Фантастика : Ужасы : ___ : Джон Харвуд

на главную страницу  Контакты  Разм.статью


страницы книги:
 0  1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25

вы читаете книгу




___

Я прочитал рассказ на одном дыхании, словно в угаре, и, вернув «Хамелеон» на место, поспешил в свою комнату, чтобы тут же рассказать Алисе о своей находке. Но как-то так получилось, что письмо осталось не отправленным. Серафина до боли напоминала мне ту Алису, которая явилась ко мне во сне, и в каждой написанной мною строчке сквозил легкий упрек — но в чем, я и сам не мог понять, — так что я все тянул с отправкой письма. А потом стало и вовсе невозможно объяснить, почему я сразу не рассказал о прочитанном.

В то утро я встал рано и написал Алисе обо всем, что мог вспомнить из своего сна (разумеется, опустив подробности об испачканной пижаме), и добавил, что люблю ее, обожаю и живу только надеждой на встречу, которая будет возможна, как только я смогу заработать на билет и убедить родителей отпустить меня. И когда спустя две недели я разорвал ожидавший меня конверт и увидел написанное ее рукой: «Мой милый Джерард», мне показалось, что удача на моей стороне.


Мой милый Джерард!

Твой сон был чудесным, и я так рада, что ты рассказал мне о нем. Я даже не могу выразить словами, насколько я счастлива от твоего письма, как много оно значит для меня. Но прежде скажу главное: да, я тоже люблю тебя, и это правда. Я думаю о тебе, вижу тебя во сне — знаешь, ты ведь мне тоже снился, только это было чуть раньше, но я постеснялась рассказать об этом. Теперь сделаю это обязательно, но сначала…

Со мной всегда такое происходит, стоит мне подойти к самому трудному. Вот и сейчас я все смотрю в окно, наблюдаю за тем, как тает последний снег на полях у подножья холмов, как раз там, где стояла бы та беседка — ну, как если бы все это происходило в Стейплфилде. Сегодня какое-то особенное утро — голубое небо, яркое солнце, над мокрой травой висит легкая дымка, и я слышу, как мычат коровы — как-то мирно и по-домашнему, — у них, как мне кажется, такие выразительные глаза…

Джерард, ты забываешь о том, что я никогда не смогу ходить. Я ни на мгновение не сомневаюсь в твоей любви ко мне, но…. вот скачет на лошади девушка, на ней такой красивый жокейский костюм, отлично скроенный, в желтовато-коричневых и кремовых тонах, она действительно великолепно смотрится, и это как раз подводит меня к тому главному, что я никак не осмелюсь сказать…

Рано или поздно ты встретишь — ну, я имею в виду, полюбишь — девушку, которая может ходить, бегать, плавать, танцевать с тобой, — и не исключено, что таких девушек у тебя будет много. Я знаю, ты так не думаешь, ты веришь, что всегда будешь любить только меня, но мы должны оставаться реалистами. Господи, как же ненавистны все эти слова…

Будь я посмелее, я бы постаралась притвориться, будто ты мне безразличен, и тогда тебе было бы легче. Но я не такая. Я действительно люблю тебя, Джерард, и знаю, что сойду с ума от ревности, если ты влюбишься в кого-то еще. Я бы даже предпочла не знать об этом — видишь, я уже заранее готовлю себя к худшему, потому что не хочу, чтобы наша переписка прекратилась. Ведь если я узнаю, что ты полюбил другую, я перестану писать тебе из ревности. Ну вот, получается, что я призываю тебя лгать мне, но это совсем не так…

Попытаюсь объяснить еще раз. Если бы мы встретились, ты бы увидел перед собой девушку в инвалидной коляске, калеку, паралитика. В общем, жалкое создание. Сейчас ты представляешь меня другой, но, увидев воочию, испытал бы совсем иные чувства. Не жалости боюсь я больше всего. Но твоего разочарования. Мы бы встретились, а потом навсегда расстались. Я этого не вынесу.

Знаешь, что происходит с леди Шалотт в поэме? Она живет одна в своей башне, плетет волшебную цветную паутину. Но у нее есть волшебное зеркало, которое показывает ей дорогу на Камелот, перед ее глазами проходят рыцари, молодые дамы, влюбленные, и вот однажды она видит скачущего на коне Ланселота, красивейшего из рыцарей, и влюбляется в него. Волшебное зеркало трескается, паутина рвется, она садится в лодку и плывет по реке в Камелот, и поет, пока смерть не уносит ее.

Может быть, мое окно как раз и есть то самое волшебное зеркало. Просто я иногда думаю, что, если довольствоваться тем, что есть, можно сохранить это навечно. Ты, наверное, скажешь — во всяком случае, подумаешь, — что я трусиха, и, видимо, так оно и есть. Но, прошу тебя, постарайся понять и продолжай любить меня на расстоянии.

А вот теперь я расскажу тебе мой сон. Это было после обеда, я почувствовала усталость и прилегла. И мне приснилось, что я проснулась и смогла пошевелить ногами — знаешь, мне это часто снится, а ты лежал рядом со мной, такой красивый — пожалуй, иного слова и не подберешь, — и был так рад видеть меня. Потом мы начали целоваться, и вдруг до меня дошло, что мы оба без одежды. Вот почему я постеснялась рассказать тебе сразу, но во сне я не испытывала никакой стыдливости, все казалось совершенно естественным. И это было так чудесно, что, проснувшись, я долго плакала оттого, что тебя нет рядом.


