Наука, Образование : Юриспруденция : Мое последнее слово. Речи подсудимых на судебных процессах 1966 - 1974} : Андрей Синявский

на главную страницу  Контакты  Разм.статью


страницы книги:
 0  1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27

вы читаете книгу




В этом выпуске «Вольного слова» собраны речи обвиняемых на политических процессах в 1966–1974 годах. Эти документы свидетельствуют о нарушении законности во время суда и следствия. В дальнейшем мы намерены выпустить сборник документов, свидетельствующих о нарушении законности после вынесения приговора, когда осужденный отбывает срок заключения. Вместе с прошлым сборником документов о правонарушениях в период до судебного преследования инакомыслящих, а также со сборниками, целиком посвященными отдельным политическим процессам, это отобразит картину юридических беззаконий {в СССР.} Редакция

Мое последнее слово

Речи подсудимых на судебных процессах 1966–1974}

В этом выпуске «Вольного слова» собраны речи обвиняемых на политических процессах в 1966–1974 годах. Эти документы свидетельствуют о нарушении законности во время суда и следствия. В дальнейшем мы намерены выпустить сборник документов, свидетельствующих о нарушении законности после вынесения приговора, когда осужденный отбывает срок заключения. Вместе с прошлым сборником документов о правонарушениях в период до судебного преследования инакомыслящих, а также со сборниками, целиком посвященными отдельным политическим процессам, это отобразит картину юридических беззаконий {в СССР.}

Редакция

Последнее слово Андрея Синявского 14.2.1966

Суд над писателем и литературоведом А. Д. Синявским и поэтом и переводчиком Ю. М. Даниэлем проходил в Москве, в Верховном суде РСФСР. По статье 70 УК РСФСР (антисоветская пропаганда) Синявский был приговорен к 7, а Даниэль — к 5 годам лагерей строгого режима.

О процессе Синявского — Даниэля см. «Посев» №№ 8-10.1.1966. -Ред.

Мне будет довольно трудно говорить, так как я не рассчитывал, что сегодня будет «последнее слово». Мне сказали, что в понедельник, и я не подготовился. Но еще труднее — в силу определенной атмосферы, которая здесь достаточно ощутима. Доводы обвинения меня не убедили, и я остался на прежних позициях. Доводы обвинения — они создали и ощущение глухой стены, сквозь которую невозможно пробиться до чего-то, до какой-то истины. Аргументы прокурора — это аргументы обвинительного заключения, аргументы, которые я много раз слышал на следствии. Те же самые цитаты — не раз, не два, не три: «Очередь, очередь… от живота — веером». «Чтобы уничтожить тюрьмы, мы построили новые тюрьмы…» Все те же самые страшные цитаты из обвинительного заключения повторяются десятки раз и разрастаются в чудовищную атмосферу, уже не соответствующую никакой реальности. Художественный прием — повторение одних и тех же формулировок — сильный прием. Создается какая-то пелена, особая, наэлектризованная атмосфера, когда кончается реальность и начинается чудовищное, — почти по произведениям Аржака и Терца. Это — атмосфера темного антисоветского подполья, скрывающегося за светлым лицом кандидата наук Синявского и поэта-переводчика Даниэля, но лелеющего заговоры, перевороты, террористические акции, погромы, убийства, убийства, убийства… В общем — «День открытых убийств», только исполнителей двое: Даниэль и Синявский. Тут действительно очень странно и неожиданно художественный образ теряет условность, воспринимается обвинением буквально, настолько буквально, что судебная процедура подключается к тексту как естественное его продолжение. Я имел несчастье пометить эпилог повести «Суд идет» 1956-м годом, — автор оклеветал 1956-й год — ага, автор, ты предсказал… — иди теперь в лагерь в 1966-м году. Злорадные интонации явственно звучали у обвинителей. Но появились новые тона. А какие новые тона? Новые штрихи — это политическое подполье переходит в подполье выродков, людоедов, живущих самыми темными инстинктами: ненависть к матери, ненависть к собственному народу, фашизм, антисемитизм. Трудно объявить Даниэля антисемитом. Так вот, фашист Даниэль под руку с антисемитом Синявским топчут все самое святое, вплоть до матери Поэтому рассеять эту атмосферу крайне трудно: здесь не помогут ни развернутые аргументы, ни концепции творчества. Уже на следствии я понял, что не это интересует обвинение, интересуют не концепции творчества, а отдельные цитаты, которые все повторяются и повторяются. Я не берусь ни объяснять замыслы, ни читать лекцию, ни биться головой о стенку, ни доказывать — это бесполезно. Я хочу только напомнить некоторые аргументы, элементарные по отношению к литературе. С этого начинают изучать литературу: слово — это не дело, а слово, художественный образ условен: автор не идентичен герою. Это — азы, и мы пытались говорить об этом. Но обвинение упорно отбрасывает это как выдумку, способ укрытия, способ обмана. И вот получается, что повесть «Говорит Москва», если ее внимательно прочесть, да что там прочесть — хоть пробежать, только не пугаясь слов, — то повесть кричит одно слово: «не убий!» «Я не могу и не хочу убивать: человек во всех обстоятельствах дол-ясен оставаться человеком». Но никто этого не слышит. «А-а, ты хотел убить, ты — убийца, ты фашист!». Здесь происходит чудовищная подмена. Герой повести «Суд идет» Глебов, человек, может быть, неплохой, но в соответствии с некоторыми установками времени высказывает антисемитские настроения, произносит какие-то антисемитские слова: «Рабинович, увертливый, как все евреи…» Ясно, что повесть против антисемитизма, в ней речь идет про дело врачей, — но нет, это автор антисемит, а ну-ка, его к фашисту поближе.

Тут логика кончается. Автор уже оказывается садистом. Понятие «антисемитизм» обычно связывается с великодержавным шовинизмом. Но тут какой-то особенно изощренный автор: он и русский народ ненавидит, и евреев. Все ненавидит: и матерей, и человечество. Возникает вопрос: откуда такие чудовища, из какого болота, из какого подполья? По-видимому, обычно советский суд (я знаю об этом из книг) при решении вопроса интересуется происхождением преступления, его причиной. Сейчас обвинение это не интересует Вот откуда-то, должно быть из Америки, с парашютом нас с Даниэлем сбросили, и мы начали все разить — такие негодяи! Меня тут с Грацианским сравнивали — так у него темное происхождение, потом он, кажется, шпион. Вполне понятный путь. Ну, а неужели у обвинения о нас не возникал вопрос — откуда? Откуда в нашей среде фашист? Ведь если разобраться, то это проблема куда более странная, чем две книжки, даже очень антисоветского содержания. Эти вопросы обвинением даже не поставлены. Так просто ходят благополучные, снаружи благополучные, люди, а внутри они фашисты, готовые поднять мятеж и бросить бомбу. Или эти слова были брошены нам в лицо просто ради оскорбления?

Я как будто на суде растолковал — с цитатами, что Карлинский — самый отрицательный персонаж, никаких сомнений не возникает в отношении к нему автора. Нет, снова прокурор читает кощунственные слова про рыбок, которых извлекают из материнского чрева, — эти страшные, циничные слова — и патетически восклицает: «Ну, разве здесь не сквозит антисоветчина? Разве это не отвратительно?» Да, отвратительно, да, сквозит. То же и слова: «Социализм — это свободное рабство». Но это герой — антисоветский, разоблаченный герой. И никакого сомнения тут нет. Но или меня не слушали, или это неважно было. Скорей — неважно было.

Государственного обвинителя я даже понимаю. У него более широкие задачи, он не обязан всякие там литературные особенности учитывать: автор, герой, то да се. Но когда с такими заявлениями выступают два члена Союза писателей, из которых один — профессиональный литератор, а другой — дипломированный критик, и они прямо рассматривают слова отрицательного персонажа как авторские мысли — тут уже теряешься. Ну, скажем, о классиках в «Графоманах»: нельзя же оттого, что повесть от первого лица, от лица графомана-неудачника, в котором, может быть, и есть некоторые автобиографические черты, считать, что автор ненавидит классиков. Это может быть непонятно человеку, который только читать научился. Тогда, конечно, Достоевский — это человек из подполья, Клим Самгин — это Горький, а Иудушка — Салтыков-Щедрин. Тогда все наоборот будет.

Общественный обвинитель попутно ставит вопрос о двойном дне Общественный обвинитель Васильев даже не постеснялся упомянуть о пеленках, которые были подарены моему новорожденному сыну, кстати не мадам Замойской, совсем другой француженкой. Даже белье пошло в ход, чтобы показать, как за светлым обликом скрывается мрачное нутро — мое и Даниэля. Приводились цитаты из моих статей: как он тут писал о социалистическом реализме с марксистских позиций, а там — идеалист, ха-ха. Если бы я мог писать с идеалистических позиций здесь, я писал бы так здесь. Когда мне поручали какую-нибудь работу здесь, я часто отказывался, искал близких мне авторов. Кедриной это хорошо известно, она же работала со мной в одном институте. Ей известно, что я не лез в герои, не выступал на собраниях, не бил себя кулаком в грудь, не разговаривал лозунгами. А частенько меня прорабатывали за ошибки, уклоны, неточности. В характеристике из ИМЛИ, которая пришла в КГБ уже после моего ареста (даже следователь возмутился, когда пришла характеристика, где я задним числом из старших научных сотрудников в младшие переведен), в этой характеристике есть и правда: там говорится, что мои идейные позиции — нечеткие, что я писал о Цветаевой, Мандельштаме, Пастернаке, сбивался в эту сторону Сбивался — потому, что хотел о них писать. Делал все максимальное, чтобы выражать свои подлинные мысли в качестве Синявского. Поэтому у меня бывали и неприятности, и выговоры, и меня ругали в печати и на собраниях. И никакими особыми благами, кроме зарплаты, я не обладал. Обвинитель говорил, что я «мелькал в Союзе писателей» — я что, там ссуды брал, или командировки, или бесплатные путевки на курорт получал? Обвинитель перечислил, что за десять лет мне подарили несколько вещей на дни рождения разные знакомые. Уж ежели бы я какую-нибудь бесплатную путевочку получил, как бы она здесь фигурировала!..

Неужели вновь объяснять такие простые вещи? Меня упрекают, что я матерей оскорбил. А у меня в «Любимове» прямо сказано: «Матерей не смейте трогать». Ведь Леню Тихомирова волшебная сила оставила за то, что покусился на душу матери. Что {же,} матерей я оскорбил? А что старух я так описываю, как сморщенные трухлявые грибы: сыроежки, сморчки, лисички — так неужели мне распростертых на полу часовни старух в нимбах изображать? Это старый-старый литературный прием снижения. Государственное обвинение не обязано в это вникать — но писатели?!

Итоги: все маскировка, все уловки, прикрытие, как и кандидатская степень. Худосочная литературная форма — это только оболочка для контрреволюционных идей. Идеализм, гипербола, фантастика — все это, конечно, уловки, уловки ярого антисоветчика, который всячески замаскировался. Ну, ладно, здесь замаскировался. Ну — это понятно, но там, за границей, именно мог размаскироваться, уж там-то я мог себе позволить?..

Гипербола, фантастика… Тогда само искусство получается уловкой, прикрытием для антисоветских идей?

Ну, хорошо, но ведь есть же фразы, мысли, образы, которые прямо говорят об обратном. Их не видно, за этими махровыми цитатами не видно. Их можно повторять, но это бессмысленно. Ведь рядом с фразой, которая здесь повторялась десятки раз: «Для того, чтобы никогда не было тюрем, мы построили новые тюрьмы» — ведь рядом — я просил прочитать — сказано: «Коммунизм — это светлая даль». Но это уже читать не хотели. И тирада за революции — она тоже никого не интересовала, никого не интересовал анализ содержания, а интересовали только отдельные формулировки, антисоветские формулировки, штампы, которые можно приложить на лоб Даниэлю и Синявскому, как на повесть.

Гражданин государственный обвинитель сказал такую фразу (она меня поразила, и я ее даже записал): «Даже зарубежная пресса говорит, что это антисоветские произведения». По логике ежели вдуматься: это что — высший критерий объективности для прокурора — вот ежели даже она признала, так мы-то уж должны? Меня особенно поразило это «даже». Я бы это «даже» поставил в другом месте: если «даже» зарубежная пресса в определенной своей части пишет, что это не антисоветские произведения…

Вот ведь Карл Миллер пишет о погруженности автора в почти незыблемую верность коммунизму. Или еще: «Терц с вожделением вспоминает о революции, но относится не ортодоксально к дальнейшему». Ну, зачем же этим буржуям говорить, что Терц вожделеет к революции, зачем же, если мы фашисты?

Как доказательство вины обвинение приводит слова Филиппов а, а другие — дураки там, наверное, — Милош, Фильд — они же побольше стоят, чем Филиппов, это ведь более солидные авторы.

В результате формулировка: «злоба, которой мог бы позавидовать белогвардеец», — и приводили штампы на книге (что-то вроде «боритесь с КПСС» и еще что-то, не помню). Штамп на книге оказывается равен самой книге. Такой штамп я хорошо представляю себе на произведениях Зощенко, Солженицына, на «Реквиеме» Ахматовой. Проводится {знак} равенства между агитационными штампами и художественными произведениями.

Возникает вопрос: что такое агитация и пропаганда, а что — художественная литература? Позиция обвинения такая: художественная литература{ — форма} агитации и пропаганды; агитация бывает только или советская или антисоветская, раз не советская, значит антисоветская. Я с этим не согласен; нехорошо, ежели писателя надо по таким нормам судить и рассматривать, то что делать с человеком, который печатает прокламации? Он ведь тоже укладывается в рамки 70-й статьи. Если художественное произведение надо судить по высшей мере этой статьи, то что делать с листовкой? Или нет никакой разницы? С точки зрения обвинения, разницы нет.

Литературовед Кедрина здесь говорила, что из бабочек на лугу политического содержания никто не вытащит. Но действительность не сводится к бабочкам на лугу. А из Зощенко не вытаскивали антисоветское содержание? Да из кого только ни вытаскивали? Я понимаю разницу, они печатались здесь. Но вытаскивали из всех, особенно если сатира:.

Ильф и Петров, например, у них тоже была клевета. Даже у Демьяна Бедного — и то была усмотрена клевета; правда, в другое время. Я даже не знаю крупного сатирика, у которого бы не вытаскивали такие вещи. Но, правда, еще никогда не привлекали к уголовной ответственности за художественное творчество. В истории литературы я не знаю уголовных процессов такого рода — включая авторов, которые тоже печатали за границей, и причем резкую критику. Я не хочу себя ни с кем сравнивать, но, вероятно, советские граждане равны перед законом?

Мне приводили аргументы, на которых кончалась возможность объяснить что-то. Если я в статье пишу о любви к Маяковскому, мне отвечают: Маяковский писал: «у советских собственная гордость», а ты посылал за рубеж. Но почему же я, такой непоследовательный и немарксистский, не могу восхищаться Маяковским?

