Проза : Историческая проза : Родные и знакомые : Джалиль Киекбаев

на главную страницу  Контакты  ФоРуМ  Случайная книга


страницы книги:
 0  1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34

вы читаете книгу

Роман о борьбе социальных группировок в дореволюционной башкирской деревне, о становлении революционного самосознания сельской бедноты.

Часть первая

Глава первая

1

Аул Ташбаткан пристроился у самого подножья гор. Слева и справа от него горы возвышаются верблюжьими горбами, а с тыла подступают к нему каменными кручами. С этих круч и начинается Урал. Дальше — за хребтом хребет, один выше другого. В ту сторону, извиваясь по распадкам и ущельям, убегает тропинка. Она выводит на сырт, с которого вся округа видна как на ладони. Если вы продолжите путь по сырту, тропинка понемногу сойдёт на нет, и начнутся леса, по которым не ступала нога человека. Там по чащобам бродят медведи, разламывая в поисках съестного гнилые пни. Ближе к зиме, в пору, когда на землю ложится снег, косолапые устраивают себе берлоги и укладываются спать.

Жителей аула поит полноводная речка. Называют её Узяшты. Течёт она с востока. Среди гор бег её неспокоен: то вскипит речка, ударившись о скалу, то запетляет, обегая отроги хребтов; быстрые перекаты не раз сменяются глубокими ямами. Вырвавшись на равнину под сень могучих лохматых осокорей, речка успокаивается, в урёме делится на неторопливые протоки и образует тихие заводи. Но весной, в половодье, Узяшты и здесь становится бурной: выходит из берегов, заливает луга, устремляется по рукавам и старицам, неся всяческий хлам, хворост, вывороченные с корнями деревья. Потом этот мусор всё лето кучами лежит под осокорями.

В полую воду по речке сплавляют лес. В Ташбаткане это считается неплохим делом, денежным промыслом. Однако на сплав не всякий пойдёт, идут только мужчины и парни из числа тех, про кого говорят: «Такой топнет — так и железо лопнет», — то есть самые сильные, крепкие. Работа у сплавщика опасная. Расталкивая багром сгрудившиеся на корягах брёвна, иной ненароком нырнёт в ледяную воду, да и не вынырнет. Правда, такие случаи редки. Чаще всего упавший в воду и уносимый течением бедолага ухватывается где-нибудь за свисающую с дерева ветку и, в конце концов, выбирается на сушу. Потому и утверждают ташбатканцы, что Узяшты, речка горная, в отличие от равнинных рек не втягивает человека в водовороты, а выталкивает его наверх, не даёт утонуть.

Вдоль речки, пересекая аул, в горы уходит тракт, именуемый каменной дорогой, то есть большаком. Ведёт он через завод Шамова в Идельбашы; по этой же дороге ездят в Авзян и Камайылгу [1].

Говорят, большак этот много лет назад построил заводчик, а по-здешнему — боярин Шамов, чтобы вывозить чугун к Белой, на пристань. Вдоль большака расставлены заострённые сверху верстовые столбы. Дорога большей частью идёт через дремучие леса, а в ущельях — прямо по руслу речки. Путнику порой становится жутковато: под колёсами шумит вода, скрежещут камни, сверху нависает скала, вот-вот, вроде бы, готовая обрушиться. Высоко над головой, на самом краешке скалы, растут сосны. Их стволы снизу кажутся не толще прутиков, а парящий возле них коршун — не больше комара.

До самого завода Шамова в горах нет селений, даже просторную поляну не часто встретишь: то подъём, то спуск. Лишь в одном из прогалов верстах в двадцати от Ташбаткана держит пасеку сосновский мужик Евстафий Савватеевич. Хотя ташбатканцы окликают своих знакомцев из Сосновки только по имени, старика они выделяют добавлением отчества, называют его «Ястафый Саватайыс».

Путники, едущие с катайской [2] стороны за мукой на базар в Гумерово либо в Аскын, останавливаются у Евстафия Савватеевича на ночлег, пьют чай, кормят лошадей.

В солнечную от Ташбаткана сторону простирается равнина. Зимой она малоснежна, поэтому лошадям и овцам удобно тебеневать на ней, добывать корм из-под снега. Вниз по течению Узяшты тянутся заливные луга, там и хлеб сеют. Невдалеке от аула долину перегораживает гряда синих холмов, отороченных лесом и заросших на вершинах вишенником. Но поднимешься на седловину гряды — и вновь впереди равнина, На ней расположилось ближайшее от Ташбаткана село. В казённых бумагах значится оно как. Гумерово, в народе же называют его и Халкынбулаком [3]. Гумерово — большое село с тремя мечетями и базаром. Пришлые торговцы содержат в селе лавки. А в Ташбаткане всего один торговец — Галимьян. Он тоже пришлый, но лавки у него вначале не было, товары — чай там, сахар — держал в избе, а соль и керосин — в клети.

Своим нижним концом аул упирается в круглое болото. Если ступишь на его край, трясина по всему болоту приходит в движение. Случается, что засасывает она несмышлёного телёнка, а то и скотину покрупней. Когда-то, якобы, в самой серёдке болота из трясины выступала каменная глыба. И вдруг она исчезла, утонула. С тех пор, дескать, и стали называть это место Болотом утонувшего камня. Отсюда и название аула: «таш баткан» значит — «камень утонул», Ещё до возникновения здесь селения склон горы был известен как Склон утонувшего камня. В старину будто бы прикочевывали сюда на лето люди из Средней Азии. Не потому ли один из трех аймаков [4] аула до сих пор называют узбекским, или — иногда — сартским?

Ташбаткан дымит в сто пятьдесят труб, живёт по законом общины. Невелики, его богатства, но и на те, рассказывают, однажды позарились гумеровцы. Подступились к старейшинам аула с уговорами: давайте, мол, объединим две наши общины — веселей заживём. Даже, говорят, кобылу яловую зарезали, медовухи наварили и позвали аульных стариков к себе в гости. Однако народ в Ташбаткане раскусил хитрость соседей: гумеровцы-то нацелились на чужие леса. Хотя на ревизскую душу пахотных и сенокосных угодий у гумеровцев больше, зато лесов порядочных у них нет, а что есть, так то молодые березнячки и урема вдоль Узяшты.

Дело на переговорах почти дошло до затверждения договора о слиянии общин подписями на бумаге, да тут прискакали в Гумерово гонцы из аула, подняли шум-гам. Пошли споры-раздоры, иные, кто помоложе, уже и в воротники друг другу вцепились. Старики отчитали забияк. Тем не менее, ташбатканские акхакалы постановили: «Нет, ничего из этой затеи не выйдет. Со смуты она началась, добром не кончится. Так что, старики, не дадим нашего согласия».

И отправились домой, не поставив на бумагу своей тамги [5].

Возмущённые гумеровские богатеи сочинили жалобу старшине Табынского юрта [6]: так, мол, и так, поели-попили, да нас же осрамили…

Старшина Иргале приехал в Ташбаткан, совестил «отцов опчества» за отступничество, но переубедить не смог. Старики твёрдо стояли на своём и на уговоры отвечали:

— Кабы ещё лес опчеству требовался, а то ведь Ишбулды-баю нужен…

— Истинно так! Каждый год хочет брать бузрят [7], брёвнами промышлять, мочалом…

— Гумеровские общинные леса как раз он и свёл, теперь к нашим тянется. Ишь, какой ловкий!

—  Как бузрятчиком стал, вон как на торговле лесом разбогател! Каменную, лавку поставил, железом крыта…

Старшина Иргале подосадовал:

— Да вы что, старики! Мало, что ли, лесов на башкирской земле! К чему сорок слов, когда и одного довольно? Коль уж начали, скрепите договор — и дело с концом!..

В глазах старика по имени Ахтари блеснул огонёк лукавства, но он тут же погасил его и степенно сказал:

— Ты, Иргале-кордаш [8], твердишь: башкирская земля, башкирская земля… А Гумерово-то — калмыцкого роду. Не зря их калмыками кличут. Наш же род — коренной табынский. А раз так, с чего бы это нам с ними одним миром жить? Ты пораскинь-ка мудрым своим умом: ежели Табынский юрт, что под твоей рукой, взять да присоединить к Катайскому юрту — согласишься ли ты? Нет, пожалуй. И близко, скажешь, с этим не ходите. Да… Пусть каждый род сам по себе живёт. Так губернаторами установлено. И ты вот в Табынском юрте начальник, а Гимран — в Катайском. Таким вот образом. Пусть в этом мире каждый сам по себе живёт…

Старшина туда-сюда, а доводов против слов старика, якобы, не нашёл. Да и то надо принять во внимание, что тылы у Ахтари были крепкие: в молодости он служил в Оренбурге, проявил геройство на войне и вернулся домой с медалью в виде креста. За геройство его в хорунжии произвели. В Ташбаткане до сих пор величают его не иначе, как Ахтари-хорунжим, чем старик весьма доволен. Не только в родном ауле, но и в окрестных селениях старосты и даже урядники, здороваясь, пожимали ему руку.

Старшина Иргале, рассказывают, уехал из Ташбаткана ни с чем, и с той поры гумеровцы к разговору о слиянии общин не возвращались.

Ташбатканцы же теперь ещё более дорожат своими лесами, ибо лесные промыслы кормят их. В начале лета, когда с липы легко снимается кора, аул занят замочкой лубья. В горах, устроив смолокурни, мужчины летом выгоняют из берёзы дёготь. Женщины, даже дети, едва вставшие на ноги, запасают для неведомых заводов дубовое и ивовое корьё. Осенью аульный народ сдирает с отмокших лубков белое пахучее мочало. И зимой в ауле без дела не сидят: гнут ободья для колёс, сколачивают сани, заготавливают брёвна, вьют арканы и вожжи, ладят из дерева всякую хозяйственную утварь — бадейки, квашни, бочонки для кумыса, лопаты… Ну, а весной — сплав, сплотка плотов.

В аул, преодолевая немалые расстояния, приезжают люди за лесным товаром из степных деревень, из-за Белой, выменивают на зерно или муку ободья, верёвки, дёготь, мочало, лыко и прочие повседневно нужные в хозяйстве вещи. Расплачиваются, бывает, и деньгами. Ташбатканцы сами тоже ездят на базары в степные края, а с такими ходовыми товарами, как тележные колёса, дёготь, мочало, добираются и до города.

Сеют ташбатканцы мало, если и сеют, то, главным образом, овёс для лошадей и немного проса и гречки, чтобы кашей, дескать, себя побаловать.


2

В Табынском юрте Ташбаткан ничем особенным не знаменит. Исстари ни быстроногими скакунами, ни остроумными сэсэнами [9], ни учёными людьми аул похвастаться не мог. Теперь есть в ауле учёный человек — староста Гариф, который «обе грамоты знает». Гарифа ещё мальчишкой отец его Ногман-бай отдал в русско-башкирскую школу деревни Аккусюк Катайского юрта. Ногман-бай был на короткой ноге со старшиной юрта Гимраном, и мальчишка, пока учился, жил в доме отцова друга. Видно, потому, что Гариф постиг и премудрости русской грамоты, о нём говорят не привычное «учился в медресе», а — «учился в ушкуле». Поскольку прожил он несколько лет в катайской стороне, раньше приставляли к его имени кличку «Катай». Но попробуй теперь назвать Катай-Гарифом! Где там! Прослышит — непременно найдёт повод, чтобы налогом каким-нибудь обложить или в клеть свою посадить: там ума-разума наберёшься.

Гариф водит дружбу с гумеровским старостой Рахманголом — водой их не разлить. Если выпадает нужда написать какую ни то жалобу, прошение в высокую инстанцию — уездным чиновникам либо в губернию, — Рахмангол рысит в Ташбаткан. В русском-то он не силён. В разговоре ещё мало-мальски объясняется, а по письменной части совсем тёмен: даже свою фамилию «Аллабердин» не может вывести полностью. В подписи рисует всего четыре буквы, потеряв по пути одну «эль»: «Алаб…» Кто-то из ташбатканских шутников приметил это и дал Рахманголу прозвище Алап, то есть Лубочный короб, а гумеровцы подхватили. Длинный, нескладный Рахмангол и впрямь как будто из лубков скроен.

Свершив связанное с бумагой дело, Гариф; само собой, выставляет на нары сосуд с медовухой, оказывает должное гостеприимство. Прощаясь, Рахмангол приглашает его к себе и в назначенный срок собирает в честь дружка гостей. Вскоре Гариф отвечает тем же. И пошло крутиться колесо угощений: теперь те, кто побывал у них двоих, поочерёдно сзывают сотрапезников к себе. Старосты вкупе с жёнами челноками снуют между аулом и селом. Что ни день, дарованный всевышним, то пиршество.

Как говорится, глядя на других, и ты лих, — Гариф старается выглядеть большим начальником, поэтому на манер старшины Гимрана возит с собой на пиршества собственного кураиста. Кураист тот — сирота Мырзагале, взятый в работники с катайской стороны. Гариф ему ничего не платит: мол, ты — мой кусты [10], родственник по материнской линии, взял я тебя в дом по-свойски, когда подрастёшь — оженю и скотину на расплод дам. Тем парень и утешается.

Живёт Гариф не то, что безбедно, а богато живёт. Ему, единственному сыну Ногман-бая, после смерти отца досталось солидное наследство.

Когда Гарифа избрали старостой, вовсе уж фартовым стал он человеком. Съездил в Идель-башы, купил у катайцев коня — глаз не оторвёшь: стройный, широкогрудый, рыжий, как пламя, грива пышная, на ногах — белые носочки, на лбу — ослепительная звёздочка. Закладывают его, бывало, в кошеву или в тарантас, а он от нетерпения взыгрывает, пританцовывает. А уж чуть тронут вожжи, — летит, как стрела с тетивы, рассыпает дробный топот, взвихривает пыль или снег.

Подхалимы, увивавшиеся вокруг Гарифа, соловьями заливались, превознося рыжего со звёздочкой:

— Судя по стати, скакун редкостный.

— Эх, на нём бы — да на волков!..

— В два скачка волка настигнет, останется только дубинкой взмахнуть…

— И по снегу ходко пойдёт…

— Это и слепому видно!

— Грудь-то, ты посмотри, — грудь какая!

— Не иначе, как из потомков Аласабыра [11]. Надо летом на сабантуе его испытать…

Гордый Гариф, что называется, макушкой небо задевал. Его и самого уж распирало желание выпустить коня на скачки, но пока он помалкивал, затаил свои мысли на этот счёт.

Мечты, мечты! Высоко возносили они Гарифа. Но когда, отзимовав, ступили в ауле на зелень, рыжий красавец вдруг занемог. Перед ним и овса вволю, и мучная болтушка с молодой травой, а конь не ест, стоит, опустив голову, постанывает. У кого-то мелькнула догадка: скакун-то из горного края, может быть, пожуёт горной травы? Съездили вёрст за двадцать, накосили на полянках, привезли. Бестолку! Едва-едва коснулся корма и снова понуро замер, закрыв глаза; повисло на губах несколько травинок.

Как спасти коня? Собрались местные знахари и знахарки, судят — рядят:

— Язва его одолевает…

— Нет, порча это мышиная. Надо выкопать мышиное гнездо и как-нибудь скормить ему…

— Сглазили его, точно — сглазили, — заявила одна из старушек и принялась нашёптывать заговор против сглазу.

— А может — грыжа? Да шишки в брюхе вроде нет…

— Гадюка, должно быть, его ужалила, — вы сказал предположение кто-то.

Гарифов сын тут же запряг лошадь и съездил в Гумерово за старухой-заклинательницей. Та засуетилась возле хворого животного, забормотала заклинание: «Прочь, прочь, прочь, змея, быстрей, чем струя! Ты дочь гада, полная яда. Ты злая, змея, да позлей тебя — я! Кош-ш-уффф!..»

Заклинание, однако, не помогло.

Ахтари-хорунжий посоветовал старосте:

— Ещё прадедами нашими было сказано: где растёт девясил, конь не пропадёт. Напои отваром корней девясила.

Последовали совету, накопали в горах корней девясила высокого. Гариф самолично в летней кухне, глотая дым и кашляя, варил их в казане. Остудив отвар в корыте, поднесли рыжему со звёздочкой. Тот лишь понюхал, но ни глотка не сделал.

Отчаявшийся Гариф как-то увидел в окно чуваша, занимающегося в округе кастрированием жеребчиков и бычков. Зазвал прохожего в дом, за чаем поведал о своём горе.