Очень надеюсь, что ты поймешь. Я навсегда останусь твоей незримой возлюбленной,

Алиса


P. S. Может быть, мой сон был в тот же день, что и твой, только я увидела его днем, а ты ночью. Удивительно, правда?


А через две недели пришло следующее:


…Как глупо, что я не сразу сообразила, просто очень волновалась, пока писала то письмо. Так вот, это был вторник, третьего марта, когда мне приснился мой сон — наш сон, — и конечно, ты прав насчет разницы во времени. Когда у меня три часа пополудни — у тебя как раз половина второго ночи следующего дня. Надо же, какое волшебное совпадение. Я всей душой с тобой,


твоя возлюбленная Алиса


Поначалу я думал, она просто ждет, чтобы я переубедил ее. В самом деле, при чем здесь инвалидная коляска, если мы будем лежать рядом, как это уже было во сне? Она просто должна знать, что я безумно люблю ее. Но в ответ на свои пылкие признания я неизменно встречал ее нежные и милые возражения. Она писала, что мы оба равны и свободны в своих чувствах, но если я полюблю девушку-инвалида, то ни о каком равенстве не может быть и речи; и если я разлюблю ее, то останусь, возможно, только из чувства долга. Ну, и тому подобное.

Но в своих мечтах и фантазиях я никогда не оставлял Алису в инвалидном кресле. Наше свидание могло произойти на пороге ее комнаты; или же я являлся к ней через сад, поднимался по ступенькам и заходил в распахнутые дубовые двери. Вокруг не было ни души: дом неизменно встречал меня напряженной тишиной. Гулкое эхо моих шагов разносилось по пустынному холлу, пока я шел к лестнице, поднимался наверх, в ее комнату, двери которой тоже всегда были открыты к моему приезду. Я заставал ее сидящей за столом — старым, из красного кедра, цвет которого удивительным образом совпадал с цветом ее волос, — прямо перед ней на зеленом кожаном коврике стояла пишущая машинка. В белом длинном платье с вышитыми на нем пурпурными цветами, подпирая рукой подбородок, она задумчиво смотрела в окно и была настолько поглощена своими мыслями, что не сразу замечала, как я появлялся в дверном проеме. А потом она отъезжала от стола в своем инвалидном кресле, оборачивалась ко мне с той очаровательной улыбкой, которую я так часто и безуспешно пытался воскресить в памяти, и грациозно, без всяких усилий поднималась на ноги… и очень скоро, если моим фантазиям никто не мешал, мы оказывались в объятиях друг друга на белоснежных простынях ее постели, и наши тела сплетались в порыве страсти, уводящей к неизбежному сладостному финалу.

Я перепробовал все, даже шантаж. Неужели, поддразнивал я ее, ты не желаешь видеть меня, обнимать и целовать наяву, а не только во сне? Да, конечно, она хотела, но тогда бы мы оказались не на равных, не свободны в своих чувствах… и она ловко уводила разговор в сторону, спрашивая, насколько реальны мои ощущения, или мне только во сне является наша близость?

К тому времени, как мне исполнилось семнадцать, она освоила технику сновидения: первым шагом было научиться ощущать во сне свои руки и производить простейшие движения вроде хлопков в ладоши и прикосновений к лицу, а потом нужно было постепенно развивать в себе умение осознанно двигаться во сне и даже летать. Она уверяла, что это сродни астральному путешествию, разве что не нужно было заставлять себя верить во всякого рода заумь, речь шла лишь о том, чтобы перед сном тренировать свой мозг, и потом это воплотится уже в настоящем сне. Вскоре в ее снах, в которых она видела себя здоровой и раскованной, мы предавались самой буйной страсти, в то время как я все тренировался, и без толку.

Техника сновидения действительно оказалась мне не по зубам. Но я преуспел в другом. Ее сны я использовал как сценарий своих сексуальных фантазий в отношении прерафаэлитской богини, в которой мне виделась Алиса. Я не помнил ее лица, ведь она явилась мне лишь однажды, той волшебной ночью. А тем временем я притворялся, будто научился, как и она, управлять своими снами, беспомощно копировал ее письма, с их недосказанностью, нежностью, эротизмом. К своему глубокому стыду, мне самому приходили на ум лишь хорошо знакомые слова, которыми были исписаны стены в школьных туалетах, но они, конечно, выражали лишь животную грубость, в то время как язык Алисы взывал к возвышенному и чувственному.

И она верила в то, что мы едины в этом чистом порыве. Мысль о том, чтобы потерять ее доверие, была невыносима, и в то же время я знал, что более не заслуживаю его. Раньше письма давались мне легко, строчки свободно ложились на бумагу. Теперь они рождались в муках: я нервно перечитывал написанное, рвал целые страницы, чего прежде никогда не делал, и все чаще мысли мои оказывались пустыми, словно белый лист бумаги, лежащий передо мной. И очень скоро она это заметила.


Я чувствую, что-то не так, твои письма стали короче, и мне кажется — не знаю, как и сказать, немного напыщенными? — во всяком случае, что-то в них изменилось. Пожалуйста, скажи, в чем дело. Мне горько думать о том, что ты можешь скрывать что-либо от меня — пусть даже то, что ты меня разлюбил. Я говорю правду. Верь мне. Я буду вечно любить тебя.


Твоя возлюбленная,

Алиса


Я все мучился, рвал один ответ за другим, а время беспощадно уплывало, и оставалось лишь рассказать правду, хотя бы ту ее часть, которой я не так стыдился. И вот я признался в том, что мои сны — вовсе не результат каких-то манипуляций, ведь мне так и не удалось освоить технику сновидения, — на самом деле они не что иное, как дневные фантазии. Но ведь они подтверждают то, что я люблю ее, отчаянно, безумно, безгранично. Я объяснил ей, что не буду счастлив до тех пор, пока не окажусь рядом с ней, и если она не примет решение порвать со мной — чего я, конечно, заслуживал, — пусть хотя бы скажет, что однажды мы сможем быть вместе, и я готов ждать этого дня сколь угодно долго. Мои сумбурные мысли излились на нескольких страницах письма, которое я в каком-то нервном порыве поспешил бросить в почтовый ящик, после чего понуро поплелся домой, словно узник в постылую тюремную камеру.

