3
Мы повторили всю церемонию встречи раз десять, и наконец свет прожекторов начал блекнуть, небо высветилось, и стало ясно, что близок уже и восход. Никто с нами за все это время вступить в контакт не пытался. Отгороженные забором, мы были лишены самой маломальской свободы в своих действиях. Забор навязывал нам тактику ожидания, Но ожидать дальше было невозможно. Сколько люди могли еще выдержать пытку бездействием? Ведь нельзя же было считать действием бессмысленное, пустопорожнее повторение одних и тех же механических движений, которыми я принудил их заниматься. Ну, еще десять, еще пятнадцать минут… а потом? Следовало искать контакт самим. «Отдых!» — дал я команду. И пошел к литым, бесстворчатым железным воротам в заборе. Я не дошел до них метров десять, когда откуда-то сверху на меня обрушился многократно усиленный динамиком, властный, тяжелый голос: — К воротам не приближаться! С мощностью этого динамика мой мегафон не шел ни в какое сравнение. Я остановился. Если я и не ждал именно такого окрика, то все же к чему-то подобному был готов. И у меня уже была подготовлена первая фраза. — Метростроители приветствуют вас! — сказал я в мегафон. — Мы поднялись к вам с важным и радостным сообщением… Больше я не успел произнести ничего, — голос из динамика прогремел вновь: — Отойдите от ворот! Я остался стоять на месте. — Мы поднялись к вам… — начал я, но динамик снова перебил меня: — Отойти от ворот, и никому не приближаться к забору! В случае нарушения запрета будут приняты экстренные меры! Я растерялся. Я попятился невольно назад и так, пятясь, дошел до своих. Если б еще я видел отдающего команды, к нему можно было бы обратиться с подготовленным заявлением, но невозможно же обращаться к голосу из динамика! И, однако, нужно было что-то делать. Я не видел, но чувствовал, что все сейчас смотрят на меня. — Стремянку! — глянул я назад, и слово побежало по губам, от человека к человеку, и спустя мгновение мне уже несли ее. Стремянка была раздвижная, высокая, верхняя ее площадка находилась на высоте чуть ли не трех метров, и ни в какую другую пору никто б не заставил меня влезть на нее. С моей-то старческой ловкостью! Но тут я вскарабкался по ней, будто обезьяна, и только когда стал выпрямляться на верхней площадке, у меня задрожали ноги. — Сойти с лестницы! — загремел голос в динамике, и в тот же миг я увидел, кто говорил. Воздух уже сделался совсем прозрачен, режущий свет прожекторов почти втянулся в их стеклянные круглые зрачки и больше не мешал смотреть в их сторону. За бетонным забором было, оказывается, уже целое столпотворение. Стояли шеренги солдат в полной выправке, с автоматами на животах; бегали суетливо какие-то люди в штатском; бронетранспортеры, пожарные машины, машины «скорой помощи» и еще всякие другие выстроились рядами поодаль; держась на уважительном расстоянии от всей этой техники, теснились там-сям уже достаточно многочисленные группки любопытствующего народа, и виднелись головы в распахнутых окнах двух близлежащих домов. А голос, отдававший приказания, принадлежал человеку в корзине телескопической «ноги» одной из пожарных машин, осторожно поднятой на не слишком большую высоту — он держал микрофон у рта, и на крыше кабины были установлены динамики. — Немедленно сойти с лестницы! — повторно прогремели динамики, но я уже знал: ничего подобного! Может быть, лучшего момента для нашего заявления уже не будет, и я должен сделать его сейчас. Именно сейчас, стоя на этой стремянке. — Друзья! Сограждане! — произнес я в мегафон. Ноги у меня дрожали, меня так и болтало, и я боялся, что не смогу удержаться, упаду и смажу эффект от нашего обращения. Но все же я повторил, привлекая к себе внимание — Друзья! Сограждане! Это мы! Это мы — те, потомки и наследники тех, кто ради вас, ради вашего счастья, защищая ваше человеческое достоинство, много лет назад спустился под землю! Еще я боялся, что меня будут прерывать, не давать мне говорить, заглушая динамиками, но меня не прерывали. Человек в корзине молчал и даже опустил руку с микрофоном, стоял и слушал. — Сегодня мы говорим вам, — решился я замедлить темп своей речи, — мы говорим вам: «Все готово! Пользуйтесь! Спуститесь под землю — и вы увидите подземный дворец… Помеха пришла не из-за стены, она, будто столб огня, выросла тут, у меня под ногами — единым, заглушившим мои слова, потрясенным воплем. — …дворец, который готов принять вас и служить вам!» — докончил я с отчаянием, глянул вниз и обнаружил, что все, с одинаково тупым, оглушенным выражением лиц, смотрят куда-то на небо, в одну