдя опустевшим садом,
где вновь утешенья звуки из флейты сочатся вяло,
я жадно остаток хмеля достану со дна бокала,
на миг свою грусть и робость отбросив под листопадом.

Верни мне, о лебедь, крылья всего на одно мгновенье,
чтоб нежное сердце птицы, где мечется кровь живая,
в моем застучало сердце, усилив его биенье.

Любовь вдохновенно сплавит трепет и упоенье,
и, слыша, как крик твой льется, алмазный родник скрывая
на миг замолкает, вздрогнув, великий Пан в отдаленье.

«Зачем киваешь, о лебедь, белою головою…»

Перевод Инны Тыняновой

Хуану Рамону Хименесу[43]


Зачем киваешь, о лебедь, белою головою
тому, кто тих я задумчив бредет по крутым берегам?
Зачем в глубоком молчанье царишь над плененной водою?
Тебя не затмить белизною бледным озерных цветам…

Тебя теперь прославляю, как звонкой латынью
прославил тебя знаменитый Публий Овидий Назон.
Поют соловьи как прежде под лучезарной синью,
и песня одна и та же у разных стран и времен.

Но вы мой язык поймете, со всей его страстной силой.
Вы, может быть, Гарсиласо[44] видали хотя бы раз…
Я сын далекой Америки, я внук Испания милой…
Кеведо[45] в Аранхуэсе песни слагал для вас.

Раскиньте, лебеди, крылья прохладными веерами,
своей белизною чистой порадуйте наш взгляд,
пусть ветерок колышется над нашими головами,
и грустные черные мысли пусть от нас отлетят.

Печальные сны навеяли северные туманы,
и в наших садах увяли розы славы былой,
все наши мечты рассеялись, остались одни обманы,
и бродит душа, как нищая, с протянутой рукой.

Со злыми орлами хищными пророчат нам бой кровавый,
и на запястье снова охотничий сокол сидит…
Но где же былая доблесть, блеск нашей старой славы?
Где все Альфонсо и Нуньесы[46], где наш воитель Сид?

Нам не хватает величья, нам не хватает дыханья…
Чего же искать поэтам? Ваших озер тишины.
Вместо старинных лавров — розы благоуханье,
вместо победной славы — сладостный плеск волны.

Испанская Америка и вся Испания с нею
недвижно стоят на востоке тайных судеб своих;
вопросительным знаком лебединой шеи
я вопрошаю сфинкса о будущих днях роковых.

Иль нас отдадут свирепым варварам на мученье?
Заставят нас — миллионы — учить английскую речь?
Иль будем платить слезами за жалкое наше терпенье?
Иль нету рыцарей храбрых, чтоб нашу честь оберечь?

Вы были верны поэтам, вы были тоской убиты,
слушайте, лебеди, крик мой, слушайте мой гнев…
Диких коней Америки, я слышу, стучат копыта,
и тяжко хрипит, задыхаясь, умирающий лев.

…И черный лебедь ответил: «Ночь — предвестница света».
И отозвался белый: «Заря бессмертна, заря
бессмертна!» О милые земли, горячим лучом согреты,
Пандора хранит надежду на дне своего ларя!

Осенняя песня весной

Перевод Инны Тыняновой


Молодость, полная сладостных грез,
твои дни без возврата бегут!
То хочется плакать, и нет слез,
то слезы невольно текут…

Такой же, как многие души на свете,
душа моя путь прошла:
сперва я девочку нежную встретил
в мире мрака и зла.

Был словно солнце взгляд ее чистый,
губы в улыбке цвели,
ночь оплела темнотою душистой
косы ее до земли.

Бывало, взглянуть на нее не смею…
Окутали грезы мои
Иродиаду и Саломею
в горностаевый плащ любви.

Молодость, полная сладостных грез,
твои дни без возврата бегут!
То хочется плакать, и нет слез,
то слезы невольно текут…

Потом у другой я нашел утешенье,
во взгляде других глаз,
такое забвенье, такое смиренье
встретил я в первый раз…

Но пламя таилось под кротостью нежной,
мечты и надежды губя;
и даже в тунике твоей белоснежной
узнал я, вакханка, тебя!

Мечту мою детскую ты укачала,
навеяла странные сны…
С какой беспощадностью ты обрывала
цветы моей первой весны!

Молодость, полная сладостных грез,
твои дни без возврата пройдут!
То хочется плакать, и нет слез,
то слезы невольно текут…

Я помню другую: неистовой, грубой
она в своей страсти была
и верно б мне в сердце вонзила зубы,
если бы только могла.

