VI
ДЖОЗЕФ ИЗУЧАЛ В ЗЕРКАЛЬНОМ СТЕКЛЕ свое полуобритое лицо. Он украшал его растительностью с тex пор, как уволился из Армии и вернулся в Англию, словно бы именно в Англии желал иметь с отцом самое отдаленное сходство. Баста: ночное прозрение сделалось утром еще явственней, и обаяние прощения взбудоражило Джозефа до крайности. С каждой новой областью, коя очищалась его бритвой, он различал такое множество общих с покойным родителем признаков, что уже не верил, будто они не переполняли его ранее: жестикуляция, черты лица (погребенные доселе под волосами), речевые привычки, даже манера мурлычуще прочищать глотку или выдыхать удивление, Он ощущал подлинное присутствие отца. Не буквальное, разумеется, — скорее он воспринимал некое подобие сочувствия, словно отец просочился через годы и потребовал заслушать свое дело, распыленные извинения, оправдательные объяснения, прочел защитительную речь, заключив ее сдержанной просьбой отсрочить перевод в серые, промозглые коридоры, по коим приговорили скитаться его тень. Джозеф понимал отца как мужчину, кой некогда вступил в нынешний Джозефов возраст, а значит, разделял с ним соразмерно ущербную мудрость, влечения, несовместные требования к себе и окружающим, настойчивую по потребность принимать решения, не обладая полнотой сведений, и казаться притом источником безупречных суждений. Отец защищал себя, попросту проявляясь в зеркальном стекле. Джозеф прибыл в назначенное место, где призрак отца прождал его долгие годы, выпивая в боксерском павильоне, бреясь в зеркальном отражении. — В детстве я стоял там, где ты стоишь сейчас, — сказал он Констанс, наблюдавшей с порога за тем, как он вытирает кровь со щеки, — и наблюдал за тем, как его бреют. Лакей или даже моя гувернантка. — Другие мужчины тоже сбревают в этом году бороды? Не представляю, как ты теперь. Освоиться, я полагаю, будет затруднительно? Она беспокойно усомнилась даже в этом, хотя его действия затрагивают лишь его одного. Он довел дело до конца и одевался, когда пришла Ангелика, плутавшая в поисках матери. — Доброе утро, дитя, — сказал он. — Понравился тебе мой подарок? — Какой подарок? — спросила она, впервые его замечая. Он рассмеялся ее очевидному замешательству при виде мужчины, что говорил с нею голосом отца. — Это ты? Что стало с твоей головой? Он принял ее в свои объятия, позволив дотронуться до щеки и ей, и ее кукле. — Принцесса очень довольна, — пропела Ангелика. — Но где твое лицо? — Это и есть мое лицо. Исчезли только волосы. Они росли на лице не всегда. Когда я был моложе, они не росли. — Значит, ты теперь моложе? — Нет, я старею. Мы движемся лишь в одну сторону. Переменяемся и стареем. — Я тоже переменюсь? — Разумеется. Она коснулась крови на его щеке и задумчиво растерла ее между пальчиков. — Когда я постарею, то буду выглядеть по-другому? — Разумеется. — Ты знаешь, как я буду выглядеть? — Хочешь знать, в самом деле? Хорошо же, взгляни на свою мать. Вероятно, она отображает твою будущую красоту. — Я буду выглядеть как мамочка? — Полагаю, это вполне вероятно. Тебе это понравится? — А тебе это нравится? — Пришел срок твоему отцу тебя покинуть; оставь его, Ангелика, — вмешалась Констанс, входя под надуманным предлогом и спеша поставить точку на любом приятном взаимодействии отца и ребенка. — Сколько тебе лет, девочка моя? — Мне четыре, — немедленно ответила она, выставив в доказательство пять широко расставленных пальчиков. Он обернулся к Констанс, коя холила порез на его щеке: — Ты помнишь себя в таком возрасте? — Едва ли. Учитывая тяготы тех времен, я о них размышляю, представь себе, весьма редко. — Мне следует считать, что ты была прекраснейшим из детей. Копия женщины, коей ты стала. Она смела ребенка с его коленей и удалилась. Он примечал себя в случайном зеркальном стекле и мимолетном окне, включая таковое в лавке Пендлтона: лицо отца зависало над кожаными портфелями и украшало на геральдический манер латунные штемпели. «Я увидал ее в окне, Джо, и цветок в ее волосах». Здесь же Джозеф в свой черед увидел в окне свою жену, и лишь теперь он уловил аналогию. В Лабиринте он радушно принял отклики сослуживцев с примесями изумления и веселья, восторга, издевки, брюзгливой проницательности с брадобрейской моралью, выводимой и гладко выбритыми («Я всегда говорил, что мужчине с бородой есть что скрывать»), и бородачами («Столь крутая перемена есть знак совести, коей настоятельно потребно внимание»), Гарри едва поднял бровь: — Сегодня с тобой что-то не так. Не пойму что. Завоевать любовь первой Ангелики надолго было непросто. Он вспоминал, как лежал раздетый в ее постели. Он был болен, и Ангелика заботилась о всякой его потребности, о еде и лекарствах, мыла его. Он вспоминал, как сидел в постели, уже выздоравливая, и обожал няню, коя щекотала перышком овальную вмятину на закруглении его носа, столь дурацкого носа. (Круглый-прекруглый кончик носа, скошенный под малым углом, никуда не делся, по-прежнему добавляя хозяину глуповатого простодушия.) — Мой большой, сильный, здоровый мальчик, — говорила она, целуя его. — Мой юный английский красавец. Однако спустя часы или дни она наказывала его за прегрешение, кое он совершил, того не ведая, и приговаривала: — Я не разговариваю с такими мальчиками, как ты. Его отец отправился в недельную поездку, и Ангелика не сказала Джозефу ни слова