точку. «Солнце?» — подумалось мне. Но солнце это никак не могло быть, рано ему еще было. Я перевел взгляд, куда смотрели все, и увидел… Коридор фосфоресцирующего, люминесцентного света плыл в небе, а внутри его, вместе с ним плыло темное, округлое, длинное, похожее на гигантский пенал, Только сейчас, при светлом небе, этот люминесцентный свет был много слабее, чем тогда, ночью, но зато пенал виден отчетливо и ясно. Что-то вроде окон поблескивало у этого пенала. — Смотри! Вон-вон! Еще один! Вон там! — раздался новый истошный вопль, и все без малого пятьсот человек устремили взгляд в другую сторону неба. Наперерез тому, первому люминесцентному коридору плыл, появившись из-за крыш домов, точно такой же второй. Они плыли совершенно бесшумно, невесомо, фантомно легко, как и полагалось бы свету, если б он вдруг обрел свойства корпускулироваться и замедлять свою бешено-сумасшедшую скорость распространения в пространстве, но что за темное, явно материально-земное ядро они несли в себе? И коль оно было таким тривиально земным, то как могло оно двигаться с этой невесомой легкостью? Люминесцентные коридоры наплыли один на другой, мазнули друг друга своими чуть бахромчатыми закраинами и разошлись каждый в свою сторону. — Что это?! Что это такое? — Стремянку трясли, и, чтоб не упасть, я инстинктивно выпустил мегафон из рук, замахал ими, удерживая равновесие, и затем, так же инстинктивно, присел на корточки, а голос, что спрашивал, был до того искорежен яростью, что я не сразу узнал голос сына. — Прекрати! — крикнул я ему, но он не понял, о чем я, и с лицом, обращенным ко мне, снова потряс стремянку: — Ты знаешь? Отвечай! — Не сходи с ума! — закричал я, нащупывая ступеньку и укрепляя на ней ногу: — Не тряси! — Дебилы! У, дебилы! — тряханул меня сын, прежде чем отпустить стремянку, еще раз поискал глазами вокруг, увидел кого-то из нашей ветеранской группы и бросился к нему. — Что это? Почему вы не знаете? Что это может быть? — схватил он его за грудки и, кажется, даже приподнял в воздухе. Не знаю, кто сейчас мог погасить его бешенство, кроме меня. Я должен был спуститься на землю. Но я спустился лишь на две-три ступени. Разминувшиеся люминесцентные коридоры еще не успели исчезнуть из поля зрения, а из-за крыш появился еще один, и был он совсем близко и двигался прямо на нас, на здание станции. Однако он не доплыл до нас. Он вдруг остановился в небе, завис и так же бесшумно, так же фантомно невесомо, как двигался до того, стал опускаться. Все ниже, все ниже — на не занятую ни машинами, ни людьми, не замеченную мной прежде обширную площадку между четырьмя мачтами, словно бы выстланную металлическим листом — так она блестела, и, когда коснулся ее, разом исчез, оставив от себя лишь темное, округлое, длинное, похожее на пенал, в котором действительно были окна. И еще двери, несколько дверей, пять или шесть. Они распахнулись, — и из них стали выходить люди… Что же, сын снова мог спрашивать меня, что это такое. Теперь я знал. — Вы помните, помните! — опять ворвался в мое сознание голос врача, но нет, я не хотел больше оказываться в том ужасе, хватит с меня, довольно, достаточно… и, однако, противиться этому голосу я не мог, я был бессилен перед ним, и вновь скользнул по нему туда… вот только там не было уже ничего, там был один голый мрак, глухая темь — полная беспамятность, из которой нечего было доставать. И только словно бы в яркой мгновенной вспышке я увидел себя стоящим на четвереньках у бетонного забора с навесом из колючей проволоки, в сретенье его стен, как стоял тогда в утро перед казнью Магистр в палате медблока, превращенной в камеру: я толкаю себе в рот какую-то выдранную с корнями траву, давлюсь — и толкаю, и жую, у меня обильно течет слюна, сок у травы горький, на зубах хрустит земля, меня тошнит, но я запихиваю жвачку обратно в рот, снова жую и утробно, животно, дико мычу… — Вы чувствуете облегчение и удовлетворение. Вас больше не мучает, что вы ничего не помните, вы испытываете глубокое и сильное удовлетворение… — услышал я голос доктора и вынырнул в явь, открыл глаза и увидел небо с быстро бегущими облаками, так же мотало верхушки деревьев под ветром, но теперь память моя доверху, под завязку была полна знанием; подсознание отдало ей все, что хранило. О, лучше б оно не хранило в себе ничего! Лучше б все стерлось навечно, — чтобы мне никогда не знать того, что произошло. Я чувствовал себя раздавленным, расплющенным, будто каток проехал по мне… зачем я остался жив, такой расплющенный, — уж если проехал, так раздавил бы насмерть… — Конечно, вам тяжело от ваших