Фантастика : Юмористическая фантастика : Контакт первой степени тяжести : Андрей Горюнов

на главную страницу  Контакты  ФоРуМ  Случайная книга


страницы книги:
 0

вы читаете книгу

Преуспевающий художник Борис Тренихин незадолго до своего таинственного исчезновения взялся написать портреты внуков нескольких членов правительства. И теперь раздраженные заказчики давят на следствие, требуя немедленно выяснить судьбу деятеля искусств.

Последний, кто его видел — Николай Белов, тоже популярный мастер кисти. Дело остается за малым — надо получить от Белова «чистосердечное» признание в убийстве друга.

-------------

Очень веселая, хорошая, и не глупая книга. Кому-то не понравится, а кто-то не сможет оторваться. Кто не читал - читайте!

Все имена героев данного повествования и наименования организаций не совпадают с истинными. Большинство географических названий также отличаются от действительных, но отличаются незначительно. При желании можно вычислить верные координаты. Следуя взаимно противоречащим обязательствам и исходя из взаимоисключающих соображений, я старался быть как можно конкретней, уходя тем не менее от тяготящей точности: заинтересованный доплывет, а остальным — по барабану. Основные же причины такого не совсем обычного подхода к географическим названиям, а также смысл, вкладываемый в определение жанра — «роман-контакт» — станут, может быть, темой отдельной истории — если это будет угодно судьбе.

Контакт первой степени тяжести

Все имена героев данного повествования и наименования организаций не совпадают с истинными. Большинство географических названий также отличаются от действительных, но отличаются незначительно. При желании можно вычислить верные координаты.

Следуя взаимно противоречащим обязательствам и исходя из взаимоисключающих соображений, я старался быть как можно конкретней, уходя тем не менее от тяготящей точности: заинтересованный доплывет, а остальным — по барабану.

Основные же причины такого не совсем обычного подхода к географическим названиям, а также смысл, вкладываемый в определение жанра — «роман-контакт» — станут, может быть, темой отдельной истории — если это будет угодно судьбе.


* * *

За кромкой далекого леса что-то вспыхнуло: мощно и ослепительно. Вспышка озарила зловеще-оранжевым светом темные клубы дыма, мгновенно взметнувшиеся там, далеко над лесными макушками, слева и справа от вспышки.

Вслед за вспышкой и клубами дыма над вечерней тайгой прокатился удар, сменившийся грохотом такой неудержимой силы и ярости, что, казалось, мир рушится, многократно предсказанный конец света настал.

На фоне оранжевого, клубящегося зарева одна из лесных макушек в середине бушующего огня вдруг начала расти, превращаясь в ровный и могучий ствол без веток, с острой конической вершиной.

Секунда, другая, и вот уже черная с заточенным верхом колонна отделилась от кромки тайги, повисла в небе, опираясь на лес сияющей, ревущей струей слепящего огня. И замерла так неподвижно — на картине.


* * *

– Плесецк. Космодром. Старт. — Подслеповато щурясь, посетитель вернисажа прочитал название картины и, повернувшись к ее автору, похвалил: — Удачно момент схватили, Николай Сергеевич! Казалось бы, статика — а движение чувствуется. Вполне! Поздравляю. Гениально!

– Спасибо, — кивнул в ответ автор, мужчина лет сорока с небольшим, и, улыбнувшись — сдержанно, официально — окинул зал пустым, отрешенным взглядом, но все же, конечно, взглядом, слегка светящимся и торжеством: человека несложно купить, было б желание.

Хихикая и подталкивая друг друга, к художнику подплыли две девицы лет восемнадцати, попросили автограф. Достав «паркер» с золотым пером, он взял протянутый ему каталог.

«Заслуженный художник Российской Федерации Николай Сергеевич Белов» — было набрано крупными буквами на обложке каталога сверху, а ниже, мельче, название экспозиции — «Полярное сияние».

Сколько же сил, средств, нервов, времени, крови и пота было вбито в сегодняшний день! Персональная выставка — это всегда нечто отдельное, но выставка, в которую вложена половина жизни… Не половина, конечно — доля. Лучшая доля.

«Другой не будет никогда-а-а…» — мелькнул в мозгу огрызок известного романса.

Тьфу!

Девочки испуганно отшатнулись, как-то очень одинаково, на удивление синхронно, но, тут же сообразив, что плевок адресуется, конечно, не им, а кому-то или чему-то еще, они столь же дружно качнулись назад, едва не столкнувшись при этом лбами. Завидная реакция! — мелькнуло в голове. В тот же момент он невольно представил обеих у себя в постели — такие две зеркальные друг другу, что с ними сделаешь — все или, наоборот — ничего? Он радостно фыркнул от этой мысли, и девочки-зеркалки, переглянувшись мимолетно, фыркнули ему в ответ. «Все! — решил он и размашисто расписался на обложке каталога: — Все с ними сделаешь».

– Народ надежный.

– Что вы сказали?

– Да ничего.

Плохо дело! Он болезненно сморщился, увидев себя со стороны — чужими глазами. Шиз. Неврастеник. Что его гложет последнее время? Неясно. Ясно одно — именно так и становятся мишенью. Легкой добычей для окружающих.

Последнее время он просто физически ощущал: его встревоженная физиономия просит у окружающих кирпича. Общеизвестно, что означает подобное настроение. Кто ищет, тот всегда найдет. Рожа просит — она своего добьется. Кирпич не сможет ей отказать. И он где-то здесь уже, на подлете. И часы у него сверены, и гироскопы раскручены. Сделал маневр, зашел на исходную, подключив в развороте твердотопливные ускорители. Метка цели в кресте. Не промахнется.

Все было гадко, безобразно до ужаса — и на душе, и в мыслях — абсолютно все, несмотря ни на что.

Откуда появилось это непонятное, злое, тревожное ощущение надвигающейся катастрофы? Еще утром, проснувшись ни свет ни заря, а точнее, как бы очнувшись от сна, он понял, что сегодня — день открытия выставки, его персональной выставки, которую он ждал и к которой старательно готовился — этот день буквально наезжает на него, неотвратимо и безжалостно, словно асфальтовый каток. Нет сил отпрыгнуть!

Нечто подобное случалось и раньше. Ощущение надвигающихся неприятностей, наваливающегося абзаца никогда его не подводило. Что-то произойдет наверняка и обломится острым по голове. Несмотря на предчувствие, ударит внезапно, влом: хлебалом только щелкнешь. Сгруппироваться не успеешь.

Единственное, что можно было сделать толкового, так это продолжать жить. Жить, ожидая удара. Рождества Христова. «Наши письма не нужны природе», — прозвучало тут же в ушах — и не как ответ, а как истина. В последней инстанции. Ну, слава богу! Наконец-то.

Цель достигнута.

Здесь, в закутке, можно было распустить слегка галстук, расстегнуть верхнюю пуговицу на рубашке, закурить и отрешиться — минут на пять.

Он сел на подоконник, облегченно вздохнул и расслабился, прикрыв глаза: хорошо!


* * *

– Николай Сергеевич?

О боже! И здесь достали.

Перед ним стоял невысокий мужчина в летах уже, с сединой, лысоватый. Белов мог поклясться, что видит его впервые.

– Давайте познакомимся, — предложил мужчина.

– Давайте, — обреченно кивнул Белов. — Если это ни к чему не обязывает.

– Да как уж выйдет, — уклончиво вздохнул незнакомец. — Власов моя фамилия, Владислав Львович. Но вам это, конечно, ни о чем не говорит.

– Все равно очень приятно! — Белов протянул руку: — Белов Николай Сергеевич.

– Я знаю, — улыбнулся Власов.

– И я вас теперь тоже знаю! — поддел его Белов и, желая отвязаться как можно быстрее, подвел итог: — Ну вот и познакомились.

– Да нет, пока что не вполне, — неожиданно возразил Власов. — Дело в том, что интерес у меня к вам, увы, служебный. Я — старший следователь по особо важным делам Прокуратуры РФ. — Власов достал из нагрудного кармана удостоверение и предъявил его Белову: — Вот, ознакомьтесь.

Белов, не знавший за собой никакой вины, равнодушно скользнул глазами по ксиве.

– Ну? Дальше-то что?

– А вот что: я хотел бы вас пригласить к себе.

– Я, знаете, по гостям-то не ходок.

– Да вы не поняли. Не в гости, в прокуратуру.

– Ну вот! Тем более. — Белов даже слегка разозлился: — Делать мне больше нечего, — по казенным домам шататься.

– Повестку пришлем — так придется!

– Так вот и пришлите. — «Ишь, легкой жизни захотел, псина», — мелькнуло в голове. — Что это вы с такой угрозой-то в голосе? Я не из пугливых. Тоже мне, деятель! Выпили, что ли?

Однако Власов пропустил замечание Белова мимо ушей.

– Скажите, вы смогли бы завтра ко мне пожаловать?

– Это смотря по тому — зачем. И на каком основании.

– Ну, мы побеседуем с вами немного.

Белов слез с подоконника и встал прямо напротив Власова, демонстративно засунув руки в карманы брюк по локти и свесив дымящуюся мальборину с нижней губы.

– О чем же беседовать-то: мне — да с вами?

– Есть тема, есть.

«Вот оно! — стукнуло где-то внутри у Белова — в мозгу и под сердцем. — Вот оно самое!»

– Вы абсолютно уверены, что не ошиблись адресом?

Власов несколько удрученно кивнул головой, подтверждая: нет, не ошибся, уверен.

– Так завтра? Придете? Вот адресок я вам сейчас нашкрябаю, а повесточку — уж это завтра, у меня в логове прям сразу же и оформим, если она вам нужна. В одиннадцать ноль-ноль?

– Ну, завтра — едва ли! — отмахнулся Белов с неприязненной улыбкой. — Не так просто. Вам нужно ведь, а не мне. Поэтому надо созваниваться. Загодя. Или официально — повесткой. А то как-то вы не к месту, не ко времени. Во-первых, это мне непонятно, а во-вторых, ничего у вас и не выйдет.

– То есть завтра — никак?

– Да вы сами прикиньте: сегодня презентация, а в двадцать два начнется банкет! Во сколько все это кончится?

– Я вам повестку могу прислать, — настойчиво сообщил Власов с отчетливой угрозой в голосе. — И никуда не денетесь.

– Ну, так и пришлите! А то вы только обещаете.

– Хотите так? Мы можем так.

– Да я вообще никак не хочу, — скривился Белов. — Ни так, ни этак. И давить не надо, совсем этого не люблю!

– Да я и не давил. Простите.

– Вот это лучше. У вас все выходит, когда вы захотите. — Белов задумался. Тянуть было бессмысленно. Неопределенность и ожидание не лучшее состояние души. — Сколько же времени потребует эта наша с вами «беседа»?

Власов пожал плечами:

– Минут этак двадцать… потребует первая беседа.

– Ох, мама! Что ж, значит, будет еще и вторая беседа?

– Не исключаю.

– Мне это нравится. Вы сразу предполагаете, что одного разговора не хватит!

– Да. Именно так, к сожалению.

– Ну, это слишком! — Белов повернулся было, чтобы уйти, но вдруг остановился и вздохнул. — Двадцать минут, говорите, вам требуется? У меня сейчас есть двадцать минут. Давайте-ка, поговорим и покончим на этом.

– Здесь? — Власов подозрительно скосился на парочку, входящую в закуток.

– А что такого-то?

– Да ничего! Боюсь, вы сами потом пожалеете.

– Я понял вас, — поморщился Белов. — Сейчас сообразим. Так. Устроит вас кабинет директора?

– Да устроит, думаю. Главное, чтоб вас устраивал.

«Вот гадина-то! — мелькнуло в голове у Белова. Было видно, что тип этот, Власов, из редких сволочей. — Вкрадчивый, гад».

– Прошу! — Белов отступил на полшага назад, указывая и уступая Власову дорогу.


* * *

– Лена! — Белов кивнул на ходу миловидной девушке лет двадцати с небольшим, одиноко стоящей посреди выставочного зала. Было сразу заметно, что с экспозицией она хорошо знакома и выполняет здесь роль неприкаянного статиста, которому неожиданно навязали вдруг функции распорядителя.

– Лен, отлучусь минут на двадцать. Разговор. — Белов кивнул ей на Власова. — Похороводься без меня. Буду у Антона в кабинете. К десяти ровно шли всех наверх, в банкетный. Тут я и подгребу — о'кей?

– Я не знаю. Коля…

– Знаешь! Все ты знаешь! А в десять десять, и не позже, я явлюсь как штык. Но вы не ждите меня, сразу начните — ура! — и сразу, без меня.

Лена хотела что-то еще возразить, но, встретившись взглядом с глазами Белова, вздохнула и промолчала.

Больше всего ей хотелось исчезнуть сейчас отсюда вместе с ним. Но положение обязывало.

Сегодня у нее здесь роль.

Поганая роль — хозяйки. Хозяйки на птичьих правах. Была бы женой — ну пусть, а то ведь так. Только теперь, отстояв на вахте этот бесконечный вечер, она поняла, что согласилась на эту роль совершенно напрасно! Только мука одна.

Лена ощущала всем телом, всей сущностью особый, патологический интерес к своей персоне. Каждая вторая пара косилась на нее. Указывали на нее друг другу как бы незаметно, с плохо скрываемой усмешкой. Ну вот! И эта стерва не преминула бельмами стрельнуть и цыкнуть что-то на ухо своему ослу. Взгляд дряни, цепляющий за сердце, как заусенец за колготки. А ведь сама — вот фильм-то ужасов! Гротеск. Босх. Гойя. Не баба, а вот именно сон разума, рождающий чудовищ.

Лена услышала, как двое молодых — студенты, видимо — причмокнули хором, подонки.

– Вот эти б ножки — да мне на плечи! — заметил один, усилив размашистым жестом свое заявление.

И оба заржали как кони, запертые в горящей конюшне.

«Странно, — подумала Лена. — Несбыточная мечта, высказанная вслух, рождает скорее печаль, а не радость, не смех. Да и — пускай — окажись даже мои ноги на его плечах не в сексуальном плане — ну, через горную речку он перенес бы меня — так в этом тоже ничего смешного. Чудаковатые парни», — пришла она к выводу.

А вот уже иное: звук непонятный, но явно злой. Отчетливая аура окружающей ее женской неприязни, казалось, шевелила корни волос, крапивно жгла кожу на спине.

В глазах оглянувшегося Белова она уловила обреченность. И поняла: случилось что-то! Снова у него неприятности.

Господи, как же его жалко! Он так всегда переживает!

Но что могло случиться — сегодня, сейчас?

И ведь не подойдешь, не спросишь!

Она кивнула Коле вслед и перекрестила его — мысленно.


* * *

В кабинете директора два бородатых и, видно, маститых художника допивали третью бутылку шампанского.

– Мон шер, Николя! Вот неожиданность!

– Привет!

– Мы про тебя как раз говорили. Наработал ты много, но… А это кто с тобой? Заказчик, что ли? Покупатель — по глазам вижу. Хитришь, Николай Сергеич. Слыхал, чего Абажур замочил про тебя на Кузнецком сегодня утром?

Белов заметил пустую бутылку дешевого портвейна, стоящую на подоконнике за полузадернутой бархатной шторой. Уличный фонарь отражался мертвящей, голубой звездой на зеленом боку опустевшей посудины. «Готовый натюрморт, — мелькнуло в голове. — Молдавский крепкий. Тренихин мог бы написать такое влет, а я не попаду, — мелькнуло в голове у Белова. — Чуть цвет, на четверть тона не влистишь — все пропало. Ощущение утратится мгновенно. Визуально чувствую, понимаю, а цвет не передам. Слабо».

– Ребята, — попросил Белов — Пошли бы вы погуляли.

– Слушай, а с чего это ты черный-то такой? Угрюм-река. Не обижайся, старичок! Давай-ка, за тебя! Коля…

– На, вставь стаканчик!

Чувствовалось, что оба они были уже вполне: еще б пивка им по чуть-чуть и все — стоп, машина, отрыть кингстоны…

– Братцы! — Белов взял категоричный тон. — Неужто не ясно? Совсем вы, что ль? Надо поговорить нам тут. По делу.

– С тета на глаз, — сострил один из бородачей.

– Да говорите, ничего! — разрешил второй маститый, хамя явно сознательно. — Вы нам не помешаете.

