Фантастика : Социальная фантастика : Случай с Альбертом : София Кульбицкая

на главную страницу  Контакты  Разм.статью


страницы книги:
 0  1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28

вы читаете книгу




Случай с Альбертом

Я уже упоминал здесь о моей «прямой линии», где я даю частные консультации. Во времена моей юности это назвали бы «службой экстренной психологической помощи» или попросту «телефоном доверия». Работаю я, конечно, не бесплатно — у меня стоит фиксированный гонорар с каждого входящего плюс повремёнка. Очень выгодно. Но в ту пору, о которой я хочу рассказать, о подобном бизнесе и речи быть не могло — да и само понятие «телефон доверия» только-только начало приживаться в Советском Союзе.

Вернёмся на шестьдесят пять лет назад. 1987 год — не больше четырёх номеров «телефона доверия» по Москве. Меж тем в Европе подобные службы известны по меньшей мере со второй мировой войны. Впоследствии такое наше отставание будут объяснять «условиями социально-психологической и политической атмосферы», — а, попросту говоря, тем, что тогдашнее время, ориентированное на грубый позитив, не позволяло жалоб и нытья. Не знаю. Нынешнее время, пожалуй, ещё и пооптимистичнее будет, однако власти не только не запрещают мою «прямую линию», а, даже, наоборот, поощряют подобный род деятельности. Но я, кажется, сбился с мысли.

Итак, 1987 год. Я — двадцатитрёхлетний дипломник медвуза, ещё чуть-чуть поднатужиться — и готов психотерапевт. Первый в жизни серьёзный научный труд на ста страницах — это вам не хухры-мухры. Как и всякому нормальному юнцу, мне до жути хочется выпендриться. А, так как студент я более чем средний, звёзд с неба не хватаю, то совершенно ясно — выпендриться я могу только за счёт оригинальности темы.

Только ли эта причина?.. О, нет, ни в коем случае! Модное новшество действительно всерьёз увлекало меня. Уже тогда я, совсем зелёный, видел те огромные преимущества, что даёт система телефонного консультирования. Во-первых, анонимность — думаю, прелесть её объяснять не нужно. Потом так называемая вербальность — невидимый пациент, вынужденный объясняться только на словах, поневоле старается формулировать свои проблемы чётко и ясно, а это — уже половина их решения. Доверительность, интимность — ну как тут не расслабиться, когда кто-то сильный, опытный и надёжный мягко и вкрадчиво наборматывает тебя всякие утешительные вещи прямо в ухо?.. Ну, и самое главное: мелкие изъянцы внешности этого всезнающего гуру — лысина, лишний вес, неправильный прикус, прыщики, поры, морщинки, бородавочки и тэдэ — остаются за кадром, не мешая терапевтическому процессу. На этот счёт я, признаться, и теперь болезненно стыдлив.

В деканате мою тему одобрили и посоветовали как можно скорее приступать к практическим исследованиям. Собственно, меня вовсе не нужно было понукать — я сам рвался в бой. Но тут меня ждала неожиданная загвоздка. Ни в одной из четырёх действующих на то время московских телефонных служб со мной не захотели иметь дело. Ни в каком качестве. Не помогали ни официальные запросы на красивых бланках, ни личные звонки декана — ответ всегда был один: «Это вам не игрушки». И они были абсолютно правы. В то время это была, по сути, суицидологическая служба. Я-нынешний и сам бы себя-тогдашнего не допустил до неё ни за какие коврижки. Но тогда я был в отчаянии. Тема срывалась, а придумывать новую, да ещё после того, как я бурлил и пылал энтузиазмом в деканате, казалось мне слишком унизительным.

Словом, хоть сам звони по указанному номеру и плачься на свои неурядицы. Я, юноша весьма трепетный, и впрямь был близок к тому, чтобы наложить на себя руки. И вдруг… мне улыбнулась неожиданная удача.

Напомню, то была середина восьмидесятых прошлого века — начало недлинного периода, вошедшего в историю под именем перестройки. Сейчас уже мало кто помнит то время. Иные померли, иные блаженствуют в глубоком маразме (увы, но бодрячки вроде меня — исключение даже в наш слишком здоровый век!), иные — вполне ещё лихи и благополучны, но их сугубо частные воспоминания проникнуты таким ребяческим эгоизмом, что по ним никак нельзя восстановить даже очень субъективную картину эпохи. Вот он, огромный минус долголетия — с каждым днём всё меньше остаётся тех, кто помнит и хранит в сердце дорогую тебе атмосферу.

Большинство же из тех, кто пришёл позже, оценивают правление тогдашнего российского лидера Михаила Горбачёва — и саму перестройку как явление — неоднозначно. Весьма неоднозначно. Если не сказать — резко негативно. «Разрушитель», — говорят они. Не знаю, может, эти люди и правы. В моей же памяти эта краткая пора напитана чистой радостью ещё неведомой свободы, упоительным коктейлем сродных ей звуков и ощущений — свежего тёплого ветерка на лице, весеннего звона, птичьего гомона, смеха и солнца; впрочем, не настаиваю — возможно, я сам отношусь к той категории, над которой иронизирую, и дело просто в том, что это были последние годы моей спокойной, счастливой, ничем не омрачённой юности — до того, как в ней случилось «то», заставившее меня резко и бесповоротно повзрослеть.