Вышли во двор. Чуваш осмотрел коня, расспросил, когда, где куплен.

—  Уж не знаю, что ещё и делать, — пожаловался староста, ответив на все вопросы. — Всё перепробовали. Ни молитвы, ни снадобья не помогают.

—  Э, друк Кариф, — сказал чуваш, — местность тут ему не подходит, фоздух не кодится. Отфеди его опратно катайцам, продай…

Но где уж было гнать беднягу через горы в эдакую даль, когда и по двору-то он шагу шагнуть не в силах.

Не оправдал надежд скакун, не пошёл на поправку, помучился три-четыре дня и сдох.

Крепко горевал Гариф из-за смерти красавца-коня, но на людях старался виду не подавать. Если заведут разговор о потере, только и скажет: «Убыток да беда не по деревьям — по земле ходят, никого они не минуют».

Перед самым сенокосом Гариф съездил в Табынск на ярмарку, купил там для выездов налегке игреневого иноходца. Приобрёл заодно новый тарантас и ремённую сбрую, отделанную медными бляхами. Несмотря ни на что, хотел слыть самым фартовым старостой юрта, азартно обзаводился бросающимся в глаза имуществом. Вынашивал он далеко идущий план: если вновь не нарушит война благоденствие в мире, на очередных выборах стать старшиной юрта. «А что, — размышлял Гариф, — чем я плох? Два языка, аккурат, знаю, грамотой владею. Старшинствовал же Локман-бай из нашего аула, хотя алиф [12] от палочки не мог отличить. Иргале лишь чуть-чуть в тюркском письме разбирается, русские буквы через пень-колоду читает, а ходит в старшинах. Всю писанину за него, аккурат, Гайса ведёт…»

Разумеется, это тайные мысли. Тайно же копятся доказательства противозаконных дел и плутовства Иргале. Перед выборами они будут доведены до сведения старейшин и всего народа. В сборе разоблачительных фактов Гарифу помогает двоюродный брат со стороны матери — Ганса. Он, говоря по-русски, волостной писарь, все тёмные делишки старшины до последней точки ему известны. Гайса тоже учился в Аккусюкской школе, два языка знает. Из-за японской войны он вернулся домой, не завершив учёбу. Несмотря на это, его, семнадцатилетнего, взяли в волость учеником писаря. А теперь уже седьмой год как Гайса — писарь.


3

Ахмади купил у латышей сепаратор. До него в Ташбаткане сепаратора никто не держал, сливки снимали с топленного молока ложкой.

Женщины аула до этого о «молочной машине» слышали только краем уха, представление о ней имели смутное. Факиха, Ахмадиева жена, в этом отношении была осведомлена более всех, и с её слов женщины пересказывали:

— Латыши-то, прости господи, даже молоко, оказывается, пропускают через машину.

— Аллах мой, да как же они его пропускают?

— Как соль на мельнице меж жерновов пропускают, так и здесь, говорят. Наливают молоко сверху и с треском крутят. Молоко льётся в одну сторону, сливки в другую, пена в третью…

— Выходит, больше похоже на мельничную крупорушку: там пшено в один лоток, мука в другой, шелуха в третий.

— Какой же вид у молока после сипарата? Всё такое же белое оно, а?

— Синее-синее, говорят. Латыши сами молоко это не пьют, а вёдрами свиньям носят.

— Да что ты! Прости, создатель, грехи наши!

— Я бы молоко заквасила, катык сделала и ребятишкам споила.

— Верно, верно! Как ребятишкам терпеть без молочного…

Ахмади по своим делам частенько заглядывал к переселенцам-латышам и подробно рассказывал жене об их житьё-бытьё. И вот дорассказывался: Факиха стала допекать просьбами купить сепаратор.

— Корова-то у нас не одна, с молоком мороки много, еле управляюсь. День-деньской кружусь у казана, как телёнок на привязи. Ребятишкам доверить, так половину расплещут. Что за ними доглядывать, что самой кипятить — разницы нет. А будет сипарат — не успеешь чашку чаю выпить, как молоко уже пропущено, — убеждала она мужа.

Наконец Ахмади уступил её настояниям и принялся сколачивать деньги на покупки. Возил латышам, живущим на хуторах по рекам Инзеру и Симу, шкуры для выделки, потом шастал по базарам, торгуя выделанной кожей. Но, собрав нужную сумму, решил перехитрить латыша — владельца кожевенного заводишки. «Если половину цены сепаратора отдам деньгами, — рассчитал Ахмади, — а другую половину козьими шкурами, то выгадаю четверть цены. Шкуры в Ташбаткане и Гумерове недороги, а в катайской стороне и того дешевле, съездить нетрудно…»

Долго и отчаянно торговались два барышника, пока не ударили по рукам на условиях, которые поставил Ахмади: половину — деньгами, а за другую — двадцать восемь козьих шкур. Но так как недовольный латыш и после сговора продолжал ворчать, Ахмади пообещал вдобавок пять батманов [13] дёгтю.

Таким образом, Факиха с камня лыка надрала. Ахмади, жалевший лишнюю копейку на одежонку, хотя дети его выглядели оборванцами, купил невиданный дедами-прадедами сепаратор, отдав за него цену тёлки.

Спешил он домой с покупкой так, что чуть не загнал коня; подоспел ко времени, когда в ауле укладывались спать. Вышел встречать отца старший сын Магафур, помог распрячь взмыленную лошадь. Вдвоём отнесли в клеть ящик с сепаратором, туда же торопливо побросали остальную поклажу — выделанные кожи, овчины, кинули вслед ремённую сбрую и навесили на дверь огромный, с человечью голову замок.

На другой день ещё до утреннего чая Ахмади с Факихой занялись сепаратором. Рядом, сгорая от любопытства, увивались сыновья Магафур и Абдельхак, дочери Фатима и Аклима.

Машину установили в хозяйственной половине дома, прикрепили к нарам четырьмя шурупами. Поскольку Ахмади был научен латышом, он показал, как и что надо делать, — как собрать тарелочки, как затянуть ключом барабан, и куда его поставить, куда потечёт молоко, куда — сливки, как открывать краник и так далее. Собрав аппарат и залив в ёмкость подогретое молоко, Ахмади медленно начал вращать ручку сепаратора. Барабан басовито загудел. Жена и дети, радостные, точно на коня впервые сели, следили за священнодействием. Барабан раскрутился, Ахмади и Факиха в две руки открыли краник, и тут же синеватое молоко из большой трубки потекло на нары, а с нар — на пол.

— Ах вы, глупые бараны! — вскричал Ахмади, обращаясь сразу ко всем. Факиха заметалась в поисках посуды, но её опередила Фатима, подставила под струю молока большую деревянную чашу, а для сливок — глиняную миску. Вскоре тоненько потекли и сливки, из трубки словно бы белая ниточка вытянулась.

Молоко течёт в одну сторону, сливки в другую, да ведь, атай [14]? — приластилась маленькая Аклима.

— Да-да, дочка.

Весть о том, что Ахмади привёз от латышей «сипарат», быстро разнеслась по аулу. В хозяйственную половину дома набилась любопытная старушня, девчонки-подростки, сопливая детвора. Беспрерывно хлопала дверь, люди сновали со двора в дом, из дому во двор.

Степенные тётушки нахваливали машину:

— Вот чудеса-то! Не успеешь сказать «хэ», а молоко уже пропущено.

— А пока на топлёном молоке сливки соберутся — до вечера прождёшь.

— И не говори!

— Молоко-то совсем синее. Надо же, как сливки отбирает этот сипарат!

— Ну, Факиха, благостно теперь тебе жить!

— Плохо ли: сколь раньше маялась с удоем от пяти таких дородных коров, а теперь весь день душа спокойна.

Факиха от похвал размякла, расщедрилась.

— Да будет суждено нам всем вместе пользоваться этой благостью. Приходите и вы пропускать молоко, гарнец [15] положу небольшой, — пригласила она и предупредила своих детей, — Смотрите у меня, машину без надобности не крутите! Ещё сломаете чего ни то.

Ташбатканские женщины валом повалили пропускать молоко через Ахмадиев сепаратор. По утрам у него в хозяйственной половине народу невпроворот. Матери приносят с собой грудных детей, остальные сами за ними прибегают. Возле сепаратора гул стоит, как в улье. До самого обеда шум-гам, колгота.

Когда Ахмади дома, женщины стараются шуметь поменьше. А уж если хозяин куда-нибудь отлучится, воля им полная, разгалдятся — не перекричишь. Как носят на коромыслах полные вёдра молока, так «вёдрами» таскают к сепаратору аульные новости. Со смачным щёлканьем жуя серку, досужие болтушки каждую новость девять раз перевернут, не упустят ни малейшей подробности. Всё-то им известно: у кого мальчишка родился, у кого девчонка, чья коза объягнилась, чья корова отелилась, кто с кем поспорил или подрался, чью скотину волк загрыз или медведь задрал, чья жена от мужа ушла, кто нынче дочь замуж выдаёт или сыну невесту присматривает. Новости эти никак между собой не связаны, выкладывают их вроссыпь, вперегонки стараются высказать, кто что знает.


4

Куплей-продажей Ахмади занялся вскоре после возвращения из японского плена. В Ташбаткане и окрестных селениях он скупал по дешёвке шкуры, перепродавал их или обменивал на выделанные кожи у латышей — владельцев кожевенных заводов. Вошёл во вкус, увлёкся торговлей и со временем стал «человеком при деньгах», подрядился поставлять крупным торговцам заготавливаемое в ауле мочало, и за ним закрепилось звание подрядчика.

Дело своё он вёл как бы в отместку братьям Багау и Шагиахмету, старался разбогатеть в негласном соперничестве с ними. Он не шёл на открытый разрыв с братьями, но обиду на них затаил надолго, и была для этого веская причина.

Оказавшись в плену у японцев, Ахмади смог вернуться домой лишь через несколько лет после окончания войны. Отца своего Сальман-бая он уже не застал в живых, наследство было разделено между двумя братьями, раздел письменно затвержден рукою муллы Сафы.

С войны от Ахмади было единственное письмо, в котором он сообщал: «Вступаем в бой», — и больше вести от него не приходили: Вернувшийся после войны в Гумерово солдат сказал кому-то, что Ахмади будто бы погиб. Слова его быстро дошли до Ташбаткана. Факиха с детишками ударились в слёзы, сильно загоревали. Багау и Шагиахмет выражали им сочувствие, старались утешить невестку: мол, что поделаешь, видно, судьба такая. Знать, суждено было ему лечь в чужую землю. Тут человек не властен, смерти никто не избежит. Сыновья, мол, у тебя почти взрослые, приспособятся к какому-нибудь промыслу, не пропадут, и мы, волею аллаха, чем можем, поможем — от одного корня растём…

Но когда делили наследство, про сыновей Ахмади начисто забыли, на их долю ничего не досталось.

Неожиданное возвращение Ахмади безмерно обрадовало его семью. Порадовались и братья. Только была в их радости горчинка. Хотя оставленное Сальманом достояние — кобылицы, жеребята, сломя голову носившиеся по лугам с вытянутыми хвостами, коровы, овцы, козы, ульи — за минувшие годы пораспылилось, Ахмади мог поставить вопрос о переделе наследства. И мысль об этом омрачала встречу.

На следующее после приезда Ахмади утро в его дом потянулись родные и знакомые. Первым, не ожидая приглашения, приковылял, ощупывая дорогу палкой, Хажгале-агай [16], младший брат Сальман-бая. В тёмных дощатых сенях старик пошарил палкой, постучал. Ахмади сам отворил дверь, под руку ввёл дядю в горницу.

Хажгале в последнее время заметно сдал, еле видит, годы согнули его в пояснице. Сев на край просторных нар, он сотворил молитву, смахнул с века слезинку.

— Верно, выходит, говорят, что плач и из незрячих глаз выжимает слёзы, — сказал старик и, справившись, как водится, о здоровье, возблагодарил всевышнего за счастливое возвращение племянника. — Хоть и недомогаю, услышав, что ты вернулся, решил повидать тебя, — продолжал Хажгале. — Ибо ещё прадедами нашими было сказано: пусть шестидесятилетний навестит шестилетнего, если тот возвратился из поездки.

— Благое дело, благое дело, агай! Айда, снимай ката [17], забирайся повыше, садись на подушку, — засуетился Ахмади и, стянув с перекладины над нарами подушку, кинул её к стене.

Ему хотелось угодить дяде.

— Ты нисколько и не состарился, агай, — заметил он. — С палкой ходишь, а твёрдо ступаешь. Когда я уезжал, ты такой же был.

— Где уж там — не состарился, кустым. Семьдесят девятый гоню, слава аллаху. Отец твой покойный, земля ему пухом, тоже семьдесят девять прожил.

Факиха, накинув на нары скатёрку, приготовила чай, к чаю подала блинчики, мёд, черёмуховое тесто, замешанное на сливочном масле. Прихлёбывая чай, старик расспрашивал о войне, а Ахмади рассказывал, как шли бои, как всем войском оказались в плену. Хажгале возмутился, высказал свою оценку событий:

— К дурному янаралу, должно быть, ты угодил. Умный янарал солдата своего в плен не отдаст. Впрочем, таких теперь, наверно, и нету.

Ахмади, скрывая улыбку, спросил:

— А что, раньше янаралы хорошие были?

Отвечая на вопрос, старик ударился в воспоминания о временах, когда сам нёс службу в Оренбурге, и заключил:

— Ай, где теперь такие янаралы, как Бираускай! Такие, как Ясилей Аляксаис [18]. Когда брали Акмечеть, он на коне, сверкая саблей, сам первым ворвался в крепость…

Заглянул Багау. Несмотря на настояния, пить чай не стал, лишь поздоровался, пригласил брата и дядю на ужин и тут же собрался уходить. Брата он уже видел накануне.

— Значит, как только лампы засветятся, приходите…

После возвращения из плена две недели водили Ахмади из дома в дом. Угощала родня, близкая и дальняя, приглашали друзья-ровесники, соседи, и богатые, и бедные. Зазывали и на чай, и на суп, и на медовуху. Вернулся он в аул к первым морозам, а в это время в Ташбаткане в каждом дворе по мере своих возможностей режут скот. К тому же осенью лесные промыслы дают наибольший доход, — от колёсных ободьев, санных полозьев, от молотой черёмухи, от деревянных поделок вроде бадеек и лопат, от мочала. Осенью тот, кто имеет лошадей, отправляется в извоз; кто победнее, идёт охотиться на лисицу, белку, куницу, норку. Оттого-то в эту пору года редко у кого в доме пустует посуда.

Пригласил на обед вернувшегося из далёких краёв сверстника и Исмагил. Перед обедом будто бы по делу заглянули они в клеть, и распили четвертушку водки. Оказывается, прятал её хозяин в зерне. Вытащив припасённую в кармане чашку и открыв бутылочку, он пояснил:

— Гумеровский купец Махмутьян тайком продал. Для проделавшего такой путь солдата не грех…

Первым выпил он сам и понюхал свою тюбетейку. Налил ещё раз, протянул приятелю. Ахмади ломаться не стал, тоже выпил. Навесили на клеть замок и пошли в дом.

За едой шёл разговор о мирских делах, коснулся он и оставленного Ахмадиевым отцом достояния. Видно, выпитое в клети ударило в голову, язык у хозяина развязался, он принялся горячо защищать интересы Ахмади и бранить Шагиахмета.

— Шагиахмет-агаю, имеющему столько скота, столько добра, должно быть стыдно и перед аллахом, и перед людьми. Даже при таком положении, когда ты отсутствовал, могли бы выделить долю солдатке с полным подолом едоков — не разорились бы…

Факиха, сидевшая на почётном месте, прикрывая по обычаю лицо платком, поддержала Исмагила.

Когда свёкор мой умер, у кайнаги [19] жадность волком взвыла. А наше сиротское слово — не слово, — сказала она нарочито униженно.

—  И у сироты есть права, — вступила в разговор хозяйка дома.

А хозяин начал считать на пальцах, кому что досталось, когда делили наследство, — сколько голов скота, сколько ульев. Ахмади с Факихой и сами это прекрасно знали. Но Исмагил досчитал-таки до конца и спросил у гостя:

— Помнишь игреневую кобылу, на которой раньше ездил? Багау при дележе, говорят, настаивал, чтобы твоим её отдали, да Шагиахмет и слушать не захотел.