Белов мгновенно раскалился в ответ, но тут же самопотушился: на рожон переть резона не было.

– Как бы тебе, Миш, объяснить, чтобы ты врубился скоренько и вместе с тем чтоб ты, милый мой, не обиделся?

– Понял-понял! — Миша успокаивающе вскинул руку и неуклюже попытался встать. — Все, Коля. Улетаем. Полетели.

– Твой день — твоя воля, — вздохнул второй, вставая и забирая недопитую бутылку. — Или оставить? — он вопросительно качнул бутылкой в воздухе.

– Нет, нет! — вмешался Власов.

– А я тебе ничего не предлагаю! — довольно агрессивно заметил бородач. — Я тебя вообще не знаю, откуда ты тут взялся, хрен моржовый…

– Мы начинаем ровно в десять, — сбивая разговор на более миролюбивые тона, напомнил Белов.

– В десять — само собой, — подтвердили коллеги, покидая кабинет.


* * *

– Я слушаю вас. — Белов демонстративно плюхнулся в директорское кресло. Удобно устроившись в нем с видом хозяина, он небрежно указал следователю на стул посетителя: — Прошу!

Власов пододвинул стул поближе к столу, уселся точно напротив Белова — лицо в лицо и, точно так же, как и Белов, по-хозяйски раздвинул бумаги, захламлявшие стол. Освободив на столе перед собой место, он расположил на нем портативный диктофон.

– Не возражаете?

– А как тут возразишь? — удивился Белов.

– Да, тут не блажь — необходимость: мы протокол-то у себя распечатаем и завтра вам пришлем. Вы — подпишете.

– Ах, протокол? Так это что же, выходит — допрос, а не беседа?

– Да нет, пока беседа. Разговор.

– А протокол при чем здесь? Если это беседа.

– Как? Протокол беседы. Ну-с, я включаю! Так вот. Поводом для нашего разговора, Николай Сергеевич, является бесследное исчезновение небезызвестного, видимо, вам Тренихина Бориса Федоровича, 1954 года рождения, заслуженного, как и вы, художника Российской Федерации. Вы были хорошо ведь с ним знакомы, Николай Сергеевич?

– Что, с Борькой? — удивился Белов. — Знаком? Да вы с ума сошли!

– То есть? — опешил Власов. — Вы хотите сказать, что первый раз о таком человеке слышите?

– Нет, я хочу сказать нечто обратное. С Борисом мы с семнадцати лет. Огонь, воду, медные трубы. «Знаком»! — язвительным тоном повторил Белов. — Вот глупость-то! Да Борька — друг! Брат, черт возьми! — Белов расхохотался: его совсем было отпустило, но вдруг он спохватился и осекся: — Что это вы плетете? Куда Борька исчез? Никуда он не исчезал. Борька был, Борька есть, Борька будет быть.

Власов, молча кивнув, усмехнулся:

– Если бы! Но это не так.

– С чего вы взяли?

Власов пожал плечами и язвительно пояснил:

– Мы это взяли из материалов уголовного дела, Николай Сергеевич. Из дела об его исчезновении. И давайте договоримся — сейчас вопросы задаю я. А вы отвечаете, вам понятно?

– Нет, непонятно. И больше всего мне непонятен ваш тон. Он мне не нравится. Это я вам уже, заметьте, второй раз говорю. Бросьте «оральные» замашки, или прекратим разговор. Вы не прокурор, а я не подсудимый.

– Не подсудимый. Согласен. Однако вы и не совсем свидетель. Скорее всего, вы подозреваемый, имеющий все шансы превратиться в обвиняемого. Что вы глазки на меня выпучили? У вас неплохо получается. Искреннее недоумение, вижу. Довольно убедительно. Хорошо. Сейчас я объясню. — Власов поправил диктофон на столе и откашлялся. — Дело состоит в том, что господин Тренихин бесследно исчез.

– О чем вы? Что означает: «исчез»? И вообще — интонации у вас удивительные. Вы так говорите, будто вы из КГБ, а Борька знал секрет приготовления золота из грязи. И вдруг исчез. Чушь! Да сейчас вообще никто не исчезает. Наоборот, из кожи лезут, чтоб не исчезнуть. Деньги-то крутятся. Попробуй, исчезни сейчас. Тут же скоммуниздят все ваши кормушки. Да многие теперь даже за бугор боятся надолго ехать — там зашибешь на год, на два, а здесь навсегда исчезнешь.

– Не так, простите, перебью. Народу сейчас исчезает не меньше, чем раньше. Но я имею в виду совсем не то, о чем вы тут… Я имею в виду самое банальное, простое исчезновение, обычное, так сказать, бытовое: «Ушел из дома, не вернулся. Одет был в то-то, ботинки — такие-то…» Знаете, как в газетах печатают, по телевидению сообщают? Вот в этом смысле как раз исчез ваш приятель. Теперь-то поняли?

– Чего — «поняли»? Ему сорок два. Он холостой. Да просто смешно! Залег где-нибудь. У бабы. А может быть — что более опасно — преферанс, компанию нашел. Или еще более черный вариант: скорешился, квасит вторую неделю где-нибудь в котельной или в детском саду, со сторожами. День-ночь, день-ночь. Исчез… Подумать только! — Белов щелкнул ногтем по пустой бутылке шампанского и привстал, давая понять, что тема исчерпана. — Вот и весь хрен вам. До копейки.

– Нет, все эти версии отпадают.

– Да? А вы уверены? — ехидно хмыкнул Белов, вновь садясь. — Вы Борьку не знаете. А я знаю Борьку. — Белов вдруг вспомнил, как Борька Тренихин «исчез» в восьмидесятом году, сразу после начала великой московской Олимпиады. А вспомнив, задумался: стоит ли рассказывать об этом следователю?


* * *

В восьмидесятом году на подготовке к Олимпиаде можно было заработать золотые горы на оформительских работах. При этом самое главное, что требовалось от тебя, так это выполнять простое, казалось бы, правило — не пить.

Не так уж и важно было владение техникой, например, или тем более обладание собственным стилем. Во всех оформительских командах был опытный старший, ну, или бригадир, который размечал все поле по квадратам, делал предварительную наметку мелом там, углем. Трое школьников, например, в соседней бригаде сидя на сдельщине, каждый день рисовали огромные портреты Ленина — на глухих торцевых стенах домов площадью сотни квадратных метров. Брали швабры и врубались с утра по разметке — один желтую рожу, другой — черный контур, третий — фон: красное знамя. Ничуть не сложнее, чем красить полы. Трудись, не ленись.

Главное — не запить от бешеных денег и тоски по жизни, уходящей на это многокилометровое олимпийско-плакатное дерьмо.

Не запить!

Пьянство ведь, как известно, профессиональная болезнь русской интеллигенции — как технической, так и тем более — творческой, а тут гнали к сроку, а это обстоятельство творческой интеллигенции всегда было особенно невпротык. Однако начальство платило. Оно же и требовало.

Те, кто срывался в запой, назад в обойму не возвращались.

Те, кто держался и отстрелялся до конца, до августа — все заработали, дай боже каждому так — да в те-то годы; некоторые (кто не без связей) сорвали немыслимые, фантастические бабки!

Они тогда работали командой из пяти человек. В бригаде был железный сухой закон. И он соблюдался неукоснительно.

Однако бутылки дарились им постоянно; по древней российской традиции, не поставить мастерам по окончании работ во все века считалось западло. Получаемые в дар бутылки не распивались, а оставлялись на потом, до окончания работ. Они складировались на квартире у Тренихина. Борька в те годы был единственный из их команды, кто имел отдельную, причем двухкомнатную, квартиру. Естественно, гужевались всегда у него, баб водили к нему, скрывались от кредиторов у него же. По этой причине квартира Борьки представляла собой помесь постоялого двора с замызганным залом ожидания какой-нибудь мухосранской автостанции райцентра Нижний Трикотаж.

Широчайший ассортимент бутылок: коньяк, водка, винище самых разных мастей и калибров — набралось за лето штук, поди, за сто. Они занимали пять или шесть ящиков, громоздившихся Вавилоном в самом чистом углу Борькиной маленькой комнаты. Было решено по окончании рабочего сезона замочить из этого запаса как следует, а остатки пожертвовать хозяину квартиры — на ремонт. Квартира Борькина их общими стараниями действительно была «убита», уделана в сардельку и до умопомрачения.

Однако судьба распорядилась так, что по окончании сезона все разлетелись мигом: кто куда. Лето уже кончалось, денег у всех было как грязи. Надо было успеть захватить конец сезона, оттянуться как следует. Иными словами, немереные запасы вкуснейших напитков были как бы брошены на произвол судьбы, а точнее — завещаны Борьке в качестве щедрой платы за безжалостную эксплуатацию его жилплощади.

Что из этого вышло, потом рассказал сам Тренихин.

Побелить потолки и покрыть стены водоэмульсионной краской он никого вызывать не стал, сбацал сам за день: в организме еще жила инерция больших заказов бешеной работы, гигантских площадей. После гектарных портретов, плакатов и панно отделать из пульвера сорокаметровую квартиру по потолкам и стенам — ну просто смешно, неинтересно рассказывать.

Но вот циклевать полы и покрывать их лаком Борька не стал. Во-первых, ручная циклевка — это не для белого человека, пусть лучше дяди с машиной сделают, а во-вторых, за май-июнь-июль он и так надышался химией всласть, теперь бабки есть, ну, значит, пускай циклевщики нюхают.

Призванные из какой-то конторы паркетчики приплыли на другой день. С похмелья — ну в жопу — хоть выжми. Оценивая фронт работ, бригадир заглянул и в маленькую комнату, в которой хранились алкогольные запасы. Узрев их, бригадир покачнулся в сладострастном предчувствии.

– Ребята — на колени! — скомандовал он и, рухнув первым сам перед Борисом, взмолился: — По стопке… Налей! Не дай подохнуть лютой смертью!

– Друзья мои милые! — ответствовал им Борька. — Я вам не враг. Не погублю однозначно. Но и вы у меня — ни-ни — не забалуете — зарубите на носу. Начинайте работать! Отциклюете метр — вот, до батареи — сразу по полстакана каждому. Кто чего захочет. Кому — коньячку, кому — водочки — без раздумий. И опять арбайтен. Еще метр пройдете — еще по полстакана. И так не спеша пойдем. Иначе — никак. Ясно, соколы?

– Ясно-то ясно. Но ты авансом на палец-то хоть налей!

– Хер вам по всей морде, — учтиво возразил Борис. — Авансы раздают в церкви. А здесь царствие небесное, блядь, для вас после батареи парового отопления начнется. И не раньше. Все по выработке. Хотите мазнуть побыстрее — приступайте к работе.

– А точно нальешь, если до батареи дойдем?

– «Если»… — передразнил Борька. —Не «если», а «когда» уж сказал бы, мудило. Такими вещами не шутят. Давай, заводи свою шарманку. А я пошел откупоривать. Разолью, поставлю на подоконник. Промежуточный финиш. Дошел — получай. Я и сам заодно приму, — сообщил Борька. — А то уж вкус забыл. Три месяца в рот не брал.

Скрепя сердце, посетовав, паркетчики подключили машину. Машина взревела, подняв тучу пыли и мелких стружек.

«Боже мой! — поморщился Борис. — Оглохнуть это ж, охереть».

Разлив, он взял один стакан в руку, взвесил.

«Ну, им— то надо отработать первую, —подумал Борис. — А я свое-то отработал уж. Уж мне-то Бог давно велел расслабиться».

Не спеша, с чувством глубокого удовлетворения Борька поднес стакан ко рту и медленно, с достоинством, начал переливать в себя содержимое стакана.

Допить не успел — процесс прервал внезапный дикий скрежет, сменившийся в мгновенье ока леденящим душу коротким взвизгом — с хрустом и треском…

Циклевщики, разинув варежки, уставившись как зачарованные на пьющего Бориса, тут же потеряли, что называется, контроль над техникой. Истошно ревущая циклевочная машина, предоставленная сама себе, в момент прогрызла паркет до битума, а затем врезалась циклями в бетон, свирепо визжа и неистовствуя. Хрупнул каленый металл, цикля разлетелась вдребезги. Вал двигателя заклинило погнутым обломком крепежного винта, обмотки мотора немедленно раскалились, на щетках вспыхнула вольтова дуга коллекторных огней. Из двигателя, как из лампы Аладдина, повалил вонючий сизый дым со страшной силой и скоростью. Однако вместо старика Хоттабыча из этого получилось только крупное короткое замыкание.

На лестничной площадке раздались многочисленные стуки дверей, топот. Кто-то заорал — испуганно и истошно. «То ли щиток распределительный полыхнул, то ли лифт с людьми звезданулся», — подумал Борис и, решив ничего не откладывать на потом ввиду тревожности ситуации, тут же допил недопитое.

– Кормилица… — один из циклевщиков, глядя на погоревшую машину, смахнул слезы — по комнате плавали клубы выедающего глаза дыма — своеобразный коктейль от дымящегося трансформаторного масла, текстолита, догоравших смазки, изоляции и резины.

– Не справились, блядь, с управлением, — констатировал бригадир.

– Спасибо скажи — осколки ног не порубили! Вишь, фартук не дал осколкам разлететься. А то бы веером, и все без ног.

– Да, повезло!

– Ну что, хозяин? — первый пришел в себя бригадир, отключая машину. — Не дал поправиться? Вишь, как вышло? А я предупреждал. Теперь абзац. Не будет сегодня до батареи. И до окна не будет. Херово сегодня будет. И нам, и тебе. А сам виноват!

Произнеся этот короткий монолог, бригадир решительно шагнул к подоконнику, отгоняя клубы дыма от лица, взял налитый стакан, как свое, как заслуженное. Не ожидая никого, опрокинул стакан себе в рот, резко, как выплеснул. Нагнулся к полу, поднял стружку. Занюхал стружкой. Утерся рукавом. Скомандовал бригаде:

– Давай, ребята! С почином, значит.

Борис усмехнулся: вот наглость-то! А вслух сказал язвительно:

– Тебе, может быть, лучше коньячку, — с почином-то?

– Неси, конечно, — согласился бригадир. — Теперь ведь — что? Мы это так оставить не можем…

Они хватились Бориса Тренихина лишь в середине октября — два с половиной месяца спустя.

– Слушайте, а Борис где? Он вроде в Крым собирался?

– Я не знаю. Он хотел в августе хату привести в порядок. Наверное, потом куда-нибудь махнул. На бархатный сезон.

– Ну, какой уж сезон-то сейчас? Октябрь!

– Я ему на прошлой неделе раз пять звонил! То занято, то никто не подходит. У меня ведь опять горе, ребята. Невест — три штуки, а парить негде!

– Надо бы съездить к нему. Вдруг что случилось?

…Белов хорошо помнил ту картину, которую они застали, выломав Борису входную дверь. Кисть Верещагина была бы бессильна. Нет! То был черный квадрат Малевича — чернее не бывает. Выпито и пропито было все — в квартире остался квадрат стен. Черный квадрат.

Борьку лечили потом месяца три. После лечения в складчину зафиндилили в Ялту. Потом…

Словом, к лету 1981-го он отошел уже от ремонта. Вполне.

Разглагольствовал: «Я, братцы, и сам бы тоже выплыл бы. Я почему так уверен? Очнулся я как-то ночью, на руки себе глянул. И вижу вот, блин, в лунном свете: ногти у меня — сантиметра по три: не ногти, а когти! Как у орла, понимаешь? И сине-черные все — от грязи, а сверху все руки ну как в крови — от кетчупа там, от бычков в томате — хер знает от чего, но ужас смертный! Все, думаю: пора завязывать! Попились. Хватит. Стоп! А тут вот и вы подоспели на выручку!»

Он нарисовал потом эти руки.

Картинка получилась небольшая — тридцать на сорок, наверно, техника — масло. Ничего в ней особенного не было — руки, просто руки — и все. Но она ужасала, эта картинка, даже не пьющих, никогда не пивших. Действительно, что-то было в этих когтях инфернальное, потустороннее. Словом, ощущение передалось.