В последующие две недели я в полной мере познал, что такое душевные муки. Лицо мое было искажено страданием; я едва мог говорить. Аппетит пропал, язык болтался во рту, словно инородное тело, а в животе чувствовалась тошнотворная пустота. Мать умоляла сказать ей, что со мной происходит. Моя классная руководительница названивала родителям; был приглашен и семейный доктор; но все их заботы я отражал подростковым безучастным «ничего не случилось», между тем лихорадочно соображая, сколько таблеток аспирина нужно проглотить, чтобы тихо и безболезненно умереть, или какого газа надышаться, чтобы принять смерть раньше, чем подступит рвота. Письма от Алисы по-прежнему приходили, и в предпоследнем она с тревогой спрашивала, не болен ли я, не страдаю ли, и опять уверяла в том, что будет любить меня, что бы ни случилось. Не в силах написать ни строчки, я по несколько раз перечитывал ее письма, с ужасом ожидая, когда же она пришлет прощальное.

Когда, наконец, письмо пришло, я час собирался с духом, прежде чем вскрыть конверт.


Мой милый Джерард!

Я так виновата перед тобой, я оказалась бесчувственной эгоисткой, замкнувшейся в собственном счастье, — счастье, которое подарил мне ты, мне следовало раньше это понять. Какой же ты смелый, что решился рассказать мне обо всем, я бы так же поступила, окажись я на твоем месте. Сможешь ли ты простить меня?

И, знаешь, я тоже не была до конца честной, потому что не всегда ты являлся ко мне во сне. Я имею в виду, когда мы занимались любовью. Я боялась, что тебя шокирует мое признание. Я ведь такая трусиха. Мне следовало доверять тебе так же, как ты доверяешь мне.

Но теперь, по крайней мере, никому из нас не нужно стыдиться желания заниматься любовью. В прошлый раз я была искренна, когда говорила, что между нами не может быть ничего стыдного, и чтобы доказать тебе это… теперь каждый день в половине второго я ложусь, закрываю глаза и представляю, что я сплю, и во сне мы занимаемся любовью. И, если тебе захочется сделать то же самое в какой-то определенный день и час, тогда заранее предупреди меня об этом, и тогда я мысленно присоединюсь к тебе.

И потом… разве расстояние имеет значение, если я буду совсем рядом, в твоих мечтах, в биении твоего сердца?


Твоя незримая (но страстная) возлюбленная

Алиса


И так мы стали любовниками, как бы нелепо это ни прозвучало. Она учила меня не стыдиться пылкой страсти, которой мы предавались в письмах, но я жил в постоянном страхе, с ужасом представляя, что мать прочитает хотя бы строчку из нашей переписки, пока не узнал, что всего за несколько долларов в год можно арендовать на почте абонентский ящик с собственным ключом. Постепенно, тактично и нежно Алиса раскрыла передо мной свое тело, — тело, которое я никогда не видел, рассказав, что ей нравится, что она любит, а что приводит ее в полный восторг. И все-таки иногда, лежа в постели, мучаясь от бессонницы, я ловил себя на том, что мне она кажется еще более далекой. Несмотря на мои мольбы, она твердо стояла на своем: пока она не излечится — по крайней мере, в ее письмах стало проскальзывать это обнадеживающее «пока», — наша встреча невозможна. Я не мог с этим смириться, отказывался понимать, но все-таки вынужден был признать, что мои уговоры лишь огорчают ее. Я перестал настаивать, решив держать свои планы при себе. Как только мне удастся накопить денег на билет, я тут же полечу в Англию; я обшарю весь Суссекс, пока не отыщу ее. Правда, в самых мрачных фантазиях мне виделось, как меня встречают строгим приговором: «Мисс Джессел не желает вас видеть». Но я упорно продолжал откладывать центы на авиабилет, мысленно взывая к Богу, чтобы тот не дал мне умереть, прежде чем я увижусь с Алисой Джессел.

Ближе к концу третьего курса колледжа Мосонского университета я занялся оформлением своего паспорта. Я по-прежнему жил дома с матерью и все так же пополнял свой банковский счет жалкими центами, которые удавалось урвать от жалованья, получаемого в библиотеке колледжа, но на билет до Англии катастрофически недоставало тысячи долларов.

Вот уже семь лет мы с матерью делали вид, будто письма Алисы так же иллюзорны, как и она сама. Поначалу я, возвращаясь из школы и обнаруживая на столике в своей спальне письмо, старательно изучал конверт, пытаясь обнаружить на нем следы вскрытия. (Я читал, что письма можно вскрывать над паром, хотя на практике с этим не сталкивался.) Но конверты неизменно оказывались нетронутыми. Я понимал, что причиняю матери боль, и, если бы она хоть раз нарушила обет молчания в отношении Стейплфилда, я бы страдал еще больше от того, что поступаю с ней так же несправедливо, как когда-то она поступила со мной. Ее нервы расшатались до предела, и это еще задолго до внезапной смерти отца. С наступлением темноты она панически боялась оставаться одна. Даже сейчас, стоило мне задержаться хотя бы на полчаса после вечернего дежурства в библиотеке, я заставал ее дома возле телефона, в полной готовности обзванивать больницы.

