Эпилогос
Сократа похоронили в лютую зимнюю стужу. Рядом упокоился и диалектический Межеумович. Мы-все опомнились на короткое время, ужаснулись, но тут же с облегчением переложили ответственность на кого-то другого. А что? Мы только поступили, как все. И никакой вины на нас-всех вовсе и нет.
Некий Кимон, известный тем, что писал эпитафии на всех, даже еще здравствующих, сочинил Сократу такую:
Каменотес, болтун и реформатор мира,
Князь колдовства, изобретатель каверз, спорщик,
Заносчивый насмешник и притворщик.
Ксантиппа одобрила такую характеристику.
А диалектического Межеумовича посмертно расценили так:
Он превозмог самого себя!
Поминки по Сократу были скромными, хотя Критон и принес ведро самогону. Собралось человек двадцать, не считая Ксантиппы и детей. Даже ненавистный мне Аристокл приперся. О чем тут можно было говорить?
А вот Даздраперма в честь похорон своего, между прочим, мужа устроила в “Высоконравственном блудилище” оргию, на которую был приглашен и славный Агатий.
Хронофил чувствовал некоторую ответственность за смерть диалектического материалиста, поэтому бездумно согласился. И пока блудницы отвлекали охрану, Даздраперма завалила на себя славного Агатия, обхватила крепко-накрепко его своими ручищами и ножищами и не отпускала до тех пор, пока от хронофила не осталась лишь пустая оболочка. Да еще и прекрасное лицо поцарапала своей трехдневной щетиной. Побриться-то в эти дни ей, видать, было некогда.
Похоронили и славного Агатия, увековечив его память такими словами на камне:
Благодетелю человечества!
Даздраперма после этого объявила себя главой диалектического и исторического материализма, усилив свои доводы публичным заявлением, что она, дескать, вполне возможно, что и забеременела от самого славного Агатия.
Все понимали, что кто-то должен возглавлять материализм и не особенно возражали. Даздраперма, так Даздраперма…
Растолкав локтями хронофилов помельче, в новые Агатии выбился “наиславнейший” Агатий. И все в Сибирских Афинах пошло хорошо и еще лучше.
Я некоторое время прожил в Сократовой избе. Помог покрыть крышу Критонова дома. Правда, это было уже ближе к лету. Слишком уж лютовала зима.
Малолетку Менексена устроил в начальную школу для особо одаренных, где он тотчас же стал лучшим учеником, изобрел велосипедное колесо, которое и гонял с великим шумом и грохотом на переменах по школьным коридорам хитро изогнутой железной проволокой.
Лампрокла взяли в милицию, чтобы он помог вывести эту заразу, — “наперсточников”, картежников и прочих лохотронщиков, — из Сибирских Афин.
Софрониск закончил ремесленное училище по классу фортепьяно.
Ксантиппа взялась было писать мемуары о Сократе, но после долгих переговоров с книгоиздателями и спонсорами плюнула на это дело и снова занялась продажей банных веников.
Больше всего мне пришлось повозиться с Дионисом. Запил мужик по-черному. Уж я его и к экстрасенсам водил, и на психу устраивал, и “подшивали” его неоднократно. Ничего не помогало. Он и умереть-то не мог ни от пьянства ни от какой другой болезни, поскольку был богом. Так и мучалась с ним Ариадна. Хорошо, хоть дети подросли и поголовно вступили в Общество борьбы с пьянством.
Ну, а потом уж я занялся самообразованием.
Кулачному бою я был обучен и раньше. А тут освоил борьбу без правил и даже занял призовое место в городских соревнованиях. Потом научился играть на флейте.
Потянуло меня и на поэзию. Особенно нравилось мне своё же стихотворение, начинавшееся словами:
Тише, источники скал и поросшие лесом вершины!
Разноголосый, молчи, гомон несущихся стад!
Потом я перешел к трагедиям, затем снова к изящным эпиграммам, далее к возвышенным дифирамбам в честь Диониса Излечающегося.
Заработав на поэзии немного денег, я купил себе хитон и гиматий, а пифагоровы штаны отослал Евклиду, чтобы тот ввел их во все учебники геометрии.
А поэзией я бросил заниматься, потому что случайно обнаружил, что стихотворение “Я вас любил…”, оказывается, задолго до меня уже написал Гомер. И лишь одним словом мой шедевр отличался от Гомерова.
Я часто навещал пустой сарайчик своих мыслей. Кое-что делал там, прибирал, выметал мусор. Сколотил несколько лежаков и маленьких столиков, расположил их полукругом, заткнул щели, побелил стены, протер стекла в окнах. Иногда я задерживался там подолгу, размышляя о Времени, Пространстве, Жизни, Смерти и Боге. Но почти сразу же сбивался на воспоминания о Сократе, Каллипиге и милом Межеумовиче.