Но только, пожалуйста, ещё не прямо сейчас — дайте хоть на чуть-чуть, хоть на два абзаца окунуться в то невозвратимое молодое блаженство.

87-й год!.. Моя весна и — всё же позволю себе выразиться так — весна в государственном масштабе. Впервые в свои двадцать три года я перестал скукоживаться в инстинктивном ужасе, слыша загадочный и грозный гул пролетающего вдали самолёта. Где-то, в «Комсомолке», что ли, прошла информация, что знаменитая в узких кругах гадалка, некая цыганка Арза, нагадала Горбачёву жить до ста лет, — а газеты и цыгане, как известно, никогда не врут. «Ура!!! — галдели во дворе арифметически подкованные дети, — значит, ещё сорок пять лет будет мир на Земле!». Старшие приволокли откуда-то загадку: «Что будет, если ударить молотком по родимому пятну?» — «Ну, и что? Очень больно?» — «Нет: хана перестройке». А в Апокалипсисе, говаривали, есть пророчество: «…придёт к власти Мишка Меченый и наступит конец света». Впрочем, последний обещался только к 2000 году — далёкая и нестрашная перспектива.

А сколько всего нового, сколько открытий и удивительных экспериментов в самых разных областях!.. Я сам наблюдал, как немолодые дяди и тёти, слушая выступления педагога-новатора Шаталова, с шумом сморкались в платки, оплакивая перед телевизорами свое даром загубленное детство! В чопорном, назидательном «Здоровье» вдруг напечатали ошеломительную статью под красноречивым заглавием «Апогей» — с весьма игривой картинкой, которую я поспешно загнул и заколол для верности булавкой, ибо ещё не завёл себе подружки. С ещё более смешанными чувствами читал я разворот в другом популярном издании — о подвальной субкультуре: «Труба зовёт. Все на тусовку!» — и смотрел в «России» шокирующую ленту Юриса Подниекса «Легко ли быть молодым» — как скажут позже, визитную карточку перестроечного кино.

— Ой, нелегко, братец! — смело мог бы ответить модерновому латвийскому режиссёру я, несчастный юноша, чья дипломная тема, так любовно выношенная и выстраданная, грозила вот-вот накрыться медным тазом. В сравнении с этой угрозой возня вокруг всех этих «подвалов», «сейшенов», «неформалов» и прочих атрибутов тогдашней молодёжной проблематики казалась мне слегка надуманной.

Но чёрт подери, как же быстро я переменил свои взгляды, узнав, что в нашем микрорайоне — в рамках эксперимента «Юниор» — заработала служба экстренной социально-психологической помощи детям и подросткам — то есть, проще говоря, молодёжный «телефон доверия»!

Это было чудо какое-то. Всё вдруг пошло, как по маслу. То, что казалось невозможным на солидном городском уровне, решилось теперь до смешного легко и просто. Несколько звонков из деканата — и меня взяли в новую службу стажёром. Правда, без оклада. Но я за этим и не гнался. Я готов был приплачивать за такую возможность сам. Каждый вечер я, как ошпаренный, мчался в «офис», где уже дожидались меня мои дорогие, обожаемые «тётеньки» — Лида, Галя и Наташа. — Ну, как дела в школе? Покажи дневник, — сладенько язвили они, прихлёбывая чаем ужасный, с пошлыми зелёными розочками торт «Победа». — Я оскорблялся: — Вообще-то я уже на шестом курсе. И у меня каникулы. — Тёти хихикали, переглядывались, толкали друг друга в бока и тихонько прыскали в щербатые чашки.

Сейчас-то я понимаю, что они были ещё очень и очень молоды. Вряд ли старшая из них, Наталия, успела вшагнуть в «ягодный» возраст. Но в ту пору мне, желторотому юнцу, было с ними уютно, как у бабушке на печке. Ничего лучшего я, признаться, и не желал.

«Офис» наш располагался недалеко от метро «Маяковская» — в огромной гулкой квартире на первом этаже дряхлого, но всё ещё престижного сталинского дома. Сколько в ней было комнат, я так никогда и не узнал (боюсь, что не знали этого и сами тётеньки) — углубляться туда слишком подробно мне мешал иррациональный суеверный страх перед её зовущими чернотами и толстыми слоями дремучей пыли, перемежавшими, казалось мне, временные слои, словно папиросная бумага — страницы Большой Советской Энциклопедии. Зато кухня была обжита превосходно. Там, на уголке массивного дубового стола, меж грязными чашками, пепельницами и тортовыми коробками жило орудие труда — ярко-красный телефонный аппарат. Другой, почти белый, пасся у подножия чёрного кожаного дивана в просторной прихожей, где я любил уютно устроиться с какой-нибудь вкусной книжкой — отдыхал от научных трудов. Тётеньки уважали моё уединение — и плотно закрывались от меня полупрозрачной дверью, сквозь которую, впрочем, всё равно нет-нет, да и проникал их весёлый гвалт, взвизгивания и бурные взрывы хохота.