— Свет для него клином сошёлся на старой кобыле, — опять встряла в разговор хозяйка. — Это не та ли кобыла, которую Шагиахмет-агай в прошлом году откормил и зарезал?

Исмагил сообщил:

— От той кобылы буланый жеребёнок со звёздочкой. Ноги у него — как у косули, должно быть, в мать, быстрым окажется.

Похвала буланому обернулась ледышкой в груди Ахмади. Разговор вызвал в нём противоречивые чувства. Насколько потеплело у него в душе от сообщения о том, что Багау при дележе наследства предлагал выделить долю и ему, настолько же похолодело от злости на Шагиахмета. Не скрывая своих чувств, он неодобрительно сказал о старшем брате:

— Шагиахмет-агай всю жизнь такой, всю жизнь ради богатства совестью поступается…

Хозяин дома посоветовал:

— Тебе, кордаш, надо добиться, чтобы раздел наследства был пересмотрен. По-моему, ещё не поздно. Ну, посчитали тебя погибшим и поделили на двоих. Теперь ты, слава аллаху, вернулся, жив-здоров, чему мы очень рады. И теперь ни какого сомнения не должно быть. А если начнут спорить — закон на твоей стороне. Пойдёшь в суд, и будет по-твоему. Для солдата двери турэ [20] открыты.

— Это уж так, — согласился Ахмади. — Наследство, конечно, должно быть поделено на три части.

— Ну да, теперь должны разделить на три части, — подтвердила хозяйка дома.

— А как же! Кайнага Шагиахмет — не пуп земли, перед шариатом все мы равны, — высказалась и Факиха словно бы в обиде на мужа.

Ахмади ничего не сказал в ответ на её слова.

Поев, мужчины вышли во двор проветриться. Между тем хозяйка приготовила чай.

Когда вновь расселись на нарах, хозяин прокашлялся и пропел конец какой-то песни на первый пришедший в голову мотив:


Э-э-эй,
Отслужив, вернётся в дом родной солдат,
Лишь девушке уехавшей нет пути назад…

— Ха-ай, афарин! [21] — воскликнул Ахмади, поскольку смысл песни сводился к его приключениям.

— Ах-ах! Уж не собираетесь ли вы, грешным делом, распевать песни за чаем? — удивилась хозяйка дома.

Женщины не догадывались, что их мужья сплутовали в клети.


5

Через неделю после возвращения Ахмади принялся наводить порядок на своём подворье. Сыновья Абдельхак и Магафур увлечённо помогали отцу. Подновили ограду у сарая, привезли с берега пруда полубки, ладно перекрыли крыши клети и сенника.

В один из дней Ахмади снял с гвоздя провисевшее три с лишним года кремнёвое ружьё, почистил его и верхом отправился вдоль Узяшты в сторону гор. Он побывал на Долгом лугу, на выделенном ему общиной сенокосном угодье. Там стояли два больших — копён по сорок — стога. Мысленно похвалил сыновей: «Много сена накосили. Похоже, хваткие ребята. Коль продлятся дни мои и в мире всё будет благополучно, не пожалею сил, чтобы поставить их на ноги покрепче…»

Увидев у реки поднятую на высокий осокорь колоду для пчёл, вспомнил покойного отца. В детстве приезжал он сюда с отцом не раз: поднимали колоду, а после того, как влетал в неё рой, вырезали соты с мёдом. Раньше каждое лето на это дерево садился рой. После смерти отца дело, видно, захирело. Покосившаяся колода ясно говорила, что нынче пчёлы в неё не залетали.

Бросился в глаза вырубленный топором у комля осокоря трезубец — изображение вил. Это родовая тамга Сальмана. Ахмади подумал: «А кому, интересно, достался этот осокорь?» И вновь овладели им мысли об оставленном отцом состоянии, о переделе наследства.

Подъехав к стогам, Ахмади спешился. Бродячий скот посбивал жерди, ограждавшие сено. Ахмади стянул поближе спаренные колья, вбитые по углам ограды, закрепил жерди. Затем вскочил на коня и тронулся в обратный путь.

На спуске к броду через Узяшты почти из-под самых ног коня стрелой метнулся зверёк. Это была выдра. Она канула в воду ниже переката — только булькнуло. Произошло это так быстро, что вытянувшийся в стремительном беге зверёк показался змеёй. Конь поставил уши торчком, фыркнул. Ахмади схватился за притороченное к седлу ружьё. Выдра уже исчезла, но коль ружьё оказалось в руке, Ахмади, задумчиво посмотрев на него, просто так, без всякой надобности, выстрелил в воздух. Эхо прокатилось над оголившимися лесами, заметалось в осенних горах, вызвав в памяти картину сражения с японцами. Впрочем, в сравнении с грохотом сотрясавших землю снарядных разрывов звук, произведённый кремнёвым ружьём, был не более чем хлопок.

К слову сказать, ходить в атаки с винтовкой в руках Ахмади не доводилось, поскольку таких, как он, пожилых людей, не проходивших прежде военную службу, определили в хозвзвод. Ахмади был приставлен к лошадям в обозе. Всё ж японские снаряды, перелетая линию фронта, порой пугали и его. При близком разрыве снаряда, бросив свою подводу, как и другие обозники, он приникал к земле — спасал жизнь…

Ахмади переехал речку, поднялся на крутой берег. Бросил взгляд на горы, обступившие долину Узяшты. Эти извечно покрытые лесами горы знакомы ему с тех пор, как он помнит себя. Сколько до ухода на войну свалил он лесин на этих склонах, снял лубков с лип, сколько весной в бескормицу выволок из распадков ильмов, чтобы скот их обглодал, сколько дров наготовил, составляя их шалашами, чтобы лучше сохли!

Он знает здесь названия всех урочищ, вершин, скал, рощ: Ташкискэн, Саука-йорт, Акъегет, Карагай-йорт… Всё близко его сердцу.

То, что открывалось его взору, как-то непроизвольно вызывало в нём смутные видения: всплывали в памяти безымянные, лишь пронумерованные, совершенно безлесные сопки Манчжурии. «Не приведись снова их увидеть въявь!» — подумал Ахмади.

Сейчас чёрная осень, предзимье. Деревья вокруг стоят голые. Небо пасмурно. Но хорошо Ахмади на родине, легко ему дышится. Любо ему смотреть на горы, леса и воды родной земли. Конь идёт бодрой рысью, мягко подкидывая хозяина в седле, весело поматывает головой, словно и ему передалось настроение всадника.

На дороге, идущей по уреме, колёсные колеи и конская тропа засыпаны опавшей листвой. Она успела высохнуть на подмёрзшей почве, шуршит под копытами коня. Лишь на обдуваемых ветром полянах шуршание сменяется гулким топотом.

Да, легко на сердце Ахмади. Только долго ли так будет? Надо снова да ладом устраивать свою жизнь. Хозяйство пришло в упадок. Можно бы, конечно, довольствоваться и малым, радуясь тому, что остался жив, но смущает богатство братьев — выглядеть рядом с ними голодранцем зазорно. Нет уж, пусть малым довольствуются дураки, а он, Ахмади, с бедностью не примирится. Хоть душу шайтану продаст, а встанет вровень с самыми богатыми людьми аула…

Дорога вывела на высокий открытый берег у излучины Узяшты. Послышался шум воды, она бурлила среди огромных валунов. Вот невелика речка, а какие горы рассекла, сколько преград одолела! Извилист её путь, но цели она всё равно достигнет. «И я достигну!» — твёрдо решил Ахмади.

Вдоль по речке он выехал на выгон, начинающийся у верхнего конца Ташбаткана. Утром, когда он уезжал, над горами клубились, задевая хребты, многослойные тучи. Теперь они поднялись выше, небо посветлело. Но у подножья гор, там, где рассыпались дома аула, сгущалась синяя дымка…


6

После того, как Ахмади побывал в гостях у Исмагила, по аулу пошли разговоры о повторном дележе уже забытого было всеми наследства. Об этом говорили как о большой новости. Новость, понятно, дошло до слуха Багау и Шагиахмета. Багау воспринял её спокойно.

— Агай прав, по шариату наследство полагалось разделить на троих, — сказал он. — Я получу его прощение, хоть сегодня отведу ему корову с приплодом. А если агай сочтёт это недостаточным, пусть ещё выберет любую лошадь. Всё одно, отцовским добром до конца жизни богат не будешь…

Слова Багау в ауле одобрили. «В покойную мать пошёл, щедрый, похоже, егет [22]», — говорили о нём. И Ахмади сказанное младшим братом пришлось по душе. Впрочем, против Багау он и так зла не таил.

Прослышав об идущих по аулу толках, старик Хажгале дал знать племянникам, чтоб пришли к нему посумерничать. Был приглашён на ужин и мулла Сафа. Замыслил старик в присутствии муллы разрешить спорное дело.

За ужином, прежде всего, была выражена общая радость по случаю благополучного возвращения солдата, начались расспросы о войне, о запредельной стране. Ахмади, которому такие расспросы уже порядком надоели, отвечал односложно. Беседа текла вяло. Поэтому тему сменили, заговорили о житьё-бытьё в ауле.

Старик Хажгале настойчиво потчевал гостей, каждому сунул в рот жирный кусок мяса, отрезав его от своей доли. Вслед за ним проделал то же самое Шагиахмет. И остальные решили соблюсти обычай, потчевание пошло по кругу.

Меж едой и чаем Хажгале попытался затеять беседу о мирских заботах и тревогах: зима запаздывает, бесснежные холода затянулись, скот заморён дождливым летом, и сейчас не знаешь, как с ним быть — выгонять пастись или ставить в стойла. Мнение своё на этот счёт высказал только мулла Сафа. Шагиахмет и Ахмади молчали, словно прятали во рту золотые колечки. А Багау при старших, тем более — при мулле не решался вставить слово в разговор, в смущении то и дело вскакивал, чтобы помочь дяде и енгэ [23] — принести из другой половины дома ложки-плошки, чайную посуду, самовар…

Наконец когда разлили чай, мулла Сафа, знавший, с какой целью он приглашён, многозначительно кашлянул, издалека стал подступать к главному.

— Альхасыл [24], — сказал он, — все мы выражаем радость и возносим благодарение по случаю твоего, Ахмади-кустым, возвращения в добром здравии и невредимости. Доходили до нас слухи, будто бы японский царь превращает пленённых в рабов. Тем не менее, однако, и само по себе положение у пленённого не из лёгких…

Слушатели покивали в знак согласия с многомудрыми словами муллы.

— Пока ты пребывал в чужих краях, ваш дорогой отец покинул этот мир, — продолжал мулла. — Благочестивый, святой был человек, да займёт его душа почётнейшее место в раю! Полагая, что и тебя уже нет среди живых, проливали мы слёзы скорби, но, как видно, предначертана тебе долгая жизнь…

— Так, так… Верно встарь было сказано: тот, кто вышел, вернётся; тому, кого вынесли, возврата нет, — то ли кстати, то ли некстати вставил Шагиахмет.

— Верно, очень верно! — подхватил старик Хажгале. — Быть бы живым-здоровым… Здоровье — самое большое богатство… Как заметил хазрет, мы считали тебя погибшим и малость поторопились с наследством. Да. И вот приглашены вы сегодня сюда, чтобы в мирной беседе прийти к общему удовлетворению.

— Благое дело, благое дело! — воскликнул мулла Сафа.

Поскольку цель этого собрания была раскрыта, а ниточка спора вела к Шагиахмету, все взглянули на него: что скажет он? Но Шагиахмет заговорил не сразу. Он был подавлен, маялся мыслью, что придётся расстаться с какой-то частью своего добра, обдумывал доводы, чтобы предотвратить это.

— У отца перед кончиной уже не было столь большого богатства, какое он имел прежде, — начал Шагиахмет. — С началом войны казна увеличила поборы, пришлось отдавать скот. А на пчёл червь напал, потому что к концу жизни у покойного не хватало сил присматривать за ульями. Присматривали работники, да ведь не спроста сказано, что у подчинённого всего один глаз, а у подневольного — ни одного. В войну и лесные промыслы перестали давать доход. Ну, а раз нет денежных промыслов, куда ни повернись — надо скотом расплачиваться. На пропитание — скот, одеться-обуться, заплатить налоги — всё тот же скот. Вам самим это ведомо…

Шагиахмет так расписывал отцовское разорение, что хоть уши затыкай. Однако мулла Сафа, хоть и не очень уверенно, поддакивал Шагиахмету. И старик Хажгале вроде туда же:

— Когда два царя воюют — это вам не ребячья игра в бабки. Чтобы солдата кормить, быравиант [25] нужен…

Мулла Сафа, хотя и не понял мудрёного слова «быравиант», опять поддакнул, поскольку должен был исполнять свои обязанности выразителя законов шариата, не дать спору разрастись в скандальную распрю. Он слышал о готовности Багау добровольно отдать брату часть унаследованного добра и заговорил об этом.

— Как дошло до меня, Багау-кусты согласен во имя спокойствия лежащего в могиле передать часть наследства и тем самым удовлетворить своего единоутробного брата. Альхасыл, при таком стечении обстоятельств и следуя этому при меру…

Тут хазрет запнулся на каком-то арабском слове и, сделав вид, будто пауза преднамеренная, выжидающе посмотрел на Шагиахмета. Но Шагиахмет молчал.

Подал голос Багау, уже напившийся чаю и сидевший теперь, потупившись, на сундуке у выхода.

— Я согласен, пускай берёт, — сказал он, не поднимая глаз. — И из конского племени, и из коровьего…

— Решение похвальное, ибо щедрость и выражение почтения к старшим предписаны всем сынам Адама, — одобрил мулла. Наставительно устремив вверх палец, он добавил: — Благое дело зачтётся, сказано в Книге. Всевышний вознаградит щедрого и скотом, и прочим состоянием.

— Ну, а ты, Шагиахмет, как решишь? — спросил старик Хажгале. — От кусты своего, наверно, не отстанешь?

— И от меня будет телёнок на расплод, — ответил тот, помедлив, стараясь не выдать голосом свою злость.

Щедрость Багау выводила его из себя. Мальчишка! И коня отдаёт, и корову. Не разобрался ещё, что в жизни кисло, а что пресно. И вот ему, Шагиахмету, тоже приходится от сердца отрывать…

А Ахмади в ответ на посул Шагиахмета хмыкнул и с грубой прямотой высказал свою неудовлетворённость:

— Обрадовал! Слава аллаху, проживу и без твоего дерьмового телёнка. Оставь себе…

Вырвать у жадного старшего брата что-нибудь из конского, как выразился Багау, племени — вот что было на уме у Ахмади. Уже повежливей, с затаённой усмешкой он сказал:

— Мне бы на расплод и игреневая кобыла сгодилась, ничего, что старая.

Шагиахмет заёрзал: кобылы-то уже нет, съедена. Он тут же придумал удачное, на свой взгляд, объяснение:

— Прошлой осенью, понимаешь, в гололёд ключицу она сломала и уже подыхать собралась. Еле успел прирезать. Всё полбеды…

Хажгале нехотя поддержал Шагиахмета:

— Да, стара уже была скотинка. Покойный брат мой её с Языковской ярмарки ещё в ханские, как говориться, времена привёл. Лет двадцать пять, пожалуй, с тех пор прошло.

— Примерно так, — сказал мулла Сафа не очень уверенно.

Чтобы разрядить всё более накалявшуюся атмосферу, Хажгале принялся вспоминать истории, случившиеся с игреневой кобылой. Ахмади слушал его с усмешечкой: знал, когда и где купили игреневую, сколько ей было лет. А о том, что кобылу специально на убой откормили, со всеми подробностями рассказывали ему и Исмагил, и Факиха, и ещё несколько человек.

— Однако аркан хорош длинный, а речь короткая, — оборвал свои воспоминания старик Хажгале. — Давай-ка придём к общему согласию да и…

— Да-да, — вставил слово мулла Сафа. — Длинные рассуждения уместней в книгах…

— Ладно, коли так. Будем считать, что кобыла уже собиралась сдохнуть. Хорошо, что вовремя прирезали, — сказал Ахмади с той же усмешечкой. — Мне и стригунка её довольно…

— Вот на том и порешите! — обрадовался Хажгале. — Жеребёнок тоже не пустяк. Недаром сказано: не хули стригунка, к будущей весне он превратится в коня.