Вся у любви в беспредельной власти,
не зная иного пути,
хотела она в поцелуях и страсти
к вечности ключ найти.

И в жизни плотской и бесполезной
искала райского сна,
забыв, что скоро в вечную бездну
канут и плоть и весна…

Молодость, полная сладостных грез,
твои дни без возврата бегут,
то хочется плакать, и нет слез,
то слезы невольно текут…

А те, иные, во многих странах,
у дальних чужих берегов, —
лишь рой незримый мечтаний странных,
лишь темы моих стихов.

Я в мире царевну искал напрасно,
ее бесполезно искать.
Жизнь беспощадна, горька и бесстрастна,
и некого мне воспевать!

Но я ведь уже и не жду пощады,
я только любви еще жду
и к белым розам цветущего сада
с седой головой подойду…

Молодость» полная сладостных грез,
твои дни бее возврата бегут,
то хочется плакать, и нет слез,
то слезы невольно текут…

Но гори златые взойдут!

О, если горький сфинкс…

Перевод М. Квятковской


О, если горький сфинкс твоей души
привлек твой взор — не жди себе спасенья!
Пытать богов о тайном не спеши:
их только два — Незнанье и Забвенье.

И то, что ветру шелестит листва,
что зверь невольно воплотит в движенье,
мы облекаем в мысли и слова.
Различна только форма выраженья.

Раковина

Перевод О. Савича

Антонио Мачадо[47]


Я отыскал ее на берегу морском;
она из золота, покрыта жемчугами;
Европа влажными брала ее руками,
плывя наедине с божественным быком.

Я с силой дунул в щель, и, словно дальний гром,
раскат морской трубы возник над берегами,
в полился рассказ, не меркнущий веками,
пропитанный насквозь морями и песком.

Светилам по душе пришлась мечта Язона,
и ветры горькие ветрил вздували лоно
на Арго-корабле; вдыхая ту же соль,

я слышу голос бурь, и ропщущие волны,
и незнакомый звон, в ветер, тайны полный…
(Живого сердца стук, живого сердца боль.)

Amo, amas.[48]

Перевод Инны Тыняновой


Любить всегда, любить всем существом,
любить любовью, небом и землею,
ночною тенью, солнечным теплом,
любить всей мыслью, всей душою.

Когда же станет дальше бесполезным
тяжелый путь но жизни крутизне —
любить зажженную любовью бездну,
сгореть самим в горящем в нас огне!

Ноктюрн

Перевод Инны Тыняновой


К вам, кто слыхал, как сердце ночи бьется,
к вам, кто в часы бессонницы печальной
улавливал, как где-то раздается
стук двери, скрип колес и отзвук дальний,

к вам, в тайный миг безмолвия и бденья,
когда забытые встают из тьмы далекой,
в часы умерших, в час отдохновенья, —
мой стих, омытый горечью жестокой.

Воспел я муку памяти смятенной,
что в глубине прошедшего таится,
тоску души, цветами опьяненной,
и сердца, что устало веселиться.

Я мог бы быть не тем, чем стал я в мире этом,
я царство погубил, которым обладал,
я не родиться мог, и не увидеть света,
и не мечтать, как я всю жизнь мечтал.

Так мыслей рой в ночной тиши крадется,
и тьма объемлет сны и бытие,
и слышу я, как сердце мира бьется
сквозь сердце одинокое мое.

Там, далеко

Перевод О. Савича


Вол детства моего — от пота он дымится, —
вол Никарагуа, где солнце из огня
и в небе тропиков гармония струится;
ты, горлинка лесов, где спорят в шуме дня
и ветер, и топор, и дикий бык, и птица, —
я вас приветствую: вы — это жизнь моя.

Про утро, тучный вол, ты мне напоминаешь:
пора доить коров, пора вставать и мне;
живу я в розовом и нежно-белом сне;
горянка-горлинка, воркуешь, в небе таешь, —
в моей весне былой ты олицетворяешь
все то, что есть в самой божественной весне.

Осенние стихи

Перевод М. Квятковской


Даже дума моя о тебе, словно запах цветка, драгоценна;
Взор твой, темный от нежности, нехотя сводит с ума;
Под твоими босыми ногами еще не растаяла пена,
И улыбкой твоей улыбается радость сама.

В том и прелесть летучей любви, что ее обаяние кратко,
Равный срок назначает и счастью она, и тоске.
Час назад я чертил на снегу чье-то милое имя украдкой,
Лишь минуту назад о любви я писал на песке.