Без писем Алисы жизнь дома была бы невыносимой, но, если бы не Алиса, я бы и не жил там. Да и вообще в Мосоне. Мои оценки были достаточно высокими, чтобы я мог рассчитывать на место в одном из престижных университетов на Восточном побережье, но тогда — даже если не брать в расчет патологический страх матери за меня — я бы не смог откладывать деньги на поездку в Англию. Даже при том, что мне была гарантирована именная стипендия от Фонда Грейс Левенсон и перспектива получить через год работу в Англии.

Алиса была рада тому, что я не оставил мать. Еще в начале нашей переписки мы с Алисой поклялись ни при каких обстоятельствах не выдавать никому наших секретов и не позволять кому бы то ни было читать наши письма. Кроме почтальона, никто из посторонних даже не знал о существовании Алисы. Теперь у нее были фотографии моих родителей, нашего дома и окрестностей, а в последнее время появились и мои фотографии, так что Алиса имела полное представление о том, как протекают мои серые будни; впрочем, она уверяла, что ей интересна моя жизнь в мельчайших подробностях. Что ее беспокоило — так это напряженность в моих отношениях с матерью, и, будучи проницательной, она чувствовала, что отчасти сама является причиной этого. В то же время ей были понятны мои опасения: ведь стоило мне приоткрыть завесу тайны, и мать своими настойчивыми расспросами спровоцировала бы очередную ссору. «Я знаю, что это тяжело, — написала недавно Алиса, — но ты должен дорожить ею, Джерард. Только когда она уйдет из жизни, ты сможешь понять, как она дорога тебе. Я хочу лишь одного: чтобы она не видела во мне угрозы, ведь я не стремлюсь разлучить вас».

Алиса была абсолютно искренна в этом, поскольку пребывала в твердом убеждении, что, если только не чудо ее исцеления, мы никогда не встретимся. Но у меня были другие планы.

Только приступив к сбору документов для оформления паспорта, я впервые увидел оригинал моего свидетельства о рождении. Краткая выписка, которой я до сих пор пользовался, не содержала никаких сведений о матери, кроме того, что в девичестве она носила фамилию Хадерли. Теперь же я узнал, что Филлис Мэй Хадерли родилась 13 апреля 1929 года в Лондоне, по адресу Портман-Сквер, Марилебон. Отец Джордж Руперт Хадерли, род занятий — джентльмен; мать Мюриель Селия Хадерли, урожденная Уилсон.

Не знаю, почему это открытие обернулось для меня шоком. Мать ведь никогда не говорила — по крайней мере, я не помнил, — что она родилась в Стейплфилде, на поиски которого во всевозможных атласах и справочниках я потратил долгие годы и, как мне казалось, не совсем напрасно. В дорожном атласе Британии издательства «Коллинз» я отыскал крохотную деревушку с названием Стейплфилд — на южной окраине лесного массива Сейнт-Леонард в Западном Суссексе. Просто черная точка на желтой линии второстепенной дороги под номером В2114, но местечко выглядело вполне правдоподобно, хотя даже богатое воображение не позволяло представить, что отсюда можно увидеть корабли в Портсмутской гавани, находившейся в пятидесяти милях к юго-западу. Как полагала Алиса, большой загородный дом вполне мог носить название близлежащей деревни. Но ведь я никогда не спрашивал у матери о том, где находится Стейплфилд, да и вообще не задавал вопросов о ее жизни до Мосона. Почему я всегда верил, что ее родители умерли, когда она была совсем маленькой? Действительно ли она говорила мне об этом или я это просто придумал? Почему, в конце концов, я так долго мирился с ее молчанием? Разве я не имел права знать свою историю?

В тот вечер, когда мы после ужина сидели в гостиной, я вручил ей заветный документ. Она лишь мельком взглянула на него и тут же отшвырнула.

— Зачем тебе это понадобилось? — В ее голосе зазвучали зловещие нотки.

— Я оформляю паспорт.

— Зачем?

— Я собираюсь ехать в Англию. Как только накоплю денег.

Взгляд матери был устремлен на газовый обогреватель, который теперь заменял нам камин. Я не мог разглядеть ее лица за оказавшейся между нами лампой, но свет падал на ее руки, которые стали совсем как у госпожи Нунан — со скрюченными пальцами и набухшими суставами, усыпанные старческими пигментными пятнами, с синеватыми ногтями.

— Чтобы там остаться… — произнесла она наконец.

— Еще не знаю, мама. Но если я останусь, то хочу, чтобы ты тоже переехала туда.

— Я не могу себе этого позволить.

— Я бы помог.

— Я бы не приняла твоей помощи. Как бы то ни было, я бы не вынесла тамошних зим.

— Но ты ведь терпеть не можешь жару, мама.

— Холод еще хуже.

Она механически произносила слова, словно сама себя не слышала.

— Мама, я не хотел тебя расстраивать. Но пришло время поговорить… еще раз. О твоей семье. Потому что это и моя семья.

Повисло тягостное молчание, и, не в силах терпеть его дольше, я первым нарушил его.

— Мама, ты слышала, что я…

— Я слышала.

— Тогда скажи мне… — я запнулся, не зная, о чем спросить. — Я… послушай, я до сих пор помню все, что ты мне рассказывала, когда я был… ну, до того, как я… ты рассказывала про Стейплфилд, про свою бабушку, и я хочу знать… почему ты перестала говорить об этом, почему я ничего не знаю… — Я услышал, как дрожит мой голос.

— Больше нечего рассказывать, — произнесла она после долгой паузы.

— Но как же так? А твои родители? Что с ними случилось?

— Они оба умерли… когда мне было всего несколько месяцев. Я их совсем не помню.

Ее руки свесились с подлокотников кресла.

— И ты жила со своей бабушкой… Виолой… она была твоего отца… или матери?..

— Она была бабушкой по отцовской линии. Я рассказала тебе все, что помнила, когда ты был маленьким.