в продолжение трех бесконечных дней, презрев все его мольбы, беснования и слезы. Отцовское дело — ввоз чая из-за границы — требовало частых отлучек, а атрибуты сего дела — известия о кораблях, декорированные именами восточных портов чемоданы — подразумевали великое приключение. Джозеф с удовольствием пошел бы по стопам отца. — Ты будешь доктором, — настаивал отец. — Этого желала твоя мать, а она отдала за тебя жизнь. Она была дочерью и сестрой медиков, но Джозеф не был знаком ни с кем из них, ибо они не торопились с визитами. Даже когда Джозеф изыскивал в себе мужество поднять больную тему, Ангелика упрекала его: «С какой стати ты желаешь быть на него похожим?» Вопрос оказался риторическим, ибо отцовское дело пошатнулось, когда Джозеф приближался к совершеннолетию, а затем и вовсе расстроилось параллельно со здоровьем отца. Из дома пропадали предметы обстановки и роскоши, слуги исчезали, пока не осталась одна лишь Ангелика, коя заботилась равно об отце и сыне, а между тем Карло Бартоне либо отбывал с цветком в пиджаке, намереваясь блудить по паркам в поисках служанок и прачек, либо возлежал дома, не в силах подняться и даже разговаривать, придавлен грузом скорби куда более тяжким, нежели можно было ожидать ввиду одного только краха его состояния. Джозеф только-только приступил к изучению медицины, когда злоключения довели Карло почти до могилы и парад стряпчих, заимодавцев и разносчиков скверных вестей беспрерывно обивал их порог. Столкнувшись с экономией, каковая делалась все строже, и предполагая, что отец в итоге потеряет дом, Джозеф оставил медицинский факультет и применил свои ограниченные врачебные познания, дабы завербоваться на госпитальную службу. Отец не мог ни помочь ему, ни воспрепятствовать, и настал день, когда сын явился прощаться. Отец присел в постели. — Хорошо, что ты пришел, Джо. Когда ты победительно вернешься в Англию завоевателем, все прояснится. — Меня не будет некоторое время, папа. — Да, вполне понимаю. — Карло Бартоне сидел, смаргивая утреннее солнце. — Я оставлю наше фортепьяно. Дому, я полагаю, тоже ничто не грозит, — беспечно добавил он. — Я его завещал, так что аресту он не подлежит. — Кому? У меня его с легкостью отнимут, разве нет? — Да. — Кому же тогда? — Твоей матери. — Вот, значит, до какой степени размягчился его ум. — Где она, к слову говоря? Я желаю супу. — Эти последние слова он произнес на итальянском, раздражившись и натянув одеяло на небритый подбородок. — Ты уже распрощался с нею? Иди же, что ты застыл? То были последние реплики, коими Джозеф обменялся с отцом, столь очевидно спятившим с ума вследствие невзгод и возраста. Ангелика была в кухне, она сидела на высоком табурете с картофелиной в руке, ничего с нею не делая и не варя никакого супа. — Ты уезжаешь? — спросила она. — Карло нездоровится. Присмотри за ним. Он называет тебя моей матерью. Ее лицо не дрогнуло, и ровно эта реакция на безумное утверждение окатила Джозефа первой волной боли. Он не отличался сообразительностью — с той поры он неизменно готов был признать это первым; он не сумел заподозрить то, что в ретроспекции оказалось яснее ясного. — Его рассудок помрачился. — Он желает, чтобы ты все знал. — Ее лицо по-прежнему не менялось, хотя она встала и шагнула к Джозефу. — Должно быть, он сего пожелал в конце-то концов. Джозеф отступал от навязчивой итальянской старухи, а она торопилась повести свой многажды репетированный, многажды сдержанный рассказ до того, как Джозеф сбежит. К финалу она встала между ним и дверью в столовую. Лишь только английская жена Карло Бартоне понесла, сделавшись недосягаемой для его вожделения, он взамен навестил в комнате внизу (где спала теперь Нора) служанку Ангелику. Та сопротивлялась его намерениям, но в недостаточной мере. Она скрывала свое положение почти до самого конца и прежде срока произвела на свет в той же комнате мальчика; случилось это менее чем через неделю после того, как госпожа Ангелики скончалась, запоздало разрешившись мертворожденной девочкой. Тотчас было решено обставить все сообразно с условностями. — Что за чушь ты порешь! — бушевал Джозеф. — Ему следовало выставить тебя и твоего ублюдка из дома. — Что ни говори, то был недодуманный ответ, в одной фразе сочетавший спесь, стыд и самообольщение. Противоречие лишь побудило Джозефа к новым выпадам: — Имей совесть испытывать хоть каплю стыда! Английская сучка — и та устыдилась бы. Шлюха с грязным младенцем прижились в его доме! Он сказал много больше, оставив ее, когда она, рыдая, извинялась перед ним впервые в его жизни. Он уехал из Англии на десять лет, воевал и обучался профессии, кою у него похитили, обучался, отпиливая ноги от заходящихся криком тел, тщетно перевязывая слишком широкие и глубокие раны, поддерживая головы мужчин, кои бились в судорогах и захлебывались рвотой в последние свои минуты, стальных мужчин, великанов, искавших утешения. Он яростно бился с собственным невежеством, с отцом и отцовской шлюхой. Он видел матерей и детей, умиравших в погубленных деревнях. Прощение сделалось его идеей фикс, прощение матери и отца, что скончались до его возвращения в Англию, прощение самого себя, унаследовавшего почти пустой дом, завещанный ему… «э, как же, интересно, сие произносится?» Стряпчий нашел ее имя забавным и провозгласил его, не пожалев иронического акцента.
|