Иногда — если им было особенно неохота отрываться от своего веселья, — мне доверяли отвечать на звонки.

Это было как раз то, о чём я мечтал. В своей дипломной работе я хотел коснуться не только несомненной полезности телефонной службы в психологическом оздоровлении населения, — но и влияния новых условий на личность самого терапевта, для чего мне важно было отследить тончайшие оттенки субьективных ощущений, эмоций, чувств. Никакие застольные разговоры с тётеньками не дали бы мне такого опыта «изнутри». А тот, надо сказать, принёс мне много сюрпризов. Кое-что из того, что прежде казалось мне явным плюсом телефонной работы, вдруг показало неопрятную изнанку — например, «вербальность» на практике обернулась существенной потерей диагностической достоверности, «анонимность» — досадной невозможностью проследить динамику выздоровления, а пресловутая «интимность и доверительность» порождала массу проблем в виде перманентного, ни к чему не ведущего девчачьего нытья.

Зато открылись и неожиданные преимущества, о которых я прежде не догадывался. Так, в кои-то веки я сумел припрятать свою сверкающую молодость за (откуда что бралось?) басовыми нотками и менторским тоном. Я был в этом так ловок, что даже коварная Галя, в ревизионных целях прикинувшаяся однажды грубым и косноязычным парнем, которого ежедневно порет отец-алкоголик (воображение у неё было ещё то!), смиренно признала, что я — «серьёзный спец».

Чего я — увы — не мог сказать о ней. Я был тогда весьма суровым и высокодуховным юнцом — и однажды едва не пришиб добрую тётю, наблюдая, как та, большой влажной ладонью зажав раструб несчастного орудия, откуда доносится тихий бубнёж какого-то измученного половым созреванием бедолаги, вполголоса продолжает прерванный на самом пикантном месте анекдот, свободной рукой одновременно придерживая умирающую сигарету и выскрёбывая ложкой остатки винегрета из глубокой эмалированной кастрюли. (Винегрет — помимо торта — был основным блюдом в нашем рационе: его приносила из дому Лида, стряпавшая его, видимо, в каких-то ирреальных количествах — всякий раз она жаловалась, что её «оглоеды» — муж и две дочери — опять не смогли осилить любимое кушанье за вечер, вот и пришлось тащить на работу остатки, «чтоб не пропали». Оглоеды были олухами — готовила Лида великолепно. Всю жизнь я терпеть не мог винегрета, навевавшего мне сомнительные ассоциации, но теперь пристрастился к нему, аки тот наркоман, — и мои тётеньки — когда я снисходил до их общества — с умилением смотрели, как я за обе щёки уписываю его из большущей антикварной тарелки с мелкими розочками по борту, понемногу сползая на самый край огромного чёрного кресла с массивными круглыми поручнями.)

Лишь много лет спустя я понял, что требовать от них чопорности и серьёзности было так же глупо, как от работницы телефонной секс-службы — чтобы она по ходу разговора действительно снимала с себя французское кружевное бельё. Они были настоящие «профи», «профи» высокой пробы — и хорошо знали, кому, что, как и когда сказать, чтобы залатать дыры и не навредить. Один я, высокомерный и зацикленный на своих переживаниях недоросль, мог не видеть этого. Равно как и того, что я для них — вовсе не «ценный специалист» (как я самонадеянно думал), а, скорее, подброшенная какими-то добряками мина замедленного действия. Я был так глуп, что даже не задавался вопросом, почему меня почти никогда не оставляют без присмотра — когда я «веду приём», кто-то из тётенек обязательно ошивается на диване с сигаретой или бродит туда-сюда между кухней и санузлом.

(Впрочем, возможно, мне казалось, что они попросту набираются у меня мастерства?..)

Что же случилось в ту пятницу — чернейшую в моей жизни?.. Куда они, дурёхи, намылились всем кагалом? что их так торкнуло, заставив утратить обычную бдительность?.. Теперь, спустя шестьдесят пять лет, и не вспомнить — да, в сущности, и неважно. Но до сих пор с болезненной лёгкостью восстанавливаю перед внутренним взором всю картину: как они противно-лицемерными голосами щебечут: — Ты у нас уже большой мальчик! — тут же, забыв о том, что я «мальчик» и «большой», прямо при мне оттягивают ворота блузок и прыскают туда пахучими дезодорантами — и с шумом и смехом вываливаются за порог, пока я медленно осознаю, что впервые остаюсь один на один с этим громадным и пугающим порождением сталинского кича.

(Мне невыносимо грустно думать — а посему я стараюсь не думать — о том, что, не поступи они так, невытравимая печать стыда и вины не легла бы в тот день на мою душу, — а, стало быть, я, возможно, не был бы сейчас обречён на одинокую старость — и внучата мал-мала меньше бегали бы в эту минуту вкруг моих ног, дёргали за штанины и радовались: «Дедуля, дедуля!!» Трогательная картинка. Возможно, даже и к лучшему, что она воображаемая. Я — человек замкнутый и терпеть не могу шума и суеты.)

Но продолжим, раз уж начали.