А году в восемьдесят девятом Борис запарил ее, эту картинку, одному австралийцу, баксов где-то за восемьсот, подтвердив еще раз тем самым старую истину о том, что все находки и открытия происходят в России, а результатами их наслаждается Запад: ведь Австралия, как известно, хоть и на юго-восток от нас, но все равно ведь, блядь, на Западе.


* * *

Подумав, Белов решил, что рассказывать эту историю следователю вовсе не обязательно. Он дал ему понять, намекнул достаточно конкретно — ну и будет. Имеющий уши да слышит, как говорится.

– Когда вы видели Тренихина в последний раз? — прервал следователь размышления Белова. — Вы, лично вы?

– Да вот… Когда же? Недавно видел. Мы же шесть недель с ним вместе, вдвоем путешествовали летом. По северам болтались — в июле-августе. Рисовали.

– «Полярное сияние»? — следователь кивнул головой в сторону выставочных залов.

– Да. И не только. А еще рыбалка, ягоды, грибы, туда-сюда там, молоко парное…

– Водочка? — следователь как-то вкрадчиво блеснул глазами, доверительно наклоняясь — чуть-чуть и вперед.

– А как же без нее? — простодушно ответил Белов, на голубом глазу, словно бы не улавливая многозначительности поставленного вопроса.

– С какого числа вы были вместе? И по какое число?

– Шестнадцатого июля мы уехали, а двадцать четвертого августа вернулись.

– Конкретно: где вы были?

– Да проще сказать, где не были! Кижи — были, Валаам, Архангельск, потом ряд деревень на Коже, Кожа — это река такая. Далее — по области, по деревням, к югу, к Коноше, к Вологде. Где — на попутке, на лесовозах, где — по узкоколейке. Да и пешком приходилось. Тысячи три верст отмахали.

– И вернулись двадцать четвертого августа? А на каком вы поезде приехали, не помните?

– Помню. На пятьдесят девятом поезде. Шарья — Москва.

– Вы возвращались из Шарьи?

– Нет. Я же сказал вам: возвращались с севера — Коноша, далее — Вологда. Потом на местных, так называемых пригородных поездах, «кукушках». А на шарьинский сели уже в Буе. И доехали на нем до Москвы. Последние четыреста километров без пересадок.

– Во сколько ваш поезд пришел в Москву?

– Пришел без опоздания, помню. Рано утром. В пять с чем-то. В пять тридцать, что ли.

– Так. И потом?

– Да что потом? Простились и расстались. На вокзале. — Белов не удержался и съязвил: — На Ярославском, как вы догадались, вокзале.

– За уточнение спасибо. — Власов сохранял спокойствие. — Так-так. Простите, повторю: вы с ним, с Тренихиным, расстались на Ярославском вокзале в пять тридцать?

– Нет, я думаю — в пять сорок пять, — съехидничал Белов. — В пять тридцать поезд только еще прибыл. Понимаете? Пока мы вышли, пропустили толпу, покурили. Пока прошли вдоль поезда, да от девятого вагона. Воды утекло порядком, я думаю.

– О чем вы говорили при расставании — не вспоминаете?

– Ну господи! Как о чем? Как в анекдоте, знаете: две бабы отсидели десять лет в тюрьме, вдвоем, в камере на двоих. Срок отмотали, выпускают. Вышли они из тюрьмы, встали у проходной: «Ну что — еще минутку позвездим — и по домам?»

Однако следователь даже не улыбнулся.

– Раз не хотите отвечать — тогда тем более.

– А что — «тем более»? — заинтересовался Белов. — Я что-то вас не понял.

– Тем более, выходит, что вы — последний, кто видел вашего приятеля живым.

Логика эта показалась Белову абсурдной, дальше ехать некуда: «Не помнишь разговор, так, значит, ты последний, кто его видел». Просто замечательно! До этого и Шерлок Холмс бы не додумался!

– Вы, Сергей Николаевич, последний, кто видел Тренихина, — повторил Власов уже отчетливо с прокурорской интонацией: — Кто видел живым! Вы!

– А что же — кто-то позже видел его уже мертвым? — заметил не без иронии Белов.

– Нет. Его вообще потом никто не видел, я уже сказал. Ни мертвым, ни живым. Он бесследно исчез.

– Послушайте, — Белову надоела тягомотина. — Ну что вы вешаете мне лапшу на уши? Из-за чего сыр-бор? Исчез? Но что хоть это значит? Я сам, да, лично я, я «исчезал» из этой жизни раз, поди, пятнадцать: на месяц, на неделю, на день, на полгода. Обычное дело: бабы, кредиторы, преферанс, запой у друзей на даче.

– Вы ему звонили домой после возвращения? Хотя бы раз?

– Звонил, конечно! Первый раз в тот же день, как приехали — часа через два.

– Ну? Подошел он?

– Нет, не подошел.

– Цель вашего звонка какова была — или опять не помните?

– Нет, это помню: мы в баню решили по приезде сходить.

– Вас не смутило, что он не снял трубку?

– Нет. А что тут такого? Мог задрыхнуть, например: мы ночью в поезде часа два только спали. Он мог с соседом в баню завалиться, меня не дожидаясь. Мы ведь «железно» с ним не договаривались, а так…

– Как — «так»?

– В сослагательном наклонении: хорошо бы да если бы…

– А последний раз, не помните — когда вы звонили ему? Самый последний раз? Вы звонили? Да или нет?

– Позавчера звонил. Чтоб пригласить сюда, на вернисаж.

– И никого? Опять не подошел, верно?

– Вы просто ясновидящий, господин следователь!

– Убедились теперь?

– Ничего не вижу убедительного и удивительного. Дело обычное. Сорвался куда-нибудь, закрутился, в Репино махнул, в Комарове, в Коктебель… И работает там. А может, любовь крутит. Или пьет равномерно. А скорее всего — и то, и другое, и третье. В каком-нибудь доме творчества — пьет с композитором Вертибутылкиным, спит с поэтессой Хрюкиной, философствует — с бомжом Аникудыкиным. Дело житейское, как говорил Карлсон на крыше. Ничего загадочного. В четверг объявится. Это же Тренихин!

– В четверг объявится, вы сказали? — насторожился следователь.

– Да это к слову! Может быть, во вторник к ужину — седьмого октября. Не знаю. И не удивлюсь. А то, что вас так это зацепило — вот это, пожалуй, очень странно! Самое странное в этой истории — это вы! Прокуратура? Почему? Старший следователь? Да по особо важным? Просто чудеса!

– Что ж в этом удивительного? Человек исчез. И я так думаю — убит.

– Убит?! Ну, это вы не рассказывайте! Уголовное дело об убийстве возбуждается, только когда имеется в наличии труп.

– Ах, вот вам даже это известно! Как занятно! Это верно, вы точно сказали! Однако откуда вы так информированы-то в этой области, а?

– Да почему же только в этой? Я еще и таблицу умножения знаю. На глобусе могу все океаны показать. Читать умею. И более того — читаю регулярно. Прессу. Телевизор смотрю вечерами. Что, подозрительное поведение — верно?

– Подозрительно то, что, узнав о возбуждении уголовного дела, вы встрепенулись, заметно напряглись и удивились. Разве не было?

– Было. Я удивился вот чему. Общеизвестно, что вы терпеть не можете подобных дел — дел об исчезновении.

– Да? Вы так уверены?

– Конечно, уверен. Да это ж как на ладони! «Исчезновения» чаще всего не раскрываются совсем — подчеркиваю — не похищение, когда чего-то требуют, а чистое — «ушел и не вернулся» — как только что сами вы сказали. Второй вариант «исчезновения» — это когда все оказалось шуткой, нелепостью: искомый не исчез, а загулял или захотел почему бы то ни было скрыться — от дел, от кредиторов, от греха. И третий вариант — редкий — когда сначала исчезновение, а потом всплывает труп. Всплывает поздно: уже не найдешь и концов. Вот. И любой вариант для следствия это только головная боль с геморроем. Никаких успехов, славы, радости. Верно я говорю?

– Верно! Такие дела — глухие висяки. Вы прекрасно осведомлены о подобных случаях, причем, замечу вам, четко и ясно понимаете, насколько незавидна роль следствия в таких делах. Увы, все это так.

– Ну, разумеется! А вот тогда вы мне и объясните — с чего вы вдруг вспапашились? Тренихин — бобыль: ни жены, ни детей, ни родственников. И вдруг — прокуратура. Дело завели. С чего бы это, сразу — да с места в карьер? Что-то вы недоговариваете. Кто возбудил-то уголовное дело? По моим представлениям, дело-то возбудить было абсолютно некому!

– Ага! — удовлетворенно хмыкнул Власов. — Как вы засуетились! Понимаю. Даже волнения скрыть не сумели.

– Конечно! Скажу вам честно: я всерьез обеспокоен. Мне Борька — не чужой. А раз вас привлекли, то, следовательно, произошло, возможно, нечто действительно серьезное.

– Будем считать, что пока вы выкрутились!

– Я, может, и выкрутился, а вот вы — нет. Я вас спросил — на каком основании возбудили дело, а вы мне не ответили!

– Вообще-то здесь вопросы задаю я. Еще раз вам напомню. На будущее. Тем не менее отвечу вам с целью поддержания доверительности нашей беседы. — Власов помолчал, затем кивнул решительно. — Да! Тут совершенно особый случай. Мне поручили это дело. — Власов многозначительно поднял палец, указывая им в потолок: — Поручили свыше. Сам бы я его… — он кашлянул и осекся. — Едва ли… Ваш друг, Тренихин, должен был начать работать по контрактам с двумя весьма известными на Западе галереями.

– Да, знаю. Одна в Париже, а вторая… Постойте. — Белов напрягся, вспоминая. — Бостон, Штаты. Он говорил.

– Так вот. Они в него уже вложили деньги. Он исчез. Они звонят: глухо! Ждут две недели — присылают человека. И этот человек не может Тренихина найти.

– Понятно. Однако это их проблемы. Но — вы, прокуратура?

– Но это ж деньги, и немалые.

– Я знаю, Борькины контракты всех последнее время впечатляют. Но это ж дело частное — отсутствие ответчика. Гражданский иск. Пусть международный. Борис, конечно, мог плюнуть на деньги, завиться-залиться… Но кто-то возбудил ведь уголовное дело — так? Дело о пропаже человека? Вы что-то совершенно определенно мне недосказываете.

– Да. В конце июня ваш приятель согласился написать портреты внуков… — Власов сделал паузу и выразительно взглянул на потолок.

– М-м-м? — удивился Белов. — Или еще выше?

– «М-м-м» такое, что выше «м-м-м» уже и не бывает…

– Но вы, конечно, не о Боге говорите?

– Я говорю вам только то, что говорю.

– Понятно. Это новость. Про это Борис не говорил.

– Который Борис? Борис Тренихин? — уточнил Власов.

– С Ельциным я не знаком. Когда он должен был начать писать?

– Восьмого сентября. Но исчез.

– Да, очень странно. Вот теперь я согласен. Так не бывает.

– Нас попросили разыскать его. Разыскать за неделю, максимум за две. Живого или мертвого. И доложить. Все средства, полномочия у нас имеются. Я уверен, что вы можете пролить свет на это дело. Вы ведь знали Тренихина лучше всех.

– А вам-то самим что-нибудь известно?

– Известно не много. Известно, в сущности, лишь то, что, попрощавшись с вами на вокзале, Тренихин Борис Федорович в свою квартиру так и не попал.

– Хм-м… А почему вы в этом так уверены?

– Ну, как так — почему? — Власов задумался, еще раз мысленно пробегая ряд следственных действий, имевших место в сентябре и приведших расследование к этому однозначному выводу.


* * *

На лестничной площадке перед внушительной стальной дверью квартиры Тренихина стояло семеро: участковый, фотограф, два человека из экспертизы — техник и медик, двое понятых и сам Власов.

Осветив фонарем замочные скважины двери, техэксперт обернулся к Власову:

– Следы взлома отсутствуют.

– Да разве такую взломаешь! — уважительно хмыкнул один из понятых. — Загранишная, мериканская чай, отмычкой-то не возьмешь — ишь замки-то!

Техэксперт не спеша натянул на руки перчатки, достал из кармана набор хитроумных блестящих крючков, похожих на инструментарий микрохирургии, и, покопавшись в замках секунд двадцать, нежно и тихо открыл дверь, сказав тем не менее уважительно:

– Хорошие замки.

– Стоять всем! — скомандовал Власов, пресекая попытку участкового и понятых войти в квартиру. — Не трогать ничего, не прикасаться ни к чему!

Спрятав отмычки в карман, техэксперт достал из кенгуровки, висящей у него на боку, мощную лупу и, встав на четвереньки с лупой и фонарем, склонился над порогом квартиры… Затем он перенес свои наблюдения на пол прихожей, на половичок возле двери… Медленно передвигаясь на четырех, он дошел до центра холла и наконец сообщил:

– Никто не заходил через дверь порядка пары месяцев…

– Окна! — кивнул ему Власов. — Проверь сразу окна.

Техэксперт, не суетясь, проплыл скользящей походкой через комнату и подошел к первому окну. Осмотрел оконные закрутки… Окно было заперто. Ловкие пальцы техэксперта пробарабанили по стеклу, пробежали по штапикам.

Убедившись, что щели между штапиками и стеклом, а также штапиками и рамами залиты намертво старой краской, техэксперт открыл окно, скользнул беглым взглядом по периметру. Закрыл. Молча двинулся к следующему…

Завершив осмотр, он вынес вердикт уверенным спокойным голосом робота:

– Все окна были закрыты изнутри. Уход через окна с последующим их закрыванием исключен. Окно в маленькой комнате не открывалось больше года, остальные открывались последний раз более двух месяцев назад.

На кухне в мойке и на столе валялась немытая посуда с остатками пищи.

– Больше месяца… — снова сказал техэксперт и капнул чем-то на край тарелки — на сальный отпечаток чьих-то пальцев. — Очень старые «пальчики». Шесть недель, больше — семь или восемь… В лаборатории скажу точнее.

В углу кухни на полу стояла мышеловка с зажатым трупом мышонка.

Техэксперт осторожно поднял мышеловку с уловом и протянул ее медэксперту:

– Во, ссохся как…

Медэксперт внимательно изучил мышиный труп — визуально и даже органолептически — а именно, шумно обнюхал, вскинув густые брови и шевеля заросшими шерстью ноздрями.

– Смерть наступила внезапно, — с удовлетворением сообщил он свое заключение.

Власов кивнул понимающе.

– Причина смерти — болевой шок.

– А то! — не сдержался один из понятых, слегка кирной.

– Впрочем, возможно, смерть наступила в результате травмы позвоночного столба животного, — продолжил медик, строго взглянув на разговорчивого понятого стеклянным холодным взглядом, — травмы тяжелой, одиночной, несовместимой с жизнью, нанесенной чем-то тупым…

Поддатый понятой расхохотался в голос — весело, как лошадь на вечернем водопое.

– Ну-ну! — пытаясь подавить усмешку, одернул его участковый.

– Когда? Когда она наступила — смерть-то?! — почти заскрежетал зубами Власов.

Медэксперт посмотрел на него удивленно:

– Откуда я знаю!? Необходимо вскрытие провести.

– Ну, приблизительно хоть? — Власов едва не застонал.

Медэкперт причмокнул задумчиво:

– Ткани мумифицировались. — Свободной рукой он почесал себе подбородок — интеллигентно, одним средним пальцем, отставляя мизинец. — Думается, что с момента летального исхода прошло более десяти недель… Ну, или двух месяцев.

– Слава тебе господи! — вырвалось у Власова. — Наконец-то!

– Ну, я же не зоолог! — едва ль не возмущенно заметил медэксперт. — Странные люди…

Фотограф сменил объектив на фотоаппарате, навел на резкость. Вспыхнула вспышка.

Медэксперт невозмутимо убрал мышеловку с мышонком в специальный пластиковый пакетик…

– Автоответчик на телефоне поставлен шестнадцатого июня, — сообщил техэксперт. — И с той поры не прослушивался.

– Ясно!

Среди документов, найденных в секретере в комнате, Власов сразу выделил расчетную книжку за электричество.

– Оплачено по июль включительно. Последнее показание счетчика четыре тысячи шестьсот сорок два киловатт-часа, — сказал Власов техэксперту.