Тут начинает действовать закон «или-или»; иногда он действует правильно, иногда страшно. Кто не за нас, тот против нас. В какие-то периоды — революция, война, гражданская война — эта логика может быть и правильна, но она очень опасна применительно к спокойному времени, применительно к литературе. У меня спрашивают: где положительный герой? А-а, нет, а-а, не социалистический! а-а, не реалист, а-а, не марксист, а-а, фантаст, а-а, идеалист, да еще за границей! Конечно, контрреволюционер!

Вот у меня в неопубликованном рассказе «Пхенц» есть фраза, которую я считаю автобиографической:

«Подумаешь, если я просто другой, так уж сразу ругаться…» Так вот — я другой. Но я не отношу себя к врагам, я советский человек и мои произведения — не вражеские произведения. В здешней наэлектризованной, фантастической атмосфере врагом может считаться всякий «другой» человек. Но это не объективный способ нахождения истины. А главное — я не знаю, зачем придумывать врагов, громоздить чудовища, реализуя художественные образы, понимая их буквально.

В глубине души я считаю, что к художественной литературе нельзя подходить с юридическими формулировками. Ведь природа художественного образа сложна, часто сам автор не может его объяснить. Я думаю, что ежели бы у самого Шекспира (я не сравниваю себя с Шекспиром, никому и в голову не придет) — если бы у Шекспира спросить: что означает Гамлет? Что означает Макбет? Не подкоп ли тут? — я думаю, что Шекспир не смог бы с точностью ответить на это. Вот вы, юристы, имеете дело с терминами, которые чем уже, тем точнее. В отличие от термина значение художественного образа тем точнее, чем он шире.

Последнее слово Юлия Даниэля 14. 2.1966

Я знал, что мне будет предоставлено последнее слово. И я думал над тем, отказаться ли мне от него совсем (я имею на это право) или ограничиться несколькими обычными формулировками. Но потом я понял, что это не только мое последнее слово на этом судебном процессе, а может быть, вообще мое последнее слово в жизни, которое я могу сказать людям. А здесь люди — ив зале сидят люди, и за судейским столом тоже люди. И поэтому я решил говорить.

В последнем слове моего товарища Синявского прозвучало безнадежное сознание невозможности пробиться сквозь глухую стену непонимания и нежелания слушать. Я настроен не так пессимистически. Я надеюсь вспомнить еще раз доводы обвинения и доводы защиты и сопоставить их.

Я спрашивал себя все время, пока идет суд: зачем нам задают вопросы? Ответ очевидный и простой: чтобы услышать ответ, задать следующий вопрос; чтобы вести дело и в конце добраться до истины.

Этого не произошло.

Я не буду голословен, я еще раз вспомню, как это все было.

Я буду говорить о своих произведениях — надеюсь, меня простит мой друг Синявский, он говорил о себе и обо мне, — просто я свои вещи лучше помню.

Вот меня спрашивали, почему я написал повесть «Говорит Москва»? Я отвечал: потому, что я чувствовал реальную угрозу возрождения культа личности. Мне возражают: причем тут культ личности, если повесть написана в 1960-61 году? Я говорю: это именно те годы, когда ряд событий заставлял думать, что культ личности возобновляется. Меня не опровергают, не говорят, мол, вы врете, этого не было — нет, мои слова просто пропускают мимо ушей, как если бы этих слов не было. Мне говорят: вы оклеветали народ, страну, правительство своей чудовищной выдумкой о Дне открытых убийств. Я отвечаю: так могло бы быть, если вспомнить преступления времен культа личности, — они гораздо страшнее того, что написано у меня и у Синявского. Всё, — больше меня не слушают, не отвечают мне, игнорируют мои слова. Вот такое игнорирование всего, что мы говорим, такая глухота ко всем нашим объяснениям — характерны для этого процесса.

По поводу другого моего произведения — то же самое: почему вы написали «Искупление»? Я объясняю: потому, что считаю, что все члены общества ответственны за то, что происходит, каждый в отдельности и все вместе. Может быть, я заблуждаюсь, может быть, это ложная идея. Но мне говорят: «Это клевета на советский народ, на советскую интеллигенцию». Меня не опровергают, а просто не замечают моих слов. «Клевета» — это очень удобный ответ на любое слово обвиняемого, подсудимого.

Общественный обвинитель, писатель Васильев сказал, что обвиняет нас от имени живых и от имени погибших на войне, чьи имена золотом по мрамору написаны в Доме литераторов. Я знаю эти мраморные доски, знаю эти имена павших; я знал некоторых из них, я был с ними знаком, я свято чту их память. Но почему обвинитель Васильев, цитируя слова из статьи Синявского — «…чтобы не пролилась ни одна капля крови, мы убивали, убивали, убивали…» — почему, цитируя эти слова, писатель Васильев не вспомнил другие имена — или они ему неизвестны? Имена Бабеля, Мандельштама, Бруно Ясенского, Ивана Катаева, Кольцова, Третьякова, Квитко, Маркиша и многих других. Может, писатель Васильев никогда не читал их произведения и не слышал этих фамилий? Но тогда, может быть, литературовед Кедрина знает имена Левидова и Ну-синова? Наконец, если обнаруживается такое потрясающее незнание литературы, так, может, Кедрина и Васильев хоть краем уха слышали о Мейерхольде? Или, если они далеки вообще от искусства, может быть, они знают имена Постьгшева, Тухачевского, Блюхера, Косиора, Гамарника, Якира… Эти люди, очевидно, умерли от простуды в своих постелях — так надо понимать утверждение, что «не убивали»? Так как же, все-таки, — убивали или не убивали? Было это или не было? Делать вид, что этого не было, что этих людей не убили, — это оскорбление, это, простите за резкость, плевок в память погибших.

Судья: Подсудимый Даниэль, я останавливаю вас. Ваше оскорбительное выражение не имеет отношения к делу.

Даниэль: Я прошу прощения у суда за резкость. Я очень волнуюсь, и мне трудно выбирать выражения, но я буду сдерживать себя.

Нам говорят: оцените свои произведения сами и признайте, что они порочные, что они клеветнические. Но мы не можем этого сказать, мы писали то, что соответствовало нашим представлениям о том, что происходило. Нам взамен не предлагают никаких других представлений: не говорят, были такие преступления или не были; не говорят, что нет, люди не ответственны друг за друга и за свое общество; просто молчат, не говорят ничего. Все наши объяснения, как и сами произведения, написанные нами, повисают в воздухе, не принимаются в расчет.

Общественный обвинитель Кедрина, выступая здесь, почти целиком, с некоторыми лирическими отступлениями и добавлениями, прочла свою статью «Наследники Смердякова», опубликованную в «Литературной газете» еще до начала процесса. Я позволю себе остановиться на этой статье, потому что она фигурирует на процессе как обвинительная речь, и еще по одной причине, о которой скажу позднее. Вот Кедрина, начиная свой «литературный анализ» повести «Говорит Москва», пишет о герое этой повести:

«А убивать хочется. Когда же?..» В том-то и дело, что моему герою не хочется убивать, это ясно видно из повести. И, между прочим, это не только мое собственное мнение, со мной согласен в этом гражданин председательствующий; во время допроса свидетеля Горбу'зенко он спросил: «Как вы, коммунист, относитель к тому, что герою повести приказывают убивать, а он не хочет?» Я благодарен председательствующему за это точное определение позиции героя. Нет, я не считаю, что мнение председательствующего должно быть обязательным для литературоведа Кедриной, у нее может быть собственное мнение о произведении, но как оно обосновывается? Вот что пишет Кедрина: «положительный герой грезит о студебеккерах — одном, двух, восьми, сорока, которые пройдут по трупам» Я возвращаюсь к этому отрывку, он цитировался в статье и здесь, на суде. А между прочим, написано не так, как здесь приводится; ни разу не цитировали этот отрывок полностью: «Ну, а эти, заседающие и восседающие… — как с ними быть? А 37-й год, когда страна билась в припадке репрессий? А послевоенное безумие? Неужто простить?» (Я цитирую по памяти, не точно.) Эти две фразы тщательно опускаются. А почему? Потому что там мотивы ненависти, а об этом уже надо спорить, надо объяснять как-то; гораздо проще их не заметить. Дальше то, что здесь приводилось: «Нет. Ты еще помнишь, как это делается? Запал. Сорвать предохранительное кольцо. Швырнуть. Падай на землю. Падай! Рвануло. А теперь — бросок вперед. На бегу — от живота веером. Очередь. Очередь. Очередь…» Дальше в представлении героя все смешивается — «русские, немцы, грузины, румыны, евреи, венгры, бушлаты, плакаты, санбаты, лопаты…» — я привожу этот отрывок, где, действительно, кровавая каша и все прочее весьма неаппетитно: «А почему у него такое худое лицо? Почему на нем гимнастерка и шлем со звездой?.. По трупам прошел студебеккер, два студебеккера, сорок студебеккеров, и ты все так же будешь лежать распластанный… Все это уже было!»

Это называется грезить? Мечтать о студебеккерах, которые пройдут по трупам?! Ужас героя перед этой картиной, отвращение — выдавать за мечты! «Обыкновенный фашизм» — прямо так и пишет. Но то, что это фашизм, — это ведь надо подкрепить, и вот Кедрина пишет: «Эту программу „освобождения“ от коммунизма и от советского строя „герой“ повести пытается обосновать, с одной стороны, заверениями, будто идея „открытых убийств“ берет начало в самой сути учения о социализме», а с другой, что вражда — в природе человеческого общества вообще; кстати, в повести нет ни одного слова о советском строе, об освобождении от советского строя; герой повести как к последнему прибежищу обращается к имени Ленина («Не этого он хотел — тот, кто первый лег в эти мраморные стены»). Так, все-таки, кто пытается «обосновать программу освобождения» — герой повести или не герой? Я, когда прочел об этом у Кедриной, подумал, грешным делом, что это опечатка, типографская ошибка — вместо «отрицательный герой» или «другой герой» напечатали просто «герой», и получилось, как будто речь идет все время об одном и том же человеке, моем положительном герое. Но нет! Эти же слова прозвучали здесь, в зале, снова. А как же в самом деле? Герой не говорит, что «идея открытых убийств лежит в самой сути учения о социализме»? Так вот: к герою повести приходит его приятель Володя Маргулис, неумный и ограниченный человек. «Он пришел ко мне и спросил, что я обо всем этом думаю» («я» — это герой повести, говорящий от первого лица). И Володя Маргулис «стал доказывать, что все лежит в самой сути учения о социализме». Так как же, герой это говорит или другой персонаж повести? А герой говорит вот что: «За настоящую советскую власть надо заступаться»; герой говорит, что наши отцы делали революцию, и мы не смеем думать о ней плохо. Это что, герой повести обосновывает «программу освобождения от коммунизма и советского строя»? Неправда! А кто говорит, что «все друг друга в ложке воды утопить готовы»? Что «скоро звери единственным связующим звеном между людьми будут»? У Кедриной получается, что это тот же «положительный герой». Неправда! Это говорит полубезумный старичок-мизантроп, и герой с ним спорит. Так как же обстоит дело с идейным обоснованием псевдопризыва к расправе, к террору и освобождению от коммунизма и советского строя? А вот так, как говорю я, а не так, как утверждает Кедрина. Повесть была прочитана не так, как написана, а нарочито, предвзято, так ее невозможно прочесть.

В вину Синявскому и мне ставится все — в частности то, что у нас нет положительного героя. Конечно, с положительным героем легче, есть кого противопоставить отрицательному. А наша ссылка на других писателей, у которых нет положительного героя, воспринимается, во-первых, как попытка сравнить себя с этими большими писателями, во-вторых, очень простой ответ: когда речь идет о Щедрине, то — в его произведениях присутствует положительный герой, это народ. Очевидно, незримо присутствует, так как тот народ, который изображен в «Истории города Глупова», вызывает жалость, а не восхищение. И в «Господах Головлевых» народ — положительный герой? А ссылка на сказку о том, как один мужик двух генералов прокормил, — просто стыдно это слушать. Кедрина, видно, считает, что этот мужик, который из своих волос силки сделал, чтобы для генералов дичи добыть, мужик, который добровольно в рабство идет, — это положительный образ русского народа? Михаил Евграфович Щедрин не согласился бы!

Я не стал бы ссылаться на статью Кедриной, если бы вся система аргументации обвинения не лежала бы в той же плоскости. Ну, как доказать антисоветскую сущность Синявского и Даниэля? Тут применялось несколько приемов. Самый простой, лобовой прием — это приписать мысли героя автору; тут можно далеко зайти. Напрасно Синявский считает, что только он объявлен антисемитом, — я, Даниэль Юлий Маркович, еврей, — тоже антисемит. Все при помощи этого простого приема: у меня все тот же старичок-официант говорит что-то о евреях, и вот в деле имеется такой отзыв: «Николай Аржак — законченный, убежденный антисемит». Может быть, это какой-нибудь неискушенный рецензент пишет? Нет, это пишет в своем отзыве академик Юдин…

Есть еще и такой прием: изоляция отрывка из текста. Надо выдернуть несколько фраз, купюрчики сделать — и доказывать все, что угодно. Самый убедительный пример этого приема — как «Говорит Москва» сделали призывом к террору.

Тут все время ссылаются на эмигранта Филиппова: вот кто правильно оценил ваши произведения (вот кто, оказывается, высший критерий истины для государственного обвинителя). Но даже Филиппов не сумел воспользоваться такой возможностью. Казалось бы, чего уж лучше; если там есть призыв к террору, то уж Филиппов сказал бы: вот как подпольные советские писатели призывают к убийствам, к расправе. Но даже Филиппов не смог этого сказать.

Еще один прием: подмена обвинения героя вымышленным обвинением советской власти — то есть, автор говорит какие-то слова, разоблачая героя, — а обвинение считает, что это про советскую власть говорится. Вот пример. Обвинительное заключение построено в большей части на отзыве Главлита, так вот в отзыве Главлита говорится буквально следующее: «Автор считает возможным проведение в нашей стране Дня педераста». А на самом деле речь идет о приспособленце, цинике, художнике Чупрове, что он хоть про День педераста станет плакаты писать, лишь бы заработать, это про него главный герой говорит. Кого он тут осуждает — советскую власть или, может, другого героя?

В обвинительном заключении, в отзыве Главлита, в речах обвинителей прозвучали одни и те же цитаты из повести «Искупление». А что это за цитаты? «Тюрьмы внутри нас» — это выкрики героя повести Вольского. Да, это сильное обвинение по адресу всех людей. И я вовсе не старался, как тут говорил Васильев, изобразить дело так, будто я занимаюсь изящной словесностью; я не пытаюсь уйти от политического содержания моих произведений. В этих словах Вольского есть политическое содержание — но что следует за этими выкриками? Кто это кричит? Это кричит безумный человек, он сошел с ума. Он вскоре оказывается в психиатрической больнице.