Но Шагиахмет знает цену буланому стригунку: тот обещает стать превосходным скакуном. Надо быть глупцом, чтобы упустить его из рук.

— Если хочешь взять из конского поголовья, выбери уж что-нибудь получше, — якобы раз добрился Шагиахмет. — Правда, выбор невелик, не так уж много мне досталось…

Ахмади понятна причина такой «доброты». В нём вскипела злость на брата. Ну и ловок, ну и увёртлив! Хапнул — и ничего не хочет отдавать. Ахмади отлично помнит, сколько перед его уходом на войну было у отца косячных жеребцов, кобылиц, тягловых лошадей. Масть каждой лошади помнит. Где всё это? Где мелкий скот, где пчёлы?

Он в упор взглянул на Шагиахмета:

— А жеребец саврасый — он что, тоже сдох? И рыжая кобыла, и гнедая сдохли? Ну, пожили вы в своё удовольствие!..

— Так ведь, не всё к нему перешло, — заступился мулла Сафа за Шагиахмета и перечислил, кому и какие пожертвования были сделаны покойным перед кончиной.

Ахмади допил чай, опрокинул чашку на блюдце, пересел с нар на лавку, стоявшую у стены, бросил мрачно:

— Ладно, живи отцовским добром ты. Жив-здоров буду — я своё наживу.

— И то верно, — искренне одобрил сказанное старик Хажгале. — Ещё встарь замечено: не тот богат, у кого добра много, а тот, кто имеет сыновей.

— Шайтан беден, я богат, благодарение аллаху за его милости, — сказал Ахмади и вдруг опять вспылил: — Но я это так не оставлю! Пойду в волость. Посмотрим, что скажет закон…

Он встал, сунул ноги в ката, натянул чекмень и, сумрачно попрощавшись, ушёл домой. Оставшиеся были удивлены его внезапным уходом и расстроены. Лишь старик Хажгале старался сохранить невозмутимый вид.

— Ла-адно… Братья в ссоре — недолгое горе. Помирятся сами как-нибудь. Завершим трапезу, хазрет, — сказал он и молитвенно провёл ладонями по щекам.

А разгорячённый Ахмади в это время быстро шагал по проулку, соединяющему две улицы аула. Ему кто-то встретился, но в темноте он не разглядел — кто, да и не стал всматриваться, занятый своими мыслями. Мысли были беспорядочные, точно спутанные нитки. Он весь ещё был под впечатлением от разговора, закончившегося ссорой с ближайшей роднёй. Пожалуй, сгоряча хватил он лишнего, пригрозив отправиться в волость и раздуть это дело. Нескладно получилось, и на душе от этого смутно. «Да, напрасно насчёт волости-то», — думал он.

Уж если на то пошло, надо было съездить в волость, но никому ничего не говоря, прознать, что там и как. Если б стало ясно, что дело обернётся в его, Ахмадиеву, пользу, — тогда и притянуть Шагиахмета к ответу. А теперь эта лиса может опередить — подкатится к начальству, подмажет кого надо. И его, Ахмади, завернут назад ни с чем, скажут, что раздел наследства их не касается, что это, мол, решается шариатом. Только опозоришься.

Узнав после возвращения в аул о смерти отца, Ахмади вначале и думать не думал о наследстве. В своё время, когда женился и обзаводился собственным хозяйством, ему было выделено всё, что положено. Чего ж ещё! Но пока ходил по возвращении из дома в дом в гости, ему внушили мысль, что он обойдён, что надо восстановить справедливость.

На Шагиахмета была у него обида и независимо от наследства. Родилась она ещё давно, в товарном вагоне, в котором везли солдат на войну. У жаркой железной печки земляки его коротали путь за разговорами, жаловались на свою судьбу, завидуя тем, чьи отцы сумели вовремя сунуть взятки нужным людям. «Могли бы и мои бочонком мёда или какой-нибудь живностью откупить меня», — подумал тогда Ахмади. Отец в то время был уже плох. Значит, провернуть это дело полагалось Шагиахмету. Тем более что он со многими волостными начальниками был на короткой ноге, выслуживался перед ними, не раз ел с ними из одного котла. Но ничего не сделал, чтобы спасти брата от солдатчины.

Не без страха вступая в войну, Ахмади не раз возвращался к этой мысли. Ну, а когда в плену испытал такое, что и собаке не пожелаешь, когда нахлебался лиха досыта, вина Шагиахмета стала казаться ему неискупаемой. Благополучное вызволение из плена и радость свидания с родиной приглушили обиду. Но остался в душе какой-то комок — и не рассасывался.


Дело о наследстве до волости не дошло, Шагиахмет, поразмыслив, всё же отдал Ахмади буланого стригунка.

Глава вторая


1

По улице шла шумная ватага парней. Они несли длинный шест — собирали хобэ [26]. Фатима углядела их с крылечка. Когда парни приблизились, Фатима юркнула в дом. «Что же привяжет к шесту эсэй [27], если зайдут и к нам? — взволнованно думала девушка. — Хорошо бы — платок или хоть аршин ситца…»

Среди парней она успела заприметить братьев своих Магафура и Абдельхака, это её обрадовало: мать не станет скупиться при них. Но был там и Талха, принародно похвалявшийся на днях, что женится на Фатиме. «Видеть его, конопатого, не могу! Везде свой нос суёт, бесстыжий, тоже мне — деляга…» — подосадовала Фатима.

Несколько дней назад егеты в шутку разыграли, кому какая девушка суждена. Когда конались за Фатиму, на конце палочки оказалась рука Талхи. Ему, недоумку, как раз этого и недоставало. Теперь ходит — языком болтает. Никто — ни его сверстники, ни девушки — слов Талхи не принимают всерьёз. А он всё своё: «Женюсь на Фатиме!» Нос задрал, раздулся от важности. Любит — не любит его «суженая», — дела ему нет. А Фатима, услышав от подружек такую новость, разозлилась донельзя.

Шумная ватага сборщиков хобэ остановилась у ворот. Первым в дом вошёл Магафур, за ним — Зекерия и ещё двое или трое. Фатима, красная от смущения, стояла в переднем углу. Зекерия обратился к хозяйке дома:

— Ну, Факиха-енгэ, дело теперь за тобой. Надеемся на твою щедрость.

— Что-то рано вы! Для сабантуя же срок не подошёл, плуг ещё не вынут из земли, — добродушно отозвалась Факиха. — К сабантую дадим, как все.

«Ох уж эта эсэй!» — застыдилась Фатима, не ожидавшая отказа.

— Нам сейчас надо. Гульсира вот платок к шесту привязала, — не отступал Зекерия. — У тебя, енгэ, с выручки от мочала что ни то осталось. Завалялось, наверно, аршина два-три товару…

Магафур поддержал приятеля:

— Ладно уж, эсэй, открывай сундук.

Ключ от сундука вместе с сулпы [28] подвешен к косе Факихи. Она сунула ключ в замочную скважину, два раза со звоном провернула его. Сундук, обитый полосками белой жести, открылся. Откуда-то с самого дна Факиха вынула кусок простроченной парчовыми нитями ткани, аршина полтора, и вложила его в руку Зекерии.

— Спасибо, енгэ, так-то лучше, — сказал парень удовлетворённо. — А ты, Фатима, что пожертвуешь?

Вместо дочери ответила Факиха:

— Не довольно ли из одного дома? Размахиваетесь больно широко, прямо — на великий сабантуй.

— Кабы на великий — мы б запросили поболее, чем полтора аршина ситца, — вмешался Магафур. — Будут просто игры, хотим немного повеселиться.

Зекерия, решив что от препирательств толку мало, прозрачно намекнул Фатиме, чего от неё ждут:

— Подружки твои в грязь лицом не ударили. Платочек там, кисет ли — нам всё сгодится.

Магафур подбадривающе взглянул на сестру, и Фатима достала из кармана камзола вышитый платочек…

Во дворе дары подвесили к шесту. Талха тут же заприметил платочек Фатимы. «Для меня, наверное, вышивала, — самодовольно подумал он. — Платочек должен стать моим».

Перейдя улицу, молодёжь заглянула в дом старика Багаутдина. Его старуха дала три десятка яиц.

Хозяин следующего дома Самигулла встретил весело.

— Ты! — окликнул он жену Салиху. — Поищи-ка, нет ли у тебя лоскутка какого. Ведь не уйдут, пока чего-нибудь не выжмут. А то так нажмут, что жёлчный пузырь лопнет…

Парни засмеялись.

— Верно, с пустыми руками не уходим, — подтвердил Зекерия.

— У меня ж ничего нету, чтоб вот так вдруг… Ничего не шила, вот и нету… — несмело запротестовала Салиха, а всё ж открыла сундучок, порылась в нём, вытащила витой шнурочек для подвязывания ворота рубахи. После родов по обычаю раздаривала такие шнурочки соседским ребятишкам, да один оказывается, остался. — Возьмите, коль годится…

— Эй, бисякэй, бисякэй [29], мало, вижу, от тебя проку. Ну-ка, подай мой кисет, — сказал Самигулла и, взяв из рук жены кисет, достал из него серебряный полтинник. — Нате, купите, что надо.

— Вот это, по крайней мере, взнос! — обрадовался Зекерия. Сборщики хобэ шумно высыпали на улицу.

Шест с дарами всё более тяжелел; каждый в ауле, по мере своих возможностей, привязывал к нему или давал в руки сборщикам что-нибудь. Только богатеи вроде Шагиахмета, Ахметши, Усмана и старающийся попасть в их круг Исмагил вдоволь поворчали, наговорили по сорок лишних слов, прежде чем дали по лоскутку оставшегося от шитья ситца.

О предстоящих играх Фатима узнала накануне. Она решила, что будет нечто вроде «карга буткахы» [30], поскольку работы в поле ещё не закончились. Правда, уже досеивали гречиху. Но молодёжи невтерпёж было ждать сабантуя.

После голодного тысяча девятьсот одиннадцатого года в ауле ни игры, ни скачки не устраивались. Народ соскучился по развлечениям, поэтому парни, с азартом занявшиеся подготовкой праздника, собрали на удивленье много призов. К общей радости, и погода установилась ясная, небо ослепительно сияло.

Место для игр выбрали за околицей аула, на выгоне, у берега Узяшты. Отличное место, лучше не придумаешь: сердцу тут радостно, глазу приятно. На пышных осокорях, подёргивая хвостами, кукуют кукушки. Вода в речке уже спала, и мальчишки с берега закидывают удочки в омутки под осокорями. У дальнего края выгона, возле уремы мирно щиплет траву скот…

В середину выбранной площадки заранее была вкопана гладко обструганная высокая лесина — столб для лазанья. К нему в праздничное утро с криком и визгом набежала детвора. Мальчишки упоённо попинали у столба чью-то тюбетейку, покатали войлочный мяч, стараясь загнать его в лунку, потом на смену мячу пришёл деревянный чижик. Девчонки, собравшись в кружок, принялись играть в пять камушков.

Пришли парни, наклонно прикрепили к столбу шест с призами. Затрепетали на ветру привязанные к шесту полотенца с красной и зелёной вышивкой на концах, лоскуты белого ситца и кумача, платки, платочки, кисеты, разноцветные шнурочки — и сразу повеселел майдан [31]. Группами стали подходить девушки, но поначалу они сбились в кучку в сторонке, точно напуганные волком овечки.

Фатима присоединилась к ним. Она пришла в жёлтом сатиновом платье, поверх платья — зелёный бархатный камзол. Когда она торопливо, ведя за руку сестрёнку, проходила мимо парней, монеты и кораллы её сулпы и нагрудника зазвякали сильней. Талха уставился на Фатиму, будто собираясь проглотить её. Она это чувствовала, но не удостоила Талху взглядом, только щёки её запылали, — если б могла, от злости прямо-таки разорвала, растерзала бы нахала.

Начались игры.

Гурьба подростков отправилась к линии, откуда предстояло бежать вперегонки. Вступили в круг желающие померяться силами в борьбе. И вот уже отходят в сторону первые победители, им вручаются призы — кому платочек, кому варёные яички, кому кисет. Рвётся к победе Талха, но никого свалить с ног не может; под дружный смех кладут на лопатки его самого. Другой бы ушёл подальше от сраму, но слабоват умом Талха, и, пользуясь этим, сверстники подзуживают его, подговаривают схватиться снова.

Магафуру стало жаль парня.

— Из-за платочка Фатимы старается, — шепнул он на ухо Зекерие, распоряжавшемуся призами.

— Разве мы его ещё никому не отдали?

— Нет. Вон висит. Отдай уж бедняге, пусть порадуется.

Талха в это время, багровый от напряжения, весь в поту, пытался опрокинуть Хусаина. Улучив момент, Зекерия подмигнул Хусаину, дал знак рукой: мол, уступи. Тот понял, кивнул в ответ, стал выжидать, когда Талха подтянет его кушаком и приподнимет, — тогда можно упасть поестественней. Но обессиленный соперник, сделав рывок, сам вдруг упал навзничь. Хусаин, упёршись руками в землю, быстренько перебрался на карачках через голову Талхи и перевернулся на спину, — якобы его кинули…

— Подножка! Подножку дал! — завопила мелюзга.

Не обращая на неё внимания, Зекерия объявил победителем Талху, вручил приз.

— Держи! Оказывается, ты настоящий пехлеван. Тебе на счастье выпал платочек Фатимы.

Тёмное, как дубовая кора, конопатое лицо Талхи расплылось в улыбке. Он важно обсушил лоб полученным платочком, сбил набекрень чёрную бархатную тюбетейку и вышел из круга, ничуть не сомневаясь в подлинности своей победы.

Хусаин остался в кругу: теперь он намеревался показать свою силу и ловкость. Но вышел против него Магафур, вышел с лукавой мыслью подтвердить мнимую победу Талхи. Он не сомневался, что возьмёт верх: противник-то на два года моложе. Перекинули друг другу за спину кушаки. И вдруг — Магафур ещё топтался, выискивая положение поустойчивее — Хусаин рванул, приподнял его, покружил и шмякнул оземь. Победа была чистая, бесспорная…

Вдалеке из-за пригорка выкатились бегуны. Пока они приблизились к майдану, зрители встали в два ряда, образовав живой коридор. Первым в него влетел Ахсан. Прибежавший последним Абдельхак, дабы оправдать свою неудачу, прикинулся прихрамывающим. Никого из бегунов распорядители не обошли подарком: даже последнему достался витой шнурок.

После полудня на шум-гам за околицей потянулись люди вроде Самигуллы, — мужчины, уже отрастившие усы. Понаблюдав за веселящейся молодёжью, они сами увлеклись, принялись бороться.

Потом появились и старики.

Степенно, пряча за спиной свою певучую трубочку, подошёл Ахмади-кураист. Магафур, увидев его, взял сырое яйцо, лихо ударил им себе по лбу, протянул разбитое яйцо кураисту:

— На-ка, Ахмади-агай, смажь горло да сыграй нам…

Тот выпил яйцо и заиграл плясовую.

Впрочем, девушки в своём кругу уже давно танцевали под звуки кубыза. Парни посматривали в их сторону, стараясь издали определить, кто танцует, но разглядеть было непросто: круг плотно сомкнут, к тому же на девушках не привычная одежда, а праздничные платья, шали, хакалы [32]; лица у них подрумянены. У иной девчонки хакал свисает до самых колен, ясно, что не свой — взят у матери, тётки или у енгэ. Но как бы там ни было, присутствие девушек украшало игры. Конечно же, каждый из парней держал на примете одну из них, не признаваясь в этом даже ближайшим друзьям. Только Талха крутился возле девушек, не делая секрета из того, на кого он имеет виды. Порой он врывался в их круг, как волк в отару, пытался сплясать, неуклюже помахивая полученным в качестве приза платочком. Едва Фатима вышла танцевать, он вновь разорвал девичий круг, начал приплясывать около неё. Фатима от унижения заплакала. Даже парни возмутились, а девушки побойчей накинулись на Талху:

— Абау [33], страхила, уходи отсюда!

— Он же бешмет свой пришёл показать…

— Ай, какой бешмет! Конный спешится, а пеший ляжет, чтобы получше рассмотреть…

— Видим, видим — куда как богат!

— Только, на беду, когда умом наделяли, он за печкой спал.

— Иди вон к парням, пляши там!

Тем временем к девушкам подошёл Ахмади-кураист.