В тополиной аллее беснуются листья в последнем веселье,
Там влюбленные пары проходят, грустны и легки.
В чаше осени ясной на дне оседает туманное зелье,
В это зелье, весна, опадут твоих роз лепестки.

Колумбу

Перевод Г. Шмакова


Адмирал, посмотри на свою чаровницу,
на Америку, перл твоей дерзкой мечты,
как, терзая, сжигает ее огневица,
исказив смертной мукой простые черты.

Нынче в сердце Америки — дух разрушенья,
там, где жили по-братски ее племена,
что ни день закипают меж ними сраженья,
за кровавым застольем пирует война.

Истукан во плотя восседает на троне,
истуканов из камня повергнув во прах,
и заря поутру в золотистой короне
освещает лишь трупы да пепел в полях.

Как мы рьяно закон учреждали повсюду
под победные рокоты пушек вдали!
Но увы! Снова с Каином дружит Иуда:
правят черные нами опять короли.

Наша губы испанцев с индейским разрезом,
сок французский тянули вы, словно нектар,
чтоб без устала петь каждый день «Марсельезу»,
чтоб потом запылал «Карманьолы» пожар.

Вероломно тщеславье, как бурные реки, —
потому и втоптали свободы мы в грязь!
Так бы касики не поступили вовеки,
сохраняя с природой священную связь.

Они были горды, прямодушны, угрюмы,
щеголяли в уборах из перьев цветных…
Где же Атауальпы и Моктесумы?
Нам бы, белым, теперь поучаться у них.

Заронивши во чрево Америки дикой
горделивое семя испанских бойцов,
сочеталась Кастилия мощью великой
с мощью наших охотников и мудрецов.

Было б лучше стократ, если б парус твой белый
никогда не возник над пучиной зыбей,
и не видели б звезды твоей каравеллы,
За собою приведшей косяк кораблей.

Как пугались тебя наши древние горы,
прежде знавшие только индейцев одних,
тех, что, стрелами полня лесные просторы,
поражали бизонов и кондоров злых.

Хотя варварский вождь их тебе был в новинку,
он намного отважней твоих молодцов,
что глумились, как звери, над мумией Инков,
под колеса бесстыдно толкали жрецов.

Ты пришел к нам с крестом на трепещущем стяге,
ты закон насаждал — он, увы, посрамлен,
и коверкает нынче писец на бумаге
тот язык, что прославил навек Кальдерон.

Твой Христос на панели — он слабый и грустный!
У Вараввы ж веселье и буйствует пир,
стонут люди в Паленке и плачутся в Куско
от чудовищ, надевших военный мундир.

Упованья разметаны, кровью залиты!
Мятежей и бесчинств закипающий вал,
мук жестоких юдоль — мир, тобою открытый,
так молись о спасенье его, адмирал!

Vesper[49]

Перевод Э. Линецкой


Покой, покой… И, причастившись тайн
вечерних, город золотой безмолвен.
Похож на дароносицу собор,
сплетаются лазурной вязью волны,
как в Требнике заглавных букв узор,
а паруса рыбачьи треугольны
и белизной подчеркнутой своей
слепят глаза и режут их до боли,
и даль полна призывом — «Одиссей!» —
в нем запах трав и горький привкус соли.

Маргарите Дебайль[50]

Перевод О. Савича


Маргарита, море все синей.
Ветра крылья
спят средь апельсиновых ветвей
сном бессилья.
Слышу: в сердце — будто соловей.
Уж не ты ли?
Посвящаю юности твоей
эту быль я.

У царя — дворец лучистый,
весь из нежных жемчугов,
для жары — шатер тенистый,
стадо целое слонов,

мантия из горностая,
кравчие, пажи, шуты
и принцесса молодая,
и не злая,
и простая,
и красивая, как ты.

Ночью звездочка зарделась
над уснувшею землей,
и принцессе захотелось
принести ее домой,

чтоб сплести себе прелестный
венчик для блестящих кос
из стихов, звезды небесной,
перьев, жемчуга и роз.

У принцесс и у поэтов
много общего с тобой:
бродят в поисках букетов,
бредят дальнею звездой.

И пошла пешком принцесса
по земле и по воде,
по горам, по гребню леса,
к распустившейся звезде.

Смотрят ласково светила,
но большая в том вина,
что у папы не спросила
позволения она.

Из садов господних к няне
возвратилась в отчий дом
вся в заоблачном сиянье,
будто в платье голубом.

Царь сказал ей: «Что с тобою?
Удивителен твой вид.
Где была и что такое
на груди твоей горит?»