– Ну, правильно, — подтвердил техэксперт, стоя на лестничной площадке возле электрораспределительного щитка: — Четыре тысячи шестьсот сорок два киловатта…

Ловким движением он сорвал пломбу, вскрыл счетчик и осмотрел внимательно диск, шестерни.

– Легкий окислительный налет от естественной влажности воздуха. Механизм стоял больше месяца, — огласил он свой вывод.

– Это значит, что никто ничего не включал в квартире?

– Абсолютно!

– Итог таков, — подбил бабки Власов. — С середины июля никто квартиры этой по сегодняшний день не посещал.

– На сто процентов, — подтвердили эксперты.


* * *

– …Так вы мне так и не сказали, — прервал паузу Белов. — С чего вы взяли, что Борис домой так и не попал?

– Долго рассказывать. У нас есть надежные методики. Поверьте уж мне. Это точно.

– Куда ж он деться мог? По дороге с вокзала?

– Вот я хотел у вас узнать как раз.

– Такси вы можете исключить — ему пешком с вокзала минут десять…

– А вещи? Вещей тяжелых не было?

– Рюкзак полупустой, ну, с личными вещами. Тряпки, ерунда. Этюдник, папка для эскизов.

– Вы помните, во что он был одет?

– Штормовка, свитер, джинсы. Кроссовки «Пума» на ногах, довольно старые.

– Иначе говоря, он был объектом не слишком притягательным для грабежа?

– Смеетесь? Приехали небритые, закопченные… Бомжи бомжами. Причем с этюдниками, а у меня и мольберт был с собой — сразу видно, что не с золотых приисков.

– Так. А следить за ним, «пасти» его, еще оттуда — не могли? У вас с собою были деньги?

– Да нет. Какие там деньги! Смеетесь, что ли? Из отпуска мы с ним воз-вра-ща-лись! Неужели непонятно?

– Совсем так уж и не было денег?

– Ну, баксов триста у него, быть может, было… Но точно я не знаю. Я по себе сужу.

– Совсем ничего! — язвительно хмыкнул следователь. — Что, триста долларов — у вас уже не деньги?

– Ну почему ж? Еще недельку погулять в провинции можно, конечно, было бы. Но это ж в провинции! А по Москве на триста долларов один вечер по нынешним ценам, да и то…

«Ага, — вот, может, что! — мелькнуло в голове у Белова. — Нажраться этих денег хватит выше крыши. Шары налил. Да с поезда, да после бессонной ночи. Если, положим, в баню один, без меня завалил. И точно по пословице: пошли — в баню, пришли — в жопу… А уж потом, возможно, одиссея. Цепь приключений на мытую шею. Седьмое путешествие Синдбада. Он ведь за вечер авантюр таких может наплести, что и за год потом не разгребешь, не раскидаешь. У всех бывает день, который год кормит. А уж у Борьки-то — о-о-о! Ого-го!»

Белов вспомнил, как Борька Тренихин лет двадцать тому назад погулял всего один вечер с Юраном, с Юркой Арефьевым. И чем это кончилось.


* * *

Юрка Арефьев, график с их курса, как раз только-только женился. Свадьбу они учинили более чем скромную, только для родственников — с деньгами был крупный напряг.

Однако скупой, как известно, платит дважды. В силу этого Юрану в порядке культурной программы проведения медового месяца каждый вечер приходилось «прощаться» с кем-нибудь из друзей.

Жена терпела, так как считала эти мужские завихрения просто затянувшейся свадьбой. Тем более что, прощаясь каждый божий вечер со своей холостой жизнью, Юран надирался не в дым отечества, по-гусарски, а приглушенно так, до бормотени — как семьянину и положено. Вот так и шло день за днем — все в меру да в меру, пока день так на десятый после свадьбы Юран не схлестнулся с Тренихиным.

Начали они часов в пять за здравие, а часам к восьми были полностью уже за упокой.

Совершенно забыв причины данного гулянья, Борис предложил Юрке:

– Все, стоп, Юрка, пить. Теперь и по бабам пора, как считаешь?

Юрка согласно кивнул, считая точно так же.

– Куда двинем — на танцы в ДК, в общагу медучилища или продавщиц из кондитерской попробуем? Они как раз закрываются.

– Зачем эти сложности? — удивился Юран, вспомнив внезапно, что он женат. — Я ведь женился недавно — забыл, о чем пьем? Пойдем мою жену трахнем. Я угощаю.

Предложение показалось Борису заманчивым и простым в исполнении.

– Клево. А она-то как — насчет вообще… ну и характера?

– Какие проблемы! Золото она у меня. Катька — клад, я же тебе рассказывал.

– Отвечаешь?

– Головой! Клянусь, ты, Борь, не пожалеешь!

– Смотри! Меня обмануть легко. Я сам обманываться рад.

– Да Катька — прелесть! Что ты! Эталон!

– Эталон, говоришь? Ну, если эталон — пошли!

Юран жил довольно далеко, по тем временам на окраине — в глухом переулке на Симоновке недалеко от Алешинских казарм — район барачный, темный, дальше ехать некуда.

В тот год как раз бараки начали сносить. Причем не столько ломали, сколько жгли — чтобы зараза не расползлась, что ли — бог весть.

И надо же было беде случиться, что Борька с Юраном поперлись как раз мимо такого догорающего барака. Время было позднее, темень — глаз выколи. Ну и не случайно в полной темноте-то ребята приняли догорающее сооружение за пожар на полном серьезе. Ощущение бедствия добавляла пожарная машина, дежурившая рядом до тех пор, пока все не догорит.

– Смотри, — сказал Юран. — Пожар, бля!

– Дела! — согласился Тренихин. — Успел Дубровский кошку с крыши, на хер, снять, ты как считаешь?

– Не знаю, — пожал плечами Юран. — Я только знаю, что на пожаре собаки из огня кукол выносят. За платье, прям в зубах, бля буду.

– Кукол? — насторожился Борис. — Если там кукол выносят, значит, там и дети есть.

– Детей не выносят собаки, — авторитетно заявил Юран. — Только кукол. Сам рисовал иллюстрации Детгизу. Не понаслышке знаю.

– Вот суки ж сраные! — возмутился Тренихин. — Кукол спасают, видал, а дети — гори на здоровье!

– Да! Это блядство, конечно, — кивнул головою Юран. — Детей надо сначала спасать. Потом старух. А кукол, стариков и кошек потом.

– Да кто их спасет, кроме нас? Кому они, дети, нужны? Никому! Забыл, что ль, в какой стране живешь? — рассудил Тренихин, сам выросший, надо сказать, в детдоме. — Кроме нас, Юрка, детей спасти некому!

– Ну, так давай спасем! — поддержал Юран друга. Решительно покачиваясь, они двинули напрямки к догорающим бревнам барака…

То, что глаза их были устремлены прямо в огонь, крепко их подвело.

На подходе к бараку они рухнули в открытую яму бывшего прибарачного отхожего места. Понятно, хилый дощатник сгорел сразу же, днем еще — он был сделан из легковоспламеняющихся досок. А яма со всем содержимым осталась, конечно. Что ей-то огонь?

Яма, к счастью, оказалась неглубокой: оба спасителя мифических детей окунулись в благоуханную гущу всего лишь по грудь.

Теперь пришлось оказывать помощь им самим. На дворе был ноябрь, и замерзнуть в яме за ночь было проще пареной репы. Но, слава богу, пожарные, бывшие рядом, наблюдали за всем происходящим с нескрываемым любопытством.

Им помогли выбраться, подав «с крутого бережка» толстенную косу, сплетенную из ветоши — подать руки никто не пожелал. Спася безымянных героев, пожарные щедро окатили их тут же из брандспойта — прямо в одежде, как были — со всех сторон, едва не сбив струей назад в яму.

– Домой, быстро домой! — приказал им какой-то фараон, дежуривший тут же, с пожарными.

Что иного он мог посоветовать? Лишь удалиться лично от него, да побыстрее чтоб. Ведь даже из пожарного брандспойта пальто не отстирать, да из голов, в которых уже сидело бутыли по три дешевого портвейна, тугой струей за пять минут всего говна не вымоешь.

…О дальнейшем ходе событий Белову уже впоследствии поведал Венька, тринадцатилетний брат Юрана, в ту пору семиклассник:

– Иду, понимаешь, домой вечером, часов так в начале двенадцатого. Ох, думаю, предки сейчас опять будут ныть: по ночам, сука, шляешься, уроки не делаешь, портфель с вечера хер когда соберешь… Словом, иду в предвкушении. Подхожу к своему подъезду — ба! — вся дверь подъездная в говне. Ручка — в говне! Ну, дела-а!…Подобрал какой-то обрывок газетный у лавочки возле подъезда — чтоб только за ручку взяться, дверь открыть, вхожу в подъезд: мать честная! На почтовых ящиках — говно, на перилах — говно, лифт весь в говне, ну как будто его говном покрасили, ей-богу! Ну, ни хера себе, думаю, нафантомасил кто-то. Прямо от души! Насрал всем, постарался…Нажать хотел в лифте кнопку спичкой — да нет, чувствую, не смогу — вот-вот вырвет. Пешком пошел. Взлетаю на шестой… О, мама мия — чуть не упал: следы говенные из лифта появляются и прямиком в мою квартиру топ-топ-топ! Ну, е-мое…

Да, так и было. Они дошли. Юран отпер своим ключом входную дверь. Не раздеваясь (чтобы не пачкать другую одежду на вешалке), стараясь не задевать стен, оба приятеля прошлендали прямо в комнату, ближайшую к входной двери и именно поэтому отведенную родителями им, молодым.

Жена Юрана была уже в постели. С книгой. Читала что-то про любовь. Вся в бигудях.

– Вот, Катя, — сказал ей Юран с порога. — Это мой друг Борька Тренихин, помнишь, рассказывал про него? Таланта — немерено в нем. Великий художник, ей-богу! Потрахать тебя он пришел. А я уж потом. Рекомендую!

Меньше чем через полчаса обоих увезла спецпсихоперевозка: МЧС тогда еще не было.

…Впаяли бы им, конечно, двести шестую, часть вторая — злостное хулиганство, и сидеть бы им пару лет где-нибудь в исконно барачных районах. Однако один из самых-самых секретарей СХ позвонил куда надо, решительно заступился. Да и то — не то чтоб он добрый такой был, секретарь, а просто как раз тогда на Тренихина западники первый глаз положили.

Но пару— то недель Борька с Юраном успел все-таки, конечно, отсидеть —в отдельной камере проветриваясь в ожидании суда. Никто не знал, где он, куда с Юраном вдруг исчез, почему курсовые оба не сдают, на семинары по истории КПСС не ходят. Да никому особенно-то, впрочем, и дела-то до них не было.

Пока вдруг из Сорбонны хрен какой-то там с горы не залетел в СХ: а где ваш этот, молодой — Трэ-ни-хин?…Как — исчез?!

За пару дней нашли…

Катька с Юраном развелись, конечно, сразу же. Юран сам после этого, потом уж, через полгода, весной, совсем уже крепко запил, покатился. Работать вообще прекратил. Месяцами карандаш в руки не брал. А года еще через два бросился под маневровый у Северянина.


* * *

Белов очнулся, стряхивая с себя туман воспоминаний… Господи, жизнь промелькнула как сон. Что я вдруг вспомнил, зачем? Нет-нет! Следователю это рассказывать? Полная чушь! Это ему знать совсем не обязательно. Он не поймет. Или поймет неверно, не так. Что будто я Бориса хочу опорочить… А Борька, несмотря на все истории, человек был, с большой буквы! Был?!

Да, так! В сознание уже успело внедриться прошедшее время. «Л» — суффикс прошедшего времени. Был…

Да ну, ерунда! Борис жив, несомненно…

– Я вас третий раз спрашиваю: деньги какие были у вас? Именно баксы? — донесся до Белова раздраженный голос следователя.

– Да нет же, баксов было — чуть… Одни рубли. — Очнувшись окончательно, Белов врубился наконец в прерванную «беседу»: — Да, в основном рубли. Когда я сказал «триста баксов», я вам о сумме говорил. Эквивалент. Какой дурак потащит баксы в глушь? Народишко там и рублей полгода уж не видел — зарплату не платили с мая… Правителям-то нашим все недосуг…

– Вы не пылили в поезде? Мошною не трясли?

– Нет. Выпили, после чего почти сразу легли спать.

– Без посторонних?

– С посторонними. Мужик к нам привязался какой-то, сразу почти после Буя. Ну, мы с ним крякнули легонько. А через час, ну, максимум, через час тридцать он сошел. А мы завалились спать с Борькой. И до Москвы продрыхли.

– Что за мужик был? Опишите его.

– Простейший. Работяга. Сцепщик. Или стрелочник. С работой в провинции плохо же. Ну вот. Он рассказал, что живет в какой-то деревне между Буем и Ярославлем. Работать ездит в Буй. По полтора часа в один конец. Он ехал как раз со смены. Домой к себе. Мы с ним случайно разговорились, зацепились языками, что называется.

– Так, значит, вы с ним познакомились?

– Нет-нет! «Познакомились» — это слишком. Он к нам вперся, буквально вломился в купе. А затем уж и в души влез. Пьяноватый слегка, причем, как мне показалось, на старые дрожжи. Принял, видно, после смены — со своими-то, в Буе. Не хватило, как водится. Ну и привязался к нам.

– Вы ехали в плацкартном?

– Нет, в СВ мы ехали.

– А как в СВ привяжешься? У вас что — дверь открыта, что ли, была?

– Нет, дверь была закрыта. И даже заперта, по-моему.

– А как же так тогда?

– Сейчас, минуточку… — Белов напрягся, вспоминая. — Как он возник, вошел? Ага! — он вспомнил наконец. — Ну да, конечно! Мы сели, постелились сразу, как поехали, решили спать залечь; день был тяжелый, автобус, очереди в Буе в кассы — шестнадцать часов круговерти… На ногах. Только постелились, я уже на обоих рукавах штормовки пуговицы расстегнул, как сейчас помню — начал раздеваться. И тут нам в дверь: тук-тук…


* * *

– Кто там? — спросил Борька Тренихин, уже скинувший кроссовки и вот-вот собравшийся лечь.

– Это я, Сенька-поп, — не без юмора ответил бас из-за двери.

– Зачем пришел? — подыгрывая, в тон, спросил неугомонный Борька, и Белову тут же показалось, что Борька в Буе успел перехватить пивка, пока он, Белов, брал билеты до Москвы.

– За красками! — продолжил старинную детскую присказку басовитый голос из-за двери.

– Свои! — решил Борис и, закинув этюдник на багажную полку, отпер дверь.

Однако вместо своего брата живописца в дверном проеме вдруг возник кряжистый мужик лет пятидесяти: косая сажень в плечах, в замасленной спецовке, оранжевая безрукавка путейцев, небрит пару недель, а может быть, и бородат — сказать трудно…

Но главное, что поразило Белова — это его глаза: голубые, бесконечно добрые лучистые глаза на загорелом, смятом морщинами красном испитом лице. Глаза были добрые, но — как это часто бывает — одновременно еще и страдающие…

– Налейте полстакана, мужики. Бога ради. Умираю.

Мужик протянул в купе руку с пустой кружкой. Рука была таких размеров, что эмалированная кружка — армейский стандарт, триста пятьдесят грамм — казалась в его руке кукольной, детской…

– У вас же есть, я знаю…

Эта фраза, отдающая вымогательством, несколько разозлила Белова.

– В этом вагоне, — Белов повторил, подчеркнув еще раз, — в этом вагоне есть выпить в каждом купе, так что ты нам тут не строй экстрасенса.

– Нет, не в каждом купе есть, — ты что? — удивился мужик. — Только в трех. Но они мне никто не нальют. Только вы мне нальете. Я знаю.

– Плохо ты знаешь, — ответил Белов. — Вот у меня, например, выпить нет ну ни капли. Вот так!

– Это так, — согласился мужик. — У тебя, точно, — нет. А у него вот, — он указал на Бориса и, выдохнув, буркнул решительно, как присудил: — У него точно есть!

– И у него ничего нет! — почти злорадно сообщил Белов, но, заметив боковым зрением странную ухмылку, скользнувшую по лицу Бориса, осекся.

– У меня есть, — кивнул Борис. — Я утром в Княжепогосте успел взять, пока ты телеграмму своей Ленке давал.