— Ну-ка, красавицы, покажите ваше искусство, — сказал он ласково. Зазвучал весёлый наигрыш. Но девушки застеснялись, сбились в кучку, потом вытолкнули дочку кураиста.

— Пусть Оркыя начнёт.

Оркыя залилась краской, кинулась обратно, но её не пустили.

— Давай, доченька, подай им пример, — подбодрил отец.

Оркыя, коль уж отец попросил, набралась смелости, быстрыми шажками дважды прошлась по кругу, завертелась волчком. Наигрыш повторялся, поэтому она снова пошла по кругу, плавно поводя руками.

Парни потянулись к новому центру веселья.

— Хорошо идёт отцова дочь! — сказал кто-то из них восхищённо.

— И не говори! Да и как же иначе, раз отец — кураист…

Оркыя, завершив танец, потянула за рукав Фатиму:

— Айда, теперь — ты!

Фатима некоторое время отнекивалась, но подружки настояли — станцевала. А после неё разошлись вовсю и девушки, и парни…

Солнце клонилось к горизонту.

Игры, обернувшиеся небольшим сабантуем, подходили к концу. Оставалась только байга — состязание наездников. В ауле не было прославленных на сабантуях коней. В скачках предстояло участвовать, главным образом, молодняку, объезженному мальчишками, но ещё не познавшему хомута. Поэтому было решено расстояние для скачек установить короче обычного, начать их с околицы Сосновки, от которой до Ташбаткана считалось семь вёрст.

Молодёжь с нетерпением ждала, когда вдали покажутся всадники. Волновались владельцы лошадей, каждый жаждал увидеть впереди свою и заранее готовился торжествовать. Хынсы [34] строили догадки, поскольку среди участвующих в байге не было ни одного испытанного скакуна. Всё же предсказатели сошлись на том, что первым придёт гнедой жеребчик Багау-бая, — у жеребчика неплохая родословная.

Однако ташбатканские знатоки ошиблись. Первым пришёл вовсе не гнедой жеребчик, а двухлетний буланый, принадлежащий Ахмади, отцу Фатимы. Буланый вылетел из-за зелёного мыска, образованного уремой примерно в версте от аула. Его тотчас узнали. Конёк пластал, подобно преследуемой охотником лисице. Вскоре показались остальные скакуны. Жеребчик Багау-бая шёл седьмым, но на повороте у зелёного мыска мальчишка-наездник не удержался, слетел с него. Жеребчик шарахнулся вбок, наступил на упавшие поводья, взвился на дыбы и бешеным галопом помчался вдоль уремы. Угодники Багау-бая заахали:

— Ай, мокроносый! Нашли ж кого посадить на коня! Как бы разгорячённый жеребчик к воде не кинулся…

— Нет, чтобы посадить кого половчее!

— Испортил дело, свинячий сын!

Неудачливый мальчонка поднялся с земли и, потирая рукой ушибленное место, побежал за жеребчиком.

Между тем буланый стрелою, пущенной с тугой тетивы, влетел на майдан. Возбуждённая толпа раздалась, освобождая ему путь, но конёк, испугавшись радостных криков и гвалта, свернул в сторону.

Спустя некоторое время ему на шею повязали одно из полотенец, полученных при сборе хобэ. Народ обступил его со всех сторон. Ещё не успокоившийся конёк стриг ушами, его точёные ноги подрагивали.

— Поводите его, поводите, а то ноги отекут, — посоветовал кто-то из стариков.

Буланого повели в поводу, чтобы остыл. Народ любовался им.

— Вот где, оказывается, конь растёт! Такого, по крайней мере, можно назвать скакуном, — высказал своё мнение Самигулла.

— Да, из этой скотинки что-то получится…

— Из племени Аласабыра он, не иначе, — сказал старик Адгам.

— Пожалуй, — согласился с ним Ахтари-хорунжий, его старший брат.

— Судя по всему, не здешней породы.

— Я и говорю — потомок Аласабыра.

— Так ведь масти у них разные, — засомневался Самигулла. — Тот был пегий, а этот буланый.

— У одной и той же кобылы жеребёнок может быть и пегий, и… мегий, — вывернулся старик Адгам.

Вечером возвратился из поездки в Аскын подрядчик Ахмади. Тут же пришли к нему Апхалик и Вагап, долго беседовали с ним во дворе у клети. Советовали лучше воспитывать буланого, чтобы выставить его на большом сабантуе. Подрядчик возгордился:

— А что, чем мы хуже других! Коль суждено — выставим.


2

Салиха, как говорится, в четыре глаза следила за дорогой, ожидая на побывку племянника своего Сунагата. В письмеце, переданном проезжим катайцем, Сунагат обещал: будет к окончанию работ в поле, — а до сих пор не заявлялся. «И что его там держит?»— тревожилась Салиха. Самигулла нет-нет, да тоже вспоминал про обещанье шурина.

Парня задержали не зависевшие от него самого обстоятельства. Администрация стекольного завода спешила до начала ремонта рассчитаться с заказчиками. В такое время в аул не уйдёшь.

Напряжение на заводе нарастало с каждым днём. Рабочие выбивались из сил. Не то что проработать шесть-семь часов, а просто постоять у пышущей жаром стекловаренной печи — сущее наказание. А тут ещё установилась знойная, душная погода. В цехе совсем нечем стало дышать. По лицам рабочих пот катился градом — парилка, что в бане.

Тем не менее всё шло своим чередом. Мастера-стеклодувы, широко расставив ноги, натужно выдували длинные, в рост человека пузыри. Остывшие пузыри, играя бликами, опять вплывали в пламя, затем правильщики превращали их в листы стекла.

Одна была надежда вырваться из этого пекла: остановка на ремонт. Там уж всё лето — твоё. Стекловары, стеклодувы, правильщики и их подручные ремонтом не занимаются, это не их дело. Пусть управляющий выкручивается как хочет…

Наконец долгожданный день наступил. Со счётами-пересчетами на сей раз в заводской конторе управились быстро, получку выдали без задержки. Была для этого особенная причина. Сюда, на затерянный в Уральских горах стекольный завод, тоже пришли вести о случившемся в апреле расстреле приисковых рабочих на сибирской реке Лене. На заводе повеяло опасными настроениями. Старые стеклоделы сбивались в кучки, шушукались. Сунагат пока не знал о чём, но чувствовал: что-то назревает.

Однажды после утренней смены по пути домой он увязался за своим мастером Опариным и ещё двумя пожилыми рабочими. Разговор они вели туманный, но Сунагат понял, о чём шла речь.

— Да-а… — вздохнул Опарин. — Раз дело так повернулось, придёт, видать, и наша очередь…

— Тут ещё как сказать, — отозвался мастер Калмыков. — Кто играет с огнём, может бороду себе опалить…

Мастер Савин высказался определённей:

— Доиграется батюшка, добалуется заступничек…

Сунагат догадался: «батюшка»— царь Николай.

О ленских событиях он тоже слышал, потому что разговоры о них на заводе становились всё откровенней. Нескольких рабочих для острастки даже вызвали в контору, Говорили, что их допросил какой-то приезжий. Приезжий был в штатской одежде. Всем, конечно, стало ясно: из тайной полиции.

Из-за всего этого начальством и было решено: завод поскорее остановить, рабочих на лето распустить, дабы избежать их сговора и согласованных действий; остающимся на ремонте несколько увеличить плату… Авось до осени, когда завод снова задышит, волнения из-за ленских событий улягутся. А не улягутся — там, будет видно…

В самом конце мая на заводе установилась тишина. Умолк гул пламени в печи. Не слышно больше звона случайно разбитого стекла. Перестал валить чёрный дым из высокой трубы, торчащей у подножья лысого горного отрога; теперь и кочегарам — вольная воля.

Сунагат заторопился в аул. Заглянул к своему товарищу, подручному правильщика Хабибулле, тоже собиравшемуся в родные края.

— Ну, как твои дела? Готов?

— Да я ещё получку не получил. Выходит, не попутчик тебе.

— Тогда, брат, я завтра же утречком и двинусь. Хоть на своих двоих. На коне, говорят, хорошо, а пешком — спокойней…

Сунагата томило нетерпенье. Укладываясь спать, он несколько раз мысленно побывал в Ташбаткане. И ночью снился ему аул. Спал он плохо, беспокойно. Едва забрезжил жёлтый рассвет, — вскочил, принялся разогревать самовар. Проснулась квартирная хозяйка Матрёна Прохоровна, сама заварила чай. Он торопливо, обжигаясь, попил чаю, быстро собрал в котомку пожитки и вышел из дому, решив, как можно больше отшагать по холодку.

Некоторое время Сунагат шёл по равнине. Когда дорога пошла на подъём, из-за гор раскалённым стеклянным шаром выкатилось солнце. На облитой утренним светом траве бесчисленными бусинками засверкала роса. Сунагат свернул на траву, и за его сапогами потянулся тёмный след.

Поднявшись на возвышенность, он оглянулся. Завод теперь оказался на дне котловины. За приземистыми зданиями торчала труба, отсюда она выглядела столбом на майдане сабантуя. У подножья возвышенности голубело зеркало заводского пруда.

Подправив за спиной котомку, Сунагат вновь зашагал по росе к темневшему впереди лесу. Настроение у него приподнятое, утренняя прохлада бодрит. Хорошо ему шагать, любуясь природой, после долгой зимы и весны, проведённых возле огнедышащей печи. «Геена огненная», — говаривал мастер Опарин, заглядывая в чрево печи. Но они каждый день спозаранку спешили к этому адскому пламени, ибо в нём — источник их существования.

Завод, как и вот этот неоглядный лес, принадлежит дворянину Дашкову. Живёт он в Петербурге, во владения свои наезжает очень редко. Говорят, будто он не просто богач, а ещё и генерал при самом царе. За три года работы на заводе Сунагат хозяина не видел ни разу. Управляет заводом присланный из Петербурга тощий, несмотря на прожорливость, длинноносый, с выпученными глазами человек по фамилии Вилис.

В имении Дашкова — другой управляющий, тоже откуда-то со стороны, Сунагат видел его несколько раз. Этот, в отличие от Вилиса, толст, как тутырмыш [35], подбородок свисает складками, по носу щёлкнешь — кровь брызнет. Поначалу Сунагат было решил: это и есть хозяин (какой же быть хозяйской фигуре, коль не такой!), но выяснилось, что толстяк касательства к заводу не имеет…

Дорога нырнула в лес, и сразу на Сунагата обрушился птичий гомон — попискиванье, посвистыванье, соловьиное щёлканье. Соловьёв вокруг, казалось, неисчислимое множество, только не разглядишь их среди ветвей. Сунагат и раньше ходил этой дорогой, но не один, и за разговорами о том, о сём не обращал внимания ни на лес, ни на птичьи голоса. А сейчас посмотрел по сторонам и изумился: до чего ж красив осинник! Осины стояли плотно, высокие и прямые, как стрелы, лишь у самых вершин прикрытые зелёными шапками. Их мелкие листья-монетки трепетали, просеивая солнечный свет. А внизу, у дороги, к этому свету, словно взмахнувшие крыльями цапли, тянулись папоротники. Впрочем, вскоре Сунагат перестал их замечать. Все его мысли устремились к родному аулу.

Гумерово он миновал, не останавливаясь. Лишь поднявшись на седловину между холмами, разделяющими село и аул, на миг замедлил шаг: впереди за речкой, за могучими осокорями завиднелись дома Ташбаткана. Сердце Сунагата забилось сильней. Да кто же не взволнуется при виде земли, вскормившей и вспоившей его!

Он спустился в пойму. От речки повеяло прохладой. Налетели комары, облепили лицо, шею. Чтобы отпугивать их, Сунагат сорвал в уреме черёмуховую веточку, пошёл, помахивая ею. Вспомнилось детство. Мальчишкой он исходил эту урему вдоль и поперёк. Близкое сердцу место…

А вот и брод через Узяшты. Он перешёл речку по мосткам, уложенным выше брода, присел на корточки у воды, с наслаждением ополоснул лицо, напился из ладони.

Ниже по течению послышались девичьи голоса. Сунагат посмотрел туда. Из прибрежных зарослей, попискивая, высыпал гусиный выводок. Девочка лет двенадцати-тринадцати — Сунагат не узнал её — погнала гусят прутиком в сторону аула. Следом, погоняя отбившегося гусёнка, появилась Фатима. Шла она босиком. Две туго заплетённые косы спадали на грудь девушки.

— Кош-кош! — прикрикнула она, раскинув руки, словно бы загораживая гусёнку путь к воде. Тот кинулся догонять выводок. — Кто ж так ищет гусей, целый день пропадала, негодница! — побранила девушка сестрёнку. Сунагата она не заметила.

— Как живём, Фатима?

Девушка мгновенно обернулась.

— Хорошо живём! — сказала удивлённо, но удивление на лице тут же сменилось улыбкой. — Атак [36], оказывается, Сунагат-агай… Не узнала…

— Заважничала, а? Даже соседа не узнаёшь.

— Так ведь сколько уже живёшь на чужой стороне, как узнать… Подумала — прохожий урыс [37].

— Неужто сильно изменился?

— Да нет. Но в картузе как-то…

— Не идёт он мне?

— Да нет же!..

Они вместе пошли к аулу. Увидев на выгоне столб, Сунагат спросил:

— Никак игры будут — столб поставили?

— Были уже. На прошлой неделе.

— Вот как! Весело было?

— Очень. Вернулся бы раньше…

— Не знал. А что — со мной было бы веселее?

Лицо Фатимы снова тронула улыбка, но она не успела ответить. Сзади, у брода, заскрежетал галечник, затем в воду с шумом въехала телега. Кто-то, нетерпеливо подёргивая вожжи, не дав лошади напиться, переехал речку.

— Кто это так гонит гружёную подводу?

Фатима смутилась.

— Да Талха же…

И верно, припозднившись, Талха что есть мочи гнал тяжело нагруженную подводу с гумеровской мельницы.

— Ой, я побегу, — заторопилась Фатима. — Получу у Салихи-енгэ подарок за радостную весть.

Но не хойенсе [38] было в её мыслях. Девушку обеспокоил Талха. И принесло же его, когда не надо! Теперь начнёт трепаться, что своими глазами видел Фатиму с Сунагатом у речки. Пойдут толки — рты не позатыкаешь.

Талха на сей раз ни в чём не был виноват, наехал случайно, но опять расстроил…

Сунагат смотрел вслед Фатиме, пока она не скрылась за домами. «Когда я уходил на завод, совсем ещё маленькая была. Как выросла! И похорошела… Совсем переменилась. Разговаривает смело…» — подумал он.

На краю аула ему встретился Зекерия. Крепко пожали друг другу руки.

— Тебя, туган [39], вовсе не узнать, — сказал Зекерия. — Как добрался?

— Не пожалуюсь.

— Это хорошо…

— Игры, оказывается, вы провели.

— Было дело. Здорово получилось. А тебе кто сказал?

— Да вот только что с Фатимой разговаривал.

— А-а-а… Ты гляди, как бы Талха не проведал про ваш разговор, — засмеялся Зекерия.

— А что ему проведывать, он сам нас видел. Приревнует, что ли?

— Может и приревновать, — ответил Зекерия, но распространяться об отношениях Талхи и Фатимы не стал. — К матери в Гумерово не заходил?

— Нет, прямиком сюда.

После смерти отца Сунагата его мать переехала в Гумерово — вышла замуж второй раз. Зекерия знал, что его приятель не любит встречаться с отчимом и сейчас направляется к тётке и езнэ [40].

— Самигулла-агай в эти дни вроде никуда не отлучался, — заметил Зекерия.

Они спустились вниз по улице к дому Самигуллы. Навстречу им из ворот выбежала девчушка, следом спешила Салиха. Обрадованная встречей, она всплакнула, вытирая слёзы уголком платка. Зекерия собрался было уходить, но Салиха настояла, чтоб и он зашёл в дом.

Самигулла всё ж оказался в отъезде, в лесу. Но уже вечерело, и он вот-вот должен был вернуться.


* * *

Талха рос баловнем. У Усман-бая было четыре дочери, а сын один-единственный, к тому же кинья — последыш. Самую старшую сестру выдали замуж, когда Талха ещё мало что смыслил. Остальные ждали женихов долго.

Вступив в юношеский возраст, Талха учуял, что судьба уготовила ему немалое богатство: дом из двух половин, крытый тёсом, амбары, сараи, полные всякой живности, пасека — всё достанется ему.