Закрыв за ними дверь, я тут же ощутил томительное, зудящее беспокойство. Как-то надо было распорядиться этим неожиданным подарком, сделать что-нибудь эдакое, невозможное при тётеньках, — но я всё никак не мог придумать — что именно, и мною только всё больше овладевала досада оттого, что ценные секунды утекают сквозь пальцы. Я понимал, что потратить их на чтение брошенного мною на диване «Графа Монте-Кристо» было бы преступнейшим расточительством, но куда их ещё девать — не находил.

На миг меня охватило страшное искушение — вскрыть, наконец, хотя бы одну из этих угрюмых, глухих, пыльных дверей, смутно белеющих в сумраке коридора, за которыми наверняка ждут меня удивительные открытия и уйма чарующих кладов. Во мне ещё не успел умереть ребёнок, коему минутная рассеянность матери сулит массу волнующих приключений и возможностей, — и теперь он высунул наружу встрёпанную русую головёнку и жадно озирался по сторонам. Но тут же скептический взрослый взял верх, упихнув его обратно суровой дланью — и заметив себе, что насчёт кладов-то ещё бабушка надвое сказала, а вот что от малейшего неловкого движения в этой дряхлой сталинской пещере может обрушиться потолок — сомнений не вызывает. Моральная ответственность за души человеческие — это одно, но отвечать карманом за порушенные архитектурно-культурные ценности я не хотел.

Так ничего и не придумав, я принялся попросту медленно бродить туда-сюда по тёмному коридору, иногда в задумчивости замирая и трогая пальцем пыльную стену. Понемногу я начал впадать в забавное состояние, подобное трансу. Мною всё больше овладевало странное, тревожное и вместе с тем приятное ощущение, будто я потерялся во времени — и, стоит только толкнуть одну из дверей, выйду куда-то, где я ещё — или уже — не родился, в какое-то условно существующее место или час, который я знал, но забыл. Возможно, это чувство было вызвано давящей тишиной, подобной которой я ни до, ни после не встречал в московских домах, да и нигде. Здание было выстроено на славу, его стены были толсты и прочны, окна с одной стороны выходили в тихий переулочек, с другой — в не менее тихий дворик, сейчас они к тому же были плотно задрапированы шторами, ничто из внешнего мира не проникало сюда, не было слышно даже шуршания шин, даже голосов соседей — только ровное, на высокой ноте, гудение безмолвия в моих ушах. Абсолютная тишина.

Внезапно её разбил резкий звук зуммера, показавшийся мне — видимо, от неожиданности — неестественно громким.

Странно, но вместо того, чтобы обрадоваться и опрометью кинуться к его источнику — что было бы единственно адекватным действием — я столбом застыл там, где он застал меня — посреди полутёмного коридора, — лихорадочно вытирая о джинсы мгновенно повлажневшие ладони и с испугом глядя в сторону освещённой части прихожей, откуда раздавалось трещание аппарата.

Такая реакция на знакомый раздражитель удивила даже меня самого. Со мной происходило что-то непонятное. Я чувствовал, что мне почему-то не хочется брать трубку, а ведь работал здесь уже не первый месяц. Сердце отчаянно колотилось. Вообще-то я привык доверять своей интуиции — как я уже говорил, она у меня функционирует наподобие электровеника. В голове пронеслось, что я — всего-навсего стажёр, а, стало быть, не имею права на самодеятельность вне подстраховки; что без моей пометки в «вахтенном журнале» тётеньки всё равно ничего не узнают; что, в конце концов, в эту минуту я вполне мог серьёзно заседать в интимном кабинете — ну и, в общем, что я — взрослый свободный гражданин свободной (да, свободной!) страны. Мы все уже понемногу начинали приучаться к спущенной нам сверху лучезарной демократии.

Однако в следующий миг я жёстко поборол дурацкую слабость — сколько раз потом я ел себя за это! — нарочито решительным шагом вошёл в прихожую, плюхнулся на диван, схватил трубку, откашлялся — и, как всегда, заученно-бодрым тоном с доброжелательной ноткой произнёс:

— Служба доверия слушает!..

— Добрый вечер, — ответил мне очень серьёзный и тонкий голос, который я поначалу принял за девичий (и обрадовался — со всякими сикушками у меня особенно хорошо получалось!). Но тут же понял, что разговариваю с ребёнком, мальчиком. Тот, видно, заранее готовился к разговору — было такое впечатление, будто он читает по бумажке:

— Меня зовут Альберт… Альберт Тюнин. Мне десять лет. Я хотел бы с вами посоветоваться по одному очень важному вопросу…

Он явно был из «вумных» детей, может быть, даже вундеркиндов — это было ясно по его взрослым интонациям, я так и видел его — круглолицый серьёзный мальчик в очках читает написанную старательным крупным почерком шпаргалку, глубоко вздыхая после каждой фразы. Но вот он дочитал её, а что говорить дальше, не знал — то ли был застенчив, то ли вопрос и впрямь был важным, видимо, он понадеялся на вдохновение, а оно его подвело в самый критический момент, — в общем, после слова «вопросу» он вдруг замолчал, и я только слышал, как он дышит в трубку — размеренно, не по-детски тяжело, то ли собираясь с мыслями, то ли просто ожидая хоть какого-то отклика.