Лгать принцесса не умела,
лгать — не дело для принцесс.
«Сорвала звезду я смело
в темной синеве небес».

«Неба нам нельзя касаться,
говорил я сколько раз!
Это прихоть! Святотатство!
Бог рассердятся на нас!»

«В путь далекий под луною
я пустилась не со зла,
ветер взял меня с собою,
и звезду я сорвала».

Царь рассержен: «Марш в дорогу!
Кару тотчас понесешь
и похищенное богу
ты немедленно вернешь!»

Плачет девочка в печали:
лучшую отдать из роз!
Вдруг является из дали,
улыбаясь, сам Христос:

«Царь, оставь свои угрозы,
сам я отдал розу ей.
Посадил я эти розы
для мечтательных детей».

Царь корону надевает
и, не тратя лишних слов,
вывести повелевает
на парад пятьсот слонов.

Так принцессе той прелестной
подарил венок Христос
из стихов, звезды небесной,
перьев, жемчуга и роз.

Маргарита, море все синей.
Ветра крылья
спят меж апельсиновых ветвей
сном бессилья.

Ты увидишь блеск иных светил,
но, бродя и взрослою по свету,
помни, что тебе я посвятил
сказку эту.

Андалусские напевы

Перевод А. Голембы


Я на отмели свое имя
увидал и его не стер:
пусть, несомо волнами морскими,
уплывет в голубой простор.

Но не надо твердить, что печали
исцеляет крутая волна;
как принцессу ни утешали,
а принцесса осталась грустна!

Вознеси свой бокал Офира[51]
в дым кадильниц, в лазурь, в синеву!
«Надо плавать по волнам мира»,
надо жить — вот я и живу.

Жизнь моя, ты идешь откуда?
Жизнь моя, ты идешь куда?
Рану в сердце вовек не забуду,
не забуду о ней никогда!

Все ты понял, друг, и постиг,
но тоски ты не переспоришь:
будут вечными соль и горечь
на горячих устах твоих!

Задремала в лесу Филомела,
а о чем был напев ее?
В этой жизни лишь раз пропело
сердце трепетное твое!

Море, море, мираж, виденье
богоравной хмельной красоты!
Не узнал в тот далекий день я,
что меня позабудешь ты!

Устремясь к твоим горьким далям,
мне река проворчала в страхе:
«Быть Дарио или Дебайлем —
все равно что постричься в монахи».

Есть ли что на свете чудесней
и свежее, чем утро мая?
Как зовут, скажи, тебя, песня?
— Меня? Маргарита Локайо!

И со мной моя воля — отрада,
и строптивых ветров семья,
да еще морехода Синдбада
крутобокая чудо-ладья.

Печально…

Перевод М. Квятковской


Однажды — очень печально, печально и безжеланно, —
смотрел я, как капля за каплей течет вода из фонтана;
а ночь была серебристой и тихой была. Стонала
ночь. Причитала ночь. Слезу за слезой роняла
ночь. И мрак аметистовый, казалось, светлел без света —
его разбавили слезы неведомого поэта.
И я был этим поэтом, неведомый и печальный,
всю душу свою растворивший в струе фонтана хрустальной.

Пройди и позабудь

Перевод М. Клятковской

Это моя болезнь: мечтать…


Напрасно, странник, ищешь то и дело
дорогу лучше, чем твоя дорога;
на что тебе, скажи, моя подмога?
Я мечен знаком твоего удела.

Ты к дели не придешь! В тебе засела
смерть, словно червь, точащий понемногу
все, что от Человека уцелело —
от Человека, странник! и от бога.

Не торопись, паломник! Долог путь
в страну, которой ты не забываешь —
обещанную некогда мечтами…

Мечта — болезнь. Пройди и позабудь!
Упорствуя в мечтах, ты задуваешь
своей неповторимой жизни пламя.

АРГЕНТИНА

ЛЕОПОЛЬДО ЛУГОНЕС[52]

Антифоны[53]

Перевод М. Донского


Как крылья лебяжьи, наши седины
Увенчивают надгробие лба…
Как крылья лебяжьи, наши седины.

С лилеи упал ее плащ непорочный,
Как с грустной невесты, — минула пора…
С лилеи упал ее плащ непорочный.

Мукá оскверненной облатки причастья
Чудесную силу опять обрела…
Мука оскверненной облатки причастья.

Плоть жалкая, плоть, угнетенная скорбью,
Плодов не дает, как сухая лоза…
Плоть жалкая, плоть, угнетенная скорбью.

На смертном одре и на ложе любовном
Покров из того же лежит полотна…
На смертном одре и на ложе любовном.