Однако Усман-бай, выдавая вторую дочь замуж в Гумерово, не поскупился на приданое. Вдобавок и в Ташбаткане, и в Гумерове, обсуждая новость, конечно, кое-что преувеличивали:

— Усман-бай за дочерью половину богатства отдал…

— Отдал, как же не отдать? Боится — две младшие без женихов засохнут.

Будущие богатства Талхи таяли, душа у него горела, а шутники поддразнивали его, то и дело плескали в пламя керосин:

— Если твой отец и этих дочерей так же проводит, что тебе останется?

Талха сносил злые шутки молча, но мимо уха они не пролетали, — парень, в конце концов, невзвидел своих сестёр, стал покрикивать на них:

— Дармоедки! Корову толком подоить не умеете. Хоть бы подвернулся какой-нибудь катаец — и без калыма отдать вас не жалко!

Вместо того чтобы приструнить сына, и Усман-бай, и его жена лишь посмеивались. А Талха расходился всё пуще, тем более что из-за сестёр его, девятнадцатилетнего, ещё и не думали женить. Усман-бай твёрдо придерживался обычая: пока не выдаст замуж дочерей, их младшему брату невесту не подберёт.

Наконец в самом деле нашёлся катаец, который высватал одну из сестёр, а затем и последнюю сбыли с рук в Гумерово.

Усман-бай с женой начали подумывать о невестке. Правда, пока что соображениями своими друг с другом не делились.

Мать Талхи, конечно, слышала, что сыну приглянулась Фатима, но поначалу особого значения этому она не придала. «Коль волею всевышнего привяжутся друг к дружке…» — вот и всё, что сказала по этому поводу. Но со временем мысль о Фатиме завладела ею. С отъездом дочерей вся работа по дому свалилась на неё, нужна была помощница. И апхын [41] постоянно твердила о том же.

Однажды у соседки за чаем жена Усман-бая неосторожно обронила:

— Даст бог, осенью у Ахмади дочь будем просить.

Имена парня и девушки не были названы, но тут яснее ясного, о ком и о чём шла речь.

Секрет, доверенный нескольким женщинам, — уже не секрет. Сказанное матерью достигло ушей Талхи. Он и до этого не скрывал, что имеет виды на Фатиму, а теперь вовсе осмелел. «Как мать сказала, так и будет. Отец всё равно перечить не станет…» — решил он. И встретив на улице сестрёнку Фатимы Аклиму, протянул ей конфетку:

— На-ка, свояченица!

Аклима, глупышка, прибежав домой, радостно сообщила старшим:

— Талха-агай дал мне гостинцу и назвал свояченицей!

Фатиму будто камнем по голове ударили. Еле хватило сил, чтобы побранить сестрёнку:

— Несёшь пустое! Он тебя разыграл.

Хорошо, что отца в это время не было дома, а то со стыда сгорела бы.

Магафура с Абдельхаком выходка Талхи возмутила. А вскоре им представился случай проучить нахала.

Они поехали на луг, в пойму Узяшты, чтобы обнести оградой стог сена, и встретились в уреме с Талхой, который возвращался в аул с накошенной для ожеребившейся кобылы травой. Талха не уступил дорогу встречным. Магафур, нарочно зацепив его телегу своей, порвал ему Тяж. Думал — поднимет шум, раскричится. Но Талха спрыгнул на землю, не проронив ни слова.

Магафур заставил свою лошадь попятиться, развёл сцепившиеся колёса и сам заорал:

— У тебя что — сучки вместо глаз? Не мог свернуть, дорогу уступить?

— У меня телега гружёная, у вас — пустая, должен бы ты уступить, — огрызнулся Талха, озабоченно глядя на порванный тяж.

Магафур прямо-таки взвился, подскочил к Талхе, не ожидавшему нападения, и так двинул кулаком в скулу, что тот кувыркнулся под телегу, ударился головой об окованное железом колесо. Благодарение судьбе — лошадь не тронулась с места, а то задавило бы парня.

Пока обалдевший Талха, выбравшись из-под телеги, пытался сообразить, что произошло, Магафур саданул снова. Талха на этот раз устоял и озверело кинулся на обидчика. Парни вцепились друг другу в воротники. Подоспел Абдельхак, дал Талхе подножку. Конопатый потерял равновесие, ворот его бешмета не выдержал, затрещал и наполовину оторвался. Тут уж Талха совсем озверел, рванул с телеги засунутую в траву косу. Быть бы большой беде, но Магафур изловчился: вывернул косу из рук противника, ударом о колено сломал её рукоять и закинул смертельно опасное орудие в урему. Затем, выхватив свой топор, окончательно вывел подводу Талхи из строя: перерубил второй тяж, чересседельник, гужи.

— Вот тебе! Вот тебе! — приговаривал Магафур, взмахивая топором. — Другой раз будешь поумней, уступишь дорогу…

Братья запрыгнули в телегу и с места в карьер погнали лошадь. Абдельхак, обернувшись, крикнул напоследок:

— Не забудь и мне конфетку дать!

Талха, услышав полный злорадства голос Абдельхака, вспомнил о «свояченице». «Вот оно что… — пробормотал он. — Ладно. Если нынче перепел жирует, на будущий год, говорят, жировать дергачу. Я ещё вам покажу!..»

Отъехав от места драки, Магафур предупредил братишку:

— Ты, парень, смотри у меня — держи язык за зубами. Ничего не видел, ничего не знаешь…

И запоздало раскаялся: «Гужи-то не надо было рубить…» Но тут же и оправдал себя: «Сам он виноват. С косой на человека надумал кидаться…»

Конечно, не схватись Талха за косу, Магафуру не пришло бы в голову браться за топор.


* * *

Дня через два-три Абдельхак под большим секретом рассказал сестре, как они возле Узяшты почти до бесчувствия избили Талху.

«То-то в последние дни конопатый не пристаёт», — сообразила Фатима.

Секретом она поделилась с Салихой, та — с Сунагатом. Сунагат на Талху зла не имел, но всё ж действия Магафура, отомстившего за оскорбление сестры, в душе одобрил. И при случае даже намекнул об этом Магафуру:

— Ты, оказывается, настоящий егет.

Магафур догадался, о чём речь, но ничего не сказал в ответ, лишь усмехнулся.

Глава третья

1

В начале лета Ахмади решил выпустить своих лошадей на вольную пастьбу, оставив при себе лишь одну, для поездок налегке. Сыновья верхом, без сёдел, погнали косяк вверх по Узяшты и шугнули его к лесу — айда, гуляй.

Спустя дня два-три из косяка исчез буланый скакун, пришедший на недавних скачках первым.

Обнаружил это Магафур, сказал в тревоге отцу:

— Буланый куда-то делся…

Ахмади воспринял сообщение спокойно.

— Наверно, к чужому косяку прибился. Надо искать.

Магафур отправился на поиски. Ходил по уреме, по лесу, сворачивая на конское ржание или звук ботала, спрашивал у встречных, не видели ль буланого — всё напрасно.

На следующий день продолжали поиски вдвоём с Абдельхаком. Направились дорогой на сырт. Шли, побрякивая боталом, надеялись: авось скакун услышит и сам навстречу выйдет. И в распадках, и поднимаясь в гору, внимательно рассматривали следы от копыт. В сырых местах их было много, но поди разберись, чьи кони наследили.

По сырту идти далеко не решились, побоялись нарваться на медведя и повернули обратно.

Искали день, второй, третий, но ничего, кроме «нет, не нашёлся», сказать отцу не могли. Ахмади рассердился, распушил их:

— Надейся на вас, дармоедов! Сыновей, называется, имею… Вот теперь выставите на сабантуе скакуна! Почему не следили за косяком? Разорять в лесу птичьи гнёзда вы горазды, а тут — безглазые. Э-эх! Связать вас, черноликих, одной верёвочкой да выпороть!..

В сердцах Ахмади наделил-таки сыновей подзатыльниками. Те мрачно молчали. А что тут скажешь?

Для Ахмади, который только входил в силу, привёл в порядок своё хозяйство и теперь стремился встать в ряд коренных богатеев аула, исчезновение буланого явилось немалой потерей. Сколько надежд было связано с резвым коньком! Победами на сабантуях скакун, несомненно, прославил бы хозяина. И вот надежды рухнули.

Ахмади и сам порасспрашивал, кого только мог, не попадался ли на глаза буланый двухлеток. Спрашивал у едущих на базар жителей горной стороны, спрашивал у знакомых гумеровцев, хотя буланый к их табунам прибиться не мог: земли аула и села на лето были разделены городьбой.

— Чужую скотину сразу бы приметили. Нет, не видали, — слышал Ахмади в ответ на свой вопрос.

— Не медведь ли его задрал? — высказал предположение кто-то.

— Не знаю, что и подумать, — сокрушался Ахмади. — Где уж только не искали! Если б задрал медведь, нашёлся бы скелет. Сказать — конокрад увёл, так в округе давно не слышно, чтоб воровство случалось.

— Хе-эй, не скажи! У вора на лбу не написано, что он вор. Поймал, заколол, следов не оставил — теперь посасывает казылык [42], — возражал собеседник.

— Вполне, вполне может быть. Злодей — он и есть злодей, — подтверждал другой. — Ему злодейство совершить проще, чем лицо ополоснуть…


* * *

На брёвнышках возле дома Ахмади старики коротали вечер за неторопливым разговором. Вышел к ним посидеть и хозяин дома.

— Не нашёлся твой буланый? — спросил Усман-бай.

— Нет. Пропал, как в воду канул, — вздохнул Ахмади.

— Должно быть, напоролся на чей-нибудь нож…

— Жалко. Прыткий был стригун, — посочувствовал Вагап.

—  Да, по всему — отменный получился бы скакун. Такие скакуны появляются редко, — вступил в разговор Адгам. — Знаете ли вы историю Аласабыра? Нет? Вот послушайте, расскажу, как я её знаю…

…В минувшие времена, — начал свой рассказ старик Адгам, — в ауле Талгашлы жил человек по имени Бурук. Бедно жил, но был у него конь, такой быстроногий, что ни одного другого скакуна на сабантуях вперёд не пропускал. Бурук назвал его Аласабыром. Далеко разошлась молва об этом скакуне, даже казахи, живущие по Яику, знали о нём.

Однажды в год корунаванья, а по-нашему — когда царя на престол, значит, сажали, в Оренбург съехалось множество людей. На этом большом собрании были и казахи, и башкиры. На состязания отовсюду созвали борцов. Каждый род выставлял своего батыра и лучших коней.

Из наших мест решено было послать Аберяй-батыра. Но он, оказывается, по приказу Локман-кантона [43] в это время сидел в клети за недоимку. Видать, по бедности не смог уплатить денежный налог. Старики отправились к кантону, гвалт устроили: дескать, надо отпустить Аберяя на состязание. Локман согласился. Понятно, ежели батыр из его кантона одолеет всех остальных, и ему, Локману — слава. «Что ж, — говорит кантон, — надо выпустить его. Ну-ка, где там охранники, скажите, пусть выпустят». Побежали охранники отпирать клеть, да вот незадача: один из них уехал на яйляу и увёз ключ в кармане. Нет ключа. Как батыра выпустить? Кто-то из друзей Аберяя сообщил ему через дверь о приказе кантона, кто-то, вскочив на коня, поскакал на яйляу. Но Аберяй не стал дожидаться ключа. Приподнял угол сруба и вылез наружу, изумив народ своей силой.

Приводят Аберяй-батыра к Локману. «Вот, Абдерахим-мырза [44], — говорит батыру кантон, — мы тут со стариками постановили взять тебя с собой на собрание народа в Оренбург. Не посрами чести своего рода и своего кантона. Желаем тебе от журавля — крепости, от муравья — силы. Если на этом большом собрании положишь на лопатки всех батыров, арест с тебя сниму, вдобавок обещаю от себя жеребёнка…»

— Ну и?..

— Ну и, — продолжал рассказчик, — Аберяй, выслушав слова кантона, говорит: «Я-то займу первое место среди батыров, да ведь этого мало. Надо выиграть и байгу. Пускай старик Бурук из аула Талгашлы тоже поедет на своём Аласабыре. Такое моё условие, иначе я бороться не буду». Кантон тут же снарядил гонца в аул Талгашлы. Старик Бурук ответил, что по причине недомогания на скачки поехать не может, но, раз велел сам кантон, отправил с Аласабыром на собрание народа сына своего Зулькарная.

В Оренбурге Аласабыр сразу всем приглянулся. Хынсы, заранее осмотрев коней, которым предстояло участвовать в байге, объявили народу: «Есть тут конь с берегов Белой-реки. Ни один скакун не сможет обойти его».

Баи, владельцы других скакунов, услышав такую неприятную для себя новость, придумали хитрость и незадолго до начала байги пустили слух, будто она переносится на следующий день. Зулькарнай, доверчивая душа, услышав это, решил задать Аласабыру вволю овса и отправился на свою фатеру [45]. Аберяй, однако, разгадал хитрость баев, кинулся искать Зулькарная, а его нет как нет. Отыскали на фатере — сидит себе, кумыс попивает. Привели парня к кантону Локману. «Давай, пускай Аласабыра, байга начинается», — говорит тот. «Не побежит теперь, я его напоил и овса задал. Отяжелел конь», — отвечает Зулькарнай. Кантон в сердцах даже ногой топнул. Тут уж ничего не поделаешь, раз сам кантон требует: посадили на коня какого-то мальчишку, послали догонять остальных. Наказали: придерживай коня, а то запалится.

Скачки были назначены на двадцать вёрст. Как мальчишка-наездник ни натягивал недоуздок, Аласабыр сразу вырвался вперёд. Но на полпути закашлял, задохнулся, упал. Мальчишка с него кубарем покатился.

Полежал Аласабыр, отдышался, поднялся на ноги, встряхнулся и стрелой — за ушедшими вперёд скакунами, только пыль завихрилась.

Опять всех порядочно обогнал. И. один, без седока — на майдан.

Народ на майдане пришёл в изумление. Шумгам. «Чей скакун? Откуда? Какому роду принадлежит?» Зулькарнай же со стыда из-за такого происшествия с конём за спины спрятался. Аберяй-батыр поймал скакуна. Вывели на круг и Зулькарная. Одет был парень бедно, кое-как. Ещё больше застыдился, стоит возле коня — глаз не поднимет. А ему несут богатые подарки. Купцы из Бухары шею коня шелками обвивают. Другие купцы, приехавшие с Макарьевской ярмарки, кладут ему на спину штуки дорогих тканей. А уж денег народ к ногам Зулькарная накидал!.. Удивления достойный случай!

Уразумели баи, что это за клад — Аласабыр. Зачем, думают, бедному егету такой скакун. «Продай коня — пять других за него на выбор дам», — говорит Зулькарнаю один. «Я десять дам и отару овец», — говорит другой. Казаху что — у него кони, овцы бессчётные. Полна степь у него скота. Зулькарнай, недолго думая, взял да и продал Аласабыра. Простоват наш брат башкир, простоват! Обманули парня, а он радуется: косяк коней да отару овец домой пригнал. И старик Бурук обрадовался, с этого и разбогател.

Локман-кантон проморгал продажу Аласабыра. Когда узнал — было уже поздно. По этому поводу один хынсы сказал: «Аласабыр — не простой конь, а знак удачи. Башкиры не уберегли его, и теперь знак удачи переместился в казахскую степь. Однако в долине Агидели должен появиться скакун, который превзойдёт Аласабыра. Уберегут его башкиры — удача вернётся к ним. А до того времени их табуны не будут умножаться».

— Узнать бы родословную Аласабыра, — мечтательно произнёс кто-то из слушателей Адгама. — Откуда он происходит и где его потомки…

— Ай-хай, Ахмади-агай, не из этого ли роду-племени был твой буланый?.. — сказал Апхалик.

— Вполне возможно, — невесело ответил Ахмади.

Старик Адгам продолжал:

— Так вот, должен опять появиться в наших краях скакун — знак удачи. Да как его уберечь, если не умеют у нас дорожить конём? Его надо содержать, как следует. Уход за ним нужен. А у нас и сена вдосталь не накосят. Коня зимой в трескучий мороз бурьяном кормят, весной бедняга вынужден ильмовую кору грызть. Наши баи только и умеют чваниться, что у них полны загоны лошадей, а беречь — не берегут…

Это был явный намёк на Ахмади, но он сделал вид, будто сказанное его не касается.