— Но почему ты перестала рассказывать после того, как я… это все из-за ее фотографии, которую я нашел в тот день?

— Я не помню никакой фотографии.

С каждой фразой ее голос становился все более тусклым и безжизненным.

— Ты должна помнить, мама. Ты была в такой ярости. Из-за фотографии, с которой ты меня застукала в твоей спальне…

— Ты постоянно шуровал в моей спальне, Джерард. Ты же не думаешь, что я помню каждую мелочь?

— Но… но… — Мне до сих пор не верилось в происходящее. — После того дня ты ни разу не упоминала о Стейплфилде…

— Я помню только то, Джерард, что, став старше, ты перестал спрашивать. И хорошо. Нельзя жить прошлым.

— Да, но почему ты перестала говорить об этом?

— Потому что ничего не осталось, — огрызнулась она. — Там… был пожар. После того, как мы уехали. Во время войны. Дом сгорел дотла.

— Ты никогда мне этого не говорила!

— Да… Я не хотела разочаровывать тебя. Вот почему я перестала рассказывать об этом.

— Жаль, что ты так решила, мама. Все эти годы я надеялся… надеялся… — Я был не в силах продолжать.

— Джерард, ты ведь не думал, что дом был нашей собственностью?

— Нет, конечно, нет. Я просто хотел увидеть его.

Но, разумеется, я думал о Стейплфилде как о своем доме, хотя и не признавался себе в этом. Неизвестный наследник, затерянный в далеком Мосоне, в ожидании, когда семейные адвокаты позовут его домой. Нелепо, абсурдно. В глазах щипало от подступивших слез.

— Прости, Джерард. Я поступила дурно. Мне вообще не следовало упоминать об этом доме.

— Нет, мама. Тебе, наоборот, нужно было рассказать как можно больше. Почему вы уехали? В чем была причина пожара?

— Это была бомба. Мы… я была в школе. В Девоне. Нас эвакуировали от бомбежек.

В какой-то момент мне показалось, что она растрогана воспоминаниями. Но вот в ее голосе опять появилась некоторое отчуждение.

— А Виола?

— Она опекала меня. Пока не умерла. Вскоре после войны. Тогда мне пришлось идти работать.

— Но ведь у вас был большой дом, с прислугой. Разве он не был застрахован? И неужели Виола ничего не оставила тебе?

Еще одна долгая пауза.

— Все ушло на похороны. Осталось немного денег, которых едва хватило, чтобы оплатить мои курсы машинописи. Она сделала для меня все, что смогла. И это все.

— Мама, это не все, и ты это знаешь. А «Серафина»?

— Я не понимаю, о чем ты говоришь.

— Рассказ, написанный Виолой. Он лежал в том же ящике, что и фотография.

— Я не помню никакого рассказа.

Я уже готов был возразить, но понял, что настаивать бессмысленно.

— Почему ты не хочешь говорить о своем прошлом?

— Наверное, по той же причине, по которой ты никогда не рассказываешь о своей подруге. Мое прошлое никого не касается. Даже тебя.

Впервые за семь лет мать признала факт существования Алисы.

— Нет, это совсем другое. Алиса… она не имеет к тебе никакого отношения…

— Она уводит тебя от меня.

— Это несправедливо! Как бы то ни было, мне уже почти двадцать один год, в этом возрасте люди уходят из дома, женятся…

— Так ты женишься? Что ж, спасибо, что сказал…

— Я этого не говорил!

— Так ты женишься или нет?

— Я еще не знаю!

Мы оба почти кричали.

— Я не хотел бы говорить о ней, мама, — произнес я, несколько успокоившись.

— Но ты ведь собираешься ехать к ней.

— Я… я просто не хочу говорить о ней.

— Джерард, — сурово произнесла она после затянувшейся паузы, — я знаю, ты думаешь, будто я ревную. Ревнивая мать, которая не отпускает сына. Что бы я ни сказала, это ничего не изменит. Только помни: я пыталась спасти тебя.

— Спасти от чего, мама?

Но она лишь произнесла: «Я иду спать».

— Тогда скажи мне одну вещь, — не унимался я, — и больше я ни о чем не спрошу тебя. Где находился Стейплфилд? Дом, я имею в виду. Он был в деревне Стейплфилд?

Скрипнуло ее кресло. Она поднялась и тяжелой походкой двинулась к двери. Я думал, что она выйдет молча, но в дверях она обернулась, и в свете лампы блеснули стекла ее очков.

— Искать Стейплфилд — пустая трата денег. От него ничего не осталось. Ничего.

Последнее слово она бросила уже выходя. Оно повисло в воздухе, словно тяжелое облако гари, а ее шаги постепенно стихали в коридоре.

Пустыня всегда представлялась мне безжизненным морем песка. С высоты тридцати пяти тысяч футов я обозревал раскинувшийся под крылом самолета пейзаж, фантастические узоры, сплетенные ветром и песком, в которых причудливо сочетались все оттенки желтого, коричневого, пурпурного и красного цветов, пока вежливая стюардесса не попросила опустить шторку иллюминатора, чтобы другие пассажиры могли смотреть кино. Я впервые летел в самолете и, конечно, не обрадовался такой просьбе, но подчинился и выпрямился в кресле с нераскрытой книгой на коленях.

Двадцать два часа до Хитроу. Я даже мысли не допускал — да неужели? — что после восьми лет неослабевающей страсти Алиса захлопнет передо мной дверь. Ее письма были по-прежнему исполнены любви и нежности. Я написал ей, что остановлюсь в отеле «Стэнхоуп» в Суссекс-Гарденз в Лондоне. Отель представлялся мне роскошным, утопающим в зелени, пусть даже в рекламном буклете он и значился в категории «доступных по цене». Впрочем, стоял январь, поэтому ожидать буйства зелени не приходилось, но уж на письмо, оставленное для меня у портье, я рассчитывал. Из отеля я собирался позвонить в клуб по переписке, телефон которого наверняка значился в справочнике. Возможно, следовало бы сначала написать Джульетте Саммерз, но я отказался от этой идеи, решив, что в моем случае лучше обращаться с просьбой при личной встрече.