Надо было чем-то подбодрить его, я понимал это — но почему-то не решался нарушить паузу и тоже молчал и дышал. Дело, видимо, было в его возрасте. Я и сейчас-то с детьми не особо умею, — а тогда вообще их побаивался. Будь у меня свой, хоть годовалый (а что, многие мои однокурсники-ровесники были уже отцами со стажем!), процесс, несомненно, пошел бы легче. А так этот Альберт, чёрт бы его подрал, казался мне существом с другой планеты, — и я уже клял себя за то, что не послушался внутреннего голоса.

Как раз когда я вроде нащупал линию поведения — решил, что, пожалуй, правильнее всего, раз уж мне попался «вундер», вести себя с ним как со взрослым, на равных — он снова нарушил молчание:

— Алё?..

Тонкий вопросительный голосок. — Я слушаю тебя, Альберт, — с профессиональной теплотой в голосе ответил я, хотя больше всего мне хотелось малодушно бросить трубку на рычаг.

Про себя я вяло гадал, какие у этого щекастого очкарика могут быть проблемы. Получил четвёрку за контрольную по химии? Одноклассники дразнятся «тормозом», а соседский Васька опять отобрал деньги на школьные завтраки? Мама не разрешила разобрать старый телевизор на детали для транзисторного приёмника?.. Что-то иное?.. Такое, чего я, простачок, даже представить себе не могу?..

Внезапно я ощутил прилив острой, почти неконтролируемой ненависти. У нас в классе тоже был такой — Миша Мухин. Вечно побеждал в каких-то олимпиадах. В десять лет знал, как свои пять пальцев, астрономию. Обыграл в шахматы физика, желчного бородатого барда, который к нему одному только и питал нежность. Нельзя, правда, сказать, что Мишина жизнь была такой уж сахарной. У него имелось одно слабое место — болезненная раздражительность. Зная это, наше хулиганьё обожало его доводить. Вертятся вокруг него, кривляются, а девчонки стоят полукругом и хихикают, покуда он не дойдёт до кондиции — и, весь багровый, с рёвом не бросится на них. Тут они пускались наутёк — можете представить себе это шоу: стадо растрёпанных сикух с диким визгом и топотом мчится по коридору в тубзик, а за ними, потрясая кулаками — разъярённый Муха. Умора! И всё же, несмотря на это, я смертельно ему завидовал. Ненавидел и завидовал. Сам-то я никогда его не доводил — я тоже был человеком умным и серьёзным. Неплохо учился, иногда удавалось окончить четверть на «отлично». Но вундеркиндом-то меня никто не называл, вот в чём трагедия.

Я вздрогнул, вдруг осознав, что не уследил за собой и допустил «контрперенос» (перенесение своих чувств и эмоций на клиента). Грубейший промах, недостойный профессионала! Попробовал собраться. А на том конце провода вдруг послышались какие-то сдавленные звуки — и я мгновенно простил вундеркинду все его грехи, дотумкав, что он попросту разревелся, как самый обычный ребёнок. Невзирая на гордыню и непомерный апломб, сердце у меня было (да и осталось) довольно жалостливое.

— Что же случилось у тебя, Альберт?.. — спросил я уже с неподдельным участием. И похолодел, разобрав еле связный ответ сквозь его тоненькие, совсем уже не взрослые и не умные всхлипывания. Ему страшно. Он скоро умрёт. Он не хочет умирать. Он не знает, что ему теперь делать.

Почему же он так уверен в том, что скоро умрёт, осторожно спросил я. Мною, признаться, владела сладкая надежда, что это какие-то обычные смешные детские страхи, которые любому взрослому ничего не стоит развести руками —: что мальчик, скажем, проглотил жвачку, стащил из родительской спальни свежий номер журнала «Здоровье» со статьёй о полинуклеозе, ну, или что-нибудь в этом роде. Но следующий миг аккуратным ударом разбил мои красивые иллюзии. Я лишь тихо поражался, с какой чудесной быстротой Альберт за краткое время передышки успел почти полностью вернуть себе вундеркиндовские интонации.

Он, оказывается, тяжело болен. С рождения. Что-то с почками (в медицине его познания, к счастью, оказались не так велики, как в астрономии, за что я мысленно поблагодарил судьбу и его родителей). Хорошо, допустим, ну и что теперь? (спросил я, всё ещё на что-то надеясь). Все мы чем-то больны, но многие доскрипывают и до ста. Нет, это не о нём. Несколько дней назад он подслушал разговор взрослых через неплотно прикрытую дверь кабинета — и кое-что узнал. Врач сказал, что через год-другой, когда начнётся «пубертатный период» (жуткое звукосочетание), а вместе с ним и общая перестройка организма, следует опасаться летального исхода. Чёрт бы её подрал, эту детскую эрудицию. Но, может быть, он что-то не так понял? Нет, он пытался потом расспросить маму и бабушку — ведь жизнь устроена так, что самого плохого в ней никогда не случается. Но те с мужественными улыбками наговорили ему такой ерунды, что ему пришлось смириться с неизбежностью. Он был обречён.