– Ну, ты друг, называется! — возмутился Белов. — И сидит ведь молчит.

– Да я на Москву, чтоб с приездом, для бодрости чтоб, — извинился Борис, не чувствуя себя, впрочем, особенно виноватым.

– Налей полстакана! — напомнил о себе мужик. — Прошу тебя. Христом-богом прошу…

– Налью, конечно, не вопрос, — успокоил Борис мужика. — Скажи вот только, как ты понял-то, что есть у меня?

– Имею дар. И по глазам я тоже вижу.

– А по глазам не видишь — что есть, ну, что конкретно есть у меня выпить?

– У тебя — коньяк.

– Пятерка! Ну, хорошо — а где? Тут? Тут? Или тут?

– Вон, в рюкзаке. Ты как залезешь — справа. В газете он. В «Вечерней Вологде»… За восемнадцатое августа.

Борька бросился к рюкзаку, извлек бутылку, завернутую в газету. Развернул.

– Да! Точно! Восемнадцатое августа. А это даже сам я не знал! Вот это да! За это и стакан не грех тебе налить! — откупорив, Борька щедрой рукой налил мужику до краев армейскую кружку. — Мочи, давай!

Мужик, выпив залпом, вздохнул. На лбу его выступил крупный пот, взгляд приобрел осмысленное выражение: отпустило и полегчало. Глаза его при этом просто засветились в полумраке купе — стали еще добрей, голубей… Страдание вдруг исчезло в них начисто, уступая место задорному плутоватому блеску, обещавшему бесшабашное веселье, раздолье безудержное.

«Вот навязался-то на нашу шею, — мелькнуло в голове у Белова. — Бориса одного мне будто не хватает за глаза».

– Как же ты это делаешь? — пристал к мужику Борька. — Учился, развивал в себе? Или от природы?

– Имею дар, — скромно ответил мужик.

– А дар чего — ну, в смысле только угадывать? Или, может, еще чего-то?

– Еще чего-то. Тоже. Много. Сам я не знаю. Бездна во мне. До утра не перескажешь.

– Ну, покажи нам что-нибудь еще, — попросил Борис, наливая в кружку грамм сто. — На. Будь так любезен.

– Есть носовой платок? — спросил мужик.

– Отродясь не водилось, — ответил Борька. — А шарфик вот такой — пойдет?

– Пойдет, — кивнул мужик, взяв кружку с коньяком на изготовку. — Ты шарфик в середине завяжи узлом… Покрепче. Так! Крепко затянул? Теперь возьми его узлом в кулак, как будто узел хочешь спрятать. И держи покрепче узел.

Борька крепко сжал узел. Снизу и сверху сжатого кулака свисали свободные концы шарфика. Мужик протянул свою ручищу, свободную от кружки, взял двумя пальцами свободный конец шарфика, слегка потянул и безо всякого труда протянул сквозь сжатый Борькин кулак весь шарфик. Узла на шарфике как не бывало.

– Почувствовал чего? — поинтересовался мужик.

– Нет. Просто как живой он вылез, — честно признался Борька.

– Ага, — удовлетворенно кивнув, мужик принял свои честно заработанные сто грамм.

– А вот давай теперь я тебе фокус покажу! — неожиданно загорелся Белов. — Борьк, достань карты.

– Точно! — оживился Борис. — Этим ты сейчас его удивишь.

Достав колоду, Борька протянул ее мужику:

– Глянь сам — нормальные карты?

– Нормальные, — согласился мужик, повертев колоду в руках.

– Можешь всю колоду разом пополам разорвать? Руками просто — взять и — р-раз!

– Всю колоду? — усомнился мужик и, попробовав, признался: — Нет, робя, не могу.

– Ага. А руки у тебя — клещи вон!…А теперь ему дай. — Борька кивнул головой на Белова.

Белов, взяв колоду, внимательно осмотрел ее — для пущего эффекта и без труда разорвал всю колоду пополам — свободно, как одну карту.

– Ого! — изумился мужик.

– «Ого» — это сейчас будет… — Белов взял половину колоды и, чуть напрягшись, разорвал и ее — на две четвертинки.

– Ух, ты, вот силища-то! — восхитился мужик. — А на вид по тебе и не скажешь.

Довольный донельзя эффектом, произведенным Беловым, Тренихин пояснил:

– У художников очень сильные руки. Казалось бы, кисточка — ну пушинка, что тут такого? Но если всю жизнь помахаешь пушинкой по десять часов в день. Да с точностью, с филигранной. Вот! Самые сильные пальцы не у кузнецов, доложу тебе, и не у спецназовцев всяких — а у художников!

– Надо же! Не подумаешь сроду.

– Мало кто знает об этом, — скромно кивнул Белов.

– А у художника Белова и ноги вдобавок сильные, как у слона, и быстрые, как у гепарда! — добавил с гордостью Борис.

– А это почему же? У художника?

– Не у любого! А у Белова именно. С детства по инстанциям ходил, пробивался. А в зрелые годы все двери ногами стал открывать.

– Вот гад-то! — возмутился Белов. — Коньяк зажал сначала, а теперь хамить, скотина, начал!

– Ладно-ладно! — остановил его Борис. — Коньяк, ты это верно вспомнил. Пора, мой друг, пора! Покоя сердце просит. Пора и нам бы причаститься.

В бутылке оставалось не более пятидесяти граммов.

– Эх-х-х!

– Да я достану, были б деньги! — успокоил мужик. — За деньги мне любая проводница…

– Ну, деньги — это не проблема. — Борис протянул руку к мужику и, сделав классический пас фокусника, достал якобы из-за уха мужика две двадцатидолларовые купюры.

– На. Два флакона и заесть.


* * *

– Николай Сергеевич! — в дверь кабинета директора вернисажа заглянула лохматая голова халдея из ресторана. — Уже половина одиннадцатого. Гости ждут тостов. Весьма неудобно выходит.

– Все! — встал Белов. — Сей секунд! — кивнул он халдею, и тот скрылся. — Что знал, я все поведал вам, — он протянул Власову руку. — Желаю удачи!

– Взаимно. Я все обдумаю, спасибо. — Власов с удовольствием пожал руку. — И я не считаю, что разговор наш полностью закончен.

– Да что ж еще-то?

– Ну, например, у вас рука-то точно сильная? — следователь вдруг крепко сжал руку Белову.

– Не жалуюсь, — пожал Белов плечами, напрягая кисть.

Власов, тут же застонав, сел на пол.

– Если я еще чего-то вспомню, я непременно позвоню вам, — сказал Белов, отпуская руку Власова. — Вы мне оставьте телефон.

– Хорошо.

Встав с пола, следователь попытался достать правой рукой визитку, но не смог: рука не действовала, онемела.

– Пройдет минут через пять. Вы извините — сами же, однако, напросились.

– Я не в претензии, — исхитрившись, Власов наконец извлек визитку левой рукой, протянул.

– Спасибо. — Белов убрал визитку. — Контакт надежно установлен. Мы в контакте.

– Николай Сергеевич! — голос заглянувшего халдея звучал умоляюще.

– Все! — подвел итог Белов, направляясь к двери.


* * *

Дверь банкетного зала распахнулась, и гости за столом оживились, привстали с наполненными бокалами.

– Тысячу извинений, — поклонился Белов, занимая место во главе стола и принимая из рук Лены фужер с шампанским. — Прошу без тостов. На «ура»!

– Ура-а-а!

Выпили и сели. Взялись за закуску. Маститый коллега, сидящий по правую руку, склонился к уху Белова и не без яда в голосе спросил:

– Тренихина, что ли, встречал, да не встретил?

– Нет. Деловой разговор, — спокойно ответил Белов. — Пристал клиент тут один. Не отвяжешься. Панно ему, видишь ли, надо в коттедж над камином.

– Врешь, — не поверил коллега. — Борьку ждал, не дождался.

– Смеешься все, насмехаешься. — Белов прожевал и сказал равнодушно: — Борька исчез еще в августе, ты разве не в курсе деталей? — Внимательно посмотрев в удивленное лицо собеседника, Белов констатировал сочувственно: — Стареешь, Сева. Теряешь контакт с жизнью. Не контачишь…

– Николай Сергеевич! — встал кто-то в дальнем углу стола с наполненной рюмкой.

– Без тостов! — напомнил кто-то.

Но вставшего было уже не унять. Ему просто необходимо было произнести тост, что в их среде было равнозначно понятию «нахамить в лицо».

– Дорогой Коля! — продолжил тостующий. — Что тебе пожелать? Все у тебя есть, все на месте. Давайте-ка, братцы, вмажем за то, чего не хватает нашему дорогому Коле…

Все дружно зааплодировали. Все понимали, чего не хватало благополучному художнику Белову.

Ему не хватало таланта.

Это была уже вторая подначка, если первой считать замечание соседа «Тренихина ждал, не дождался».

Белов, в свою очередь, тоже прекрасно знал, что теперь эти гости дорогие, выпивающие и закусывающие за его счет, распояшутся после второго-третьего тоста и начнут, что называется, гадить уж просто в открытую — под предлогом самых что ни на есть благих пожеланий на будущее и дружеских замечаний «для твоей же пользы».

Впрочем, Белову было на них — с высокой горки, наотмашь, да с прицепом.

Он был удачлив, работящ и не питал иллюзий.

Что надо— то, в конце концов, от жизни? Свою профессию он любил. На хлеб хватало. На водку и икру —тем более.

Далеко не всем из присутствующих на банкете удалось сделать хотя бы четверть того, что сделал он, Белов.

«Да провалитесь все вы, гниды!» — подумал он про себя и решил произнести ответный тост в выдержанном стиле, в интеллигентном духе, что-то вроде: «За нас с Леной и за хер с вами», но передумал и, качнув рюмкой, решил все же выпить за то, что ему на самом деле сейчас не хватало.

А ему не хватало сейчас, конечно, Бориса.

О, Борька всегда был душой общества, умел поддержать, повести за собой веселье, раскачать компашку до безудержной цыганской легкости, превратить любое застолье в непрерывный полет к счастью, которое наступит у всех, и наступит сегодня же, прямо сейчас.

А наутро Борис — как никто другой — умел расхлебать почти любую послебанкетную ситуацию.

Белов вспомнил, как, будучи еще студентом, Борис спас честь и жизнь студенту Магарадзе.


* * *

Студент Магарадзе был грузин, учившийся на их курсе по линии нацкадров по профилю «народные ремесла». Студент Магарадзе был сыном крупного грузинского начальника со всеми вытекающими отсюда последствиями.

Тем не менее и вопреки, так сказать, он был прост, радушен, щедр душой и работящ.

Преподаватели, впрочем, его явно побаивались — из-за его отца, конечно же; они были в его присутствии весьма напряжены, обращались к нему исключительно по форме, как в армии, — «студент Магарадзе». Возможно, они подсознательно превентивно напоминали ему этим, что сам он всего лишь пока студент: «Заходите, студент Магарадзе, садитесь, студент Магарадзе, студент Магарадзе скажет сейчас…» — и так далее.

Почему это слово «студент» приклеилось намертво к его, в общем-то, обычной фамилии — бог весть, однако к третьему курсу его никто и не звал по имени — Гурам — все обращались к нему не иначе как «студент Магарадзе».

История, о которой вдруг вспомнил Белов, случилась на третьем курсе во время зимней сессии дня за три до экзамена по научному коммунизму. Так как в течение семестра лекции конспектировала всерьез только Шурочка Голованова, то перед экзаменом на один ее конспект пришлось человек пятнадцать, пытающихся хотя бы в общих чертах понять, что же такое — коммунизм и при чем здесь наука.

Сидя в пустой аудитории, они дискутировали относительно каждого момента конспекта. Дискуссия грозила довести их в равной степени до психушки, до драки и до ГУЛАГа.

В это время, в самом апогее страстей, в аудитории появился студент Магарадзе. Постояв и внимательно, со все возрастающим удовольствием послушав остервенелый псевдонаучный околокоммунистический вздор в течение минут сорока, студент Магарадзе воспламенился и сам, мгновенно решив перенести такую на редкость жаркую говорильню в более подходящую с его точки зрения обстановку.

– Отэц дэньги прислал… — заявил он, взяв слово. — Много денег. Кушать пойдем, коммунисты гребаные? Всех угощаю!

Повторять второй раз не требовалось.

Всей кодлой — пятнадцать человек плюс студент Магарадзе — они завалились в институтскую столовку, в просторечье именуемую рыгаловкой, в которой студент Магарадзе, конечно, бывал и ранее, но исключительно с целью найти там какого-нибудь нужного ему однокурсника, который, по слухам, в этот момент как раз обедал.

Изучив меню и посмотрев все то, что выдавали на раздаче, студент Магарадзе брезгливо фыркнул:

– Нэт. Это пускай свиньи едят. А мы хорошо покушаем, товарищи коммунисты.

Сорвались, оделись, махнули в центр. Кафе «Маяк», «Московское», «Белый Аист», «Садко» также не удовлетворили своей кухней студента Магарадзе.

– В «Арагви» пойдем. Выпить везде. А там кормят хоть.

Однако перспектива двигаться и далее — в какое-то «Арагви» никому особо не улыбалась — они находились в этот момент прямо напротив здания КГБ, что на Лубянке, к «Арагви» ж надо было тащиться еще аж к Моссовету. Было уже почти четыре часа дня, начинало смеркаться, январский день катился к концу. Жрать хотелось.

– А чего это нам ломить в твою «Арагви»? Уж если в ресторан ты нас ведешь, то двинули вот в «Славянский базар». Мы же славяне все — верно, студент Магарадзе? Ты один грузин будешь. А потом он и рядом здесь, вон, еще сто шагов к Красной площади.

– Харашо, — согласился студент Магарадзе. — Около Красной площади плохо не станут кормить.

Подплыли. Студент Магарадзе вмиг договорился с цербером, сунув ему что следовало и объяснив ситуацию просто: «день рождений у всех».

Их посадили в общем зале, сдвинув три стола.

Молчаливо скользящий по паркетам официант тут же понял, что студент Магарадзе хороший человек, из чего вытекало, что всех его гостей, столь счастливо родившихся одновременно друг с другом и самим студентом Магарадзе, нужно немедленно угостить на славу. Летая и кружась на цырлах, халдей в момент расставил на столах пять бутылок запотевшей «Столичной» вкупе с тремя большими подносами хлеба, после чего понесся стрелой за холодными закусками.

Когда секунды через три халдей вернулся, катя перед собой сервировочный столик, отягощенный салатами, грибками, семужкой, икоркой и прочей «ассорти», на трех столах уже не было ни водки в бутылках, ни хлеба в подносах.

– Нам хлеба и водки еще, — обратился студент Магарадзе к халдею.

– Ас этим что? — изумился халдей, указывая взглядом на холодные закуски: — Ведь вы заказали.

– Какой ты никуда не понимающий, — с сожалением заметил студент Магарадзе. — Конечно, мы съедим. Обедать пришли. Не поститься. Еще водки нам, понимаешь? Хлеба еще! Но это не значит, что мы вина пить не будем, мясо есть не станем. Как не понять? Не обижайся на меня, прошу!

Халдей обалдело кивнул. И время понеслось на попутном ветре — крепчавшем, штормовом. Славный был вечер!

Лишь самый конец его омрачил Алешка Куликов, их институтский клептоман. Алешка обратил внимание на то, что многие столики вокруг них остаются пустыми, когда сидящие за ними посетитетели встают и принимаются танцевать.

Бокалы, рюмки и фужеры остаются на таких столиках совершенно без присмотра.

Алеше Куликову стало понятно, что эту посуду следует прибрать: ведь в общаге извечно не хватало ни кружек, ни чашек, ни стаканов. Здесь же, по оказии, этот пробел мог быть ликвидирован без особых хлопот. Пока студент Магарадзе расплачивался с халдеями, Алеша, ничтоже сумняшеся, натаскал с ближайших столиков различного стекла и, за неимением сумки, аккуратно сложил все стекло себе за пазуху, став из-за этого похожим на беременного — месяце на восьмом.

Естественно, такой порыв разумной запасливости, проявленный практически в открытую, не мог пройти, да и не прошел незамеченным. Разгневанный метрдотель прихватил Алешу за хохолок натурально на выходе из зала, не желая, видно, скандалить в самом зале.