Те несколько дней в Мыслильне Каллипиги, казалось мне, и были Жизнью.
Но Каллипига исчезла бесследно. Ни Ксантиппа, ни Ариадна не знали, где она. И на чьих коленях она сейчас сидела, я не знал, да и не хотел знать.
А однажды я открыл дверь своего сарайчика мыслей и обомлел. Полукругом расставленные лежаки, маленькие столики с незамысловатыми закусками. Сократ, Протагор из Абдер, кеосец Продик, элидец Гиппий, леонтиец Горгий из Сицилии. И Каллипига… Как долго я ее не видел!
Я стоял и молчал. А мое сердце замирало от невозможного счастья.
И все же меня заметили…
— Кого мы видим?! — воскликнул Протагор.
— Вот мой лебедь из сна, — сказал Платон. — Помните, я рассказывал, как во сне увидел лебедя, сидящего у меня на коленях. А потом он взлетел в небеса с чудным пением.
— Аристокл! — бросилась мне на шею Каллипига.
— Каллипига, — только и смог вымолвить я.
— Баубо, — поправила она меня. — Баубо. А еще меня называют Ямбой. Но это ты когда-нибудь узнаешь сам.
— Баубо…
— Это Баубо завлекла нас сюда, — сказал Сократ. — Пристала, как… Ну, в общем, зайдем, мол, в сарайчик мыслей Аристокла, да зайдем. Вот мы и зашли.
— Проходи, Аристокл, не постесняйся возлечь рядом с нами за пиршественными столами, — предложил Горгий.
Тут меня кто-то изрядно толкнул сзади. Я невольно посторонился. В дверь застенчиво, потупя взор, входил диалектический Межеумович.
— Кого мы видим?! — снова возликовал Протагор.
— Я вот тут, я с краешку, — пролепетал материалист, столкнул с центрального лежака Продика, угнездился на нем сам и замер в каком-то экстазе.
Продик нашел себе место рядом с Гиппием. Мы с Каллипигой,… с Баубо расположились на одном оставшемся свободным ложе.
— Мне, по крайней мере, хочется пить, — сказал Протагор.
А Сократ заметил:
— Что касается питья, друзья мои, то я вполне разделяю это мнение. Ведь в самом деле вино, орошая душу, печали усыпляет, как мандрагора людей, и веселость будит, как масло огонь. Однако, мне кажется, с пирушками людей бывает то же, что с растениями на земле.
— Как же, — сказал Продик. — Знаем про твой новый метод идеологической борьбы с сорняками!
— Так вот, — продолжил Сократ, не обращая внимания на восхваления Продика, — когда бог поит их сразу слишком обильно, то и они не могут стоять прямо, и ветерок не может продувать их. А когда они пьют, сколько им хочется, то они растут прямо, цветут и приносят плоды. Так и мы, если нальем в себя сразу много питья, то скоро у нас и тело и ум откажутся служить нам; мы не в силах будем и вдохнуть, не то что говорить. А если эти невидимые служанки будут нам почаще нацеживать по каплям маленькими киафами, то тогда вино не заставит нас и силой быть пьяными, а убедит лишь прийти в более веселое настроение.
И с этим все согласились. Только Межеумович коротко спросил:
— Самогон?
— Нет, — ответил Сократ.
— Неужто, “метиловка”? — ужаснулся диалектик.
— И опять не угадал.
— Садово-огородное?
— Статинское, милый Межеумович, — сжалилась и выдала секрет Баубо.
— Тогда начнем симпосий, — разрешил материалист.
— По правилу первины… — сказал Сократ, и все слили по нескольку капель вина на пол.
Начали дружно и как-то незаметно, в незначительных разговорах и шутках, проскакали круга три.
— А о чем мы сегодня будем говорить на симпосии? — спросил Горгий.
Сократ взглянул на меня, словно ожидал условного знака, но мне-то пока было довольно и того, что я видел его и Каллипигу. Баубо, то есть… Или Ямбу?
— Видать, сегодня мы о Времени и Пространстве говорить не будем, — догадался Сократ. — Тогда о чем же?
— А давайте порассуждаем о добродетели, — предложил Протагор. — Только перенесем этот вопрос в область поэзии.
Предложение всем понравилось, и еще один круг был тотчас же пройден. После чего Протагор продолжил:
— Итак, Симонид кеосец говорит где-то, обращаясь к Скопасу, сыну Креонта фессалийца, что
Трудно поистине стать человеком хорошим,
Руки, и ноги, и ум чтобы стройными были,
Весь же он не имел никакого изъяна.
Ты знаешь эту песню, Сократ или привести тебе ее всю?
— Не нужно, — ответил Сократ, — я знаю эту песню, да и немало я с ней повозился.