Ему и впрямь некуда было больше обратиться. Он был совершенно одинок в своих кошмарах. Случайно ему попалась в «Пионерской правде» заметка о нашей службе, и он, улучив свободную минутку (что было не так-то просто, ибо его редко оставляли в покое), решился набрать номер. И вот так случилось, что вместо того, чтобы попасть на тётю Галю, или тётю Лиду, или тётю Наташу, которые, возможно, по-матерински, по-бабьи, одной своей инстинктивной мудростью утешили бы его и смогли примирить с неизбежным, он напоролся на меня — честолюбивого, неопытного, душевно холодного студента-дипломника. Да, маленький Альбертик и впрямь родился под несчастливой звездой!

Я был молод, абсолютно здоров и, несмотря на некоторое чисто юношеское позёрство, жизнерадостен. За два с лишним месяца работы у меня сформировались свои предпочтения по части клиентуры. Легче всего и с наибольшим удовольствием я решал проблемы девчачьей любви к эстрадным артистам Александру Серову и Валерию Леонтьеву. Я щёлкал этих двоих, как орешки, даром, что и сам слушал их песни не без отрадного чувства. Смерть же в любом своём проявлении — а уж тем более в таком вот, детском обличье — вызывала во мне вполне естественное инстинктивное отторжение. Я не хотел даже думать о ней, а не то что, не дай Господь, профессионально заниматься этим вопросом. На мгновение я испытал мучительное искушение последовать здравой мысли — попросить Альбертика перезвонить минут эдак примерно через десять, чтобы тётя Галя, слегка пьяненькая, между очередным анекдотом и куском жирного торта походя вытащила его из чёрной ямы — как нередко вытаскивала своих подруг с их загадочными женскими проблемами, а месяц назад и меня, когда мама попала в больницу с прободением язвы (к счастью, всё обошлось). Я был уверен, что и с этой задачей она справится одной левой — не выпуская из пальцев тлеющего бычка.

О, если бы я поддался соображениям рассудка — или хотя бы вот этой самой естественной брезгливости молодого, здорового, жизнелюбивого существа при соприкосновении с обречённым! Увы, в те годы, как и у многих честолюбивых юнцов, у меня была одна малоприятная черта: когда дело касалось того, что я считал своим призванием, профессиональные амбиции готовы были возобладать надо всем — над разумом, над милосердием, над любыми здоровыми инстинктами. Вот и теперь они быстренько подавили во мне робкие ростки малодушия. После чего маятник моих чувств поехал в обратную сторону: я вдруг проникся выпавшей мне на долю благородной и трудной задачей, нет, лучше сказать, миссией — наставить запутавшееся в самом себе дитя на путь истинный, объяснить ему, что к чему, как надо правильно думать и смотреть на жизнь и смерть, — и эту великолепную роль не готов был уступить никому.

Теперь я понимаю, что нам с Альбертом просто не повезло. Двумя-тремя годами позже всё это было бы элементарно. Да что там, уже через полгода я запросто свалил бы всё на Боженьку, рассказал бы ребёнку о загробной жизни, реинкарнациях и тэдэ. Но тогда, в 87-м, мы ещё не обладали столь обширными теологическими познаниями. Да и веру как таковую ещё не признали официально, я сам, чёрт возьми, ещё весной приходил к вот таким же, как этот Альберт, карапузам с познавательной лекцией о вреде религии. Общественная нагрузка, мать-её-за-ногу. Они, черти, жутко радовались, что математичка не успеет спросить у них «домашку» — и до самой перемены бомбили меня утончённо-издевательскими вопросами, на которые я, взрослый и опытный специалист, хошь-не-хошь, вынужден был отвечать вдумчиво и серьёзно.

Да, с религией мы пролетели. Зато оставалась ещё неприкосновенной — хоть и на последнем издыхании, как выяснилось вскоре — иная вера, которая для меня, комсомольца, значила очень многое. Некое имя, известное даже младенцу, ещё несло в себе зловещую магическую силу — способную при надобности сокрушить даже меня, двадцатитрёхлетнего циника-медика, а уж десятилетнее дитя и подавно. И вот так же, как «Отче наш» в сложных ситуациях всплывает даже в самых отпетых умах последним прибежищем, так и в моей голове теперь спасательным кругом всплыло это грозное имя — и внезапно я понял, что знаю, что сказать Альберту.

Как это часто бывает с людьми увлекающимися, свежая мысль, едва угнездившись в моём сознании, моментально принялась откладывать яйца, из которых тут же вылуплялись птенцы, орали, требуя пищи, вытягивали тонкие шеи, широко разевали алчные красные рты, мгновенно вырастали, оперялись, шумно хлопали крыльями, взлетали в небо. Я и сам не сознавал, когда на смену жалости, неловкости, растерянности пришло возмущение. Не просто какое-то там обывательское возмущеньице, нет, — оно было высоким, я бы даже сказал, высоковольтным и стояло вне всего житейского. То был благородный надмирный гнев, чьим проводником я внезапно стал как человек, озарённый идеей — не просто идеей, а Идеей с большой буквы.

И, когда он заполнил меня целиком, я заговорил.