воспоминаний, иначе и быть не могло. Но вы испытываете вместе с тем настоящее облегчение, что теперь вы не беспамятны, я это в вас сильнее всего. Это в вас сильнее всего! — внушая, наклонился надо мной, заглядывая мне в глаза, с улыбкой доброты и одобрения, доктор. — А как они летают? — еле разлепив губы, спросил я то, что мучило меня и там, в этом гипнотическом сне, но что, находясь в нем, узнать я никак не мог. Лицо доктора уплыло от меня вверх. — Я точно не знаю, — сказал он. — Я не очень-то в технике… Явление сверхпроводимости при обычных температурах. Что-то там с магнитным полем, как-то оно вытесняется куда-то наружу из тела. Ну, и возникает возможность преодолеть гравитацию. Что-то вроде этого. — И давно они летают? — Лет тридцать, как первые начали. К вам, помню, пробовали пробиться, но вы такое сопротивление оказали… Помню, в газетах еще писали об этом. Я тогда совсем молодой был. А, лет тридцать!.. Как раз, значит, вскоре после того, как мы «опустили шлагбаум». Пытались пробиться, было дело. Вон почему, оказывается! — А отчего нас так встретили? Прожекторы там… войска стояли, кричали, чтоб мы не двигались? — Да, по-моему, они просто не знали, что делать. Ну, власти, я имею в виду. Власти, по-моему, никогда ни к чему не бывают готовы. А как вы думаете? Мне, однако, было вовсе не до того, чтобы обсуждать способности властей. — А что с моими товарищами? — спросил я. — Со всеми остальными? Где они сейчас? Доктор молчал какое-то время. По лицу его я видел — он мучительно обдумывает, как мне ответить. — Понимаете ли… — будто в вату, проговорил он наконец. — Да вы без околичностей, — сказал я. — Хуже мне уже не будет. — Да-да, — быстро, успокаивающе улыбаясь, сказал доктор. — Организм у вас крепкий, поправились — прямо как огурчик сейчас. — Ну? — поторопил я его. — Кто где, — сказал он. — Часть здесь, у нас, в соседних палатах, в соседних отделениях… будем лечить. Есть и безнадежные. К сожалению… Часть в других больницах — на обследовании, реабилитации… очень значительные структурные изменения в организмах у большинства… у подавляющего большинства, так вернее. А часть… человек сто… еще прямо тогда, в то же утро… спустились обратно, замуровались… массовое самоубийство, каким-то газом… Теперь я долго не задавал новых вопросов. Лежал, повернув голову на подушке к окну, глядел на живую, плещущую зелень деревьев под ветром и не мог решиться. Хотя мне нужно было лишь подтверждение того, в чем я уже был уверен. Впрочем, доктор мог, кстати, и не знать ничего. — Поименно известно, кто эти сто? — спросил я в конце концов — так вот обиняком. — Да, — тут же ответил доктор. — Выяснены личности всех. — Помолчал, я ничего больше не спрашивал, и он добавил: — Ваш сын среди них. Конечно, среди них. Я в этом и не сомневался. Полководец, проигравший решающее сражение, должен уйти из жизни. Мой сын был истинным полководцем. Он был, был им, и если не смог остаться им до конца — здесь, поднявшись на землю, — так это невозможно поставить ему в вину. Боже, зачем меня хватил этот проклятый ступор, зачем со мной случилось это беспамятство! Мне бы быть с ним, моим сыном, быть с ними, этими ста, разделить их судьбу… Теперь, одному, едва ли уже суметь. Имеется опыт… — А как, — спросил я, — у меня со структурными… и всякими прочими изменениями? — Да вы как огурчик, я же говорю, — сказал доктор. — Мы вам тут, пока вы лежали, столько анализов сделали… у вас все в порядке. — И значит, мне еще жить и жить? — Жить и жить! — радостно подхватил доктор, кладя мне на плечо теплую покойную руку. Я потянулся, накрыл ее своей и, глядя ему в глаза, попросил: — А вы бы не могли мне закатить чего-нибудь… ну, такого, чтобы я… я не говорю, умер, а чтобы меня не стало? Он сидел, пригнувшись ко мне, молчал, смотрел мне ответно в глаза, и в них я читал приговор себе: нет, конечно! — Да убейте же меня, убейте! — скидывая его руку со своего плеча, закричал я и засучил ногами, забил по постели руками. — Убейте же меня, убейте, окажите мне милость, боже ты мой! Доктор встал, быстро прошел к двери палаты и, распахнув ее, крикнул в коридор: — Сестра! Пять кубиков успокаивающего! Поживее, будьте добры! И кликните санитаров! — Какое успокаивающее! На хрен мне успокаивающее! — дергал я и бил по постели руками. — Яду мне пять кубиков, яду! Несколько пар сильных рук взялись за мое тело, перевернули его животом вниз, притиснули к кровати! и я ощутил укол в ягодицу. «Боже мой, значит, жить», — подумалось мне, когда шприц выдернули и по ягодице, щекоча кожу, потекла из-под ватки холодная струйка спирта,
|