Колосья роняют созревшие зерна
В извечных конвульсиях мук родовых…
Колосья роняют созревшие зерна.

О, как скудострастная старость бесцветна!
Пусть чувства остынут, пора им остыть…
О, как скудострастная старость бесцветна!

Твои, мою шею обвившие, руки —
Как две ежевичные плети язвят…
Твои, мою шею обвившие, руки.

Мои поцелуи глухим диссонансом
Враждебные струны тревожат в тебе…
Мои поцелуи глухим диссонансом,

Не впитываясь, словно капельки ртути,
По коже твоей безответной скользят…
Не впитываясь, словно капельки ртути.

Наши сплетенные инициалы
Глубоко вросли в сердцевину дубов…
Наши сплетенные инициалы.

Поправшее тайною силою годы,
Незыблемо совокупление их…
Поправшее тайною силою годы.

Как будто на шкуре черного тигра,
Во вкрадчиво-мягкой истоме ночной…
Как будто на шкуре черного тигра,

Подобна царице из древней легенды,
Ты дремлешь на мраморном сердце моем…
Подобна царице из древней легенды.

Пролью по тебе я белые слезы
Струистым каскадом венчальных цветов…
Пролью по тебе я белые слезы.

Ночных светлячков наблюдаю круженье,
И мнятся мне факелы траурных дрог…
Ночных светлячков наблюдаю круженье.

Столетнего дерева крона мне мнится
Архангелом Белым, простершим крыла…
Столетнего дерева крона мне мнится.

На черной Гелвуе кощунственной страсти
Он явит мне свой устрашающий лик…
На черной Гелвуе кощунственной страсти

Архангел звездою пронзит мой язык.

Старость Анакреона

Перевод М. Донского


Кончался день. Из алых роз корона
Увенчивала вдохновенный лик.
Божественных созвучий бил родник,
Полн искристого солнечного звона.

В лад сладостный стихам Анакреона
Звук мерный и глухой вдали возник:
Мычало море, как безрогий бык,
Впряженный в колесницу Аполлона.

И ливень роз!.. Поэт склонил чело.
В его душе отрадно и светло, —
Как будто в жилы юный пламень влили!

Он чувствует — в его кудрях цветы,
К ним протянул дрожащие персты…
Венок был не из роз, — из белых лилий.

Кокетка

Перевод М. Донского


В обрамленье струистом золотого каскада
Абрис нежной головки так утончен и строг,
И просторный капотик ей приют и ограда
От забот повседневных и житейских тревог.

Вырез в меру нескромен. Дразнит запах медвяный.
И лазурная жилка размытой чертой
Белизну оттеняет лилейной поляны,
Затуманенную лишь слегка кисеей.

Как хрупка ее грация, как подобраны краски,
Как идет ее облику этот деланный сплин,
И толику иронии к ее милой гримаске
Добавляет умело нанесенный кармин.

В глуповатых глазах нет та дум, ни мечтаний,
Затуманен вечерними бденьями взор,
А тщеславною ножкой в узорном сафьяне
Попирает она пестроцветный ковер.

Что-то шепчет поклонник. Речь игриво-пустая,
Она веер сжимает, — поза так ей к лицу! —
Бзмахом томно-лукавым невзначай осыпая
Его чуточкой сердца, превращенной в пыльцу.

Старый холостяк

Перевод П. Грушко


Вечерняя мгла несмело
в слепой альков натекла,
где зеркало запотело,
подрагивая оробело
студеной глубью стекла.

Баул на ветхой подставе,
белая стынет постель,
на кнопках, красных от ржави,
в плюшевой синей оправе
старенькая акварель.

На вешалке пугалом длинным
чернеет распятый фрак,
пахнущий нафталином.
Чернильница в духе старинном,
над нею медный Бальзак.

А ветер, беспечней птицы,
влетает в тесный приют
и паутину в глазницы
целует — словно ресницы
на старой ширме живут.

Там ласточек вьется стая,
незримым стрекозам вслед,
меж розовых туч витая,
таинственно выплетая
на шелке прощальный привет.

И в этом алькове сонном,
в кресле, которому век,
подбитом ветхим кретоном,
у печи с огнем, заметенным
золою, сидит человек.

Смотрит в пространство пустое,
трубку жует в тишине,
чувствуя в хмуром покое
смерти соседство слепое
в мертвых часах на стене!

Волшебство

Перевод М. Донского


Тих вечер. Ни одна не кружит птица.
Морская гладь — расплавленный сапфир.
С небес на умиротворенный мир
Лазурное сияние струится.