Ты не имеешь права пенять на свою скорую смерть, сказал я. Никто не бессмертен. Люди и подостойнее тебя, сражавшиеся за Революцию, за Победу, лежат в земле, а ведь были среди них и совсем юные — пионеры-герои, помнишь?.. И даже сам Ленин, великий Ленин умер, а ведь, если вдуматься, этого не должно было произойти. Не должно было произойти никогда. Этот человек стоил миллиона, нет, миллиарда таких, как мы с тобой. И всё-таки он мёртв и лежит теперь в Мавзолее, а ты, ты, какой-то Альберт Тюнин, претендуешь на бессмертие?! Да не всё ли тебе равно, что с тобой случится, если сам Владимир Ильич, наш вождь, наш учитель… и проч., и проч…

Это моя врождённая черта — по-тетеревиному возбуждаться от собственного треска. В юности она была во мне особенно сильна. Я вещал, всё больше и больше вдохновляясь, сам чуть не плача от восторга и умиления. Что там, на другом конце провода, поделывает Альбертик — я уже не знал, да, собственно, и не желал знать. Мне было не до него. Я упивался собой.

Боюсь, я был весьма и весьма непрофессионален в те годы. Кажется, я нарушил не только запрет на контрперенос. Я нарушил куда более важный принцип, не столько врачебный, сколько человеческий: «Не будь занудой». Видимо, в те далёкие дни я получал удовольствие от собственного занудства. Кроме того, я был еще болтуном. Болтун и зануда — я был ими на протяжении примерно трёх минут и наслаждался этим от души, пока, наконец, покорное молчание на том конце провода не сменилось короткими гудками — и я, опешив, словно мне плеснули в лицо холодной водой, не застыл в недоумении, машинально сжимая в руке потную трубку.

Первой моей мыслью было — что-то где-то прервалось, какая-то помеха на линии, или, возможно, кошка Тюниных, играясь, наступила на рычаг: у нас дома такое случалось постоянно — мама была завзятой кошатницей. Я поспешно вернул трубку на аппарат, чтобы маленький Альбертик мог перезвонить. Но он почему-то всё не перезванивал. Я сидел на диване и терпеливо ждал, тупо скользя взглядом по орнаменту обоев на стене напротив — крупные синие розы, похожие на страшные брылястые рожи, на тревожно-оранжевом фоне. На другом конце дивана лежал, раскрытый и забытый, «Граф Монте-Кристо», по которому я сейчас, глядя на него издали, смертельно тосковал — но не осмеливался протянуть руку и взять его. С каждой секундой текшей сквозь меня тишины мне становилось всё яснее: Альберт не «уронил аппарат» и ничего не перепутал, он попросту повесил трубку, устав слушать мои разглагольствования, которые — я только сейчас понял это, очнувшись от своего вдохновенного пафоса — были не только глупыми, но и жестокими. Ну и ладно, подумал я, сжимая ладонями горящие щёки, — ну и ладно. Не понравилось — пусть ищет себе лучшего утешителя. В конце концов, о нашем разговоре с ним никто не узнает, не станет же умирающий малыш перезванивать, чтобы пожаловаться тёте-начальнице на недобросовестного терапевта.

На этой здравой мысли я попробовал улыбнуться, но получилось как-то неудачно.

Тут как раз откуда-то из далёкого далёка донеслись до меня весёлые голоса и смех — и в следующий миг в прихожей раздался условный звонок — дзынь, дзынь, дзыыынь! — которому я обрадовался, как давно никогда и ничему. Суетливо бросился открывать, что оказалось не так-то просто — вялые пальцы плохо слушались, а, может, замок был туговат?.. Но вот я с ним совладал. Тётеньки — никогда я ещё так не любил их! — с хохотом и визгом ввалились в прихожую, вмиг наполнив её жизнью, звуками, радостью, теплом, — всем тем, в чём я сейчас так нуждался. Они, по всему видно, были довольны прогулкой. Не соскучился ли я? (поинтересовался кто-то из них). Нет, сказал я чистую правду. Звонков не было? Не было. В доказательство, которого от меня, кстати, никто не требовал, я гордо продемонстрировал им наш «вахтенный журнал», где после последней записи («19.48. Девушка гуляет с другим. Гуркова Н.») царила девственная пустота. Ну и ладно. Тётеньки, правда, заметили, что я за время их отсутствия стал «какой-то уж очень бледненький и вялый» — но я сослался на внезапное недомогание и под этим безвкусным соусом тихо свалил домой.

После этого для меня наступил трудный период. Насколько могу судить теперь, я был попросту болен — болен душевно. То и дело я ловил себя на том, что разговариваю сам с собой — возможно, даже вслух, ибо однажды мама не выдержала: «Да что ты там всё время бормочешь?» Тётеньки попросту заподозрили, что я влюбился, и вовсю изводили меня, умоляя открыть им «хотя бы имя неземной красавицы». А я всего-навсего подыскивал слова для Альберта, перебирал аргументы и оправдания, чтобы быть во всеоружии, если он вдруг снова позвонит; находил, на несколько дней успокаивался, затем в ужасе всё браковал — и снова пускался в раздумья. Даже как-то раз, украдкой от себя самого, составил шпаргалку, в которую, однако, никогда после не решался заглядывать; так, не читая, и уничтожил.