Еще один, тоже очень простой, но очень сильный прием доказательства антисоветской сущности: выдумать идею за автора и сказать, что в произведении есть антисоветские выпады, когда их там нет. Вот рассказ «Руки». Мой защитник Кисешинский аргументирование доказывал, что в этом рассказе нет антисоветской идеи, как его ни толкуй. Возражая ему, Кедрина сказала: «Вы посмотрите, с какой вообще несвойственной ему выразительностью и яркостью Даниэль изобразил сцену расстрела». Прошу, очень прошу, вдумайтесь, что вы сказали: яркость и выразительность описания служат для доказательства антисоветской сущности. Это был ответ на выступление защитника по поводу рассказа «Руки» — и ни слова больше. Если говорить об этом рассказе, то я прошу вас всех. Вот сейчас закончится судебное заседание, и вы все пойдете домой. Подойдите к своим книжным полкам, возьмите книгу, раскройте ее и прочтите про то, как красный командир был направлен в команду, которая проводила расстрелы. Он почернел и высох на этой работе, он возвращается домой, шатаясь, как пьяный. И расстреливает он не священников, а хлеборобов, даже там есть такая деталь, я ее хорошо помню: он вспоминает руку расстрелянного, заскорузлую, как конское копыто. Ему очень плохо, очень трудно и очень страшно, он даже оказывается несостоятельным как мужчина, когда остается с любимой женщиной. Ну, так как же, подходит этот отрывок под те формулировки, которые звучат в обвинительном заключении, — что классовая политика репрессий против советского народа и нравственно и физически калечит людей…

Судья: Что за чушь! Какая классовая политика репрессий?

Даниэль: Я цитирую обвинительное заключение, вот тут написано (читает): «…якобы классовая политика репрессий против советского народа». Так написано в обвинительном заключении.

Я сейчас, как вы, вероятно, догадались, пересказал одну главку из «Тихого Дона». Действующие лица — красный командир Бунчук и Анна.

Как еще нас обвиняют? Критика определенного периода выдается за критику всей эпохи, критика пяти лет — за критику пятидесяти лет, если речь идет даже о двух-трех годах, то говорят, что это про все время.

Обвинители стараются не замечать, что вся статья Синявского обращена в прошлое, что там даже все глаголы стоят в прошедшем времени: «мы убивали» — не «убиваем», а — «убивали». И в моих произведениях, кроме рассказа «Руки», — о 50-х годах, о времени, когда была реальна угроза реставрации культа личности. Я говорил об этом все время, это видно и из произведений, — не слышат.

И, наконец, еще один прием — подмена адреса критики: несогласие с отдельными явлениями выдается за несогласие со всем строем, с системой.

Вот вкратце методы и приемы «доказательства» нашей вины. Может быть, они не были бы такими для нас страшными, если бы нас слушали. Но правильно сказал Синявский — откуда мы взялись, вурдалаки, кровопийцы, не с неба-де упали? И тут обвинение переходит к рассказу о том, какие мы подонки. Пускаются в ход странные приемы: обвинитель Васильев говорит, что за тридцать сребреников, пеленки, нейлоновые рубашки мы продались, что я бросил честный учительский труд и ходил с протянутой рукой по редакциям, вымаливая переводы. Я мог бы попросить свою жену, и она принесла бы ворох писем от поэтов, которые просят меня переводить их стихи. Не на легкие переводческие хлеба я ушел от обеспеченного преподавательского заработка, а потому, что с детства мечтал о поэтической работе. Первый перевод я сделал, когда мне было 12 лет. Какие это легкие хлеба, любой переводчик знает. Я оставил обеспеченную жизнь, обменял ее на необеспеченную. Я относился к этому как к делу своей жизни, никогда не халтурил. Среди моих переводов были, может быть, и плохие, и посредственные, но это от неумения, а не небрежности.

Странно, что в той области, где юрист должен быть безупречен, государственный обвинитель не признает фактов. Сначала я думал, что он оговорился, когда сказал, что мы сознавали характер своих произведений: в 1962-м году была радиопередача, а мы после этого послали за границу «Говорит Москва», «Любимов». Позвольте, а что передавали? Ведь как раз «Говорит Москва» и передавали по радио — что же, я во второй раз послал эту повесть, что ли? Я подумал, что это оговорка. Но дальше снова то же: ссылаясь на статью Ртормкова, государственный обвинитель говорит — они были предупреждены, они знали оценку — и послали «Любимов» и «Человек из МИНАПа». Когда опубликована статья Рюрикова? В 1962-м году. Когда отправлены рукописи? В 1961-м году. Оговорки? Нет. Это государственный обвинитель добавляет штришок к моей личности, злобной, антисоветской. Любое наше высказывание, самое невинное, такое, какое мог бы произнести любой из сидящих здесь, перетолковывается: в «Говорит Москва» речь идет о передовице в «Известиях» — «а-а, вы издеваетесь над газетой „Известия“»? Не над газетой, а над газетными штампами, над суконньш языком; — мне злорадно говорят: «Наконец-то вы заговорили своим голосом!» Неужели сказать о газетных штампах, о суконном газетном языке — антисоветчина? Мне это непонятно. Хотя нет, в общем-то, все понятно…

Ничто здесь не принимается во внимание, ни отзывы литературоведов, ни показания свидетелей. Вот говорят, Синявский антисемит; но ни у кого не возник вопрос, откуда тогда у него такие друзья? Даниэль — ну, хотя Даниэль сам антисемит; но моя жена Брухман, свидетель Голомшток, или эта мило картавившая здесь вчера свидетельница, которая говорила, какой «Андгей хороший человек»…

Проще всего — не слышать.

Все, что я сказал, не значит, будто я считаю себя и Синявского светлыми и безгрешными ангелами и то, что нас надо сразу после суда освободить из-под стражи и отправить домой на такси за счет суда. Мы виноваты — не в том, что мы написали, а в том, что отправили за границу свои произведения. В наших книгах много политических бестактностей, перехлестов, оскорблений. Но 12 лет жизни Синявского и? лет жизни Даниэля — не слишком ли это дорогая плата за легкомыслие, за неосмотрительность, за просчет?

Как мы оба говорили на предварительном следствии и здесь, мы глубоко сожалеем, что наши произведения использовали во вред реакционные силы, что тем самым мы причинили зло, нанесли ущерб нашей стране. Мы этого не хотели. У нас не было злого умысла, и я прошу суд это учесть.

Я хочу попросить прощения у всех близких и друзей, которым мы причинили горе.

Я хочу еще сказать, что никакие уголовные статьи, никакие обвинения не помешают нам — Синявскому и мне — чувствовать себя людьми, любящими свою страну и свой народ.

Это всё.

Я готов выслушать приговор.

Последнее слово Мустафы Джемилева

(Выдержки из выступления) 12. 5.1966

Первый суд над студентом, М. Джемилевьм состоялся в Ташкенте в мае 1966 года По статье 70, ч. I УК. УзССР (уклонение от призыва в армию) Джеми-лев был приговорен к 1,5 годам лишения свободы. — Ред.

Сотрудники КГБ взбешены тем, что мы собираем статистические данные о погибших на местах ссылки крымских татарах, что собираем материалы против садистов-комендантов, которые издевались над народом в годы сталинщины и которые в соответствии с Уставом Нюрнбергского Трибунала должны предстать перед судом за преступления против человечности…

В результате преступления 1944 года я потерял тысячи и тысячи своих братьев и сестер. И об этом надо помнить! Помнить так же, как о крематориях Освенцима и Дахау Помнить, чтобы это больше никогда не повторилось. Помнить и в корне изживать нацистскую и шовинистическую гадину, порождением которых явились эти преступления Но это кому-то не нравится…

Я надеюсь, что вы, вынося приговор по делу, будете руководствоваться только законом и справедливостью, заклеймите позором виновных независимо от занимаемого ими положения и закроете тем самым в какой-то мере пути к произволу и официальной подлости. Если вы проявите страх перед преступными элементами из КГБ — это будет означать торжество и поощрение зла, олицетворением которого являются эти мерзавцы.

Защитительная речь и последнее слово М. И. Хорева

Июнь 1966

Суд над благовестником Совета Церквей Евангельских христиан-баптистов М. И. Хоревым состоялся в Москве. По статье 142 УК РСФСР (об отделении церкви от государства) Хорее был приговорен к 2,5 годам лагерей общего режима. — Ред.

Защитительная речь

Я никогда бы не стал пользоваться этой возможностью защищаться, чтобы выгородить себя, если бы речь шла только обо мне Но так как речь идет о деле, которое мне было вверено Церковью, я взял слово для защиты.

Я действительно принимал активное участие в работе Совета Церквей. Способностей особых не имел, но отдавал все силы, все, что мог. К этому меня побуждала любовь к Господу и Церкви.

Прокурор сказал, что я оставил работу в целях наживы на копейках верующих, но это ничем не обосновано и не подтверждено. В двух томах дела нигде не сказано, что я кого-то обобрал или отнимал добровольные пожертвования. Сказать, что меня побуждало на служение тщеславие — неверно. Если говорить о возвышении, то нужно было идти другим путем, путем предательств, соглашательства Но моя совесть мне этого не позволяла.

С начала моего служения, я знал, что мой путь лежит чрез скамью подсудимых, потому что верующие всегда гонимы.

Сейчас я хочу более подробно остановиться на документах Совета Церквей, в распространении которых я принимал самое активное участие. Документы эти составлялись на совещаниях Совета Церквей. Все они были религиозного характера, основанные на Священном писании. Были и информационные, в которых мы сообщали об узниках, осужденных за Слово Божие, чтобы верующие молились о них, также сообщали в них, кто проходит дело Божие в общинах.

Я обвиняюсь за общение 5 сентября 1965 г. Свидетель говорит, что общение носило как будто политический характер. Но мы молимся об узниках на каждом богослужении. Посторонним могло показаться это странным, так как у нас свобода вероисповедания гарантируется законом, они думают, что верующие находятся в узах за преступление. Мы же знаем, что друзья наши в узах за проповедь Евангелия. Церковь всегда молится об узниках и Господь слышит ее молитвы, и наши братья, не отбыв срока, были реабилитированы.

А что касается вопроса о детях, я также не могу обойти его молчанием.

Свидетель заявил, что в одном из текстов был призыв бороться за то, чтобы в школах детям преподавали религию. Я дословно процитирую все три текста, которые там были:

1. «Мы проповедуем Христа распятого»,

2. «Господи, Ты знаешь, что я люблю Тебя»,

3. «Будь образцом для верных в слове, в житии, в любви, в духе, в вере, в чистоте».

Как видите, в этих текстах нет ничего похожего. Я не хочу обвинять свидетеля, но думаю, что все тексты были достаточно хорошо видны, чтобы правильно прочитать их.

Не соответствует действительности показание свидетеля, что на собрании в г. Киеве выступал мальчик с просьбой, чтобы в школе преподавали религию.

Было так. Мальчик встал и попросил слово. Обратившись к родителям и присутствующим, он сказал, что вот уже 4 дня, как родители отправили детей в школы за приобретением знаний. Мы просим, чтобы нам уделили внимание в богослужениях и молились за всех детей, так как и мы имеем такие же бессмертные души, как и вы. Он просил молиться, чтобы Бог помог детям перенести все трудности и остаться верными Господу. «Я не свое только желание говорю, но желание всех детей, — говорил мальчик, — правильно, дети?» Дети хором ответили: «Правильно!»

Что касается принятия в церковь детей — этого не было. У нас принимают в церковь через водное крещение. А покаяния бывают в собраниях часто. И в этот раз девушка лет 18, обратившись к Церкви, сказала: «Помолитесь за меня, я хочу служить Господу». Пресвитер тогда спросил, не желает ли кто еще отдаться Господу. Желающих оказалось несколько десятков. Они вышли, и о них совершили молитву.

От воспитания детей мы никогда не откажемся. Благодарю Бога, что нет таких законов, которые запрещали бы верующим воспитывать своих детей, а если бы даже и были, то ради детей наших мы готовы жертвовать свободой и даже жизнью.

Дальше я хочу коснуться документов экспертизы. То, что мы молились об узниках, не нравится эксперту, и то, что по пятницам у нас пост и молитва о деле Божьем. Материал об освящении тоже не нравится ему и он возмущается нашим понятием о грехе, но это не должно бы вас волновать.

Не нравится эксперту и письмо в конституционную комиссию. В нем была выражена просьба верующих к правительству четко сформулировать в вырабатываемой Конституции статью о свободе вероисповедания и другие пожелания Каждый человек может вносить свои предложения в комиссию, а примут их во внимание или нет — другое дело.

Прокурор обвиняет нас в том, что мы, не дождавшись ответа от правительства, продолжали собираться. С 1961 г. верующие обращались в правительство с просьбой зарегистрировать общины. Письма были не анонимные, но ответа мы не получали.

Утверждать, что мы просили правительство сместить ВСЕХБ, значит сознательно и грубо искажать смысл законных и справедливых просьб верующих. Единственно о чем мы просили правительство — это дать разрешение на съезд Доказательством служат многочисленные заявления от поместных Церквей и Совета Церквей.

Почему мы собираемся в незарегистрированных помещениях? По той причине, что нам без всяких оснований отказывают в регистрации, а с общин, имеющих ее, снимают. Я приведу пример: в г. Барнауле в 1961 году…

Судья: (перебивая) События 1961 г. вам не вменяются в вину.

Хорев: Я касаюсь этого вопроса, потому что прокурор касался его. В Барнауле пресвитер Саблин был отлучен верующими, но когда он обратился к властям, то те пришли в тот же день в молитвенный дом и потребовали восстановить Саблина. Когда верующие отказались, власти закрыли молитвенный дом

Заключительное слово

Я буду очень краток Как я уже сказал, виновным себя не признаю ни в чем. Обо всем, что было сделано, не сожалею и как служитель церкви совершенно спокойно готов отбывать любой срок.

Никаких просьб к суду не имею.

Все сложил у ног Христа!

Защитительная речь и последнее слово Ф В Маховицкого

28.11.1966

Суд над баптистом, Ф В Маховицким проходил в Ленинграде По статье 142 УК РСФСР (за нарушение закона об отделении церкви от государства) Ма-ховицкий был приговорен к 2 годам лагерей общего режима и 1 году принудительной работы на заводе с удержанием 20 % заработной платы — Ред.

Защитительная речь

Граждане судьи и все слушатели, я имею честь предстать перед судом не как преступник, а как христианин, исповедующий Имя Иисуса Христа пред людьми.

Я верю в Бога, это право дано мне самим Богом.

Это право дано мне и законами нашей страны Но законы эти попираются сегодня людьми, которые хотят уничтожить церковь.