– Что это тут у вас такое? — спросил метр у Алешки, указывая на его слегка позвякивающее при ходьбе пузо.

– Пошел ты в жопу, — уклонился от прямого ответа Алешка.

– Да? — удивился метр. — А если так вот?

Протянув руку, метр небрежно вытянул край рубашки из брюк Куликова. Пузо опало мгновенно, и Алексей тут же оказался стоящим по щиколотку в битом стекле.

В воздухе густо запахло ментовкой.

Метр объявил свою цену — пятьсот.

Это было немилосердно: Алешка натырил не больше чем на полсотни — с этим впоследствии согласились абсолютно все.

Однако заказывал музыку метр и только метр, так как те самые «абсолютно все» в этот момент не вязали ни лыка.

Вязать не вязали, но карманы повыворачивать пришлось.

Нашкрябали слезы.

И тогда студент Магарадзе снял свои золотые часы, которые ему подарил дедушка Давид.

Часы стоили приблизительно как автомобиль. Метр их принял в качестве залога «до завтрашнего вечера». Нацарапал, однако, и расписку, проставив сумму — пятьсот рублей — сумму, по крайней мере впятеро меньшую стоимости часов — во же сволочь какая!

Оделись, вышли на Никольскую. Где завтра взять денег?

– Алешка, ты же, сука, все устроил! Ты и доставай!

С Алеши, впрочем, взятки были гладки. Его немного вырвало — сразу, на улице — и теперь он только тонко улыбался и покачивался.

Договорились: все займут — где могут, сколько смогут — но побольше, до предела, и завтра в шесть встречаемся на Пушке, возле памятника.

Все разошлись притихшие и даже протрезвевшие.

На следующий вечер к Пушке съехались почти что все — четырнадцать персон плюс студент Магарадзе — один Алешка Куликов не прибыл.

Пересчитали, кто чего принес. Сложили. Шестьсот семьдесят пять!

И тут студент Магарадзе признался, что завтра утром в Москву прилетают его отец с дедом и братом. Сказал также, что если б не удалось собрать денег, то все — ему, студенту Магарадзе, пришлось бы наложить на себя руки. Другого способа встретить деда, отца и брата без часов, стоящих автомобиль, у студента Магарадзе не было. Только в холодном виде. На столе.

Забавно то, что все тогда поняли — это без шуток. Уж очень мрачно и спокойно студент Магарадзе все изложил. Закон гор.

Слава богу, что все обошлось. Оставалось, конечно, еще получить часы — да! Но всех отпустило немного. Развеселились.

Путь их в «Славянский базар» проходил как раз мимо «Арагви». Деньги были: «лишние» сто семьдесят пять.

День был позади: тяжелый, но удачный.

– На полчаса, по сто граммульчиков, поправиться, как? А, ребята? — предложил кто-то.

Все ощущали себя героями: человека от смерти спасли как-никак! Они были уже коллектив, команда, друзья, а не свора халявщиков. И вся жизнь у всех впереди. Чудная жизнь!

Зашли, твердо зная — на двадцать минут, всем по стопке, для настроя и — вперед, довести до конца.

Вышли из «Арагви» через три часа. Пересчитали деньги вновь: осталось только сто семьдесят пять рублей.

Господи! Как же могло случиться такое?!

– Слушай! — кто-то из них схватил за рукав студента Магарадзе. — Я же тебе говорил: не заказывай ничего больше, стоп! Точка! А ты ответил: «Все в порядке, не волнуйся, это деньги лишние»! Как так?! Как ты считал? Нет, почему?!

– Я виноват, я перепутал… — признался студент Магарадзе. — Лишние и необходимые. Необходимые надо было оставить, а лишние можно было и выпить, ничего! А я, дурак такой, я их взял и перепутал.

– Ну, хорошо, кончай базар, пойдем к «базару», я выну из них часы, — сказал вдруг Тренихин.

Он был абсолютно трезв. Он ничего не пил в тот вечер.

Молча они добрели до «Славянского базара». Тренихин разделся на улице, несмотря на январь.

– Подержите пальто.

Взяв расписку и оставшиеся деньги, Тренихин обошел очередь, стоявшую в ресторан, и решительно, даже, пожалуй, грозно махнул сквозь стекло швейцару: давай, открывай!

Вернулся он минут через пять всего, с часами. Молча отдал часы, молча надел пальто.

О том, как ему удалось «вынуть часы», он рассказал только лет десять спустя, да и то в порядке откровенной беседы с Беловым — с глазу на глаз.

В те же годы большинство из них решило просто: у Тренихина была еще и своя заначка, сокровенная, которую он пожертвовал, чтобы стать героем в глазах всего курса.

Однако эта версия была далека от истины.

В тот вечер у Борьки своих денег не было ни гроша. Направляясь на Пушку, он выгреб все что мог. У него не было и чужих денег. Только те сто семьдесят пять и расписка.

А научный коммунизм все сдали с ходу. Кроме Алешки Куликова, сдавшего с третьего захода, уже в феврале. Его, видно, Бог наказал.


* * *

Часы пробили три часа ночи.

– Не спишь? — тихо спросила Лена лежащего рядом Белова.

– Нет.

Оба смотрели в потолок.

– Все думаешь?

– Все думаю.

Слава богу, банкет пролетел на одном дыхании, без возобновления старых закоренелых скандалов и без начала новых подковерных драк.

– Скажи, Коля, а ты абсолютно все про этого сцепщика следователю рассказал?

– Все я рассказал только тебе. Тебе. Абсолютно все.

– А следователю?

– Нет, конечно. Я следователю и половины не сказал. Я рассказал ему лишь до того момента, как Борька послал его к проводницам за водкой. А самое-то интересное как раз потом началось, дальше.

– Но ведь это-то и было самое главное! Зачем же ты не рассказал?

– Чтоб он подумал, что я больной на голову?

– Что он подумал бы — это не наше с тобой дело. Твое дело было — рассказать.

– Нет-нет! — Белов помолчал. — Выглядеть идиотом? Брось! Я давно уж отвык от таких ролей.

– Но ты ведь знаешь, где искать Бориса!

– Предполагаю, только. Точней, догадываюсь. Если бы я был уверен…

– То — что бы?

– Да ничего! Ты спи. Вообще в эту версию едва ли кто поверит. Я и сам сомневаюсь, честно говоря, хоть и являюсь ее автором. Подобное могло возникнуть в голове только у того, кто хорошо знает сумасбродность Борьки, неуемность, импульсивность. Для всех остальных, и для следователя в том числе, эта версия — полная чушь.

– Я бы, Коля, будь я на твоем месте…

– Ты, Лена, будь на своем. Мое это дело — и точка. Только мое и ничье больше.

– Коля…

Он потянулся к ней.

В дальнем углу сознания мелькнула скользкая мысль о том, что это, пожалуй, уже и не любовь. И не попытка растаять в родном, теплом, близком: расплыться в своей половине, уйти во второе «я». Это был даже не секс ради секса, как удовольствие и времяпрепровождение. Это больше всего напоминало выполнение некоторого молча подразумеваемого обязательства, или, проще — прием снотворного — последняя попытка уйти хоть ненадолго из жизни — отбарабанить свое и заснуть.

«Ее не следует тянуть в эту историю, — подумал Белов. — Этот внезапно возникший крест — он только мой. Хотя и я его, в сущности, не заказывал. Но он мой, не ее! Ведь если не хочешь потерять все, любовь не следует грузить выше допуска; до выпрямления рессор — не надо».

Любовь как перекаленная сталь: тверда, но и хрупка. Она может выдержать неимоверное давление, резкий жар, резкий холод и стать только тверже. Но может она и внезапно хрупнуть на самом, казалось бы, бытовом и вполне безобидном изгибе судьбы.

Так, например, как хрупнула любовь Тренихина той осенью на третьем курсе…


* * *

На третьем курсе осенью у Тренихина случилась большая любовь. Как и всякая большая любовь, она образовалась из ничего и совершенно внезапно.

С Анечкой Румянцевой Борька схлестнулся случайно и, что для Тренихина было особенно не характерно — в абсолютно пристойном месте: в Третьяковской галерее.

Судьба их буквально столкнула возле известной картины Нестерова «Лисичка».

Борис, не сводя глаз с переднего плана, отступил на пару шагов, чтобы «включить в глаза» всю композицию целиком и, отступая, сильно толкнул спиной стоящую сзади Анечку. Конечно, он тут же вежливо извинился. На ее вопрос, всегда ли он ходит спиной вперед, Борис ответил, что нет, не всегда. Только по выходным.

В зал Врубеля они пошли уже вместе.

Потом, выйдя из Третьяковки, оба с удивлением обнаружили, что домой им идти по дороге: Анечка жила в одной из цековских башен среди больших и малых Бронных, а Борька снимал в ту осень комнату в коммуналке на четвертой Тверской-Ямской. Довести до дому милую Анечку, а потом уже двинуть к себе за Маяковку сам Бог велел.

Проводив Анечку до подъезда, Борис был зазван на чай: день был промозглый, и оба ужасно замерзли, одевшись с утра не по погоде.

– Согреться?…Чаем?!?

– А почему бы нет?

– Ну что ж, я в этом без комплексов. Можно и чаем.

– Ну, пошли тогда!

Оба Аничкиных предка были дома по причине воскресного дня, о чем, конечно, милая Анечка не могла не знать.

Так, совершенно естественным образом, Борис в один день познакомился с самой «что ни на есть на свете, ты и не видел таких, я клянусь тебе, точно, старик», втюрился выше ушей и сразу же был представлен, «не отходя от кассы», предкам. Причем все залпом: в течение четырех-пяти часов.

Борька произвел на родителей самое неизгладимое впечатление, нарисовав, между делом, за чаем их Пусика — огромного голубого перса, а затем заодно также Чама — тупого и расхлябанного сенбернара.

С точки зрения отца Анечки, одного из серых кардиналов ГТУ ГКЭСа*, Борис подходил идеально: безупречно русский скромный парень, в выходной ходит в Третьяковку один, без пьяных друзей, ходит изучать также безупречно русского православного художника Нестерова, вырос в детдоме, родственников нет — а это просто замечательно! Далее, парень при галстуке, вежлив-корректен до судорог, на пол не харкает, в солонку руками не лезет, не указывает пальцем в лицо и на вещи, не чешет под столом ногу об ногу, носом не шмыгает, губ рукавом не утирает. Мало того, парнишка при деле: учится в художественном, в который — раз одинок, как перст в унитазе — поступил сам, благодаря напору и усердию. (Про талант Анечкин папа слыхал как-то в детстве, но не особо прислушивался.) Конечно, усердие и напор — что же еще? Именно такой парень будет сидеть в перспективе на мягкой мебели, смотреть с ним футбол, пропускать «по одной и хорош», водить Аню в консерваторию после обязательной прогулки с Чамом и мытья Пусика итальянским кошачьим шампунем. За это он и будет иметь абсолютно все. Все то, за что самому тестю пришлось в свое время «ох и покувыркаться». А у них-то все будет даром, считай.

* ГТУ ГКЭС — Главное техническое управление Госкомитета по внешним экономическим связям.

Мать же Анечки тоже сомлела от Борьки Тренихина враз. Она, конечно, не поверила в историю о внезапном знакомстве три часа назад в Третьяковке: любая случайность — это хорошо подготовленная операция, всем же известно! И именно поэтому она с порога чрезвычайно высоко оценила Бориса: ведь именно под его руководством было разыграно это появление его самого в их семье — как милая и совершенно внезапная импровизация. Ах, так и поверила я! Однако отсюда вытекало огромное положительное влияние Бориса на Анечку — взбалмошную и даже истеричную по жизни: как она держалась, как она натурально врала о случайной встрече перед картиной Нестерова «Лисичка»! Вот наконец появились те самые руки, которые хватко зажали в ежовые эту сумасбродную неуправляемую девчонку! Нашла коса на камень — да как удачно-то нашла! Впрочем, он даже красив, не уродлив ничуть, хоть и не смерть уж как интеллигентен, да, это верно. Пускай! Раз Анна перед ним — по струнке, то это то как раз, что и требовалось. К нему-то самому подобрать ключи — пустяк — запляшет и не дернется.

Словом, история со знакомством, получив мощный родительский попутный импульс, подкрутку, начала развиваться в бешеном темпе. Через неделю Борька уже дня не мог прожить, не увидев Анечки. Теперь уже если кому нужно было срочно и гарантированно отловить Тренихина., то следовало двигаться в сторону больших и малых Бронных и там сканировать многочисленные скверики и переулки.

Так как любовь отнимала бездну времени, Борис стал брать с собой на прогулки этюдник или папку для набросков карандашом — иначе было не выкрутиться — даже такой, как он, начал уже из-за этой любви пускать пузыри — и по композиции, и по графике, и по анимационной технике.

Собственно, именно наличие на прогулке карандаша и бумаги вкупе с талантом и погубило их любовь.

Это случилось в ясный солнечный октябрьский день в одном из сквериков. Борис присел на лавочку и начал рисовать ворону, отнимавшую хлеб насущный у воробьев. Анечка же, прогуливавшая заодно и Чама, отошла от Бориса подальше, чтобы безумный Чам не разогнал натуру.

Почти закончив рисунок, Борис обратил вдруг внимание на ребенка лет пяти, девочку, сидевшую поодаль от него, на другом конце той же лавочки.

Его поразило взрослое, совершенно отрешенное от жизни выражение лица ребенка. «Все в прошлом» — вот как должен был называться портрет этой пятилетней девочки.

Боясь спугнуть это выражение, Борька быстро лихорадочно начал новый набросок…

Рисунок пошел сразу — из чистоты листа, как по мановению волшебной палочки, стало возникать на глазах насмерть придавленное взрослой жизнью детское лицо.

– Как вылитая! — раздался тихий вздох за спиной.

Это была мама девочки.

Разговорились.

Нина — так звали маму — безо всяких наводящих вопросов объяснила причину столь странного выражения лица дочери: та, оказывается, перенесла месяц назад тяжелейшую операцию на щитовидке «и все никак не отойдет».

По одежде Нины и ее дочери было видно, что принадлежат они к социальным низам, не к самому дну, конечно, но именно к той живущей в коммуналках лишней публике, которая представляет собой балласт, и хоть этот балласт и придает остойчивость государственному кораблю во время бурь-штормов, но он же, одновременно с тем, и тянет государственный корабль на дно в любом реестре международной статистики уровня жизни. Исчезни эта публика — не было бы нищих.

Нина была одета заметно получше, чем девочка, из чего Борис чисто интуитивно сделал абсолютно правильный вывод о том, что Нина не замужем, а девочка, конечно, без отца.

Борька решил расшевелить хоть чуточку ребенка: было интересно посмотреть, как же она смеется, эта девочка.

– Привет! Тебя как зовут?

– Юля…

– А вот это кто, Юля? — Борис показал ей ее же портрет.

– Это я.

– Да. Видишь, грустная ты какая. Мне надо еще веселой тебя нарисовать. А чтобы нарисовать тебя веселой, тебя надо немного рассмешить. Хочешь, я нарисую тебе вертосла?

– А кто это — вертосел?

– А это сын осла и вертолета. Вот такой вот.

– Боже мой! — сказала Нина пять минут спустя. — Вы не поверите, но я сама первый раз вижу, чтобы она так хохотала! Вы действуете на нее лучше, чем все врачи, включая невропатологов!

Борька в те годы уже знал за собой это свойство.

Действительно, и это общеизвестно — рисунки сумасшедших, например, рождают в душах нормальных людей некий сумбур, спонтанную тревогу, будя какую-то мракуху в подсознании. Произведения же обратного свойства — спокойные, умиротворяющие, добрые, умные могут лечить, успокаивая: в том, разумеется, случае, если кистью водила душа, мастерство и талант.

– Вы не зашли бы к нам? — просительно предложила Нина.

Нине было на вид тридцать пять. Лицом она напоминала древнерусскую фреску: светящийся нарочно подчеркнутой святостью лик на фоне дранки, торчащей местами из-под осыпающейся штукатурки.

– О, нет! — извинился Борис. — Я не один вообще-то здесь. Я с девушкой здесь. И с собакой.

– Ну что ж! Извините тогда и… прощайте!

На лице пятилетней Юлии в ту же секунду мелькнула такая гамма чувств, что Борису показалось, что рядом с ним в асфальт ударила бесшумная черная молния.