Поскольку я перестал упрашивать Алису изменить свое мнение, никто из нас не упоминал о возможности нашей встречи. Ее отношение к тому, что я приеду жить в Англию, похоже, не изменилось: она писала, что ей будет очень приятно знать, что я где-то рядом, но только если я смогу убедить свою мать присоединиться ко мне. Мы оба делали вид, будто я приезжаю, чтобы подыскать местечко, куда бы согласилась переехать мама. И, конечно, увидеть Стейплфилд, если только она выдумала тот пожар. Но разве Алиса могла сомневаться в том, что на самом деле я приезжаю к ней? Раз она не требовала с меня обещания не приезжать, она должна — а разве нет? — ожидать, что я разыщу ее.

Бизнесмен, сидевший в соседнем кресле, отложил свои бумаги и заснул. Я уже знал, что не испытываю страха перед полетом. Тогда откуда взялось это ощущение тревоги, напоминающее о себе неприятным холодком, осевшим где-то в низу живота? И ведь появилось оно не перед взлетом, а еще за несколько дней до отъезда.

Возможно, все дело было в том, что я переживал из-за матери гораздо больше, чем мог себе признаться. Она вела себя так, будто я был смертельно болен, а не отправлялся на три недели в Лондон. В феврале мне предстояло приступить к работе в качестве помощника библиотекаря в колледже Мосонского университета. Я еще не представлял себе, как смогу оторваться от Алисы, но позволить себе остаться дольше, чем на три недели, не имел возможности; я должен был вернуться, чтобы заработать денег и подать прошение на постоянное проживание. Если моя мать не мыслит своей жизни без меня, рассуждал я, она должна будет преодолеть свои патологические страхи переезда, полета и бог знает чего еще. Я мог сколь угодно долго убеждать ее в том, что вероятность погибнуть в автомобиле в тысячу раз выше, чем в авиакатастрофе; все мои доводы разбивались о ее твердолобое упрямство. Я заметил, что в последнее время она стала особенно нетерпима к шуму; ее раздражало радио, а телефонный звонок был для нее чуть ли не пожарной тревогой. Казалось, она слышит — или намеренно вслушивается — в звуки, не воспринимаемые другими.

Прошло больше года с того памятного разговора в гостиной, когда она сообщила о том, что Стейплфилд выгорел дотла, и за все это время она ни разу не упоминала об Алисе. Наша жизнь совершенно не изменилась, и мы оба делали вид, будто запретных тем для нас не существует. Несмотря на ее протесты, я научился готовить, хотя она так и не подпускала меня к посудомоечной машине и утюгу, так же, как и отказывалась брать с меня деньги на питание. Но все-таки расстановка сил изменилась. Теперь казалось, что держит оборону она. «Я не буду больше упоминать о твоей подруге, — словно говорило ее молчание, — а ты не приставай с расспросами о прошлом».

Я совершенно не ожидал от себя такой реакции на потерю Стейплфилда. Мой здравый смысл, казалось, беспомощно взирал со стороны на то, как убиваюсь я по охваченному огнем дому, в котором сгорает все, что мне было так дорого. Даже сознавая всю никчемность подобных переживаний, я не мог совладать с эмоциями. А однажды вечером, за письмом к Алисе, меня вдруг осенило, что счастливые фантазии последних лет были связаны с комнатой Алисы, которая волшебным образом ассоциировалась в моем сознании со Стейплфилдом. И вот теперь выходило, что и ее больше нет, она тоже сгорела. После столь мрачного открытия — им я не решился поделиться с Алисой — меня стали посещать ночные кошмары, в которых я видел себя стоящим в одиночестве у окна, откуда смотрел на выжженный огнем, почерневший пейзаж и чувствовал себя в какой-то мере ответственным за это опустошение.

И все же временами — и это приводило меня в еще большее смятение — я подозревал, что мать нарочно придумала пожар, чтобы прекратить дальнейшие разговоры о Стейплфилде, но причины, толкнувшие ее на это, оставались для меня загадкой. Алиса, при всем своем нежелании поддерживать мою критику в адрес матери, согласилась со мной. «Возможно, — писала она, — там была какая-то семейная ссора, после смерти твоей прабабушки, и твою мать лишили наследства — разумеется, она не могла совершить ничего такого, что оправдало бы этот суровый вердикт. Но я знаю, каково это — вычеркивать из своей жизни все, что было дорого и любимо. Может, твоей матери легче было сказать, что дом сгорел, чем признать, что в нем живут другие люди. Конечно, она должна была бы сказать тебе о пожаре еще давно, когда ты был маленьким, чтобы не обнадеживать на будущее. Ну, в том смысле, что ты когда-нибудь сможешь там жить. Но, вполне возможно, тогда она еще надеялась на то, что Стейплфилд может вернуться к вам, а потом произошли какие-то события, поставившие крест на ее надеждах, и тогда она вообще перестала говорить о нем.

Знаешь, я кое-что вспомнила.

Дописываю спустя некоторое время: я только что перечитала твои письма, самые первые, и наткнулась на такие строчки: „Мама сказала, что мы не можем поехать туда жить, потому что дом давно продан, а выкупить его нам не под силу“. Возможно, тогда она еще надеялась, что когда-нибудь вам удастся сделать это. А потом что-то произошло, и она была вынуждена расстаться со своей мечтой. Что ты на это скажешь?»