Этот жуткий односторонний диалог не прекращался и во сне. Едва ли не каждую ночь я запутывался в какой-то очередной громоздкий, изматывающий сюжет с маленьким Альбертиком, выкарабкиваясь лишь под утро совершенно разбитым. Чаще всего он умирал у меня на руках — или где-то рядом, в запертом шкафу или ящике стола, откуда доносились его монотонные стоны, пока я тяжело, бесплодно искал по всей комнате потерянный ключ. Иногда я сам был обречённым Альбертом, но всё никак не мог умереть до конца, полностью, и, наконец, сделав над собой ужасное усилие, с содроганием просыпался, — чему, откровенно говоря, был ничуть не рад. А то вдруг оказывалось, что Альберт выздоровел — и мы с ним весело болтаем о том о сём в кухоньке нашего офиса, попивая чай с тортом и винегретом. Всякий раз я видел его иным — то всё тем же круглолицым очкариком, то анорексичным, болезненно ломким королём эльфов — женихом мультяшной Дюймовочки, то ехидным старичком, которому я накануне в сердцах не уступил место в метро, да ещё и нагрубил, то раздражённым Мишей Мухиным, — а то даже и шелудивым, гнойноглазым щенком с ближайшей помойки, которого я, цепенея от ужаса, но не в силах остановиться, добивал палкой с гвоздями. Изредка мне удавалось найти те самые нужные, единственно верные слова, которые свободно изливались у меня, подобно светлым слезам, прямо из души, — но по пробуждении я никогда не мог их вспомнить, что приводило меня в ещё большее отчаяние.

Наверное, самое лучшее, что я мог сделать в такой ситуации — это довериться тётенькам. Повиниться, покаяться, отдаться в их материнские руки — пусть стыдят, ругают, даже увольняют, лишь бы только помогли. Да и вряд ли меня ждало что-то худшее, чем то, что я переживал. Я и тогда понимал это. И много раз всерьёз намеревался начать разговор. Но не мог. У меня просто язык не поворачивался. Я не мог себя заставить. А, когда минута слабости проходила, радовался, что сдержался. Я цинично говорил себе, что, в конце концов, через год-другой Альбертика уже не будет на свете, — а, стало быть, не будет и проблемы. Так стоит ли подставлять себя понапрасну?..

Другой соблазн, который периодически начинал меня терзать — мысль разыскать Альберта Тюнина через детскую поликлинику. Но эту идею я и вовсе отметал сразу же, не успев на неё налюбоваться. Ну, нашёл бы я его — и что? Заявился бы к нему домой? Позвонил по телефону? И что я делал бы тогда? Пытался продолжить дискуссию? Просил бы прощения? Это было бы, пожалуй, вдвойне жестоко, да и бессмысленно. Помочь я ему не мог. Он мне не мог помочь тоже. Оба мы были обречены нести свой крест в одиночестве.

Сейчас я уже не могу сказать точно, сколько всё это длилось. Может месяц, может год, может несколько лет. Забыл. Слава Богу. А потом я познакомился с Ольгой — первой женой. Любовь исцеляет лучше любого психотерапевта. Да и семейная жизнь пошла такая бурная, что напрочь вышибла из моей головы все ненужные мысли. Если я и вспоминал об Альберте, то очень смутно, как о чём-то давно ушедшем —. ведь его к тому времени даже по самым смелым расчётам не должно было быть в живых. Я был уверен, что с этой историей давно и навсегда покончено. Пока она вот так — трагически — не всплыла во втором браке. Всё-таки я был ещё очень молод тогда. Молод и глуп. Теперь-то конечно, я понимаю, что сам убил своего сына. В моем возрасте уже честны с собой, и я могу себе признаться, что гораздо больше, чем «плохой приметы», боялся, что он будет жить и вырастет, и я буду вынужден ежедневно произносить имя Альберт, смотреть в глаза Альберту, жить бок о бок с Альбертом. Я не смог бы этого. Я так этого не хотел, что, можно сказать, выдавил его из жизни. С тех пор я больше не женился.


Содержание:
 0  Каникулы совести : София Кульбицкая  1  1 : София Кульбицкая
 2  2 : София Кульбицкая  3  вы читаете: Случай с Альбертом : София Кульбицкая
 4  3 : София Кульбицкая  5  4 : София Кульбицкая
 6  Кострецкий Игорь Игоревич : София Кульбицкая  7  5 : София Кульбицкая
 8  6 : София Кульбицкая  9  Часть II : София Кульбицкая
 10  2 : София Кульбицкая  11  3 : София Кульбицкая
 12  4 : София Кульбицкая  13  5 : София Кульбицкая
 14  6 : София Кульбицкая  15  7 : София Кульбицкая
 16  8 : София Кульбицкая  17  * * * : София Кульбицкая
 18  * * * : София Кульбицкая  19  1 : София Кульбицкая
 20  2 : София Кульбицкая  21  3 : София Кульбицкая
 22  4 : София Кульбицкая  23  5 : София Кульбицкая
 24  6 : София Кульбицкая  25  7 : София Кульбицкая
 26  8 : София Кульбицкая  27  * * * : София Кульбицкая
 28  * * * : София Кульбицкая    



 




sitemap