– Хорошо. Я к вам зайду. На пять минут.

– И будете приходить, и будете приходить, да? — залепетала Юля, вцепившись маленькой живой ручкой в синтетический рукав куртки Тренихина.

Через неделю уже love story Бориса дала бездонную трещину: каждая встреча его с Анечкой начиналась с ее вопроса: «Ну что, опять к ним ходил? Вчера или позавчера?» После чего, через несколько фраз, следовало, естественно: «И когда ты теперь снова пойдешь? Завтра? Или сегодня, может быть?»

Все объяснения относительно милосердия, совести, души не принимались. Рассуждения о существовании некоего неписаного закона, заставляющего каждого большого художника платить духовный налог Богу, принимались как неуклюжие оправдания. Указания на полное несоответствие характеров, взглядов, жизненного опыта у него и у Нины и, наконец, даже подчеркивание объективно существующей разницы в их возрасте — более пятнадцати лет — принималось Анечкой Румянцевой зеркально — как доказательства ее, Анечкиной, правоты и прозорливости.

Так продолжалось около двух месяцев.

Тренихин ни за что ни про что с чистой как на духу совестью и ясным сознанием сгорал меж двух беспощадных огней.

Он абсолютно не был влюблен в Нину, более того, она ему даже активно не нравилась, особенно когда делала «засасывающие» глаза, но он не мог вдруг взять и оставить ребенка, опершегося на него всей душой, ребенка, для которого он, Борис, стал единственным светом в окошке, на котором этот детский узконаправленный свет сошелся клином. Вместе с тем он был не на шутку влюблен в Анечку Румянцеву. В ней ему нравилось все, кроме неосознанно создаваемого ею ощущения тисков, сжимавших Бориса все сильней и сильнее. Он чувствовал себя уже крепко обязанным, хотя между ними с Анечкой ничего такого обязывающего не произошло, ни на словах, ни на деле. Ситуация усугублялась еще и тем, что у Анечки все четче и четче стала проявляться в характере черта истеричности, зародыш этакой фурии, с сумасшедшим блеском в глазах. Человек, готовый смести все и вся ради какой-то, пусть даже очень высокой цели, естественно вызывает в окружающих страх, отторжение. Почему я что-то должен? — все чаще мелькало в сознании. Чувство непрерывной зависимости, необходимости оправдываться, ощущение крепких пут, вериг, которые навешали на него справа и слева, раздражало Бориса все больше и больше. Наконец, это сильно стало мешать рисованью. Он начал срываться, спуская собак на окружающих.

Долго тянуться такое, понятное дело, не могло.

В начале декабря Анечка дала Борису полную отставку.

Он тоже сказал ей все, что он по этому поводу думает.

Она ответила тем, что она думает по поводу его дум.

Разрыв состоялся полный и окончательный, такой, от которого нет дороги назад, и не может быть, и никогда не бывало — даже в советском кино.

Они расстались на углу с пустыми от безумия обид глазами.

Оставшись в одиночестве, Борис выкурил одну за другой три беломорины и подумал: пойду-ка я, да и на Нине-то… женюсь! Вот так я теперь поступлю!

В тот же вечер, рисуя Юле, как обычно, различных крокозябр, тигрогрызов, козлерогов, Борис неожиданно заметил, что Юля вполне отошла от того октябрьского образа «не от мира сего». Она была уже нормальным здоровым ребенком. Ребенком веселым, причем себе на уме.

«Господи, — подумал Тренихин, разглядывая, словно впервые, новое, совершенно ему незнакомое лицо девочки. — Как жизнь бисер мечет, перелицовывая до неузнаваемости! Все вывернула наизнанку, опрокинула: вот уж взаправду — кто был никем, тот станет всем и наоборот. Дичь какая-то! Ведь я запутался вконец», — пришел он к правильному, но совершенно неожиданному для него в тот момент выводу.

– Дядя Боря, а ты мне вчера обещал нарисовать, как Кузовик и Грузовик придумали новое электромеханическое устройство под названием «Кашедоедатель». Обещал, а не нарисовал!

«Обещал, — вспомнил Тренихин. — Было такое».

– А хочешь, дядя Боря я тебе секрет один открою? — предложила Юля.

– Валяй, — согласился Борис.

Нина как раз убежала минут на двадцать в молочную, так что было самое время секретничать.

– Вчера приходили к нам дедушка с бабушкой, после тебя.

– Ну?

– Да. И мой дедушка сказал, что если ты женишься на маме, то он тебе подарит автомобиль! Дедушка ветеран, ему бесплатно обязаны дать «Запорожец». А он решил подарить его тебе. С ручным управлением.

Борька не знал, что сказать. На миг он потерял способность соображать. Чувствовал: все внутри обрывается. «Обязаны дать» и «с ручным управлением» вертелось, сверлило в мозгу.

Он не помнил, как дождался возвращения Нины и, сославшись на что-то — на головную боль, что ли? — поспешно откланялся.

Больше он к ним не пришел никогда.


* * *

– Послушай, Коля… — Лена прервала цепь воспоминаний. — Ты просто… Ты как фаллоимитатор… Нельзя же просто так: туда-сюда… О чем ты думаешь сейчас? О чем ты вспомнил?

– О несчастной любви Бориса.

– Вот здорово! Приятно слышать, ты не представляешь как! Ты бы на себя глянул со стороны.

Он промолчал. Сказать было нечего. Он определенно одурел за последние часы. Это верно.

– Ты, Коля, не убивайся так особо. Все кончится, я знаю, хорошо. У тебя все хорошо кончается. Есть за тобой такое. У тебя плохо не может кончиться. Сказать, почему?

– Не надо! — Белов почти с ужасом отрицательно махнул подбородком, очнулся окончательно и, изображая радиста, с иронией произнес: — Вас понял! Связь кончаю.

Он сконцентрировался, заставил головной мозг отключиться. Включил спинной. И через минуту, точно, кончил связь.

Но мир в душе и спасительный сон были так же далеки, как и час назад.

– Не надо, Лена… Не надо больше! Я вымотался в лист.

– Конечно, я тебе никто!

– Нет, — тихо сказал Белов. — Ты самый близкий человек мне сейчас. Иначе я б тебе не рассказал про сцепщика.

С минуту еще они лежали молча, глядя в потолок над собой.

Наконец она не выдержала, села на кровати, закурила. Затем повернулась к нему:

– Коля… Не надо в себе носить это. Когда в себе — все это жутким кажется, а если всем расскажешь — пустяки.

– За психа примут.

– Да ладно, ты ж художник — разве не так! Воображение у тебя разыгралось, предположим, понятно? Отдай ты им этот кусок. И пусть они в прокуратуре там подавятся. Скинь это с плеч. Ведь я тебя люблю.

– И я тебя люблю.

Он повернулся к ней, вынул из ее пальцев сигарету, погасил, раздавив ее в пепельнице до мочального состояния.

И время снова оборвалось.

Мысли, время и жизнь вернулись к Белову, когда часы за стеной прохрипели, слегка дребезжа, четыре раза подряд.

О— о, это уже утро, считай.

Теперь надо срочно заснуть. Необходимо. Нужно!

Белов умел делать то, что нужно, а не то, что хотелось, умел даже в большей степени, чем Тренихин.

А Борис умел в нужный момент взять на себя управление. Он просто так потеряться, пропасть, сгинуть не мог, Белов был уверен. Борис мог держать себя сам в самых что ни на есть ежовых, курс — по трассе, цель — в кресте. В самых, казалось бы, безнадежнейших ситуациях. Как, например, в тот январский вечер, когда он вернул студенту Магарадзе часы.


* * *

Он потом рассказал, как это у него получилось. Лет десять спустя рассказал.

Он вошел в ресторан и направился прямиком к метрдотелю. Тронул его за рукав и сказал, достав и предъявив расписку:

– Я деньги принес. Предъявите часы.

Метр отвел его в сторонку и, отперев один из ящиков столика-тумбочки, стоящего в дальнем углу общего зала, извлек часы, положил перед ним на столик.

Метр, видно, хорошо запомнил, что часы снимал грузин.

– Часы не эти, — сказал Борис, едва глянув.

– Тогда, наверное, вот эти? — как ни в чем не бывало, метр достал — на сей раз уже из кармана своего смокинга — часы Магарадзе. — Простите. Я, видно, спутал. Теперь правильно?

– Теперь правильно, — кивнул Тренихин и, взяв в левую руку часы, почти одновременно с этим так врезал метру правой, что у того аж хрустнуло в лице.

Бросив на грудь отключившегося метра семьдесят пять рублей, Тренихин спокойно, не торопясь покинул зал.

Его провожали взглядами десяток человек. Но его никто не остановил.

Возможно, случайно — все просто растерялись от неожиданности. А возможно, что везение было здесь абсолютно ни при чем: Белов хорошо помнил, что в тот вечер во взгляде Бориса было нечто фатальное, светящаяся глазами врубелевщина, лермонтовина такая — мороз по коже.

И ясно, почему демоническая волна несла Тренихина в тот вечер.

Потому что в тот же день, часами пятью ранее, он, после месяца молчанья, решился и позвонил наконец Анечке Румянцевой, позвонил первый: в надежде занять у нее денег, чтоб выручить часы студента Магарадзе — предлог и повод был железный. А позвонив, он узнал, что Анечка вот уже месяц как не имеет места в подлунном мире: еще в начале декабря она, разорвав все его рисунки, которые он дарил ей в ноябре пачками, выбросилась из окна своего десятого этажа цековской башни и умерла, ударившись среди больших и малых Бронных об твердый и грязный асфальт.


* * *

«Господи, дай же мне сон!» — взмолился Белов.

Но Бог не давал ему сна.

«Боже ты мой! — вдруг ужаснулся Белов, вспомнив: — И зачем же я „Кыш, блин!" сказал этой девочке, попросившей автограф у меня перед самым банкетом? Ну за что я обидел ее? Вот же скотина, хуже скота — распустился ни к черту!»

От боли в душе Белов аж заскрипел зубами.

И в ту же секунду, как провалившись, заснул.


* * *

– О, на ловца и зверь бежит! — Власов встал навстречу входящему Белову, поднял в приветствии правую забинтованную руку. — Я как раз хотел повесточку вам послать.

– А что — разве так сложно позвонить? — удивился Белов. — Я же вам дал свой телефон.

– В нашем случае не очень удобно звонить. Не те у нас отношения, — многозначительно произнес следователь и, заметив удивление на лице Белова, пояснил: — Звонок-то к делу не пришьешь. Вам позвонишь — а вы потом откреститесь. Или вы, допустим, чего не поняли по телефону, не расслышали. Позвонишь порой, а потом выясняется, что вроде хоть ты и звонил, казалось бы, да не туда, видимо, попадал. А время идет, часики тикают, начальство сначала за холку треплет, а потом и шкурку приспустит… Иное же дело повестка — вещь осязаемая — раз и квас — под расписочку! Хотите, приходите, не хотите, не надо — пожалуйста — а расписка ваша уже в дело подшита, подколота! Дело пухнет, как морда утопленника, и, значит, споро делается поманенечку. Старо как мир, мудро! Ну, садитесь же, гость дорогой. То есть не то чтобы уж прямо садитесь, хе-хе… А присаживайтесь пока вот.

Белова страшно раздражала эта манера Власова говорить: уклончиво, с отводом глаз в сторону, с намеками, невнятными угрозами и каким-то наивным, открытым хамством, с наглостью на уровне детского сада.

Белов сел напротив следователя и слегка потянулся, так, что плечевые суставы сочно хрустнули.

– Как рука? — спросил он участливо, но не без удовольствия. — Сильно болит, поди?

– Да нет. Прошла. Еще вчера, — безмятежно парировал Владислав Львович, однако, кинув взгляд на свою руку, увидел повязку и болезненно поморщился: — Перевязал вот просто так, формально — чтобы писать меньше. У нас ведь как, у следователей — сплошная писанина. Все думают, что мы как Пуаро, как Шерлок Холмс: расследуем там, вынюхиваем, анализируем, думаем, а мы вроде Агаты Кристи — пиши и пиши, что в голову взбрендит, без всякого вмешательства ума, двадцать пять часов в сутки кряду — в черную голову, чего хочешь пиши, одно чистописание, мать его, прости господи!

Белов сочувственно кивнул.

Оба замолчали.

Власов даже отвернулся в сторону и вперил свои темные, как маслины, глаза куда-то туда, за окно, в серое небо, затянутое сизыми облаками. Там, на пламенеющей багрянцем ветке клена, сидела облезлая ворона и как-то тяжело, по-собачьи натужно гадила.

– Запор, — констатировал Власов и вновь замолчал, закрыв глаза.

Пауза затянулась сверх всякой меры и приличия.

«Заснул он, что ли? Специально жилы тянет, псина», — подумал Белов и громко, отрывисто кашлянул.

Власов вздрогнул и резко открыл глаза.

В глазах был испуг: видно, он действительно увлекся своей ролью и закимарил хоть и сидя, но вполне.

– Так по какому поводу вы меня повесткой-то хотели вызвать? — спросил Белов.

– Нет-нет, лучше вы начните, с чем пришли. У нас-то пустяки: глядишь, и тема отпадет сама собой. Я вас слушаю.

– Я вам вчера не успел досказать этот эпизод.

– А, в поезде?

– Да, в поезде. А как вы догадались?

– Очень просто: вы же его вчера мне как раз и недосказали. Логика, ничего больше.

– Ну вот, а сегодня я решил досказать. Мне кажется, что окончание этой истории играет самую существенную роль в деле исчезновения, так сказать. — Белов запнулся слегка. — Вы только выслушайте меня до конца и внимательно, и главное, будьте любезны, не сочтите меня за ненормального.

– Побойтесь бога! Какой же из вас ненормальный! Хе-хе! На это вы и не рассчитывайте: на психа скосить. У меня, скажу вам более, принцип: лучше психа засадить в качестве нормального, чем нормального — освободить.

– Простите, не понял вас? — удивился Белов.

– Да я и сам себя не очень понял, — немного смутился Власов. — А, вот что: я хотел сказать, что ни за что вас за ненормального не сочту. Что бы вы мне тут ни наплели, как бы ни крутились-колотились. Вот! Это будьте спокойны. Наоборот, я искренне считаю, что вы — уникум! — Власов поморщился, пошевелив пальцами забинтованной правой руки.

– Ну, хорошо. — Белов задумался, не зная, с чего начать.

Власов полистал бумажки, ища последний лист. Было заметно, что и сам он не очень хорошо помнит, на каком месте вчера остановился Белов.

– А, вот, нашел! Вы остановились на том, что пропавший Тренихин послал этого волшебного сцепщика к проводницам за новой выпивкой. Ну-с, что же случилось дальше?


* * *

– Во! — сцепщик вернулся в купе с двумя бутылками водки и газетным кульком, содержащим три помидора, три огурца и шмат сала. Поставив водку на стол и разложив рядом закуску, он извлек из карманов три чайных стакана:

– Живем!

– Показал бы еще какой фокус, что ли, — попросил Борис, разливая.

– М-м-м… — согласно мумукнул сцепщик. — Бона, смотри на закуску. Внимательно смотри, безотрывно. Ша! Теперь, мужики, полная тишина!

Дождавшись тишины, сцепщик чмокнул и, сосредоточившись, вперился в закусь. Взгляд его остекленел, на лбу вдруг выступили жилы от напряжения…

Медленно, неохотно, словно с трудом подчиняясь ему, с какой-то заметной на глаз нерасторопностью, помидоры и огурцы начали разваливаться на части — один за другим, по очереди — сами собой, будто нарезанные невидимыми ножами. Забавно, что все развалились на три равные дольки.

– Во, филиппинская медицина какая, — на троих, а? — восхитился Борька. — Ну, а сальце — смогешь?

– Сало сложнее, — ответил мужик, оттерев со лба очередную партию крупнозернистого пота. — Сало и ножом резать тоже тяжелей, чем помидоры. Да и форма не та у меня пока — после вчерашнего-то. Сейчас, не спеши. Не спеши. Вдоль или поперек его распустить, как желаешь?

– Ну, разумеется, желаю поперек, — тут же скомандовал Борис. — Вон мясные прослойки-то какие. Не разжуешь. Поперек волокон и потоньше, будь добр.