Ее рассуждения выглядели логичными. Я вспомнил фотографию, которую когда-то нашел в спальне матери. Из-за нее, как я всегда думал, мать и перестала говорить про Стейплфилд, это было своего рода наказание для меня. Но, быть может, я ошибался, и как раз в тот день или накануне мать получила плохие известия. Возможно… но эта безудержная ярость… Нет, что-то тут не так. А если предположить, что, поймав меня с фотографией, мать послала запрос насчет Стейплфилда и ответ ее огорчил? Как бы узнать, что это были за новости? Спрашивать ее бесполезно. «Фотография… какая фотография?» А если спросить напрямую: «Чья это фотография?» Явно не Виолы, ведь мать всегда говорила о ней с такой теплотой и нежностью. Разве не держала бы она фотографию Виолы на самом видном месте, хотя бы в тот период, когда мы свободно беседовали о Стейплфилде?

И к тому же я не стал расспрашивать мать про «Серафину»; так что даже не мог с точностью утверждать, что «В. Х.» и есть моя прабабушка. Я открывал ящик еще раз, но там было пусто. Позже, когда я стал разбираться в библиотечном деле, до меня дошло, что можно заказать обозрение «Хамелеона» по межбиблиотечному обмену, снять фотокопию с рассказа, подсунуть его матери, сделав вид, что мне невдомек, кому принадлежат инициалы «В. Х.», и проследить за ее реакцией. Проблема была лишь в одном: во всем южном полушарии нельзя было найти ни одного экземпляра «Хамелеона». Из Британского библиотечного каталога я узнал, что обозрение вышло лишь в четырех номерах с марта по декабрь 1898 года. Заполучить их можно было только по особой читательской заявке; вот почему в кармане у меня лежало рекомендательное письмо.

Сходство между Серафиной и Алисой временами тревожило меня. Впрочем, если рассуждать рационально, ничего странного в этом и не было. Наверняка Виола посещала выставки картин прерафаэлитов. И скорее всего, видела леди Шалотт, когда ее портрет был впервые выставлен в Королевской академии. Только мне Серафина не напоминала ни леди, ни кого бы то ни было еще, лишь Алису, которую я видел во сне. И, открывая ящик во второй раз, я словно тянулся за тем, что мне принадлежало по праву.

Самолет содрогнулся и загрохотал, словно автобус, свернувший на гравийную дорогу. Впереди двадцать с лишним часов полета. Но ощущение беспокойства не отпускало. Я надеялся, что чтение отвлечет меня, и достал книгу Генри Джеймса «Поворот винта и другие сказки».


«Где же мисс Джессел, милочка?» Эта фраза крутилась у меня в голове всю беспокойную и нескончаемую ночь, которую я провел на борту QF 9. Монотонный гул двигателей уже казался ритмичной мелодией, звучавшей в такт моей присказке. Странно, но сама Алиса писала свою фамилию с двумя «л». Временами темп мелодии менялся и начинал отстукивать: «Мисс Джессел, мисс Джессел, мисс Джессел, мисс Джессел», словно проверяя, достаточно ли я бодр для галлюцинаций. «Где же мисс Джессел, милочка?» Ждет в комнате Алисы, где же еще? Я уже знал, что никогда не забуду это имя. Как-то я заглянул в телефонный справочник Мосона. Ни одного Джессела — ни с одним, ни с двумя «л». Алисе будет достаточно лишь взглянуть на меня, чтобы понять, что со мной происходит нечто ужасное. А я, глядя на нее, буду упрямо вспоминать мисс Джессел из своей глупой песенки. Мисс Джессел с мертвенно-бледным лицом, в длинном черном платье. Похожую на того бродягу, что ходит по могиле моей матери. А известно ли вам, сэр, что вы оставили мать в крайне болезненном состоянии, а между тем поезда в вашем гараже ходят строго по расписанию, и где же все-таки мисс Джессел, милочка?.. Я проснулся от тяжелого удара, с которым самолет рухнул на посадочную полосу Хитроу, и первое, что я увидел, были струи дождя, заливавшие крыло.

Я никак не ожидал, что будет так темно, когда я окажусь на вокзале Паддингтон. И что «Стэнхоуп» — куда меня в конце концов поселили — окажется сущей дырой, провонявшей псиной, прогорклым маслом и плесенью. Лестницы скрипели при каждом шаге, а единственное оконце в моей комнате — или, вернее сказать, каморке на втором этаже — смотрело на почерневшие стены соседнего дома, испещренные ржавыми лестницами пожарных выходов.

И никакого письма от Алисы, хотя я и сообщил ей адрес отеля за две недели до отъезда. Пытаясь не поддаваться депрессии, которая неумолимо затягивала меня в свою черную воронку, я спустился в фойе, где имелся платный телефон.

Пролистав адресную книгу, я убедился лишь в том, что никакого Международного клуба друзей по переписке в ней нет. В телефонной книге я нашел с десяток Саммерз, Дж., но ни у кого из них в адресе не значился почтовый ящик Маунт-Плезант. Когда наконец я догадался позвонить в почтовое отделение Маунт-Плезант, там мне лишь подтвердили, что абонентский ящик 294 действительно закреплен за Международным клубом друзей по переписке. «Все остальные сведения строго конфиденциальны, сэр, сожалею, что не могу сообщить вам больше, я дорожу своей работой, простите сэр, но я не могу вам помочь».

Я потащился по скрипучей лестнице обратно, к себе в номер, лег на кровать и зарылся головой в подушку.