Простерлись в синеватой дымке дюны…
И спорит с общею голубизной
Лишь белый парус, — слившийся с волной,
Восходит он, как полумесяц юный.

Настолько наше счастье совершенно,
Что к горлу вдруг подкатывает ком…
И море плачет горестно о том,
Что солоно оно, что неизменно.

Х.-М. Блонес. «Играющие гаучо». Конец XIX в.

ЭВАРИСТО КАРРИЕГО[54]

Перевод Н. Горской

Дорога к нашему дому


Ты стала родной нам, дорога,
как вещь домашнего обихода;
и все здесь родное: над тротуаром
высоких деревьев своды,
веселое буйство мальчишек,
и лица друзей старинных,
и шепоток
бесконечных историй интимных,
блуждающих по кварталу,
и монотонные стоны шарманки усталой,
которые нравятся нашей соседке,
большеглазой, печальной.
Мы любим тебя
навечно и изначально,
дорога к нашему дому. Ей-богу,
мы любим тебя, дорога!

Здесь все
нам тревожит память!
Кажется, каждый камень
в своих тайниках скрывает
шелест шагов знакомых,
которых с годами
мы не услышим
у нашего дома.

Дорога, для нас
ты, словно лицо дорогое,
которое мы целовали
несчетное множество раз.
Видишь, как мы сроднились с тобою!

Ежевечерне, без перемены, —
мы видим на улице той же
все те же привычные сцены…
И девушка та же, — скромна и тиха,—
стареющая постепенно
в ожидании жениха…

Порою нежданные встречи:
незнакомцы, приветливо или строго,
глядят на прохожих с порога.
И расставанья бывают тоже —
кто-то тихо уходит
на новое место иль в бездорожье,
покинув тебя, дорога.

Уходят люди —
соседи, которых больше не будет!
И мы — даже страшно подумать —
однажды уйдем, кто знает — куда,
тихонько уйдем, без шума,
уйдем, как они — навсегда.

Ты вернулась, шарманка


Ты вернулась, шарманка. Ты снова запела,
вызывая улыбки, рыдая,
устало выдыхая… Слепец престарелый
все сидел на пороге, тебя поджидая.
Он слушает молча. И смутным наплывом —
в уголках его памяти где-то —
возникают года, когда был он счастливым
и глава его полнились светом,
вспоминает невесту, о чем-то жалеет —
неповторимы
ни радость, ни грусть… И он тихо светлеет,
упиваясь напевом старинным.
Что волнует его, что тревожит?..

Ты вернулась, шарманка. И вновь — как обычно —
тебя слушает каждый прохожий
меланхолично.
Ты неспешно шагаешь по улице нашей,
озаренная зимней луною белесой,
и мотив тараторишь — извечный, домашний.
На углу задержавшись, поешь безголосо
простодушную песню, напев безыскусный, —
что соседке-портнихе по вкусу.

А затем ты на вальс переходишь с налета,
наполняется улица грустной тревогой,
отворяются двери, и кто-то
смотрит в зимнюю лунность с порога.

В этой нежной мелодии, в зыбкости легкой
сколько образов милых, далеких!
А когда ты ушла в молчанье
на ночную легло мостовую,
то слепые глаза — как печально! —
уронили слезинку живую.

Твой секрет


Забыла обо всем… И здесь, на фортепьяно,
к которому давно ты охладела,
оставила дневник — своей души частицу,
записки девушки, болезненной, несмелой.
Интимный мир. Я заглянул в него случайно
и никому не выдам твоего секрета —
поверь, твоим друзьям совсем неинтересно,
что именем моим полна тетрадка эта.

Витаешь в облаках… Рассеянно глядишь…
Вернись скорей — дневник я положил на место.
Оставила мечты вот здесь, на фортепьяно…
Забыла обо всем… Наивная!.. Невеста!..

БАЛЬДОМЕРО ФЕРНАНДЕС МОРЕНО[55]

Перевод В. Столбова

Сорок восемь балконов


Сорок восемь балконов у этого дома,
И ка все сорок восемь хоть один бы цветок.
Что за люди живут в этих серых хоромах,
Ароматы земли не пустив на порог.

Строй равняют балконы мышиного цвета,
Камень душу гнетет, зажимает в тиски.
Неужели стихов здесь не пишут поэты
И не плачут невесты от внезапной тоски.

Проживающим здесь неужели не надо,
Чтобы вился жасмин и дышал за стеной
И цветок за окном как подобие сада
Говорил о природе, хотя бы ручной.