— Да уж, — поддержал старика Адгама Гибат. — Конь без корма — не конь. Попробуй сам неделю без шурпы прожить — одолеет слабость. Так и тут…

— После шурпы и в ночном деле лицом в грязь не ударишь, — пошутил Апхалик. Молодёжь, как-то незаметно собравшаяся около стариков, отозвалась на его слова смехом.

— Гибат-агай знает, что говорит. Он силу шурпы сам проверял…

— А что, правда… — сказал Гибат, вызвав новый взрыв веселья.

— Ну, это дело молодое, — сказал Ахмади-кураист. — А вот Аласабыра жалко. Выходит, сами отдали…

— В ауле Талгашлы в загонах Батыргарея — потомство лошадей и овец, полученных за Аласабыра. Батыргарей — сын Зулькарная. И фамилия у них — не Зулькарнаевы ли? — заметил старик Адгам.

— Верно, — подтвердил Багау. — Батыргарей и Ахметгарей — сыновья Зулькарная.

— Да-да, — кивнул старик Адгам.

— А этот Аберяй, Аберяй-батыр… Чем у него дело кончилось? Боролся? — спросил Самигулла.

— Ещё как! — воскликнул старик Адгам. — Выходят, значит, на круг батыры, а он их одного за другим через плечо перекидывает. Много перекидал. Народ на майдане заволновался. Одни шумят — мол, пусть Аберяй малость передохнет. А баи и борцы из других мест твердят: нет, коли он батыр, пусть продолжает. Но большинство стояло за справедливость, понимало, что в такую жару человека можно до смерти запалить. «И батыру, — кричат люди, — нужен отдых». Вот с тех пор и живёт в народе поговорка: «И батыру нужен отдых».

Дали Аберяю отдохнуть. Несут ему еду и питьё. Тут тебе и жирная баранина, и конина, и казылык, и кумыс. Но от всего этого Аберяй-батыр отказался. Попросил принести взамен самовар чаю и каравай хлеба. Принесли большущий самовар и каравай с медный таз величиной. Аберяй заморил этим червячка и опять вышел бороться. Всех местных батыров переборол, остался только один — борец, будто бы приехавший из Турции.

Вот сошлись они. У турка тоже в руках сила есть. Долго боролись. Но свалил-таки Аберяй-батыр и его. Турок со стыда ушёл с майдана. А Аберяй-батыру вручили хобэ, и посыпались всякие другие подарки: и шёлков, и простых товаров навалили перед ним с добрую копну.

Но тут выступает группа людей и сообщает: «Только что прибыл батыр от калмыков, айда, Аберяй, борись с ним». И опять началась борьба. Силы вроде одинаковые, никто не может взять верх. Обхватив друг друга кушаками, обошли они по кругу весь майдан. После этого Абёряй-батыр вывел соперника на середину майдана, поднял, сжав кушаком, вверх, подержал немного и шмякнул оземь. У того, видать, шея вывихнулась — потерял сознание. На майдане поднялся великий шум. «Убил, убил! — кричат одни. — Зовите урядников, полицейских». — «Пусть не берётся, раз не может! Что заслужил, то получил!» — кричат другие. Подоспели полицейские. Тогда Аберяй-батыр, обратившись к народу, сказал: «Мы прошли вокруг всего майдана, и вы все увидели его лицо и повадки. Это вовсе не калмык, а давешний турок. Он переоделся и смазал лицо дёгтем. Я его перед этим уже положил на лопатки. Вы тому свидетели. Батыры собрались здесь для честного состязания, а не для обмана». Так сказал Аберяй-батыр. И народ вынес его с майдана на руках, — закончил свой рассказ старик Адгам.

— Стало быть, Аберяй-батыр провёл турка вокруг майдана нарочно, чтобы показать народу.

— Ловко же он его!

— Умен этот Аберяй, а?

— Да уж…

Слушатели оживлённо обсуждали рассказанную стариком Адгамом историю, только Ахмади думал о своём. Вторую часть рассказа он слушал вполуха, мысли его были заняты предсказанием хынсы о том, что в долине Агидели появится скакун, который превзойдёт Аласабыра. Не его ли буланый должен был стать таким скакуном?

Ахмади попытался мысленно проследить родословную пропавшего двухлетка. Происходит он от буланого жеребца с белыми бабками. Тоже в своё время неплохой был скакун. Когда состарился, его откормили и закололи. А от какого жеребца он произошёл? Нет, Ахмади этого не помнит. В человеческой родословной разобраться проще. Своих предков Ахмади знает до седьмого колена. Отец его — Сальман, деда звали Гильманом, прадеда — Вильданом, прапрадеда — Ногманом, дальше идут Байегет и Ишкул. Как звали Ишкулова отца — уже неведомо. Шестерых Ахмади знает не только поимённо, но где и чем они занимались, каким владели состоянием. Ногман, например, получил звание хорунжего, имел трех жён. У Гильмана насчитывалось до тысячи бортей. У Ишкула было много скота, зимой он жил в горах на хуторе, и то место до сир пор называют Ишкуловым хутором.

Ахмади знает и дедов-прадедов многих других жителей Ташбаткана. А вот куда уходят корни родового древа буланого? Лучше б — не к Аласабыру. Чтоб меньше было сожалений. Чего нет — о том и сожалений нет. «Но с другой стороны, — думает Ахмади, — всё ж узнать бы происхождение жеребца с белыми бабками. Может, след поведёт в Талгашлы. Кто знает…»


2

По житейской надобности Ахмади заглянул к Самигулле. Тот у себя во дворе возился с телегой. Ахмади, как водится, отдал салям, справился о здоровье.

— Всё ли у тебя благополучно, Самигулла-кусты? Что вершим?

— Да дел больших не вершим. Как говорится, заслонившись от ветра лубками, затыкаю дыры в хозяйстве. Бедняк и заплатке рад.

— Телегу налаживаешь?

— Вот подушку переднюю и дрожину сменил.

— Ладно получилось.

— Надо бы колёса оковать, да шин нету.

— Может, у Демьяна в Сосновке есть?

— Спрашивал. Нету, говорит.

Самигулла приподнял оглобли, сравнил — одинаковы ли по длине. Окликнул хлопотавшую на летней кухне жену:

— Эй, самовар приготовь!

—  Готов уже, — отозвалась Салиха и, отворачивая лицо от выдуваемой ветром золы, пронесла самовар в дом.

Самигулла врубил топор в чурбак у дровяницы, пригласил:

— Айда, Ахмади-агай, пару чашек чаю выпьем.

Ахмади приличия ради заартачился:

— Да нет, недосуг. Я по делу. Одолжи-ка, Самигулла-кусты, точильный круг.

— Точило никуда не денется, возьмёшь. Айда, зайдём…

Ахмади более не заставлял себя упрашивать. Войдя в дом, он продолжал разговор о точиле:

— Мальчишки придумали катать мой круг с горки вместо колёса, да и раскололи, окаянные…

Гостя усадили на нары, Салиха разлила чай.

— Видать, Ахмади-агай, худо о нас думаешь, — сказал Самигулла. — Приди чуть пораньше — поспел бы к шурпе [46]. Пригласить тебя по-соседски в гости никак не соберёмся. Надо бы, да нехватки мешают. Как говорится, мясо есть, так нет муки, мука появилась — мясо кончилось. Всё что-нибудь неладно. Эх, жизнь!..

— А сегодня живность, что ли, какую заколол?

— Не сам. Сват Вагап толику мяса дал. С кодасой [47], говорит, шурпы похлебайте.

— Стало быть, он заколол.

— Тоже не своё. У проезжих авзянских мужиков волк жеребёнка погрыз. Чтоб зря не пропал, Вагап его прирезал. Шкуру хозяевам отдал, а мясо ему оставили за два батмана дёгтю. Урысы же сами не едят конину.

— Вон оно как!.. — неопределённо сказал Ахмади и мельком оглядел горницу, принюхался: в доме в самом деле пахло варёной кониной.

— Ну, айда, хоть чайку попьём, утолим жажду, — предложил Самигулла.

Гость налил чаю из чашки в блюдечко, стал прихлёбывать. Самигулла сменил тему разговора:

— Наверно, Ахмади-агай, и нынче, как всегда, промыслы дадут нам кое-какой доход?

— Скоро должны подъехать денежные люди.

— Хорошо бы! Миру вышло бы облегчение… А ты угощайся, угощайся, Ахмади-агай, вот сметану попробуй…

Самигулла старался уважить соседа, подчёркивал его старшинство, называя агаем.

А вскоре после этого жителей Ташбаткана взбудоражила поразительная новость. Её обсуждали и стар и млад.

— Самигулла-то, оказывается, конокрад…

— Да что ты! Чью лошадь увёл?

— Так, буланого у Ахмади, говорят, он украл.

— Да-да! Сват его Вагап в горах дёготь выгоняет. К нему увёл и там зарезал.

— Вот тебе и на! Недаром ещё предками нашими было сказано: жди напасти от смирненького.

— То-то и оно. Но шила в мешке не утаишь…

— Вот именно!

— Самигулла, значит, на боку полёживает да казылыком наслаждается…

Однако не все в ауле поверили слуху.

— Пустое! Мыльный пузырь! — говорили иные. — Кому-то за каждым деревом волк чудится. Зряшный разговор, Самигулла не из таких…

Но толки не прекращались. Слух обрастал подробностями. Говорили, будто бы Ахмади целую неделю выслеживал злодея. Самигулла-то каждое утро запрягал лошадь и уезжал на целый день. Куда, зачем? Ахмади будто бы втихомолку послал вслед за ним сына своего Магафура. Самигулла якобы сказал, что едет к Кызылташу, где выгоняют дёготь, а сам свернул в сторону, в лес, захрюкал там по-медвежьи; Магафур с перепугу повернул обратно. Ахмади, прикинувшись, что ему нужно точило, всё во дворе и в доме Самигуллы обсмотрел. Самигулла пытался отвести подозрения, чаем его поил, но дом-то весь пропах варёным мясом. А в летней кухне у него полным-полно костей. Буланого он будто бы зарезал у Кызылташа, там со сватами своими стариком Адгамом и Вагапом мясо поделил и себе каждый день понемногу привозит…

Такие вот толки шли по аулу. Самигулла отправился с недоброй вестью в горы к дегтярям.

— Слышь-ка, сват, нас хотят в воровстве обвинить, — с горечью сообщил он старику Адгаму.

— Кто хочет? Что на нас валят? — равнодушно спросил тот. Сообщение Самигуллы ничуть его не тронуло.

— Сосед мой Ахмади, говорят, думает, что украли его буланого мы.

— Ну и пускай себе думает, — вмешался Вагап. — Думать ему не запретишь.

— Коли на нас имеет подозрение, пускай в суд подаст. Суд разберётся, — всё так же равнодушно заключил старик Адгам.

Но у Самигуллы в душе всё кипело.

— Я ему покажу «вора»! — пообещал он.

К вечеру, взяв несколько батманов дёгтя, Самигулла отправился домой. Ни о чём другом, кроме выдвинутого против него обвинения, он в пути думать не мог. «Я ещё притяну тебя к ответу за навет! — мысленно грозил он Ахмади. — Не я, а ты всю жизнь воруешь, чужим потом живёшь. Богатством своим чванишься. Знаем, откуда оно, твоё богатство! Обманом нажито…»

Чем дальше, тем сильней ярился Самигулла и в ауле направился прямо в дом старосты. Даже не отдав саляма, не справившись о здоровье, закричал:

— Напраслина! Навет! Мне Ахмади «конокрада» пристегнул! Давай зови сюда этого бузрятчика! Коль есть у него совесть, пускай в глаза мне скажет, а не наговаривает за спиной!

Староста Гариф, знавший аульные новости, прикинулся ничего не ведающим:

— Постой, постой, Самигулла-мырза! Что стряслось? Что за беда? С чего ты так разгорячился?

— Хе! Ахмадиева буланого якобы зарезал я! Разгорячишься, коль тебя облыжно вором назовут!

Староста сделал попытку успокоить Самигуллу:

— Погоди-ка, остынь. Тут надобно выяснить, кто прав, кто виноват. Чего только люди не наговорят! Назвавший вором должен представить доказательства. Кто видел? Где? С налёту это не решается. На то есть суд, есть закон…

А Самигулла твердил своё:

— Нет! Поставь нас лицом к лицу, пускай в глаза мне скажет!

С тем и ушёл от старосты.


4

В один из дней Киньягул, живущий в Верхнем конце, обнаружил, что скот потравил около тридцати шагов его гречишной полосы. Киньягул обратился к старосте, попросил для удостоверения случившегося назначить понятых. Понятые, определив размер потравы, сочинили что-то вроде акта. Выяснилось, что на поле побывали лошади Ахметши. В акте упомянули, что изгородь между выгоном и посевами не была как следует укреплена.

Для рассмотрения этого дела староста объявил аульный сход. Но народ спешил во двор мечети, полагая, что будет разбираться обвинение, которое выдвинул Ахмади против Самигуллы. Занимали места поудобней, рассаживались на зелёной траве. Ахмади пришёл одним из первых, потом подошёл Самигулла, молча сел в сторонку. Спустя некоторое время появился староста с большой, как тарелка, бляхой — знаком власти — на груди. Он рассеял недоразумение, сообщив по какому поводу созван сход. Понятые высказали мнение, что потравленный участок мог бы дать двадцать пять — тридцать пудов гречихи и что Ахметша должен осенью возместить убыток зерном.

— Я не отказываюсь, возмещу, кто ж, как не я, возместит, раз мои лошади потравили, — сказал Ахметша. — Но через чей участок попали они на поле? Почему до сего времени изгородь не укреплена? Ведь сеять-то когда уже кончили! Не справедливо ли будет посмотреть на дело и с этой стороны?

По правилам ташбатканцев с нерадивого хозяина, не следящего за состоянием изгороди на своём участке, обычно спрос строгий. И на этот раз виновному, окажись им кто-нибудь победней да посмирней, не миновать бы «подведения под артикул [48]». Однако староста Гариф решил замять дело.

— Лошади прошли по участку погодка твоего Ахмади, — сказал он обращаясь к Ахметше. — Изгородь там была подправлена, понятые могут подтвердить. Но, видать, колья подгнили — скотина потёрлась, и вся изгородь упала.

— Крепкая она была, — подал голос Ахмади. — Малаи [49] мои проверяли.

Людям не понравилась явная попытка старосты обелить виноватого, а пустячный довод Ахмади подлил масла в огонь. Послышались насмешливые голоса:

— Далеко ты на своих малаях уедешь!

— Что же это за крепость, раз колья сгнили?

— Вот именно.

— Пускай за потраву Ахмади с Ахметшой вдвоём заплатят, — выкрикнул Апхалик.

— Правильно! Очень правильно говорит Апхалик-агай.

— Кто бы ни заплатил — мне всё едино, лишь бы крупа была, — сказал Киньягул.

— Как опчество смотрит на это? — спросил староста, обводя взглядом участников схода.

— Пускай вдвоём заплатят!

— Так и надо порешить!

Самигулла, искавший случая унизить Ахмади перед всем народом, почувствовал, что наступил благоприятный для этого момент, и решил воспользоваться им, ибо ещё предками сказано: «Не лежи, спрятав голову, когда можно выпустить стрелу».

— Чем облыжно называть человека вором и разносить по улицам бабьи сплетни, починил бы изгородь! — крикнул он, обернувшись в сторону Ахмади.

— Иди ты! — взбеленился тот. — Без тебя, черноликий, обойдусь.

Самигулла встал.

— Старики! Вы всё, должно быть, знаете: Ахмади распустил слух, будто я украл его буланого. Хочет пристегнуть к моему имени кличку вора. Я об этом говорил и Гариф-агаю. Пускай Ахмади вот тут перед всем опчеством скажет, кто видел, где видел… Носить безвинно кличку вора я никак не могу.

Он сел на место. На некоторое время воцарилось молчание. Нарушил его Апхалик:

— Ничего не доказано, и не след наносить обиду человеку только из-за того, что он бедняк.

— Воистину! Коль можешь уличить в воровстве — подай в суд. На то есть закон. А возводить поклёп — не дело.

— Да хоть и пропал конь, у Ахмади он не последний. Вон какой у него косяк!..

— Верней всего, медведь задрал буланого-то. Такая напасть не первый раз приключается.