— Хорошо, — сказал Протагор. — Так как тебе кажется: удачно это сказано или нет?
— Вполне правильно, — высказал свое соображение Сократ.
— Что же, по-твоему, хорошо, когда поэт сам себе противоречит?
— Нет, нехорошо.
— Присмотрись внимательнее.
При этих словах диалектический Межеумович пристально посмотрел на еще не тронутые амфоры, так что мне показалось: еще миг, они сорвутся с места, сами у себя вышибут пробки и, не разбавляясь холодной водой, выльют свое содержимое по киафам и кратерам.
Но материалист сдержал себя.
— Да я, Протагор, уже достаточно смотрел, — сказал Сократ.
— Значит, ты знаешь, что дальше в той же песне он говорит:
Вовсе не ладным сдается мне слово Питтака,
Хоть его рек и мудрец: “хорошим быть нелегко”.
Замечаешь, что тот же самый поэт говорит и это, и то, что раньше?
— Знаю.
— Как тебе кажется, это и то — в согласии между собой?
— Мне кажется именно так, — ответил Сократ. — Ну, а по-твоему, это не так?
— Как может казаться согласным с самим собою тот, кто высказал оба эти суждения, кто сперва сам признал, что поистине трудно человеку стать хорошим, а немного спустя в том же самом стихотворении забывает это и порицает Питтака, утверждающего так же, как и он, что человеку трудно быть хорошим. Симонид отказывается принять утверждение Питтака, который говорит то же самое, что и он. Раз он порицает того, кто говорит одно с ним, ясно, что он и себя самого порицает, так что либо первое, либо второе его утверждение неверно.
Эти слова Протагора вызвали у слушателей такую громкую похвалу, что два круга были пройдены почти без всякой передышки.
— Продик! — обратился Сократ к софисту. — Ведь Симонид — твой земляк. Ты обязан помогать ему. Выскажи сперва свое мнение вот о чем: считаешь ли ты, что “стать” и “быть” — одно и то же, или это не одно и то же?
— Клянусь Зевсом, не одно и то же, — сказал Продик.
— Не выразил ли в первых своих стихах сам Симонид мнение, что трудно человеку поистине стать хорошим?
— Ты прав, — сказал Продик.
— А Питтака он порицает не за такое же высказывание, как думает Протагор, а за другое. Ведь Питтак сказал, что трудно не “стать хорошим”, а “быть” им, а это, Протагор, не одно и то же, как подтверждает и Продик. Поскольку “быть” и “стать” не одно и то же, Симонид не противоречит себе.
— Трудно и “стать” и “быть” хорошим, — вставил свое веское слово в разговор диалектический Межеумович. — По себе знаю. Богу лишь одному дан это дар! И нечего тут балаболить и переливать из пустого в порожнее!
С материалистом все радостно согласились и тут же перелили из полного в порожнее. А разговор от этого пошел только интереснее и запальчивее. Уже и Гиппий приводил цитаты, и Горгий делал парадоксальные умозаключения.
А я слушал их и был на вершине счастья. Тем более, что Баубо поддерживала меня своими горячими руками, а иногда и обжигающими губами.
— А что это у нас Аристокл молчит? — сурово спросил диалектический Межеумович. — Пить пьет, а мысли свои скрывает.
— Он потом создаст Космос, — пообещала Баубо.
— Я самый молодой среди вас, — насмелился все же что-то сказать я. — Только не зовите меня Аристоклом. Какие-то смутные, но неприятные воспоминания связаны у меня с этим именем.
— Ишь ты. Раньше у него вообще имени не было, а теперь ему это имя не нравится. Какую же подпольную кличку выберешь ты сам себе? — нисколько не смягчившись, снова спросил материалист.
— Почему подпольную? — возразила Баубо. — Он только раз в подполье побывал, да и то случайно. Половица обломилась.
— Может примем во внимание “широкий” стиль его произведений? — предложил Сократ.
— И широкий нос и лоб, — подхватил Протагор.
— А вот грудь, спина и плечи у него действительно широкие, — сказала Баубо и обняла меня. — У него и мысли широкие!
— Так, значит, решено! — Объявил Сократ. — Назовем его “Широким”?
— Решено! — поддержали Сократа все, даже я сам, и подняли полные чаши. — За “Широкого”, за Платона, то есть! Так его и растак и еще раз через колено!
Прозвище мне понравилось.
Потом они немного угомонились и снова принялись обсуждать проблему добродетели, переходя от поэзии к прозе, затем к философии, политике, богам и еще выше.
“Так. Так. Все так…, — думал я. — Еще бы щей из свиных хрящиков…”
г. Томск
"ДЕНЬ и НОЧЬ" Литературный журнал для семейного чтения (c) N 1-2 2002 г.
|