Вам растенья чужды, незнакомы вам птицы,
Вам, не знающим песен, любви и стихов.
Вас обходят дожди, вам не светят зарницы…
…Сорок восемь балконов, и все без цветов.

Человек из пампы[56]


Молча ты пьешь у стойки маленькой пульперии[57],
молча стоит у привязи твой неразлучный конь.
Черными были виски твои, стали совсем седыми.
Знаки судьбы положены на лоб твой, как на ладонь.

Тебе высматривать тучи, выслеживать ливней лавины,
с ветром сухим и пыльным вести мужской разговор.
Лоб твой похож на поле. Четыре глубоких морщины
пересекают, как изгородь, его опаленный простор.

Одной сеньоре бальзаковских лет


Вы храбро вступили, сеньора, в единоборство с годами.
В вашей упряжке ходят солнце, воздух, вода.
Утром вместо молитвы крутите вы ногами,
Овощи, фрукты и овощи — вот и вся ваша еда.

Пускай вам шьет туалеты Рафаэль портняжного дела,
Пускай закованы в каучук вы с головы до ног.
Снова не станет мраморным уже размякшее тело,
Время не пересмотрит сполна отсчитанный срок.

На шею кораллы и жемчуг навесили вы напрасно.
Поверьте, они не скроют жалобных ваших морщин.
Только одно искусство времени не подвластно,
Только оно вашу прелесть векам передаст без седин.

Простые, дешевые краски, пятна тени и света,
Суровой рукой художника брошенные на холст.
Всего лишь четыре слова, но найденные поэтом…
Секрет сохранения юности, как видите, очень прост.

Целуйте меня, сеньора! Не медля, целуйте смело!
Я этих слов хозяин, и только за вами дело!

Элегия на смерть Л. Лугонеса


Может быть, птица поет
Ветвям могучего дуба.

Может быть, речка журчит
Камням замшелым и грубым.

Может быть, плачет ветер
Кресту на церковной крыше.

Может быть, мы молчим.
Потому что ты нас не слышишь.

ЭНРИКЕ БАНЧС

Перевод Н. Горской

Хвала ливню


Три молодых девицы
в покоях пышных сидели,
три прекрасных принцессы
в замке за рукодельем.

Меньшую, со взглядом лани,
прекраснейшую меж ними,
Тростиночкой называли,
Тростинка ей дали имя.

— Ай, почему ты печальна?
О чем ты вздыхаешь тяжко? —
спросил король у Тростинки,
и стала плакать бедняжка.

— Сеньор, золотистым шелком
девиз я вышила ныне:
«Меня госпожа Венера
держит я своей твердыне».

Инфанта вновь зарыдала,
король разгневался страшно:
— Мою негодницу дочку
бросьте в сырую башню!

В каменной башне мрачной
место девчонке глупой!.. —
… Голубка кругом летала —
лучник убил голубку…

— Лучник, страж королевский,
сделай такую милость,
дай мне воды глоточек,
в башне я истомилась!

— Да я не смею, инфанта!
Коль сделаю то, что просишь,
мне голову вмиг отрубят
и псам кровожадным бросят.

— Сестрички, мать-королева,
возьмите в реке водицы!.. —
Но не услышали просьбы
ни матушка, ни сестрицы.

Тут ливень внезапно хлынул,
ливень из тучи серой,
добрый и звонкий ливень —
строка в моем романсеро.

Инфанта простерла руки,
а лучник колчан подставил…
В ладонях вода искрится,
в колчане она блистает.

Романс пленника


Жена, моя радость,
ты в доме одна.
Я щек твоих нежных
не поцелую, жена.

Любимые дети,
луч солнца в окне,
вас, теплых и сонных,
не приголубить мне.

Над мельницей нашей
ночная звезда,
теперь ты погасла
и не взойдешь никогда.

Друзья дорогие,
мы пили вино,
так было когда-то,
было давным-давно.

Я к маврам попался
на море, в бою;
о юности плачу —
плачу, а не пою.

АЛЬФОНСИНА СТОРНИ[58]

Перевод Т. Глушковой

Я хочу


Вернуться вспять, к тому, что первозданно,
стать, как трава, как юные цветы,
не мыслить, но, придя к истоку красоты,
пить сок и не разбить звенящего стакана.

Печальный конвой


Эта нелепая пытка — бессонно, бессонно бродить!
«Ego» всегда близоруко — ему ли водить…
Эти сухие поляны не в силах роса напоить.
Ветер, обнявшись с огнем, налетел, чтобы землю спалить.
Смерть: «Я спешу, чтоб печали твои утолить!..»
…Эта нелепая пытка — бродить и бродить!..