Если закон об отделении церкви от государства остается в силе, то почему мы, христиане, не можем свободно, без вмешательства извне, проводить наши богослужения' Почему мы в нашей деятельности внутрицерковной жизни не можем решить вопроса свободных выборов на пост пресвитера или быть самому избранному на это служение? Вы меня сегодня судите, как пресвитера.

Мы не за тайное проведение богослужений, нет. Мы неоднократно обращались в органы власти с вопросом о регистрации, но ответа до сих пор нет. Поэтому мы выдуждены были собираться где придется и, в частности, в районе остановки «Привал», это далеко от дороги и от населенного пункта. Мы никак не могли нарушить там общественный порядок, там не перед кем его нарушать.

Но вы хотите, чтобы мы вообще не проводили наших богослужений. А мы этого сделать не можем.

По поводу 30 мая, в чем ныне обвиняют меня. Нам тогда не только мешали проводить богослужение, но и забрали нашего брата Кисина. Почему одного забрали? Надо было забрать всех. Все были на собрании, все молились, значит все одинаково «виновны», в том числе и я. Я тоже молился вместе со всеми. Поэтому мы и решили все пойти в отделение милиции, когда забрали одного брата. Мы руководствовались словами Иисуса Христа: «Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих». Там мы и спели наш гимн. Я этого не отрицаю.

В обвинение мне ставится также происшествие 3 октября. В этот день у нас отмечался праздник жатвы, то есть день, в который мы, христиане, благодарим Бога за те плоды, которые произрастила земля. Но нам решили помешать и в этом служении. Приехавшие устроили шум, дикие крики, свои пения, включили громкоговорители. В такой обстановке мы не могли проводить служение и решили перейти в другое место. Мы встали и пошли с пением. Если бы нам не мешали проводить наше богослужение, то мы бы ушли оттуда так же незаметно, как и пришли.

Когда прибыл усиленный наряд милиции, они сделали свое дело, взяв некоторых наших друзей, в том числе и меня, за это я отсидел 15 суток.

Но главное, в чем вы меня хотите сегодня обвинить, это в распространении документов, изданных Советом Церквей. Но никто здесь не мог доказать это. Из показаний свидетелей видно, что я распространением литературы не занимался. То, что у меня при обыске была найдена литература, это не говорит о том, что я занимался ее распространением. Как верующий, я имею право читать и получать религиозную литературу. Литература Совета Церквей религиозная, есть среди документов Совета Церквей и информационные материалы по вопросам церковной жизни.

Вы меня упрекаете в неповиновении высшим властям. По гражданской линии я нигде и ни в чем не нарушал законов. Что же касается моей духовной жизни, то должно повиноваться больше Богу, нежели человеку.

Виновным я себя не признаю. У меня всё.

Защитительная речь брата Маховицкого неоднократно прерывалась судьей.

Затем было предоставлено Маховицкому последнее слово…

Последнее слово

Я еще раз благодарю Бога, что могу предстоять пред судом за Имя Его.

Судья: (прерывая): Мы не позволим вам говорить здесь проповедь.

Брат Маховицкий был лишен последнего слова, и суд удалился на совещание.

Последнее слово Вячеслава Черновола 15.8.196?

Суд над В. Черноволом состоялся во Львове. По статье 18У УК УССР (клевета на советский строй или советскую действительность) Черновол был приговорен к 3 годам лишения свободы.{ — Ред.}

Граждане судьи! Должен признаться, что как был я неисправимым оптимистом, так им, наверное, и помру. Сначала я слал в высокие инстанции заявления, наивно надеясь на какие-то положительные результаты. И даже совсем неожиданный результат — тюрьма — меня не до конца охладил. Остатки розового оптимизма у меня оставались еще сегодня утром, в начале судебного заседания. Очень уж очевидной казалась мне моя невиновность. Но постепенно в ходе судебного заседания мой розовый оптимизм начал перерастать в черный пессимизм. Я увидел явную предубежденность и понял, что остановить операцию и доказать, что я не верблюд, мне не удастся. Мое ходатайство о вызове свидетелей и включении документов отклонили без мотивированных объяснений; мои доказательства, высказанные в начале судебного заседания, оставили без обсуждения; существа дела старались не касаться, орудуя нешироким арсеналом ярлычных определений. Постепенно нагнеталась тяжелая атмосфера, — увенчавшаяся обвинительным словом прокурора Садовского, от которого я даже узнал такое, чего раньше не знал ни от следователя, ни из обвинительного заключения.

Оказывается, я еще и националист. Вот только бы уточнить — буржуазный или, может, социалистический? Я в своих заявлениях не касался национального вопроса. Такое заключение делается только на основании того, что я писал о нарушениях законности, допущенных на Украине. А если бы я жил в Тамбове и написал что-нибудь подобное — каким бы я националистом был, тамбовским? Львовские прокуроры не могут без того, чтобы к «делам» такого типа, как мое, не привязать национализма. Они, наверное, в каждом втором буржуазного националиста видят.

Прокурор цитирует часто цитируемые слова Ленина о «едином взаимодействии пролетариев великорусских и украинских». Но нельзя обходиться все время одной цитатой, нужно брать ленинскую национальную теорию в целом. Должен напомнить государственному обвинителю, что В. И. Ленин уже в советское время, когда существовал СССР, настойчиво подчеркивал, что местный национализм сам по себе не возникает, что он всегда бывает реакцией на великодержавный шовинизм, что лучший способ борьбы с национализмом — искоренять его первопричину — шовинизм. Эти ленинские указания отражались в решениях партийных съездов до самого начала тридцатых годов, когда Сталин окончательно стал проводить свою национальную политику.

Еще одно открытие сделал прокурор: оказывается, я пою с чужого голоса. Источником моих мыслей он делает какого-то американца Эвенштейна. Может, государственный обвинитель подскажет мне, где бы я мог почитать цитированного им Эвенштейна? Ведь у нас судят по 62 статье Уголовного кодекса (УССР) только за чтение таких книг, независимо от того, разделяю ли я их мнение. Никак не может представить себе государственный обвинитель, что можно без помощи эвенштейнов или кого-нибудь другого сформировать свои собственные мысли, собственные убеждения. Я, видите ли, виновен еще и в том, что мое сопроводительное письмо к П. Е. Шелесту передала радиостанция «Свобода» и напечатал журнал «Сучасшсть». И этот факт смакуется, хотя к сегодняшнему обвинению он не имеет ни малейшего отношения. Государственный обвинитель высказывает даже предположение, что, может, я лично передал эти материалы, а перевранные данные о моей личности, приведенные там, — всего лишь хитрый прием. На чем строятся эти предположения? Исключительно на желании нагнести обстановку в суде.

Прокурор тут вспоминал выступление Г. Е. Шелеста на XXIII съезде КПСС, в котором первый секретарь ЦК КПУ называл имена способной творческой молодежи. От этой молодежи государственный обвинитель меня отмежевывает. А известно ли уважаемому прокурору, что произведения названных Шелестом лиц, напечатанные и ненапечатанные, независимо от желания авторов также появляются в тех журналах и передаются теми радиостанциями? Но ведь их не судят за это и даже называют как лучших с трибуны партийного съезда.

В длинном и «пристрастном» слове прокурора мало чего-нибудь существенного, что требовало бы ответа. Ведь не назовешь же аргументами, например, выражения, не делающие чести юристу: «поднял исступленный шум», «распускает по свету божьему пасквили», «зубоскальство», «как пьяный хулиган» и т. п. Я не хочу оскорблять личность уважаемого прокурора, как он оскорбляет меня. Но все-таки должен выразить сожаление, что в свое время в одном из наших юридических вузов, немного обучаясь науке Демосфена, совсем не обращали внимания на формальную логику. Государственный обвинитель делает ту же логическую ошибку, что и в обвинительном заключении: частичное возводит в ранг всеобщего или вообще делает обобщающие выводы из ничего, из своих субъективных представлений. Прокурор несколько раз подчеркивает, что своими «клеветническими заявлениями я хотел повлиять и влиял на некоторые нестойкие группы населения». Но ведь следствие не установило ни одного факта распространения мною заявления «Горе от ума», кроме посылки его в официальные республиканские органы. Итак, по логике прокурора, «нестойкие группы населения» — это первый секретарь ЦК КПУ П. Е. Шелест, председатель КГБ при Совете Министров Никитченко и другие руководители республиканского ранга. Строить же обвинение на субъективных предположениях прокурора о моих намерениях — юридически жалкий прием.

Такой же спекулятивный прием — перенесение центра тяжести на Караванского. Я писал о двадцати осужденных, а не об одном Караванском. Но осужденные, в основном, молодежь, а на прошлом Караванского можно сыграть, сев на своего любимого конька — национализм. Но ведь я нигде не писал, что оправдываю прошлое Караванского, я только утверждал и утверждаю, что повторное заключение способного переводчика и языковеда Караванского через 5 лет после амнистии — юридически не обосновано, а 25-летний срок заключения — действительно каннибальский.

Речь прокурора могла бы быть вдвое короче, если бы он не адресовал мне претензий к произведению Валентина Мороза «Репортаж из заповедника имени Берия». Я нигде не писал и не заявлял, как я отношусь к содержанию заявления Мороза. Я сделал то, что сделал бы на моем месте каждый порядочный человек: по просьбе Мороза, переслал его заявление адресатам — депутатам Верховного Совета УССР. Морально оправдывает меня и то обстоятельство, что, как мне известно, администрация мордовских лагерей не пропускает заявлений и жалоб заключенных на лагерный режим, и потому заключенные должны обращаться к внецензурным способам передачи жалоб в руководящие инстанции. Во время следствия по своему делу я узнал, что политзаключенный Валентин Мороз за написание «Репортажа из заповедника имени Берия» повторно привлечен к уголовной ответственности. Потому прокурор Садовский имеет возможность предложить свои услуги, выступить на суде Мороза и адресовать ему то, что адресовал тут мне.

Однако с некоторыми пунктами обвинительной речи я целиком согласен. С тем, например, что автобусы с маркой «Львов» можно встретить во многих странах, что на Львовщине добывают немало нефти и газа, что в Казахстане нужно развивать хозяйство. Согласен с тем, что дружба народов — великое дело, и не только народов СССР. Если только это, конечно, дружба равноправных народов и если она духовно обогащает все народы. Согласен еще со многими известными истинами. Не понимаю только, какое все это имеет отношение к выдвинутому против меня обвинению. Видно, государственного обвинителя и здесь подвела недоученная им в свое время формальная логика.

Не буду больше тратить времени на полемику с прокурором, потому что полемизировать можно с какими-то тезисами, подкрепляемыми аргументами. А на брань бранью я отвечать не умею. Не буду еще раз повторять доказательства своей невиновности. Слишком много я об этом сегодня говорил, к тому же, я присоединяюсь к сказанному адвокатом Вет-винским.

Давайте лучше, граждане судьи, на минутку оторвемся от очень серьезных исследований, который из двух взятых мною эпиграфов более клеветнический, и дописал их или не дописал я кому, перепечатывая лагерные стихи Осадчего. Давайте также не будем гадать, как прокурор, что я хотел сделать и что я мог бы сделать. Оставим эту софистику и посмотрим на то, что происходит в этом зале, со стороны.

Я считаю, что суд надо мной — далеко не рядовой суд, а даже в какой-то степени этапный. Потому что тут судят не только меня как личность, тут судят мысль. Потому и решение, которое вы примете, будет касаться не только Черновола как такового, а и определенных принципов нашей общественной жизни. Меня, кажется, едва ли не первым на Украине судят по статье 1871 (УК. УССР). Я писал из тюрьмы в президиум Верховного совета УССР, что, как показал мой арест, принятая им на пятидесятом году советской власти статья Уголовного кодекса не является дальнейшим развитием социалистической демократии. Напротив, она дает в руки следственным и судебным органам неправомерно широкие права, позволяет им вмешиваться в сферы идеологии, лежащие вне их компетенции, заставляет их становиться, как мы это сегодня видели, философами и литературными критиками, экономистами и социологами — и выносить окончательный приговор во всех этих вопросах, которые временами являются дискуссионными даже для специалистов. Статья 1871, как показывает суд надо мной, открывает возможность прямого наступления на право человека иметь свою мысль, свои убеждения.

Действительно, вдумаемся, что же означает в сегодняшней интерпретации клевета на советский строй или на советскую действительность. Что такое клевета вообще — понятно. Если я говорю, что майор Гальский из Львовского КГБ является новоявленным унтер-Пришибеевым, потому что занимается рукоприкладством, а следователи того же управления КГБ Сергадеев и Клименко не останавливаются перед угрозами и матерщиной, чтобы получить показания, и эти факты при проверке не подтверждаются, — то это будет клевета, а если я все это выдумал, то- заведомая клевета. Но клевета не на советскую действительность, а на личность майора и двух его коллег. На это есть статья в Уголовном кодексе. Если я на основании этих двух выдуманных фактов сделаю вывод, что матерщина и мордобой — это вообще стиль работы Львовского управления КГБ — это будет заведомая клевета на учреждение, но никак не на советский строй. Так что же считать клеветой на советский государственный и общественный строй?

Если бы я, например, в научной статье или в выступлении с трибуны начал утверждать, что централизм в условиях социализма — не наилучший принцип внутриполитической и хозяйственной жизни, что в рамках социализма и советской системы больший эффект даст децентрализация, широчайшее производственное и территориальное самоуправление, и если я бы обосновал это положение экономическими выкладками, сослался бы на пример. других стран, например, Югославии, то, даже отвергнув мои положения, можно ли меня судить за них как за клевету на советскую действительность? Что это — клевета или мои убеждения? Если бы я, внимательно изучив произведения Ленина, начал утверждать, что теоретически мы придерживаемся правильных ленинских указаний в национальном вопросе, а на практике допускаем отклонения от них, и этот тезис обосновал бы ленинскими положениями и анализом конкретных данных по вопросам современного культурного строительства, экономики и т. п. — то, что это с моей стороны — мировоззрение, мои убеждения или клевета на советскую действительность?

Если бы я, наконец, стоя обеими ногами на платформе XXIII съезда КПСС, начал утверждать вслед за Пальмиро Тольятти, что демократизация советской жизни, начавшаяся с XX съезда КПСС, идет слишком медленно, что у части граждан еще не целиком изжита психология времен культа, что у нас случаются достойные сожаления экскурсы в прошлое, если я вслед за поэтом Евтушенко «обращаюсь к правительству нашему с просьбою: удвоить, утроить у этой стены караул, чтоб Сталин не встал и со Сталиным прошлое» (это стихотворение в свое время печаталось в «Правде») — то что это будет с моей стороны: мое конституционное право обращаться со своими соображениями к избранным мною руководителям или «распространение клеветнических измышлений»?