— Кабы не напасти, я бы давно каменный дом поставил, боярином стал!

— И лавку бы открыл, а?

— А ну вас с лавкой! Пускай Ахмади всё-таки ответит: кто видел, где?..

Староста посмотрел на Ахмади: говори!

— Ладно уж, — сказал Ахмади язвительно. — Украл так украл. У Самигуллы от этого бешмет длиннее не станет.

Самигуллу будто подкинуло с места:

— А, ты — опять за своё! Ну, я покажу тебе «украл»!..

Он петухом налетел на своего обидчика, ткнул кулаком пару раз, но и тот не растерялся, — вскочил, ответил ударами и слева, и справа. Самигулла, намертво вцепившись в ворот противника одной рукой, другой ударил его по скуле. Драка завязалась нешуточная. Вокруг поднялся шум. Несколько человек бросились разнимать дерущихся, а озорные люди, напротив, принялись подзадоривать:

— Покрепче, Самигулла! Костяшками его, костяшками!

— И за изгородь вломи!

— Да, про изгородь-то забыли! Давай уж заодно!

— Ахмади-агай, не поддавайся!

Драчунов развели, усадили — запыхавшихся, побагровевших — на свои места. Самигулла с победоносным видом вытер полой бешмета пот со лба, выкрикнул:

— Ну что — получил? Ишь ты, нашёл вора!

Ахмади, однако, тоже не считал себя побеждённым. Он отозвался мстительно:

— А ты вор и есть! И деды-прадеды твои были воры.

— Ты могильный прах не трогай, гад! Ты вот меня попробуй тронь!

— Ещё трону! И не так, как ты…

— Слышите — стращает! В суд, что ли, подашь? Айда, подавай. И мы не безъязыкие, найдём, что сказать!

— С тобой, голодранцем, и разговаривать не стоит. У тебя, как рот разинешь, все потроха видать. Тьфу!

Ахмади встал, плюнул и демонстративно ушёл со схода.

— Ты своим богатством, нажитым чужим по том, не чванься! Ещё встарь было сказано: не велик от неправедного богатства прок, оно не на долгий срок, — прокричал вслед Самигулла.

Народ группками начал расходиться по домам.


— Ловко отделал Самигулла твоего тёзку, а? — сказал Апхалик Ахмади-кураисту. Идти им было в одну сторону.

— Что заслужил, то и получил.

— Теперь пожалеет, что сболтнул.

— Запомнит урок.

— Через кого же он этот слух пустил?

— Да через жену, через кого же ещё? У неё ж рот — во! Как будто лопатой прорубили.

— И язык змеиный. Ахмади, говорят, сам её побаивается. Крепко она его держит.

— Ну, это ладно… Вот жалко Киньягулову гречиху. Бедняга, кажется, весной последнее отдал, чтобы полоску ему вспахали. И на тебе — потрава!

— Хе-хе… Потравы-то не было. Я ж понятым ходил, видел: там две или три лошади через полоску прошли, немного наследили. Просто нашёлся повод пощипать богатеев.

— А-а… Тогда ущерба, значит, нет.

— А Ахмадиеву изгородь, думаю, Самигулла нарочно свалил. Не похоже, чтоб скотина об неё тёрлась.

— С него станется: сумасброд же…

— И верно. Вон ведь давеча — моргнуть не успели, а он уже тумаков надавал. Всё ж молодчага этот Самик. Как он его, а?

— Молодец! Коль баев хоть так вот под артикул не подводить, совсем на шею сядут…

Глава четвёртая

1

В Ташбаткан приехали большие люди — скупщики мочала. Ахмади вышел встретить гостей на улицу. Он ждал их уже целую неделю.

— Арума [50], Ахмади Салманыч! — поздоровался один из сидевших в тарантасе.

Ахмади — их местный агент. Он должен заинтересовывать народ в том, чтобы летом в пруд закладывали побольше луба, к осени надранное мочало хорошо промывали, просушивали и связали в аккуратные тюки. Зимой по санному пути Ахмади отправит тюки в Уфу. И заготовка мочала, и перевозка его оплачиваются, с точки зрения ташбатканцев, неплохо; в ауле относятся к этому промыслу с почтением, скупщиков называют «мочальными начальниками», а Ахмади, их агента, — «бузрятчиком».

Как говорится, подражая отцу, и сын выстругивает стрелы, — Ахмади унаследовал звание подрядчика от отца. Впрочем, сам Сальман-бай больше занимался пчёлами, а к пруду в горячую пору посылал сына с работником. Ахмади подсчитывал, кто сколько привёз луба, и выводил, кому какая положена плата.

Старший сын Сальман-бая Шагиахмет, отделившись от отца, увлёкся скотоводством, старался приумножить поголовье своих лошадей, коров и мелкой живности. Младшего сына, Багау, подрядное дело тоже не интересовало, его больше занимали пчёлы. После смерти отца Багау досталось всё подворье с крепким, из звонких сосновых брёвен, домом, пасека с тремя сотнями ульев и немало скота. Попытка Ахмади отобрать по возвращении из японского плена свою долю наследства кончилась почти ничем. Поэтому он с головой ушёл в торговые дела. Тут только не дремли — не натечёт, так накапает.

Вот и сейчас Ахмади заключил договор с «мочальными начальниками». В договорной бумаге подробно указал, какие ему предстоят расходы, на что требуются деньги: укрепить запруду, нанять караульщика и так далее. У повеселевших от медовухи скупщиков ни один пункт договора возражений не вызвал. Они гостили у Ахмади несколько дней. Прощаясь, оставили довольно много денег и велели съездить в Аскын за чаем, сахаром, тканями, мукой.

Таким образом, очень важный для ташбатканцев вопрос был решён.

— Значит, чай-сахар будет? — уточняли они при встречах с «бузрятчиком». — Аршинный товар нынче тоже предвидится?

— Будет, всё будет, — отвечал Ахмади. — Вот собираюсь в Аскын за товарами.

— А помногу ли будешь раздавать?

— Сколько заработаешь, столько и получишь. Хоть товарами, хоть деньгами — твоя воля…

Народ дружно двинулся в лес валить липы.


2

Заготавливая лубки возле хребта Кызылташа, Вагап и его старший сын Хусаин набрели на останки лошади. В удивлении разглядывали они оголённые рёбра, разбросанные вокруг кости, клочья шкуры.

— Видать, медведь пировал. Чья ж это была скотинка?

— А не пропажа ли Ахмади-агая? — высказал предположение Хусаин.

— Так у него ж пропал буланый, а этот, похоже, был рыжий. Наверно, из Тиряклов забрёл…

Ещё раз внимательно всмотревшись в остатки шкуры, Вагап пришёл к окончательному выводу: нет, не ташбатканский был конь, а скорее всего — тиряклинский, потому что на сырте Кызылташа пасутся и косяки из аула Тиряклы.

«Устроить бы здесь помост на дереве да засесть вечерком двоим-троим с ружьями, — подумал Вагап. — Медведь должен вернуться к трупу. Налажу-ка ловушку на злодея. Проголодается — придёт…»

Погрузив снятые лубки на волокушу, Вагап отправил с ними сына к тележной колее, а сам принялся рубить лесины для ловушки. Пока вернулся Хусаин, свалил десятка полтора осин.

Вырубив брёвна, они свезли их на волокуше в одно место, сложили рядком, словно собираясь сплотить плот. Затем, поднимая брёвна с одного конца, подвязали их лыком к висящему сверху, на поперечине, крюку — сторожку. Получилось сооружение, похожее на боковину шалаша. Под него положили останки лошади, привязав их к жердине, соединённой со сторожком. Притронься медведь к падалине — крюк соскочит с места, и брёвна придавят зверя, как мышь.

Завершив дело, Вагап удовлетворённо обошёл ловушку.

— Здорово получилось, да ведь, атай? — радостно сказал Хусаин.

— Так медведей брал твой покойный дед…

Провозившись с ловушкой почти весь день, Вагап вернулся домой уже после захода солнца, в сизые сумерки. Жена, ждавшая его и сына с расстеленной скатертью, беззлобно проворчала:

— Кто ж до таких пор ездит! Ждёшь — не дождёшься вас, уже и ойрэ [51] остыла…

— Да вот старались побольше заработать. Иль не хочешь в новом сатиновом платье покрасоваться? — пошутил Вагап. — Ахмади обещает дать аршинного товару.

— Как же, даст он вам! В смертный час ложку воды в рот не вольёт.

— Отчего бы и не дать, коль заработаем?

— Давеча на малаев своих орал, чуть не лопнул. Телегу, что ли, вовремя не смазали…

— В Аскын, стало быть, собирается за товарами. Контора-то мочальных начальников как раз там…

Вагап занялся ужином. Пристроившись рядом с отцом, склонился над миской и Хусаин.

Младший сын Вагапа Ахсан, сунув в рот привезённый братом гостинец — стебель борщевника, погнал лошадь в пойму Узяшты, чтобы спутать её там на ночь.


3

В разгар роения пчёл Багау-бай, привязав к седлу кирэм [52], поехал осматривать борти. Он направился сразу в горы, потому что бортевые деревья близ аула уже были проверены.

У Багау-бая одно из самых больших в Ташбаткане пчеловодческих владений. Оно досталось ему согласно завещанию отца. В своё время пасеки и борти составляли главное богатство Сальман-бая, вкладывавшего в уход за пчёлами всю душу. Бывали годы, когда число пчелиных семей переваливало у него за тысячу. Но год на год не приходится. Если лето выдавалось дождливым, число это заметно убавлялось. Причина тут известная: в дождливую погоду нет взятка, пчёлы не успевают запастись мёдом и, оголодав за зиму, весной вымирают. Некоторые семьи погибают уже в омшаннике, другие на воле, перед самым появлением первых цветов. Голодающих пчёл надо подкармливать, но где наберёшься мёду или сахару, когда ульев слишком много. В дождливое лето и роение идёт вяло, многие борти пустуют. Вдобавок ко всему в такие годы появляются пчёлы-воры, они высасывают мёд из чужих сот. Обворованные семьи погибают. Но вновь приходит благоприятный год, пчёлы быстро размножаются — случалось, что старик Сальман за лето ловил на пасеке двести-триста роев. А те, что улетели, оказывались опять же в его, Сальмана, бортях и поднятых на деревья колодах.

Багау был первым помощником отца, с малолетства учился у него подсаживать в молодые семьи маток, вырубать борти, поднимать на деревья колоды. Всё лето он проводил на пасеке. А его старшие братья не обращали на пчёл никого внимания. Их больше занимал скот. Да разве пчёлы не тот же скот? Нет, рассуждали Шагиахмет и Ахмади, пчела — тварь крылатая, её на привязь не посадишь, на ноги путы не наложишь. Залетит в улей — тут она, вылетит — нет её. То ли дело конь: можно ему ноги спутать, особо блудливого — стреножить. Для жеребчиков и нагульных кобылиц, пусть даже увёртливых, как рыба в воде, существует корок [53]. Ну, а корову от двора и пинками не отгонишь.

Сальман-бай к концу жизни сильно одряхлел. Умер он зимой, в трескучие морозы. Перед смертью в бреду несколько раз подзывал младшего сына и, усадив рядом с собой, просил:

— Багаутдин, сын мой! Выбери-ка время, сходи к Узяшты — посмотри, не влетел ли рой в колоду, что на старой берёзе. А-ах, много мёду я там брал!

— Ладно, схожу, атай, — успокаивал его Багау. Доказывать, что на улице мороз, что в такую пору пчёлы не летают, было бесполезно. Старик ничего бы не понял. Он продолжал бредить:

— Надо на этих днях поднять колоду и на осокорь за клетью. Но прежде наладь леток, полочки внутри обнови и вощину новую поставь. И не забудь про дуб в Элешевом урочище. Удачное место. Там лучше осокоревую колоду поднять. Осокорь от жары не трескается… А где Шагиахмет и Ахмади? Почему не идут? Всё ещё скандалят из-за этой норовистой кобылы?

Да, Сальман-бай явно бредил: ведь от Ахмади в то время не было ни слуху, ни духу, хотя война с японцами уже закончилась.

Пришёл Шагиахмет. От его голоса сознание старика, кажется, на минутку прояснилось.

— Вы из-за скотины перед людьми не срамитесь, — сказал он. — Живите мирно, радуясь тому, что имеете…

Всё ж после смерти отца Шагиахмет и Багау поцапались из-за косячного жеребца.

Участвовавший в разделе имущества мулла Сафа пристыдил их:

— Не заставляйте страдать душу лежащего в могиле. Богатства у вас, у обоих, благодарение всевышнему, достаточно.

— Ладно, и без этого жеребца не обеднею, — согласился Шагиахмет, но в его голосе звучала обида.

Пчёлы целиком были завещаны Багау. И все помеченные отцовской тамгой деревья — раскидистые берёзы, вековые липы, могучие осокори в пойме Узяшты, высокие, прямые, медноствольные сосны на сыртах — стали его собственностью. По не писаному закону никто другой не имеет права пользоваться ими.

Сегодня Багау-бай как раз имел целью осмотр своих деревьев, бортей и колод. Ибо это — и богатство его, и слава, возвещающая о себе всей округе пчелиным жужжаньем. Пока есть всё это, Багау может благоденствовать. А чтобы ничего не потерять, надо почаще бывать у каждого дерева, помеченного трезубцем.

Проехав какое-то расстояние вверх по речке, Багау свернул влево, по заросшей травой тележной колее, ведущей вверх, к урочищу Саука-йорт. Он наметил свой путь через большую поляну в этом урочище к Лосиной горе, затем — к хребту Кызылташу и — в сторону дома.

Немало у него в этих местах бортей и поднятых на деревья ульев. Пока всё осмотрел, и день прошёл.

В конце пути Багау решил завернуть на свою пасеку. Выехав из гор, он миновал пасеки Шагиахмета и Ахмади. Нет-нет, а семей по сто держали пчёл и они.

Хотя уже вечерело, сыновья Багау-бая ещё не ушли домой. Локман торопливо чинил в шалаше лукошко. Гильман стоял рядом, отчаянно стуча камешком о камешек, чтобы вылетевший из улья рой опустился поблизости. Отроившиеся пчёлы и в самом деле начали скучиваться на стволе высокого вяза, растущего посреди пасеки.

— Из которого улья вылетели? — спр


Содержание:
 0  вы читаете: Родные и знакомые : Джалиль Киекбаев  1  Глава первая : Джалиль Киекбаев
 2  Глава вторая : Джалиль Киекбаев  3  Глава третья : Джалиль Киекбаев
 4  Глава четвёртая : Джалиль Киекбаев  5  Глава пятая : Джалиль Киекбаев
 6  Глава шестая : Джалиль Киекбаев  7  Глава седьмая : Джалиль Киекбаев
 8  Глава восьмая : Джалиль Киекбаев  9  Глава девятая : Джалиль Киекбаев
 10  Часть вторая : Джалиль Киекбаев  11  Глава одиннадцатая : Джалиль Киекбаев
 12  Глава двенадцатая : Джалиль Киекбаев  13  Глава тринадцатая : Джалиль Киекбаев
 14  Глава четырнадцатая : Джалиль Киекбаев  15  Глава пятнадцатая : Джалиль Киекбаев
 16  Глава десятая : Джалиль Киекбаев  17  Глава одиннадцатая : Джалиль Киекбаев
 18  Глава двенадцатая : Джалиль Киекбаев  19  Глава тринадцатая : Джалиль Киекбаев
 20  Глава четырнадцатая : Джалиль Киекбаев  21  Глава пятнадцатая : Джалиль Киекбаев
 22  Часть третья : Джалиль Киекбаев  23  Глава семнадцатая : Джалиль Киекбаев
 24  Глава восемнадцатая : Джалиль Киекбаев  25  Глава девятнадцатая : Джалиль Киекбаев
 26  Глава двадцатая : Джалиль Киекбаев  27  Глава двадцать первая : Джалиль Киекбаев
 28  Глава шестнадцатая : Джалиль Киекбаев  29  Глава семнадцатая : Джалиль Киекбаев
 30  Глава восемнадцатая : Джалиль Киекбаев  31  Глава девятнадцатая : Джалиль Киекбаев
 32  Глава двадцатая : Джалиль Киекбаев  33  Глава двадцать первая : Джалиль Киекбаев
 34  Использовалась литература : Родные и знакомые    
 
Разделы
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 


электронная библиотека © rulibs.com




sitemap