Если мне вырвут язык, если выклюют очи мои,
руки отрубят и пóд ноги бросят репьи, —
мука моя и тогда бы не стала черней
этих суровых и мрачно гремящих цепей,
этой гиены и рева несытых зверей,
этого яда под жесткою кожей ветвей.
Я полюбила цветы, а сама-то я — плод,
воду люблю, а сама — холодеющий лед,
в землю уйду, а люблю молодой небосвод.
Этот печальный, седой, пропыленный конвой —
я та, что бродит и бродит
сама за собой.

Покинутость


И вот, теплом напившись человечьим
твоей руки, что мне легла на плечи,
душа как будто уж не так больна.
О, как сладка мне эта белена —
всей жизни безрассудное забвенье
и неизбежное соединенье
мечты и плоти, что опять хмельна!

Меланхолия


Не боль, но благо — если я умру,
но пусть меня тот путник поцелует,
что, как дитя — веселый, поутру
мое окно, бывало, не минует.
____

Тебя зову я, смерть, но жизнь я обожаю…
Когда я лягу в гроб — уже всему чужая, —
пообещай: еще хотя бы раз
весенний луч моих коснется глаз.
____

Пусть на прощанье повеет мне с неба весенним теплом,
пусть плодородное солнце моим не смущается льдом…
Добрым бывало ко мне золотое светило:
доброго дня пожелать — лишь затем по утрам восходило.

Маленький человечек


Маленький человечек, маленький человечек,
выпусти певчую птицу, которая хочет летать…
Я ведь — птица, маленький человечек,
только вольным простором могу я дышать.

Все-то я в клетке, маленький человечек,
маленький человечек, который в клетку меня заточил.
Я зову тебя маленьким, потому что меня ты не понял —
у тебя не достало на это сил.

И я не пойму тебя, так что лучше
отвори мне клетку — ведь птица должна летать.
В четверть души я люблю тебя, маленький человечек,
и не более — сколько бы ты ни просил!

Быть может


Быть может, все, что я в стихах сказала,
давно уже искало воплощения,
запретное, оно едва дышало
и жаждало, таясь, раскрепощенья.

Оно в моем роду существовало
и нарастало в женском поколенье.
Но говорят, что век свой промолчала
боль матери моей… Еще не пенье,

но темное желанно свободы
от немоты, от черновой работы
в слезах печальной женщины читалось.

И все, что было мучимо, и бито,
и за семью печатями укрыто, —
со мною вдруг на воле оказалось.

Содержание:
 0  вы читаете: Поэзия Латинской Америки  1  В. Столбов. Поэзия Латинской Америки в XX веке
 16  Лебеди  32  АРГЕНТИНА
 48  АЛЬФРЕДО ВАРЕЛА[70]  64  Улица дырки в чулке Перевод С. Гончаренко
 80  Шахтеры Перевод С. Гончаренко  96  Эта черная Фулó Перевод П. Грушко
 112  ВИНИСИУС ДЕ МОРАИС [100]  128  Баллада о лани Перевод Риммы Казаковой
 144  ЖАН БРИЕР[119]  160  ДОМИНИКАНСКАЯ РЕСПУБЛИКА
 176  ЭДУАРДО КАРРАНСА Перевод И. Чижеговой  192  АГУСТИН АКОСТА[154]
 208  Советский Союз Перевод П. Грушко  224  West Indian LTD[163]
 240  Седьмая муза Перевод П. Грушко  256  ЭФРАИН УЭРТА[197]
 272  Проспект Хуареса Перевод Ю. Петрова  288  Ку́мбия
 304  Ослепляющий жаворонков  320  Девятиглавый зверь Перевод А. Гелескула
 336  Итак… Перевод А. Гелескула  352  САЛЬВАДОР
 368  АМАНДА БЕРЕНГЕР[267] Перевод А. Косс  384  Все мы будем королевами… Перевод О. Савича
 400  Ода Поэзии Перевод О. Савича  416  Песни Сольвейг Перевод Инны Лиснянской
 432  Из поэмы Всеобщая песня  448  Прошу тишины Перевод П. Грушко
 464  ХОРХЕ ЭНРИКЕ АДОУМ[298]  478  Корни родины Перевод Т. Глушковой
 479  Использовалась литература : Поэзия Латинской Америки    



 




sitemap  
+79199453202 даю кредиты под 5% годовых, спросить Сергея или Романа.

Грузоперевозки
ремонт автомобилей
Лечение