И если бы даже во всех трех случаях я ошибался (ибо, уважаемый прокурор, ошибаться может даже Верховный суд; не ошибаются только боги, а их, как известно, нет) и моим аргументам можно противопоставить другой ряд аргументов, которые оказываются более вескими, то значит ли это, что меня нужно отдавать под суд, чтобы и я, и все другие в будущем не отваживались думать?

А ведь я не делал в своих заявлениях таких широких сообщений, как приведенные выше. Мои выводы значительно уже и имеют конкретного адресата. И все же меня судят именно за две-три обобщающие фразы, не найдя нужным рассмотреть ни одного из десятка фактов, на основании которых я сделал эти выводы. Сразу после ареста я дни и ночи насквозь продумывал содержание своих заявлений, вспоминая все факты, и думал: где я мог допустить клевету? Конечно, не заведомую, но где я дал обмануть себя? И на одном из первых допросов я сказал следователю примерно так: «Знаете, здесь у меня стоит неправильная фамилия, а в этом факте я не уверен, потому что получил его из третьих рук». Но следователь Крикливей отмахнулся: «А меня эти факты совсем не интересуют, даже если они все правдивы, а вот что именно вы думали, давая такое название своему заявлению?..». Так как же мне не сделать вывод, что меня судят за убеждения, что кому-то нужно препарировать мой мозг, вложить в заготовленную стандартную форму?

Я говорю, что суд надо мной — не рядовой суд и может иметь громкий резонанс еще и потому, что не припоминаю случая за последние годы, чтобы человека так откровенно судили за убеждения. Этого не было даже на тех судах, о которых я писал в своих заявлениях. Когда в июне 1966 года я спросил у капитана Клименко из Львовского КГБ: «Скажите, пожалуйста, за что все-таки дали кандидату наук Осадчему два года лагерей строгого режима? Неужели за то, что прочел те две статьи?» — то капитан ответил мне: «Эге, если бы ты знал, что у него в дневнике было понаписано». Но в приговоре дневник все-таки не упоминался, а упоминались две крамольные статьи. Меня же даже формально судят за убеждения, только это слово стыдливо заменяют словом «клевета». Я уверен, что и прокурор, и судьи в глубине души понимают, насколько смехотворно обвинение в распространении клеветнических измышлений оригинальным путем направления их в ЦК партии и КГБ. И все-таки вы меня судите…

Наконец, последнее. Когда летом 1966 года я объяснял судье Ленинского района Львова, почему я считал закрытый суд по делу братьев Горинеи незаконным, он прямо спросил: «Черновол, а кто вы такой, чтобы решать, законно что-то делается или незаконно? Ведь для этого есть соответствующие органы». Сегодня этот же аргумент выдвигали прямо и недвусмысленно и судья Назарук, и прокурор Садовский. Я — советский гражданин. Оказывается, этого мало. Если бы просчеты следственных и судебных органов, которые заметил я, захотел заметить такой же советский гражданин, как и я, но занимающий пост прокурора республики, то ошибки были бы исправлены, а виновные, возможно, наказаны. Меня же самого наказывают…

Когда победила революция и началось строительство государства нового типа, В. И. Ленин постоянно требовал, чтобы как можно больше граждан принимали участие в руководстве государством и обществом, в этом он видел единственную гарантию успешного развития социализма. Его известное высказывание о том, что кухарка должна уметь управлять государством, не следует, конечно, понимать вульгарно: что кухарку обязательно нужно сажать в кресло премьер-министра или что умение руководить государством — это умение поднимать руку при вопросе «Кто за?». Эти слова нужно понимать так, что при социализме каждый рядовой гражданин должен уметь думать по-государственному, «должен уметь в каждом сложнейшем случае сформулировать свою точку зрения», а не ждать, пока ему запрограммируют очередную программу. Доказательством этого могут быть другие слова В. И. Ленина, сказанные им уже в первые месяцы советской власти: «Граждане должны участвовать поголовно в суде и в управлении страны. И для нас важно привлечение к управлению государством поголовно всех трудящихся. Это — гигантски трудная задача. Но социализм не может ввести меньшинство — партия. Его могут ввести десятки миллионов, когда они научатся это делать сами». Я попытался действовать в соответствии с этими ленинскими указаниями — и о результатах этой попытки вы мне сейчас сообщите.

Последнее слово Вадима Делоне

1.9.196?

Суд над В Буковским, В Делоне и Е Кушевым проходил в Москве в августе-сентябре 1967 г.{ За } участие в демонстрации в защиту Ю. Галанскова и других арестованных. Делоне был приговорен к 1 году лишения свободы условно, Буковский (за организацию демонстрации) — к 3 годам лишения свободы, Кушев — к 1 году лишения свободы условно

О процессе Буковского-Делоне-Кушева см. «Посев» №№ 35, 3611967 — Ред.

Прежде чем начать последнее слово, я хотел бы еще раз заверить суд в своей абсолютной искренности Работники КГБ и гражданин прокурор могут обвинить меня в чем угодно, но они не могут обвинить меня в неискренности Мой друг Владимир Буковский не менее принципиален в этом отношении, да это и понятно, — он считает, что он действовал совершенно правильно Я не считаю, что я действовал правильно, однако я знал, что предстану перед советским судом, и считал, что не имею права вводить суд в заблуждение, тем более, памятуя необычность нашего дела Поэтому я на первом же допросе заявил о том, что держал лозунг, хотя меня, собственно, задержали не за это и хотя этого никто не показывал, а Хаустов даже брал на себя этот эпизод По той же самой причине я показывал и о других моментах, которые никак не могли пойти мне на пользу. Так, например, я предполагал, что обвинение может воспользоваться моим заносчивым ответом полковнику КГБ Абрамову на площади Пушкина (так оно и вышло), однако я намеренно рассказал об этом в своих показаниях здесь, в зале суда.

Граждане судьи, я жду от вас справедливого приговора Я не даю юридической оценки своим действиям Вам, а не мне решать, переступил я границу закона или нет Могу сказать одно принимая участие в демонстрации, я никак не предполагал, что совершаю какое-либо правонарушение. Все мы, участники демонстрации, включая людей, разбирающихся в юриспруденции, как, например, Александр Сергеевич Вольпин-Есенин, находящийся сейчас в зале, все мы были убеждены в том, что не совершаем правонарушения, выходя на демонстрацию. Мы были уверены в том, что лишь нарушение работы городского транспорта или неповиновение представителям власти может повлечь за собой уголовную ответственность. Поэтому-то, когда полковник КГБ Абрамов посоветовал мне уйти с площади, я и спросил его, понимать ли это как «приказ представителя власти». До того с подобными предложениями ко мне никто не обращался. Никто из нас не оказал сопротивления или неповиновения представителям власти, за исключением, пожалуй, Хаустова, да и тот никак не мог знать, что набросившиеся на него люди в штатском — представители власти. Таким образом, если я и нарушил закон, то нарушил его не из преступного умысла и не по неосторожности. Я знал, что стихийные демонстрации имели место. Я имею в виду демонстрацию с требованием гласности суда над Синявским и Даниэлем и демонстрацию смогистов у ЦДЛ. Хотя я и не принимал в них участия, я знал, что за эти демонстрации никого к уголовной ответственности не привлекали. Уже после вступления в силу нового Указа — статьи 1903 — я лично принял участие в митинге молчания на площади Пушкина, созванном в связи с попытками частичной реабилитации Сталина. Однако ни для меня, ни для других лиц, собравшихся на площади Пушкина 5 декабря, в День конституции, этот митинг не обернулся печальными последствиями. Меня даже никуда не вызывали по этому поводу. Я знал, что аналогичные митинги-демонстрации проходили в других городах, как, например, митинг в Бабьем Яру в Киеве в конце прошлого года. Исходя из всего этого, я никак не мог предполагать, что сам факт стихийной демонстрации может быть рассмотрен как правонарушение, как грубое нарушение общественного порядка. Да и сам гражданин прокурор признает возможность у нас стихийных демонстраций. Он сам приводил здесь пример, когда люди, радуясь очередному запуску космонавта и желая поделиться с другими своей радостью, выходят на улицу с самодельным лозунгом- «Ура, наши в космосе». Ну, а мы хотели поделиться своим горем: арестовали наших приятелей, мы хотели поделиться своим беспокойством за их судьбу. Непонятно, почему возникает вопрос, к кому вы обращаетесь' А к кому обращаются люди, несущие лозунг «Ура, наши в космосе»? Так же, как и мы, ко всем. Никто здесь в зале суда не говорил о том, что мы нарушили порядок в обычном понимании этого слова. Но что же тогда, сам текст лозунга является нарушением общественного порядка? Но ведь лозунги были не антисоветские, иначе бы нас привлекли по статье 70. Да, я считаю, что мы нарушили порядок, порядок обращения в соответствующие инстанции по поводу ареста наших приятелей, нарушили его, выйдя на площадь с, мягко говоря, непродуманными лозунгами — «Свободу Г а — ланскову, Добровольскому» и т. д., но мы нарушили порядок обращения, а не общественный порядок Может быть, я и не имею морального права протестовать против уже принятого закона в форме демонстрации, но я не вижу ничего криминального в нашем требовании пересмотреть статьи 70 и 190. Ведь это не просто так: Володе Буковскому и Вадиму Делоне взбрело в голову протестовать против этих статей, и они устроили демонстрацию. Принятие нового указа (то есть статьи 190) вызвало широкий резонанс в кругах нашей общественности. Разумеется, я знал текст статьи 190, иначе я и не пошел бы на демонстрацию Я знал и о письме с требованием пересмотреть антиконституционную статью 190 Уголовного кодекса. Я знал, что это письмо было подписано такими значительными лицами, как академик Леонтович, писатель Каверин, кинорежиссер Ромм и др У меня не вызывала сомнений компетентность этих людей, их гражданственность в самом лучшем понимании этого слова. Я думаю, это не вызывает сомнений и у вас, граждане судьи.

Гражданин прокурор говорил здесь о том, что вот, мол, такие большие люди, как Леонтович и Каверин, нашли способ высказать свое мнение разумным путем — написали письмо, а вот мы, подсудимые, позволили себе выйти на демонстрацию и тем самым переступили границу закона. Почему же, — спрашивает гражданин прокурор, — мы не поступили, как Леонтович, Каверин, Ромм и др. Не знаю, как гражданин прокурор, но я как-то не совсем представляю себе академика Леонтовича, которому уже перевалило за семьдесят, на своем месте, т. е. с древком лозунга в руках на площади Пушкина Это во-первых. Во-вторых, гражданин прокурор и граждане судьи, вы, очевидно, прекрасно понимаете, что если письмо протеста подписано академиками, лауреатами государственных премий, членами Верховного совета СССР — это один эффект Совсем другое дело, если письмо подписано Буковским и Делоне, такое письмо и читать не будут. Демонстрация — это единственная мера, которую мы могли принять в качестве протеста Кстати говоря, люди с высоким общественным положением тоже иногда принимают участие в стихийных демонстрациях В Бабьем Яру в Киеве выступали многие писатели и другие представители общественности. В нашем деле имеются показания ряда лиц, что в митинге молчания на той же площади Пушкина 5 декабря 1966 г. приняли участие некоторые известные советские писатели.

Гражданин прокурор вменяет мне в вину то обстоятельство, что я, будучи не уверен в правомочности этой демонстрации, обратился за советом к своим старшим товарищам, а не в юридическую консультацию. Прежде всего, у меня практически не было времени для обращения, так как я узнал о демонстрации всего за два дня до нее, а сомнения по поводу ее правомочности и вовсе зародились во мне накануне 22 января. Во-вторых, я далеко не убежден, что в юридической консультации мне удалось бы получить исчерпывающий ответ. Я говорю это не без основания. После задержания на площади я, как и другие задержанные, был доставлен в городской штаб дружины и имел там продолжительную беседу с полковником КГБ Абрамовым, секретарем ЦК комсомола Матвеевым и секретарем МК партии Михайловым. Я признал свои действия несостоятельными, но никто в штабе городской дружины не говорил мне о возможности уголовной ответственности, а полковник Абрамов, между прочим, заявил мне дословно следующее: «Мы же спасли вас, Делоне, задержав на площади. Если бы вы пробыли там еще хотя бы минут 20, то собралась бы такая толпа народа, что движение было бы остановлено, и тогда вы, Делоне, поэт, интеллигентный молодой человек, были бы привлечены к уголовной ответственности за нарушение общественного порядка и сидели бы в тюрьме вместе с хулиганами и бандитами». Граждане судьи, у меня возникает один вопрос: если безусловно сведущий в вопросах права человек, как полковник КГБ Абрамов, считал привлечение к уголовной ответственности по статье 1903 возможным лишь в случае нарушения общественного порядка или неповиновения представителям власти, то мог ли я, человек, имеющий более чем дилетантские представления о юриспруденции, знать, что, принимая участие в демонстрации, я совершаю преступление? Гражданин прокурор подчеркивает то обстоятельство, что, сомневаясь в целесообразности и пользе этой демонстрации, я все-таки оказался в числе ее активнейших участников: доставил лозунг на площадь, развернул его вместе с Хаустовым и не покинул площади после того, как лозунги были отобраны. Разумеется, здесь сыграло свою роль не только чисто случайное стечение обстоятельств, были и другие причины. Я считал, что если я все-таки дал согласие на участие в демонстрации с определенными лозунгами, то и должен демонстрировать эти лозунги-требования, а не занимать позицию типа: Я не я, демонстрация не моя, и вообще стою с краю, ничего не знаю.

Судья: Подсудимый Делоне, есть ли у вас какие-нибудь просьбы к суду?

Делоне: Нет, просьб у меня нет. Я хочу только, чтобы суд меня правильно понял. Всё, что я говорю сейчас, здесь, в зале суда, и все, что я заявил на следствии, я говорил и говорю не из желания «спасти свою шкуру». Я приложил все усилия к тому, чтобы дать возможно более объективную оценку своим действиям. А делать это было, граждане судьи, не так-то просто. Я — человек, занимающийся творчеством, и поэтому я особенно тяжело переношу условия Лефортова или института Сербского. Лишь с большим трудом мне удалось пробудить в себе самом волю к жизни, к творчеству. Конечно, не произойдет ничего особенно страшного, если я получу 3 года. Я, скорее всего, не помру и не покончу самоубийством. Но хватит ли у меня сил на творчество после выхода из лагерей? Я в этом не убежден. Вот один из судебных заседателей сказал здесь: «Что они могут дать людям, кучка оторванных от народа молодых поэтов и художников?» Я не хотел бы касаться этой темы, но здесь уже разговор не только обо мне, поэтому эти слова особенно обидны, и я возьму на себя смелость сказать, что и не справедливы. Многие крупные специалисты в области искусства не разделяют точки зрения гражданина судебного заседателя. Я никогда не требовал себе пьедестала, не кричал, что я гений, поэтому и не был смогистом. Но ведь то, что я обладаю определенным поэтическим дарованием, то, что я могу сказать что-то людям, это же не моя «идея-фикс», это установлено достаточно компетентными людьми. Я не просил вызвать их в качестве свидетелей на этот процесс только потому, что здесь не идет речь о моих поэтических произведениях. Да, за последнее время я допустил несколько грубых ошибок. Одной из таких ошибок я считаю демонстрацию, но из этого вовсе не значит, что я ничего не могу сказать людям, что я опасен для общества.