– Сделаем, — согласился сцепщик.

…Все втроем глядели как зачарованные на шмат сала, начавший вдруг отделять от себя аккуратные тончайшие ломтики, отслаивающиеся один за другим и раскладывающиеся веером на мятой газете безо всякого физического вмешательства.

– Слушай, как ты это делаешь? Чем?

– Я и сам не знаю, — честно признался мужик. — Чувствую только — могу! Ну, вот он, — сцепщик кивнул на Белова, совершенно ошалевшего, лихорадочно пытающегося понять, что на его глазах происходит. Фокус? Прелюдия к мошенничеству? — Вот как он, друг твой, думает, соображает? Чем?

– Белов соображает головой, — уверенно отреагировал Тренихин. — И больше ничем.

– Ага, — согласился мужик. — Вот ты, кстати, сечешь, что не только головой думать можно. Ты это чувствуешь.

– Да я это просто так ляпнул, не думая, — признался Борис.

– Не думая головой! — заметил сцепщик многозначительно.

– Головой не думая! — подхватил Белов, как попугай, лишь бы не молчать только.

Ему стало вдруг жутко до беспамятства. Непонятно откуда в подсознании всплыло паническое ожидание катастрофы. Что-то грозное быстро прошелестело где-то там, внутри, всколыхнув все слои интуиции и суеверных предчувствий.

– Ну, будем! — приподнял стакан сцепщик.

– Я потерял, кстати, мысль, — сказал Белов, изо всех сил стараясь скрыть этот внезапно обуявший его животный страх. — Кто помнит, о чем мы говорили только что?

– Мы говорили о том, как я это делаю, — незамедлительно отреагировал сцепщик. — А я сказал, что не знаю как, так же как ты не знаешь, как ты сам думаешь или, допустим, чем ты вот сейчас выпить хочешь? А ведь хочешь?

– Хочу, — согласился Белов, чувствуя, что стакан в его руке просто играет от нервной дрожи, охватившей все тело.

– А чем хочешь — ты и сам не знаешь! Ну! — он опрокинул стакан так заразительно, что оба художника, как под гипнозом, синхронно сделали то же самое.

– Ты с детства все это умеешь? — спросил Борис и, взяв со стола кусочек сала, мельком осмотрел срез, невыразительно хмыкнул и закусил.

– Нет. Это лет двадцать как на меня нашло.

– Как? Расскажи, если время есть и не жалко.

– Секрета нет. Я тогда работал в леспромхозе на Севере, на воркутинской ветке, недоезжая одного перегона до Инты. Разъезд 1952-й километр. Там лагерь был еще большой, режима строгого — слышали, может? Кожимлаг?

Борька иронично фыркнул, отрицательно мотнув головой.

– Ну и слава богу, что не слышали, — согласился сцепщик. — Это лучше не знать, не слышать, не видеть. Будто нет. Неважно. Ну вот. Там рядом — леспромхоз. Ну, это тоже неважно, — сцепщика явно повело с последнего стопаря.

– Эй! — тряхнул его Тренихин за плечо. — На хрен! Давай побоку все, что не важно. А то не нальем тебе больше.

– Ты что? — испугался мужик, сразу очнувшись и словно ища нить. — Ладно. В общем, работал я там в те еще годы, и пошли мы как-то на субботу-воскресенье с мужиками в горы рыбу ловить…

– Что-что? В горы рыбу ловить? — переспросил Белов, подумав, что сцепщик опять нацелился в отключку.

– Тунец, кефаль в горах крупная, — подтвердил Тренихин, уловив иронию в голосе Белова и подначивая в том же направлении.

– Зря насмехаетесь, — хмыкнул сцепщик. — В горы, вот, в уральские все там ходют рыбачить. Подале. В верховья. Там же ручьи. Со снежников-то. Вода чистейшая. Да водопады там, в верховьях самых. Рыба любит, ей под водопадом легко дышится. Играет. И под каждым водосбросом яма есть. Вот в яме-то оно и есть самое — харюс, кумжа. Семужка. Как дашь шашку тола — и собирай — унесешь сколько! Но сначала ее вынуть-то, рыбку, надо. А водичка уй, холодющая — со снежника, ну просто обжигает, смерть.

Тренихин откупорил вторую и начал разливать.

– Записки охотника! — кивнул он, разливая. — Тургенев, блин! Иван Сергеич, как живой…

– Налазились мы всласть по ямам. Замерзли, значит. Потом согрелись… конкретно так, плотно. Передрались все на хрен, я ушел от них. Ну, приплутал чуток. Там лесотундра. К утру на стрелку вышел все же, определился — речка Хамбол где впадает в Лимбек. Ну, точка характерная. Все, вижу я теперь найду дорогу-то назад, к железке.

– А далеко там было до жилья?

– Да километров шестьдесят, не меньше. День ходу. Ладно. И тут гляжу опять на стрелку — от те раз! — а там, ну вот как пишут в книге — на ногах стоит тарелка!

– Чего-чего?

– Тарелка, ну! Летающая. Сейчас про них в газетах. И везде. Даже по телику этим летом один раз тоже показывали. Что, не читали, не видели? Открыто теперь, можно про это, лет уж восемь, Горбач когда еще позволил: пишите правду. Можно. А Ельцин добавил.

– Тарелка, значит? — Белов чуть усмехнулся, отвернувшись, чтобы не обидеть.

– Нет, не тарелка там была, а… Трудно объяснить, что это. Ну, в общем, там дела! Словами не скажешь. Ну, я-то сам замерз. С похмелья. Многого не запомнил, не помню. Я помню что? Там база вроде как у них, ну как бы пост или что-то. Посольство! Не разберешь. Муравейник. Они меня тоже видят, конечно, по-своему мекают меж собой: свист как бы, шорох такой блядский, ну, вроде скрипа лебедки — на самых малых оборотах и под грузом. А я хоть с лютого похмела, бьет меня, как заболел будто, но — понимаю, абсолютно все. Прямо в уме, не в ушах. И безо всякого перевода.

– Как выглядели-то они?

– Никак!

– Как так — никак?

– Да так — никак. Не объяснишь. Это надо увидеть самому. Сразу поймешь, о чем я.

– А что — увидеть? Увидеть то, что выглядит «никак»?

– Ага, никак, вот точно! Я, понимаешь, уже привык к неверию — раз сто уже рассказывал. Вот ты представь, что ты никогда не видал огня. А тебя спрашивают — как выглядит? Да никак! Что ты еще ответишь? Ты можешь объяснить? Языки, скажешь, такие вот, языки? А тебя спросят — говяжьи или свиные?

– Огонь — это… вьется и светится, — сказал Тренихин. — Вьется как ветер, светится, как стекло на солнце.

– Ума до хера у тебя, погляжу, — язвительно похвалил сцепщик Бориса, принимая стакан. — А вот объясни ханту, который в жизни ничего окромя спирта и самогона в рот не брал, объясни ему, чем вермут от коньяка отличается? Усрешься от радости. А есть ведь у них вкус? Есть. Отличаются? Ну! — Сцепщик поднял палец и подвел к логическому выводу: — Тут надо ж пробовать! Не объяснишь и не поймешь на словах! Что, не согласен со мной?

– Согласен, но не совсем, — возразил Тренихин. — Одно дело вкус, другое — вид. Если вид был, его можно описать, ну хоть по точкам. Пусть плохо, но все же можно.

– Ну, если плохо, то это на полярное сияние похоже. Доволен? Нет? Ага! — вспомнив, видно, сцепщик на секунду поплохел с лица.

– Ты меня только больше не путай, друг, я и сам, без тебя, запутаюсь… Ну, значит, дальше чего? Они меня туда куда-то тянут, ну к себе, затягивают, приглашают, я не очень их при этом понимаю. Цели их, смысла — не вижу. Резона хватать им меня вроде нет никакого. Однако хватают. Конечно, я упираюсь! В натуре. А я вообще с похмелья злой бываю. Смотрю, они так, походя, смекнули меж собой: не хочет, дескать, ну и хрен с ним. Я «Точно, — говорю им, — хрен со мной…» Они мне: «А чего ты сам-то хочешь?» — «Да похмелиться, что ж еще, как дети, блин!» «Щас сбацаем!» — они мне. Хорошо. Я стою жду, раз обещали. «Ну, а вообще чего ты хочешь?» — они мне. Тут чувствую, я их не понимаю снова. «Как это понимать вас — вообще чего хочу»? — «Ну, что тебе хотелось б навсегда, чтоб было бы с тобой, вообще?» — «Вообще? Вообще, чтобы всегда опохмелиться было. Я, — говорю, — дурной всегда бываю с бодуна. А выпью — справедливый, добрый. Вот пусть так навсегда со мной и будет». Они смеются.

– Как — смеются-то?

– Как ты вот: «ха-ха-ха»… Но только враз мороз по коже от скрипа ихнего. Но дело-то не в том! Ты суть смекни. Они мне: «Это у нас без проблем. Так с тобой и будет. Железно, заметано все. Получай что просил и вали на хер отсюда». И тут же мне суют пузырь «Особой» в руки. Не маленький, ноль семьдесят пять флакон, наверно. Не помню точно. Помню только, что меньше литра. Ну, я им тут — дурак-то дураком: «Ребята, я про вас — могила! Ни слова никому, ни полслова. Со мной умрет». Они опять смеются: «Ну, ты даешь! Кому что хочешь, то и говори. Нам это совершенно до звезды!» И я пошел. Пошел и снова плутанул, туман был. К железке не пошел. Но часов через пять случайно набрел на своих. Бутылку сам, конечно, вымахал. Один. Пока искал тракт, ну, зимник. Пришел, у них костер, ушица, малосолка: отошли уже ребята почти. А я прихожу с востока, со стороны Сибири, и — кирной! Во удивились-то они! Я, конечно, сразу спать у костра свалился. Потом уж рассказал, когда назад шли. Они ржут, конечно же, не верят! «Ты просто, — говорят, — с утра хлебнул из ручья, на старые дрожжи-то…» Да, так действительно бывает, верно! Но я-то знаю, я ж помню все, что было! Не верите — ладно, не надо! Махнул рукой, ничего ж не докажешь. И вот, сколько лет, прикинь, прошло с того случая, а я вот, смех смехом, но проблем с опохмелом не имел еще ни разу! Тут фокус вот какой или просто так, везуха. Как сегодня. Иной раз и счудишь чуток внаглую. Поддержишь разговор иногда. Но ведь что интересно: всегда нальют, или сам нальешь, но! — поправлюсь безо всяких сомнений! Неизменно! Всегда! Как часы! Вот куда меня только жизнь за эти годы не кидала — лучше не вспоминать! Но опохмелялся всюду, из любого положения — Чернобыль там, война, бомбежка — пусть, в пустыне просыпаюсь — хрен с ним, в море, верхом на бревне, без штанов и рубашки — пускай! Да хоть бы небо звезданись на землю — но из любого положения я опохмелюсь в ноль секунд! Ну, братцы, — будем!

Все трое махнули, причем опять абсолютно синхронно, как по мановению дирижерской палочки.

– А в цирке ты не пробовал работать? — спросил Тренихин, вытерев уголки рта.

– Конечно, пробовал. Не вышло ничего. Думаешь, когда захочешь, что захочешь, то и выйдет? Нет, по заказу — шиш. Деньжат на этом даре ни копья не заработаешь. Давно уже я понял: хрена с два, не надейся, браток! На опохмел — это да! Много чудес было со мной с похмела. И когда уже опохмелишься, бывает, сверх программы прет по-прежнему: как бы для радости, что ль? Когда народ хороший в компанию попадется. Милый сердцу, приятный душе. Вот ты такой как раз в точности. — Сцепщик указал пальцем в грудь Борису. — Ведь ты детдомовский, как я? Верно?

Борис кивнул.

– Я ж чувствую! Отца и мать не помнишь?

– Нет.

– Ну, на меня смотри тогда.

Лицо сцепщика начало вдруг преображаться на глазах, превратившись в лицо женское, на редкость миловидное, нежное, ласковое, со страданием, застывшим в серых глазах.

– Вот мать твоя, — произнесло это существо прежним хриплым голосом сцепщика. — А вот отец, — запоминай…

Женская головка на плечах сцепщика превратилась в лицо мужское, страшное, лицо изувера, убийцы, пышущее глубокой патологией.

– Они мертвы, — объявил сцепщик, принимая свой исходный вид. — Отец твой мать твою зарезал через неделю, как ты родился, а самого его зашибли ломом в голову… еще через полгода. За дело.

– Что значит «за дело»? — по лицу Бориса пот тек в три ручья.

– За дело, значит — не случайно. Подробностей не вижу, врать не буду. А, вот! Еще есть тетка у тебя, сестра матери, родная сестра — лицо сцепщика превратилось на пару секунд в лицо сумасшедшей старухи лет восьмидесяти. — Еще жива, но скоро, этой осенью, умрет.

– А где она?

– Да где-то далеко. В Сибири. В сумасшедшем доме, да — в Сибири, точно. Не вижу. Нет, не ищи. Ее нельзя найти.

– Как так — нельзя найти?

– Как? Не дано. Ну, не судьба. Она к тому ж ничего и не соображает. Безумная. Гляди, — он снова на мгновенье стал старухой, и стало ясно, да, глаза пустые, как у судака.

– Болезнь Альцгеймера, — сказал Белов.

– Да. Точно, — согласился сцепщик. — Я тоже это же хотел сказать, но… Слово трудное.

– Кто ты? — спросил Тренихин сдавленно. — Скажи: кто ты?

– Я? Сцепщик! В Буе работаю.

– А живешь ты где? — спросил Белов.

– А живу я — вот, через три минуты будет, Секша — моя станция. Зовут Егор. Фамилия Игнатов. Заедешь в Секшу — всегда буду рад. Мой дом желтенький такой, возле водокачки. Меня все в Секше знают. Не найдешь, так спросишь — сразу укажут.

Он встал, откашлялся, сунул кружку в карман, сгреб со стола чайные стаканы:

– Обещал вернуть стаканы. Все, мужики! Спасибо за компанию, бывайте! Не кашляйте. Ну, просто вы меня спасли. Простите, если что не так.

Кивнул и вышел.


* * *

– Вот так сцепщик! — Власов цыкнул. — Ну и ну!

– Теперь вот все. — Белов шумно выдохнул — рассказ явно дался ему с трудом.

– Устали?

– Снова все пережил как будто. Ужасно гадостный осадок. Не опишешь.

– Прекрасно вас понимаю! Я сам такой же вонючей мрази, быдла, работяг нагляделся за жизнь предостаточно. Вообще, эта ваша история может быть просто иллюстрацией того, как некоторые небезуспешно и цинично пользуются плодами своего антисанитарного, плачевного состояния — она, безусловно, списана вами из жизни. Да, к сожалению, это так. Почти повсеместно по всей стране. Алкоголизм и его неизбежное следствие: деградация. Деградация всего, что делает человека человеком… Увы! — Власов вздохнул. — Так, значит, вы в поезде три бутылки одолели? За один час? Так ведь теперь получается?

– Я лично выпил граммов сто. Коньяк, считайте, выпил практически один сцепщик. А водку — они с Борькой пополам почти. Ну, каждый — по бутылке, если не считать граммов сто, которые выпил я. Борька знает мою норму, он мне чисто символически наливал. Для компании.

– То есть вы-то были почти трезвый?

– Да не почти, а совершенно трезвый. Ну что там мне — полстакана — смешно!

– Мне очень не нравится эта ваша история. — Власов был абсолютно серьезен.

– Конечно. Вы в нее не верите.

– Нет, не поэтому. Верю там, не верю, — это все можно проверить безо всякого труда. Меня, грешным делом, беспокоит другое. — Власов помолчал, а затем спросил в лоб: — Зачем вы мне это все рассказали?

– То есть как — зачем? — Белов опешил. — Не знаю, как для вас, а для меня-то очевидно, куда девался Борька. И где его теперь следует искать в первую очередь.

– У тетки, в сумасшедшем доме, где-то там в Сибири?

– Да нет, конечно! Это ж «не дано»!

– Ага


Содержание:
 0  вы читаете: Контакт первой степени тяжести : Андрей Горюнов    
 
Разделы
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 


электронная библиотека © rulibs.com




sitemap