Все, что рассказывала мать, оказалось правдой: действительно, тротуары были завалены горами черных пластиковых мешков с мусором. У подземных переходов на подстилках из мокрого картона валялись бродяги в оборванных одеждах. Я бы не прошел и пары кварталов под сыпавшим мокрым снегом без риска заблудиться, а снующие толпы прохожих смели бы меня вместе с моим путеводителем. Продрогшая, но от этого не менее агрессивная шавка заливалась истошным лаем. Зяблики, похоже, мутировали в прожорливых голубей.

Каждое утро я прохаживался по вонючему холлу отеля в ожидании почтальона, но письма все не было. Потом я отправлялся в Британский музей, где засиживался в читальном зале до самого закрытия, пытаясь отыскать хотя бы какой-то след Алисы. Я понимал, что должен испытывать восхищение перед величием музея с его необъятными каменными колоннами, впечатляющим внешним двором с толпами туристов, галдящих на разных языках, вавилонским столпотворением на ступенях и читальным залом, в котором вполне могла бы разместиться вся библиотека Мосонского колледжа. Я вглядывался в золоченый купол, венчавший своды музея, и пытался почувствовать хоть что-нибудь, но мои эмоции были такими же, как если бы я смотрел на солнце сквозь густую пелену тумана. Я ощущал на себе взгляды окружающих; временами мне казалось, что они смотрят на меня с ужасом, словно видят черную пелену депрессии, окутавшую меня.

Впрочем, некоторые мои собратья-читатели выглядели не лучше: маленькая старушка в замызганном сером плаще целыми днями просиживала в ряду L в окружении рваных пакетов, валявших у нее в ногах; а седой господин с бешеными глазами, занимавший дальний угол ряда С, каждый раз закрывал свою книгу обеими руками, стоило кому-нибудь приблизиться. Однажды, когда я в очередной раз штудировал справочники, рядом со мной разместилась высокая, истощенного вида пожилая дама, от которой сильно пахло нафталином, а лицо было скрыто такой тяжелой вуалью, что даже контуры не проступали. Она раскрыла перед собой «Таймс», но я чувствовал, что она все время смотрит на меня.

На третий день я отважился на прогулку по Кингзуэй к Кэтрин-Хаус, где хранились записи актов о рождении и браках. Им оказался мрачный, сырой, бетонный бункер, пропитанный запахами сальных фолиантов и сырых тряпок. Ежеквартальные реестры — огромных размеров тома, скрепленные стальной лентой, — стояли рядами на металлических полках. В томах красного цвета хранились записи о рождении, в зеленых — о браках (реестры смертей держали в хранилище на другой стороне Кингзуэй). Архивариусы с унылыми физиономиями проворно сновали между полками, с грохотом стаскивая тяжелые папки с полок, а потом запихивая их обратно. Кто-то ругался и кричал; шум стоял оглушительный. Несколько минут я провел в вежливом ожидании возле полки с реестрами, датированными 1960 годом, прежде чем решился ввязаться в схватку. Кто-то здорово врезал мне по почкам металлическим углом фолианта, затем последовал удар локтем по ребрам, потом чья-то невидимая рука схватила с полки том с надписью «J-L январь-март, 1964» и унесла в неизвестном направлении. Я понял, что даже найденное мной свидетельство о рождении Алисы не даст ровным счетом ничего. Запуганный, дрожащий от нервного напряжения, я сдался без боя.

Оказавшись в спокойной тишине читального зала, я составил список всех частных лечебниц Суссекса, после чего извел кучу денег на телефонные звонки, но Алиса нигде не значилась. Она как будто пряталась от меня.

На пятый день я проснулся с тяжелой головой и осипшим горлом, но, вместо того чтобы валяться, уставившись в темноту двора-колодца, я опять поплелся в музей.

В справочнике Суссекса за 1930 год я стал искать упоминание о Стейплфилде. Мне попался лишь Стейплфилд-Хаус, но его владельцем был полковник Реджиналд Бассингтон. Ни Виола, ни кто-либо из рода Хартли не значились среди жителей Стейплфилда и окрестных деревень и городков. Имени Виолы Хартли не было и в главном библиотечном каталоге. Я заказал четыре номера «Хамелеона», с ужасом думая о том, насколько пророческой оказалась «Серафина».

Но из заказанных номеров обозрения мне выдали лишь четвертый и последний; заявки на первые три номера вернулись с пометкой «Уничтожены при бомбардировках во время войны». Без особой надежды и даже интереса я просмотрел оглавление. «Хамелеон», том 1, номер 4, декабрь 1898 года. Эссе Эрнеста Риса. Рассказ Эйми Леви. Поэмы Герберта Хорна и Селвин Имидж. И — «Рожденная летать: Сказка», автор В. Х.


Содержание:
 0  Призрак автора The Ghost Writer : Джон Харвуд  1  продолжение 1
 2  Серафина : Джон Харвуд  3  вы читаете: ___ : Джон Харвуд
 4  Рожденная летать : Джон Харвуд  5  ___ : Джон Харвуд
 6  Призрак : Джон Харвуд  7  Часть вторая : Джон Харвуд
 8  Часть первая : Джон Харвуд  9  Часть вторая : Джон Харвуд
 10  ЧАСТЬ ВТОРАЯ : Джон Харвуд  11  Беседка : Джон Харвуд
 12  продолжение 12  13  Беседка : Джон Харвуд
 14  ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ : Джон Харвуд  15  ___ : Джон Харвуд
 16  ~~~ : Джон Харвуд  17  ___ : Джон Харвуд
 18  ~~~ : Джон Харвуд  19  ___ : Джон Харвуд
 20  продолжение 20  21  ___ : Джон Харвуд
 22  ~~~ : Джон Харвуд  23  ___ : Джон Харвуд
 24  ~~~ : Джон Харвуд  25  ___ : Джон Харвуд



 




sitemap