Я считаю демонстрацию ошибкой не только в силу непродуманности лозунга: «Свободу Добровольскому, Галанскову и др.», но и потому, что, никогда не являясь поклонником таких мер, считал, что это не метод высказывания своей точки зрения. Именно желая предотвратить подобные инциденты, я и обращался в наши организации с просьбой о создании творческого дискуссионного клуба молодых. В силу обстоятельств я принял участие в демонстрации 22 января 1967 г. Теперь я еще больше убедился в правильности 'моей прежней точки зрения. Я сказал все и жду от вас, граждане судьи, справедливого решения.

Последнее слово Владимира Буковского

1.9.196?

Я приношу благодарность моему защитнику и моим товарищам.

Готовясь к суду, я ожидал, что суд полностью выявит все мотивы действий обвиняемых, займется юридическим анализом дела. Ничего этого суд не сделал. Он занялся характеристикой обвиняемых — между тем, хорошие мы или плохие, это не имеет отношения к делу.

Я ожидал от прокурора детального разбора «беспорядка», который мы произвели на площади: кто кого ударил, кто кому наступил на ногу. Но и этого не последовало.

Прокурор в своей речи говорит: «Я вижу опасность этого преступления в его дерзости».

Судья: Подсудимый Буковский, почему вы цитируете речь обвинителя?

Буковский: Надо мне — я и цитирую. Не мешайте мне говорить. Поверьте, мне и так нелегко говорить, хотя внешне моя речь идет плавно. Итак, прокурор считает наше выступление дерзким. Но вот передо мной лежит текст советской Конституции:

«В соответствии с интересами трудящихся и в целях укрепления социалистического строя гражданам СССР гарантируется законом… г) свобода уличных шествий и демонстраций». Для чего внесена такая статья? Для первомайских и октябрьских демонстраций? Но для демонстраций, которые организует государство, не нужно было вносить такую статью — ведь и так ясно, что этих демонстраций никто не разгонит. Нам не нужна свобода «за», если нет свободы «против». Мы знаем, что демонстрация протеста — это мощное оружие в руках трудящихся, это неотъемлемое право всех демократических государств.

Где отрицается это право? Передо мной лежит «Правда» от 1? августа 1967 г., сообщение из Парижа. В Мадриде происходил суд над участниками первомайской демонстрации. Их судили по новому закону, который недавно принят в Испании и предусматривает тюремное заключение для участников демонстрации от полутора до трех лет. Я констатирую трогательное единодушие между фашистским испанским и советским законодательством.

Судья: Подсудимый, вы сравниваете вещи несравнимые: действия фашистского правительства Испании и Советского государства В суде недопустимо сравнение советской политики с политикой иностранных буржуазных государств Держитесь ближе к существу обвинительного заключения. Я возражаю против злоупотребления предоставленным вам словом.

Буковский: А я возражаю против нарушения вами моего права на защиту.

Судья. Вы не имеете права что-либо возражать. В судебном процессе все подчиняется председательствующему.

Буковский' А вы не имеете права меня перебивать Я не уклонился от существа моего дела На основании статьи 234 УПК я требую, чтобы это мое возражение было занесено в протокол.

Судья: (секретарю) Занесите, пожалуйста.

Буковский: Прокурор говорил голословно. Но об этом — потом Никто из выступавших не привел примеров грубого нарушения общественного порядка на площади Пушкина — кроме одного свидетеля, но стоит ли о нем говорить, если его фамилия — йезоб-разов.

Судья: Подсудимый, прекратите недопустимый тон Какое право вы имеете оскорблять свидетеля? И потом, вы говорите, точно на митинге, обращаясь к публике Обращайтесь к суду.

Буковский: А я его не оскорбляю Рассмотрим дело по существу Люди в штатском, без повязок, называли себя дружинниками — но только из их действий можно было понять, что они дружинники. Дружинники играют серьезную положительную роль в борьбе с преступностью — ворами, хулиганами и т п — при этом они всегда носят повязки. И никакой инструкцией не предусмотрено право дружинников разгонять политические демонстрации. Кстати, об инструкции — где она? Она — не закон, но если она обязательна и достаточно ссылки на нее в суде, — а она ведь была применена, люди были задержаны, и на них завели дело — тогда она должна быть оглашена в суде Но эта инструкция во всяком случае требует, чтобы дружинники при исполнении своих обязанностей носили повязки. А они нам даже не показали своих документов. Когда ко мне подбежал выступавший здесь свидетелем дружинник Клейменов, он крикнул: «Что это за гадость здесь поразвесили'' Сейчас как дам в глаз'».

Безусловно, все это было подготовлено: люди на площади знали заранее о нашей демонстрации. В самом деле милиционер Грузинов показал, что он не заметил на площади никакого нарушения общественного порядка и не подходил к демонстрантам до тех пор, пока некий человек в штатском не приказал ему задержать одного из нас Может быть, этот человек был дружинником' Нет. Как мог бы опытный милиционер не опознать дружинника, если бы у него была повязка? Так кто же мог быть этот человек? С какой стати Грузинов стал бы выполнять просьбу частного лица о задержании другого, не нарушившего общественный порядок? Значит, он был заранее проинструктирован и, видимо, достаточно конкретно.

Полковник КГБ Абрамов прибыл на площадь, наверно, не как частное лицо. Вряд ли он там гулял (да и по его действиям непохоже). Напрасно суд не вызвал его в качестве свидетеля — он мог бы сообщить по делу вещи не менее важные, чем многие другие свидетели.

Заметьте — я до сих пор не употреблял этого слова, но тут похоже на провокацию. В самом деле, как еще назвать это? Представьте себе, что вы 1 мая идете по улице с первомайскими лозунгами и какой-нибудь гражданин в штатской одежде, без повязки, отнимает у вас этот лозунг. Тут ясно, извините за выражение, что он может схлопотать по шее. По шее. Не на это ли рассчитывали дружинники и не затем ли прибыл полковник Абрамов на площадь Пушкина? Не за тем ли, чтобы вовремя уловить момент, когда возникнет повод для уголовного дела? Тут интересны слова полковника Абрамова, которые он сказал, когда Делоне привели в штаб дружины: «Делоне, если бы мы вовремя не прекратили эту демонстрацию, вы, молодой поэт и интеллигентный юноша, оказались бы в тюрьме с ворами и хулиганами».

А зачем нужно было производить столько обысков? Зачем обыскивать нарушителя общественного порядка? Чтобы отобрать у него предмет, посредством которого он нарушил этот порядок? У нас нечего было отбирать дома — мы всё принесли на площадь. Чего же было искать? Булыжников, которые мы должны были кидать? Ну, еще можно было бы понять, если бы обыски были произведены только у нас. Однако обыски были произведены даже у свидетелей и у посторонних лиц (перечисляет фамилии). Зачем это? Можно понять: обыски дают возможность следить, искать других участников и т. п. Однако немыслимо, чтобы такое число обысков было произведено по случаю нарушения общественного порядка на площади. Зачем нам предъявляют для опознания фотографии людей, не имеющих отношения к демонстрации? Все это можно понять только в том случае, если обысками руководил КГБ.

Органы государственной безопасности выполняют в нашей стране полицейскую роль. О какой демократии можно говорить, когда за нами непрерывно следят? Пусть ловят шпионов. Зачем нас допрашивают о наших знакомых, о том, что мы делали два-три года назад и т. п.?

Я признаю важную роль органов КГБ в борьбе за безопасность государства. Но причем они в данном случае? Здесь не было внешних врагов. Может быть, думали о внутренних? Оснований для вмешательства органов госбезопасности не было, но посмотрим, как велось наше дело.

Зачем было его тянуть семь месяцев? И кстати, почему нас сразу поместили в следственный изолятор КГБ? Я не стану отвлекать внимание суда описанием условий изолятора — но ведь есть и разница. Здесь в изоляторе — по-двое, по-трое в камере, а в обычных тюрьмах по 7–8 человек. Если приходится сидеть много месяцев, это сказывается на психическом состоянии человека. К тому же, там совсем другие условия с питанием, передачами. Зачем было тянуть дело семь месяцев? Я вижу только одно объяснение: отыскать какой-нибудь повод, чтобы замести следы этого неблаговидного дела. Когда же затягивать стало уже невозможно, процесс над нами сделали настолько закрытым, чтобы никто не смог сюда проникнуть и убедиться в беззаконии.

Следствие по нашему делу начала прокуратура, но постановление о моем аресте было подписано капитаном КГБ Смеловым. На четвертый месяц наше дело было передано из прокуратуры в КГБ. Это процессуальное нарушение: статья 125 У ПК РСФСР точно определяет круг дел, входящих в компетенцию КГБ. 190-й статьи там нет. Более того: в тот же день, что Указ о введении этой статьи, был принят другой Указ, по которому статья 126 УПК была дополнена указанием, что дела по статье 190 должны рассматриваться органами прокуратуры. А если уж КГБ нашел, что в нашем деле имеются основания к расследованию по статье 70, - тогда он имел право начать расследование. Но с чего он должен был начать? С предъявления обвинения. Он этого не сделал. Может быть, не было расследования по статье 70? Нет, было. Судя по допросам свидетелей, оно проводилось. И в деле есть документ, доказывающий, что расследование было: постановление о прекращении расследования по статье 70. Но нельзя прекратить то, что не начиналось. (Перечисляет нарушенные статьи Уголовно-процессуального кодекса.)

Судья: Подсудимый Буковский, нас это не интересует. Держитесь близко к обвинительному заключению. Какое значение то, что вы говорите, может иметь для разрешения вашего дела по существу?

Буковский: Я уже говорил о том, что вы не имеете права меня перебивать. А отношение очень простое: вы думаете, легко мне было в изоляторе понимать, что меня обвиняют и ведут следствие по статье 70, а мне ее не предъявляют? Все эти беззаконные действия КГБ прокурор и пытается прикрыть, голословно поддерживая обвинение по статье 1903 УК. В ходе следствия нарушалась законность, и мой долг — сказать об этом, поэтому я и говорю.

Мы выступили в защиту законности. Непонятно, почему прокуратура, в чьи обязанности входит охранять права граждан, санкционирует подобные действия дружинников и КГБ?

Теперь я должен объяснить наши лозунги. Демонстрация была проведена с требованием освобождения Галанскова, Добровольского, Дашковой и Радзиевского. Но ведь они еще не осуждены. А что, если окажется, что они невиновны? Вот Радзиевский-то уже освобожден из-под стражи. В чем же тогда преступность нашей демонстрации?

Теперь относительно второго лозунга. Мы выступили не против законов. Мы требовали пересмотра Указа от 16 сентября и статьи 70 УК. Разве это противозаконные действия? Мы протестовали против антиконституционного Указа. Разве это антисоветские требования? Не одни мы находим Указ антиконституционным — группа представителей интеллигенции, в том числе академик Леонтович, писатель Каверин и другие, обратились с подобным же требованием в Президиум Верховного совета СССР.

Разве Конституция — не основной закон нашей страны? Читаю полный текст статьи 125:

«В соответствии с интересами трудящихся и в целях укрепления социалистического строя гражданам СССР гарантируется законом:

а) свобода слова;

б) свобода печати;

в) свобода собраний и митингов;

г) свобода уличных шествий и демонстраций.

Эти права граждан обеспечиваются предоставлением трудящимся и их организациям типографий, запасов бумаги, общественных зданий, улиц»,

— да, улиц, гражданин прокурор, — «средств связи и других материальных условий, необходимых для их осуществления».

Теперь о 70-й статье. Мы требовали ее пересмотра, потому что она дает возможность слишком широкого толкования. Вот ее текст:

«Агитация или пропаганда, проводимая в целях подрыва или ослабления советской власти, либо совершения отдельных особо опасных преступлений, распространение в тех же целях клеветнических измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй, а равно распространение либо изготовление и хранение в тех же целях литературы такого же содержания — наказываются лишением свободы на срок от шести месяцев до семи лет или ссылкой на срок от двух до пяти лет».

В статье 70 соединены столь разнородные вещи, как агитация и пропаганда, направленные на совершение особо опасных государственных преступлений, и, с другой стороны, клеветнические измышления против общественного строя. Диапазон санкций тоже слишком велик — от полугода до семи лет. В научно-практическом комментарии эта статья разбита на четырнадцать пунктов. По-видимому, именно в этом направлении ее и следовало бы пересмотреть, сделав более определенными и санкции. Это уменьшило бы произвол. Правда, статья 1901 — уже некоторый шаг в этом направлении, некоторая тенденция к пересмотру наблюдается, но этого недостаточно для полного согласования с требованиями Конституции.

Судья: Подсудимый Буковский, мы же юристы, и все присутствующие в зале тоже в седьмом классе учились. Нам понятно, что вы, только теперь столкнувшись с проблемами права, заинтересовались ими. Мы приветствуем этот интерес, но здесь об этом так много говорить не нужно. Поймите: нам же нужно решить вопрос о вашей виновности или невиновности, решить вашу судьбу. Возможно, вы поступите на юридический факультет МГУ — там на семинарах вы будете обсуждать эти вопросы уже на более высоком уровне.

Буковский: Нет, я туда не поступлю. Я возражаю прокурору, который обвиняет нас в юридической безграмотности и несерьезности, — нет, я знаю законы и говорю о них серьезно. А если то, о чем я говорю, настолько хорошо известно — тем более непонятно, почему прокурор усматривает преступление в критике законов.

В преамбуле статьи 125 Конституции говорится: «В соответствии с интересами трудящихся и в целях укрепления социалистического строя гражданам СССР гарантируется законом…» Совершенно ясно, что ни юридически, ни грамматически нельзя толковать эту преамбулу как означающую, что перечисленные в этой статье свободы, включая свободу митингов и демонстраций, разрешены только при условии, что они осуществляются в целях, которые указаны в этой преамбуле. Свобода слова и печати есть в первую очередь свобода критики. Хвалить правительство и так никто никогда не запрещал. Если внесены в Конституцию статьи о свободе слова и печати, то имейте терпение выслушивать критику. Как называются страны, в которых запрещается критиковать правительство и протестовать против его действий? Может быть, капиталистическими? Нет, мы знаем, что в буржуазных странах существуют коммунистические партии, которые ставят себе целью подрыв капиталистического строя. В США коммунистическая партия была запрещена — однако Верховный Суд объявил это запрещение антиконституционным и восстановил коммунистическую партию во всех ее правах.

Судья: Подсудимый Буковский, это не имеет отношения к обвинительному заключению по вашему делу. Поймите, что суд не правомочен решать те вопросы, о которых вы говорите. Мы должны не обсуждать, а исполнять законы.

Буковский: Опять вы меня перебиваете. Поймите, мне все-таки трудно говорить.

Судья: Я объявляю перерыв на пять минут.

Буковский: Я об этом не просил, я уже скоро закончу свое последнее слово. Вы нарушаете непрерывность последнего слова.

Судья объявляет перерыв. (После перерыва).

Судья: Подсудимый Буковский, продолжайте ваше последнее слово, но я вас предупреждаю, что, если вы будете продолжать критиковать законы и деятельность КГБ вместо того, чтобы давать объяснения по существу, я вынуждена буду вас прервать.

Буковский: Поймите, что наше дело очень сложное. Нас обвиняют в критике законов — это дает мне и право и основание обсуждать эти основные юридические вопросы в моем последнем слове.

Но есть и другая тема. Это вопросы честности и гражданского мужества. Вы — судьи, в вас предполагаются эти качества. Если у вас действительно есть честность и гражданское мужество, вы вынесете единственно возможный в этом случае — оправдательный приговор. Я понимаю, что это очень трудно.

Прокурор (перебивает) Я обращаю внимание суда на то, что подсудимый злоупотребляет правом на последнее слово Он критикует законы, дискредитирует деятельность органов КГБ, он начинает оскорблять вас — здесь совершается новое уголовное преступление Как представитель обвинения, я должен это пресечь и призываю вас обязать подсудимого говорить только по существу предъявленного ему обвинения, иначе можно до бесконечности слушать речи с любой критикой законов и правительства.

Судья:- Подсудимый Буковский, вы слышали замечание прокурора Я разрешаю вам говорить только по существу обвинительного заключения.

Буковский: (прокурору) Вы обвиняете нас в том, что мы своими лозунгами пытались дискредитировать КГБ, но сам КГБ уже настолько себя дискредитировал, что нам нечего добавить. (Суду.) Я говорю по существу. Но того, что хочет услышать от меня прокурор, он не услышит. Состава преступления в нашем деле нет Я абсолютно не раскаиваюсь в том, что организовал эту демонстрацию Я считаю, что она сделала свое дело, и когда я окажусь на свободе, я опять буду организовывать демонстрации, конечно, опять с полным соблюдением законов. Я сказал все.

Последнее слово Михаила Садо (Выдержки из выступления)

3 12 196?

Суд над М Ю. Садо и другими руководителями ВСХСОН проходил в Ленинграде. По статье 72 УК РСФСР (антисоветская организация) Садо был приговорен к 13 годам заключения, из них — к 5 годам тюрьмы.

О ленинградском процессе ВСХСОНовцев см. «Посев» № 50/2967, № 1/1968, № 11/1972, «Хронику текущих событий» № 1 (Спецвыпуск «Посева» № 1) — Ред

Граждане судьи!

Я обвиняюсь в очень тяжком преступлении — в измене родине Эту измену я совершил, как следует из материалов следствия, организовав вместе с сидящими здесь моими соратниками заговор с целью свержения советской власти и установления буржуазного режима Для этого была организована антисоветская организация «Всероссийский социал-христианский союз освобождения народа» В чем, на мой взгляд, особенность нашего дела и где ключ к разгадке преступления'' Если все, что мы делаем, можно назвать преступлением.

Возрастной ценз лиц, привлеченных к уголовной ответственности по данному делу, от 18 до 43 лет. Ни один из нас не судим ранее Из 28 участников организации — двадцать имеют высшее образование и один — среднее Все это дети советских рабочих, служащих, интеллигенции, офицеров Все родились в России, учились в советской школе, в советских вузах.

Что же случилось с нами? Что заставило нас, каждого в отдельности, стать на путь борьбы с советской властью^.

Я думаю, что прежде всего мне надо рассказать о себе.

Родился в 1934 году в Ленинграде в семье чистильщика обуви Родители мои были неграмотными По национальности я ассириец. Вы, конечно, знаете, что ассирийцы осели в России в основном в период первой мировой войны 1914-18 годов и, тесно связанные, как христиане, с единоверцами-русскими, обрели здесь для себя родину. И я, как в свое время Пушкин, ведущий свой род из Эфиопии, не представляю себя без России, без русского языка, без культуры русской…

Россия для нас, ассирийцев, стала второй, а скорее всего, единственной родиной. К сожалению, родина эта подчас оборачивалась для нас злой мачехой. Распространившиеся по стране в 193? году необоснованные репрессии захватили и ассирийцев. Почти вся интеллигенция и большинство мужчин старше 30 лет были арестованы и в основном истреблены Были закрыты наши школы, прекратилось издание книг, даже газеты, между прочим, единственной Репрессии коснулись и нашей семьи Был арестован отец, два маминых брата и мой дед Остался жив только отец, отсидевший 16 лет. В 1956-5? годах все они были реабилитированы за отсутствием состава преступления.

Я опущу рассказ о тяготах своей жизни, о смерти матери, ибо задача моя — не разжалобить суд, а обнажить перед вами факты, одни только факты.

В школу я поступил поздно. Причина — война, ленинградская блокада. В первый класс я пришел только в 1944 году, в седьмом — вступил в комсомол, в 1952 году, увлекшись спортом, стал чемпионом Ленинграда по классической борьбе К концу школьного образования почувствовал повышенный интерес к истории и литературе К остальным наукам был равнодушен, тем более, что все ведь тогда было более просто По биологии, например, нас учили, что вся эта наука держится на четырех столпах: Тимирязев, Вильяме, Мичурин, Лысенко. Помню также, что ветвистая пшеница академика Лысенко обещала нам сказочные урожаи с гектара. Но я этих урожа-ет так и не видал, хотя часто бывал в колхозах Кубани и Украины. На уроках литературы нас кормили Сталиным в огромных порциях, и знакомство с литературой народов СССР сводилось к изучению произведений безграмотного акына Джамбула и такого же ашуга Сулеймана Стальского.

На уроках истории нас уверяли, что без Сталина Октябрьская революция победить не смогла бы, и всем, буквально всем, даже жизнью, мы обязаны только Сталину Поэтому, когда Сталин умер, я был уверен, что со дня на день произойдет что-то невероятное Я никогда не видал Иосифа Виссарионовича живым Мне хотелось увидать его хотя бы мертвым. С несколькими школьниками-товарищами я сбежал из дому, уехав на похороны вождя в Москву. Впечатление от этих похорон, где люди давили друг друга, как в преисподней, осталось у меня на всю жизнь.

Осенью 1954 года я был призван в армию и попал в парашютно-десантные войска. Участвовал во множестве учений. Был поднят по тревоге во время венгерских событий Видел атомный взрыв.

Во время учений, которые проходили в Ярославской и Костромской областях, часто бывал в деревнях и всегда поражался безысходной бедностью, нищетой их.

Церкви, часовни, монастыри были в запустении, разваливались Во многих церквах размещались склады горючего, различные кладовые, мастерские У меня это выливалось в нестерпимую боль за поругание русской культуры В 1956 году нам, солдатам, было прочтено Постановление ЦК о культе личности Сталина, в 195? году, когда я уже вернулся в Ленинград, повсюду только и говорили об антипартийной группировке Маленкова, Молотова, Кагановича и других Потом, помню, состав нового Политбюро приезжал в Ленинград на празднование 250-летия города.

Вместе со многими ленинградцами я стоял на Невском у Дома книги и приветствовал этот кортеж. На душе было неспокойно ведь анафеме предавались люди, которые долгие годы были рядом со Сталиным, имена которых составили нашу историю.

«Что же происходит?» — задавал я себе вопрос. Но разобраться было некогда Надо было сдавать экзамены в университет.

В студенческой среде все новое, происходящее в стране после разоблачения культа, воспринималось эмоционально и проявляло себя в бурном самовыражении Тогда взахлеб читались Ремарк и Хемингуэй, книга Дудинцева «Не хлебом единым», диспуты по которой носили очень бурный и острый характер.

Насколько студенты болезненно воспринимали культ личности, свидетельствует то, что любой диспут в конце концов сводился к проблеме культа, к его критике и очень часто выливался в требование сурово наказать виновников репрессий.

Такая литература, как «Письмо к Сталину» Рас-кольникова, «Крутой маршрут» Е Гинзбург, «Один день Ивана Денисовича» А Солженицына и т д., не могла не производить впечатления Лично я был захвачен этой трагедией Трагедией эпохи К сожалению, мы все скоро увидели, что это не конец трагедии, а только ее начало Вслед за культом Сталина уже начинался культ Хрущева.

И положение в стране еще более ухудшилось.

Рабство, авантюризм, бесхозяйственность, несправедливость так и кричали на каждом углу.

Промышленные производства были захламлены Перерасход сырья стал обычным явлением. Хищение, взяточничество приняли колоссальные размеры В реках гибла рыба, в лесах — зверье, сельское хозяйство являло картину полнейшего разгрома. Колхозники зарабатывали в месяц по 25–30 рублей, а труд их был ужасающим Я сам видел, как эти бедные люди с утра до ночи ползали на четвереньках под дождем, убирая картофель. И тем не менее, картофельные поля часто оставались неубранными. А в это время Хрущев со своей семьей разъезжал по миру, произносил идиотские речи, которых не мог не стыдиться ни один уважающий{ себя} русский. Недовольство росло Произошло повышение цен на мясо и молочные продукты, пшеница стала покупаться за рубежом. Это Россией-то! Последовали авантюры с денежной реформой, государственными займами.

В стране создавалась напряженная обстановка, приведшая к массовым выступлениям против советской власти в Новочеркасске, Караганде, Тбилиси, Краснодаре и других местах.

Я был уверен, что мы стояли тогда накануне внутренней катастрофы, которая могла разразиться стихийно в любой момент и бросить страну во внутренний хаос.

Скажите, граждане судьи! Что в этой ситуации должен был делать сын своего отечества? Россия — мое отечество. Моя мать. Мог ли я спокойно смотреть, как гибнет моя мать?

Последнее слово Юрия Галанскова

12.1.1968

Суд над Ю. Т. Галансковым, А. И. Гинзбургом, А. А Добровольским и В. И. Дашковой проходил в Москве в январе 1968 г. По статье 70 УК РСФСР Га-лансков был приговорен к? годам лагерей строгого режима, Гинзбург — к 5 годам лагерей строгого режима, Добровольский — к 2 годам лагерей строгого режима и Дашкова — к 1 году лагерей строгого режима.

О процессе Галанскова-Гинзбурга см. «По се в» № 2/1968; «Хронику текущих событий»1 (Спецвыпуск «Посева» МЪ 1); книги. «Процесс четырех» (Амстердам, 1971, составитель П. Литвинов), «Процесс цепной реакции» (изд. «Посев», 1971). — Ред.

Я хочу начать свое последнее слово с заявления о том, что в части обвинения, касающегося статьи 88, ч. 1. УК РСФСР, я себя виновным не признаю.

Существует магнитофонная запись моего разговора со следователем. Во время этого разговора я поправил следователя, сказавшего, что я продал доллары Я сказал ему тогда и утверждаю сейчас, что я хотел не продать, а обменять доллары официальным путем Между прочим, и в показаниях Ентина и Борисовой говорится, что я лично не испытывал никакой потребности в обмене долларов, — Ентин сам предложил мне сделать это Так как я не истратил денег, полученных в результате обмена, даже пятнадцати копеек себе на пирожок, а отдал их все Добровольскому, я не признаю себя виновным по статье 88.

В части обвинения по статье 70 УК РСФСР, касающейся связи с антисоветской эмигрантской организацией НТС, я также не признаю себя виновным. Ни из моих показаний, ни из показаний Добровольского, положенных в основу этого обвинения, никак не следует, что я в этом виновен. Так я считал и так я буду считать.

Обвинение представило здесь много ценных и ранее никому не известных данных об НТС. Я понимаю, что для органов КГБ эта информация представляет большой интерес Мне тоже было интересно услышать все это Но, по моему мнению, первая часть выступления прокурора, посвященная рассмотрению этого вопроса, не имеет существенного отношения к делу и, я надеюсь, не способна значительно повлиять на решение суда.

Мне предъявлено обвинение, которое является угрожающим по своему социально-политическому комплексу. Но меня запугать трудно.

Действительно, мое имя известно на Западе давно. Меня знают как поэта, а также в связи с моей демонстрацией у американского посольства по поводу агрессии США в Доминиканской республике Но, во-первых, я не тщеславен и никогда к этой известности не стремился, а во-вторых, этот факт сам по себе не свидетельствует о каких бы то ни было связях с какой бы то ни было зарубежной антисоветской организацией.

Меня трудно запугать, потому что правовые нормы в нашей стране интенсивно принимают свой правомерный характер Марксистский потенциал партии все более восстанавливается Октябрьская революция, пережившая, подобно всякой другой революции, период диктатуры, оказалась достаточно сильной для того, чтобы не быть побежденной этим периодом и сохранить свою революционную пролетарскую сущность.

Что касается чисто правовых моментов дела, то жизнь и следствие научили меня правильно распределять свои силы Я не вижу сейчас причин доказывать свою невиновность в плане предъявленного мне обвинения, так как большая часть его абсолютно необоснованна и не соответствует действительности. Я призываю суд к сдержанности в своих решениях, касающихся Добровольского, меня и Дашковой. Что касается Гинзбурга, то его невиновность настолько ясна, что решение суда по этому поводу не может вызывать сомнений.

В заключение я хотел бы сказать о социальной проблематике журнала «Феникс» Первоначально «Феникс» был задуман мной как пацифистский журнал, и в том, что впоследствии мои намерения изменились, решающую роль сыграл процесс Синявского и Даниэля.

В материалах, которые я просил приобщить к делу, представлена моя точка зрения относительно хода этого процесса Я просил их передать в ЦК КПСС и в Идеологическую комиссию Я думаю, что вышеназванные организации заинтересуются этими материалами и что это окажет определенное влияние на дальнейшую судьбу Синявского и Даниэля.

Я считаю, что пересмотр этого дела сыграет большую роль в доказательстве того, что моральный потенциал социализма огромен.

Последнее слово Александра Гинзбурга

12.1.1968

Я хочу начать свое последнее слово с выражения признательности за то, что с меня снято обвинение в личной нечестности — обвинение в том, что я, написав Косыгину письмо, в котором выражалась моя точка зрения на процесс Синявского и Даниэля, не отправил это письмо по адресу Это обвинение было оскорбительным.

Затем, на этом суде много говорилось об НТС Я думаю, что мнение государственного обвинителя по поводу этой антисоветской эмигрантской организации никем не оспаривается Я только хочу поблагодарить государственного обвинителя за то, что он отделил нас от тех, кто убивал, резал, истреблял евреев, за то, что эти обвинения не были направлены по нашему адресу.

А теперь я перейду к делу На этом процессе? января 1968 года я уже пытался рассказать о своих взглядах и о мотивах, побудивших меня к созданию сборника материалов по делу Синявского и Даниэля Сейчас я не буду повторять всего этого Я хочу только еще раз коротко сказать об общественной реакции на суд над Синявским и Даниэлем, об обстановке, в какой я составлял свой сборник, положенный ныне в основу обвинения против меня.

Когда? января я попробовал говорить об этом и сравнил общественную реакцию во всем мире на процесс над Синявским и Даниэлем с реакцией на преследования греческих демократов, в зале раздался смех, больше похожий на рычанье Тем не менее, я снова буду говорить об этом Прокурор долго здесь убеждал нас в том, что НТС не выступает против агрессии во Вьетнаме Какое это имеет отношение к сборнику материалов по делу Синявского и Даниэля?

Я могу сослаться на первые девяносто страниц лежащего перед вами сборника Там есть, например, протест, подписанный в числе других Норманом, который лежит сейчас со штыковыми ранениями, полученными у Пентагона во время демонстрации против американской агрессии во Вьетнаме В этом же сборнике есть протесты, подписанные многими другими прогрессивными деятелями мира Государственный обвинитель, быть может, и прав, говоря об отношении НТС к войне во Вьетнаме Но это ни в какой степени не связано со сборником, в котором я собрал все доступные мне материалы по делу Синявского и Даниэля, для того, чтобы объективно представить картину этого суда, реакцию мировой общественности и просить о пересмотре этого дела.

Меня обвиняют в том, что я включил в свой сборник материалы, которые суд считает антисоветскими Я говорю о листовке, подписанной «Сопротивление» и о «Письме к старому другу» К сожалению, защитники почти не пытались опровергнуть это мнение обвинения суда Я вынужден говорить об этом, потому что если суд признает эти документы криминальными, то в дальнейшем они не могут быть никем защищены, как это получилось со статьей Синявского «Что такое социалистический реализм» Именно поэтому я, как составитель этого сборника, считаю своей обязанностью говорить об этих двух документах.

Сначала о листовке «Сопротивление». О чем в ней идет речь, суду известно Факты, изложенные в ней, соответствуют действительности, что подтвердили свидетели, например, Куше в Не было ни одного свидетельского показания о том, что эти факты — выдумка или клевета В ходе судебного разбирательства неоднократно цитировалась эта листовка, в частности слова «свирепость псов только подчеркивает наклонности дрессировщиков» В этой листовке речь не идет о советской власти в целом В ней говорится лишь о тех сотрудниках органов КГБ, которые разогнали митинг гласности, а затем исключили из университета сорок студентов, принимавших участие в этом митинге Эти действия кажутся мне незаконными Если суд находит их правомерными, за это несет ответственность суд Я уже давал по этому поводу объяснения и говорил, что, с моей точки зрения, митинг в защиту Синявского и Даниэля был совершенно законен и исключать из университета его участников никто не имел права При этом все действия сотрудников КГБ совершались в грубой и недопустимой форме и они темным пятном ложатся на репутацию этой почтенной организации Таким образом, я считаю, что эта листовка, может быть, резка, но не направлена против советской власти, а лишь против действий отдельных работников КГБ Кроме того, в этой листовке не содержится никакой клеветы, нет искажения фактов, в ней лишь ставится упрек представителям власти за одно конкретное действие Я прошу суд исключить этот документ из разряда антисоветских.

Теперь о «Письме к старому другу». Я уже говорил, что не знаю, кто его автор, но думаю, что это человек, переживший ужасы сталинских концлагерей Он пишет «И ты, и я — мы знаем сталинское время» И об этом времени автор говорит в резкой форме Но это недостаточное основание для объявления этого документа антисоветским В речи председателя КГБ Андропова, посвященной 50-летию КГБ говорится «Мы не должны забывать то время, когда к руководству нашими органами пробрались политические авантюристы» К тому же призывает автор «Письма к старому другу» Здесь приводилась и другая цитата из этого письма «Горький выдвинул людоедский лозунг — если враг не сдается, его уничтожают» Во-первых, это относится к тому времени, о котором я только что говорил. Во-вторых, критика одного, даже крупного, писателя, не является критикой всей власти Человек, переживший ужасы этого времени, не может не волноваться, когда ему вдруг кажется, что в теперешней жизни он видит рецидивы прошлого, и тогда выражение этого беспокойства в резкой форме вполне правомерно. Я утверждаю, что в «Письме к старому другу» не содержится клеветы на советский строй и призыва к его свержению, и прошу суд не квалифицировать это произведение как антисоветское.

По поводу пункта обвинения, связанного с передачей мною Губанову нескольких газетных вырезок антисоветского содержания, моим адвокатом была приведена полная и основательная аргументация, и я не буду ее повторять.

По поводу того, что сборник материалов по делу Синявского и Даниэля, составленный мной, был с моего ведома передан Галансковым в НТС, тоже достаточно убедительно и аргументирование доказано, что эта версия не только не подтвердилась, но и противоречит фактам, выявленным в ходе судебного следствия.

Итак, меня обвиняют в том, что я составил тенденциозный сборник материалов по делу Синявского и Даниэля. Я не признаю себя виновным. Я поступил так, потому что убежден в своей правоте. Мой адвокат просил для меня справедливого приговора Я знаю, что вы меня осудите, потому что ни один человек, обвинявшийся по статье 70, еще не был оправдан. Я спокойно отправлюсь в лагерь отбывать свой срок. Вы можете посадить меня в тюрьму, отправить в лагерь, но я уверен, что никто из честных людей меня не осудит. Я прошу суд об одном — дать мне срок, не меньший, чем Галанскову (В зале смех, крики: «Больше!» «Больше!»)

Во время речи Гинзбурга судья Миронов неоднократно прерывал его, делал ему замечания.

Последнее слово Ларисы Богораз

11.10 1968

Суд над демонстрантами на Красной площади (25 августа 1968 г), выступившими против оккупации Чехословакии, проходил в Москве в октябре 1968 г Старший научный сотрудник Л Богораз была приговорена к ссылке на 4 года, физик П Литвинов — к ссылке на 5 лет, поэт В Делоне — к 2,5 годам лишения свободы, рабочий В Дремлюга — к 3 годам лишения свободы, лингвист К Бабицкий — к ссылке на 3 года

О процессе демонстрантов на Красной площади см. «Посев» Ма 11/1968; «Хронику текущих событий», выпуск 4 (Спецвыпуск «Посева» № 1}; книгу Н Горбаневской «Полдень» (изд «Посев», Д970) — Ред.

Сначала я вынуждена заявить нечто, к моему последнему слову не относящееся, в зал суда не допущены мои друзья и родственники — мои и других подсудимых Тем самым нарушена ст 18 УПК, гарантирующая гласность судебного разбирательства.

В последнем слове я не имею возможности и не намерена — здесь и сейчас — обосновывать свою точку зрения по чехословацкому вопросу. Буду говорить только о мотивах своих действий. Почему я, «будучи несогласна с решением КПСС и Советского правительства о вводе войск в ЧССР», не только подала заявление об этом в своем институте, но и вышла на демонстрацию на Красную площадь?

Судья: Не говорите о своих убеждениях. Не выходите за рамки судебного разбирательства.

Богораз: Я не выхожу за рамки судебного разбирательства. Был такой вопрос у прокурора. В ходе судебного разбирательства был поставлен вопрос о мотивах, и я имею право остановиться на этом. Мой поступок не был импульсивным. Я действовала обдуманно, полностью отдавая себе отчет в последствиях своего поступка.

Я люблю жизнь и ценю свободу, и я понимала, что рискую своей свободой и не хотела бы ее потерять.

Я не считаю себя общественным деятелем. Общественная жизнь — для меня далеко не самая важная и интересная сторона жизни. Тем более, политическая жизнь. Чтобы мне решиться на демонстрацию, мне пришлось преодолеть свою инертность, свою неприязнь к публичности.

Я предпочла бы поступить не так. Я предпочла бы поддержать моих единомышленников — известных людей. Известных своей профессией или по своему положению в обществе. Я предпочла бы присоединить свой безымянный голос к протесту этих людей. Таких людей в нашей стране не нашлось. Но ведь мои убеждения от этого не изменились.

Я оказалась перед выбором: протестовать или промолчать. Для меня промолчать — значило присоединиться к одобрению действий, которых я не одобряю. Промолчать — значило для меня солгать. Я не считаю свой образ действий единственно правильным, но для меня это было единственно воз-можным решением.

Для меня мало было знать, что нет моего голоса «за», — для меня было важно, что не будет моего голоса «против».

Именно митинги, радио, сообщения в прессе о всеобщей поддержке побудили меня сказать: я против, я несогласна. Если бы я этого не сделала, я считала бы себя ответственной за эти действия правительства, точно так же, как на всех взрослых гражданах нашей страны лежит ответственность за все действия нашего правительства, точно так же, как на весь наш народ ложится ответственность за сталинско-бериевские лагеря, за смертные приговоры, за…

Прокурор: Подсудимая выходит за рамки обвинительного заключения. Она не вправе говорить о действиях советского правительства, советского народа. Если это повторится, я прошу лишить подсудимую Богораз последнего слова. Суд имеет на это право по закону.

Адвокат Каминская: Происходит некоторое недопонимание того, что говорит Богораз. Она говорит о мотивах своих действий. Когда в совещательной комнате суд будет принимать решение, он должен будет учитывать эти мотивы, и вы должны их выслушать.

Адвокат Каллистратова: Я присоединяюсь к Каминской. От себя хочу добавить: прокурор неправ, когда говорит о возможности лишить подсудимого права на последнее слово. Такого нет в кодексе В законе сказано лишь, что председательствующий имеет право исключить из речи подсудимого элементы, не имеющие отношения к делу.

Судья: Заявление прокурора считаю основательным. (К Богораз): Вы все время пытаетесь говорить о своих убеждениях. Вас судят не за ваши убеждения, а за ваши действия. Рассказывайте о конкретных действиях. Суд делает вам замечание.

Богораз: Хорошо, я учту это замечание. Мне тем более легко его учесть, что пока я даже не коснулась моих убеждений и ни слова не говорила о моем отношении к чехословацкому вопросу. Я исключительно говорила о том, что побудило меня к действиям, в которых я обвиняюсь.

У меня было еще одно соображение против того, чтобы пойти на демонстрацию (я настаиваю на том, что события на Красной площади должны называться именно этим словом, как бы их ни именовал прокурор). Это — соображение о практической бесполезности демонстрации, о том, что она не изменит ход событий. Но я решила, в конце концов, что для меня это не вопрос пользы, а вопрос моей личной ответственности.

На вопрос о том, признаю ли я себя виновной, я ответила: «Нет, не признаю». Сожалею ли я о случившемся? Полностью или частично? Да, частично сожалею Я крайне сожалею, что рядом со мной на скамье подсудимых оказался Вадим Делоне, характер и судьба которого еще не определились и могут быть искалечены лагерем. Остальные подсудимые — вполне взрослые люди, способные сделать самостоятельный выбор Но я сожалею, что талантливый, честный ученый Константин Бабицкий будет надолго оторван от семьи и от своей работы. (Из зала' «Вы о себе говорите1»).

Судья: Требую немедленно прекратить выкрики' В случае необходимости буду немедленно удалять из зала. (К Богораз) Суд делает вам третье замечание Говорите только о том, что касается лично вас.

Богораз(резко) Может, представить вам конспект моего последнего слова? Не понимаю, почему я не могу говорить о других подсудимых.

Прокурор закончил свою речь предположением, что предложенный им приговор будет одобрен общественным мнением.

Суд не зависит от общественного мнения, а должен руководствоваться законом Но я согласна с прокурором Я не сомневаюсь, что общественное мнение одобрит этот приговор, как одобряло оно аналогичные приговоры и раньше, как одобрило бы любой другой приговор Общественное мнение одобрит три года лагерей молодому поэту, три года ссылки талантливому ученому Общественное мнение одобрит обвинительный приговор, во-первых, потому, что мы будем представлены ему как тунеядцы, отщепенцы и проводники враждебной идеологии. А во-вторых, если найдутся люди, мнение которых будет отличаться от «общественно


Содержание:
 0  вы читаете: Мое последнее слово. Речи подсудимых на судебных процессах 1966 - 1974} : Андрей Синявский  1  Последнее слово Андрея Синявского 14.2.1966 : Андрей Синявский
 2  Последнее слово Юлия Даниэля 14. 2.1966 : Андрей Синявский  3  Защитительная речь и последнее слово М. И. Хорева Июнь 1966 : Андрей Синявский
 4  Защитительная речь и последнее слово Ф В Маховицкого 28.11.1966 : Андрей Синявский  5  Последнее слово Вячеслава Черновола 15.8.196? : Андрей Синявский
 6  Последнее слово Вадима Делоне 1.9.196? : Андрей Синявский  7  Последнее слово Владимира Буковского 1.9.196? : Андрей Синявский
 8  Последнее слово Михаила Садо (Выдержки из выступления) 3 12 196? : Андрей Синявский  9  Последнее слово Юрия Галанскова 12.1.1968 : Андрей Синявский
 10  Последнее слово Александра Гинзбурга 12.1.1968 : Андрей Синявский  11  Последнее слово Ларисы Богораз 11.10 1968 : Андрей Синявский
 12  Последнее слово Павла Литвинова 11.10.1968 : Андрей Синявский  13  Последнее слово Вадима Делоне 11.10.1968 : Андрей Синявский
 14  Последнее слово Владимира Дремлюги 11 10.1968 : Андрей Синявский  15  Последнее слово Константина Бабицкого 11.10.1968 : Андрей Синявский
 16  Защитительная речь Льва Квачевского (Изложение) 25.12 1968 : Андрей Синявский  17  Вместо последнего слова (Открытое письмо Ивана Яхимовича) 24. 3.196? : Андрей Синявский
 18  Последнее слово Ильи Бурмистровича 21.5.196? : Андрей Синявский  19  Последнее слово Андрея Амальрика 12.11.1970 : Андрей Синявский
 20  Последнее слово Валентина Мороза 18.11.1970 : Андрей Синявский  21  Последнее слово Рейзы Палатник 25. 6.1971 : Андрей Синявский
 22  Последнее слово Юозаса Здебскиса 11 11.1971 : Андрей Синявский  23  Последнее слово Владимира Буковского 5.1.1972 : Андрей Синявский
 24  Последнее слово Кронида Любарского 30.10.1972 : Андрей Синявский  25  Последнее слово Якова Павлова 8.2.1974 : Андрей Синявский
 26  Индекс имен : Андрей Синявский  27  Использовалась литература : Мое последнее слово. Речи подсудимых на судебных процессах 1966 - 1974}



 




sitemap