Фантастика : Социальная фантастика : Хроника лишних веков (рукопись) : Сергей Смирнов

на главную страницу  Контакты  Разм.статью


страницы книги:
 0  1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29

вы читаете книгу




Рукопись этого романа предоставлена автором для http://publ.lib.ru

Памяти всех нас

«РУССКИЙ ГОЛОС». 1929 год. № 9

Предисловие

Поэт Николай Арапов прибыл в Харбин осенью 1927 года и жил уединенно, почти не заводя знакомств. Дважды он нанес визит нашей редакции и оставил полдюжины стихотворений. Все они были напечатаны в последнем номере за 28-й год.

В начале мая сего года Н. А. Арапов внезапно исчез из города, оставив съемную квартиру незапертой, а в ней — почти все вещи несобранными.

При полицейском осмотре комнаты, на столе, была обнаружена папка с рукописью, «завещанной» — как было написано на папке — нашей редакции.

За время, ушедшее на подготовку этой загадочной рукописи к изданию, тайна исчезновения его автора не была раскрыта. Возможно, ответ следует искать в самом «романе-путешествии» нашего соотечественника. Мы не считаем себя в праве выдвигать какие-либо версии: пусть читатель сам сделать выбор, принимать ли ему невероятный вояж автора как игру воспаленного воображения или же как честные мемуары…

Наш оставшийся долг — лишь предварить публикацию краткой энциклопедической справкой:

АРАПОВ Николай Аристархович (1891 —?), этнограф, поэт-акмеист. Изучал коренное население Индокитая и Полинезии (1915–1916 гг). Автор поэтических книг «Ледяной матадор» (1913) и «Радуга жизни» (1917), не получивших большой известности. С 1920 г. — беженец. Проживал в Риме, затем, с 1927 г., в Харбине. С мая 1929 г. объявлен пропавшим без вести.

Редактор литературного отдела С. А. Смирнов

Николай Арапов

ХРОНИКА ЛИШНИХ ВЕКОВ

Роман-путешествие

Памяти всех нас

НОЧЬ АГАСФЕРА

Планета Земля — Харбин — апрель 1929 года от Рождества Христова

…лунным ликером залиты крыши Харбина, города-нигде, города моего последнего рандеву со смертью.

В такие ночи я научился, привык и полюбил гипнотизировать себя окном, воображая, будто сам, как и город-нигде, наполняюсь приятно удушливой неподвижностью полнолуния. Это не созерцание или буддийская нирвана, но лишь растворенное в лунном блеске предчувствие мига, когда душа вздрогнет — и я замечу, что опять помню все.

Агасфер! Я знаю твою тайну, неседеющий старик. Вечность дороги — не наказание. Наказание — эта приятное удушливая неподвижность памяти. Но ведь и ты — человек. И я не поверю никому из тех прохожих, кто, раз видев тебя, скажет потом: «С той самой поры, с той минуты, с того мимолетного проклятия он так и не стал труждающимся и обремененным». Я не поверю, пусть даже это неверие зачтется мне грехом. Твой круг тоже должен быть разорван в конце концов. Иначе ковчег отплывет пустым.

Итак, с улыбкой недоверия к чернилам, к перу, к бумаге, к своему одиночеству… я повинуюсь и начинаю путешествие, но — не с прекрасной детской памяти о потерянном рае, а с первого дня-никогда.

КРУГОВОРОТ ГУННОВ В ПРИРОДЕ

Планета Земля — Уссури — февраль 1920 года от Рождества Христова.

Россия — в пропасти. С высоты ангельского полета — там, внизу, среди сугробов, наши серые, грязные ручейки бегства, им — раствориться в безднах желтых морей. Вагонные окна мутны и тревожны, как наша дремота, лица нездешние, одинаковые, февраль, утро.

В остывающем, как труп, пульмане, семьи офицеров жмутся прочь от окон, дышат.

Я, затесавшихся к ним штатской тенью, смотрю на все как бы со стороны, будто подглядываю в вагон, и только клубы редкого тепла вносят меня внутрь.

Позади — дымный шлейф никчемной судьбы, еще не опавшая на землю полоса копоти, тускло дотлевающие на лету хлопья пепла.

Впереди — угол падения душевной окалины и более — ничего.

Позади — красные ночи, позади — судорожное спасение родителей, поезд в Рим, плач мамы, стучащий по рельсам прочь из России. Их сын на перроне: «Я вас нагоню, не тревожьтесь», и вслед за первой весточкой из Рима — расстрел брата, взятого в заложники под Звенигородом, кутерьма, штыки в лицо, пляшущие костры на улицах, булыжная эйфория каких-то неясных победителей и — АЗИЯ-Азия-азия, на которую не напасешься никакой этнографии, Азия бессмысленная, как и русский бунт.

Впереди перед глазами: очумелый, опухший саквояж генеральской дочки, а рядом она сама, примятый соболенок, глядит на меня и боится офицеров, все перевернулось. Она чувствует и сторонится обреченных, ведь обреченные назойливы и несдержанны. Её жалко, но не хочется сказать ей «мадемуазель», и это — усталость. И к генеральской дочке в придачу перед моими глазами от всей нашей русской цивилизации остается лишь пожилой, большой и громоздкий, но как-то весь целиком отсутствующий доктор права, от которого, то есть от права, остались только его, то есть доктора, пожухлые бакенбарды. Впереди…

Поезд, тем безвременьем, стоял на ледяных рельсах под станцией Спасское-Дальнее, и все мы в тонком, едва осознаваемом напряжении, ожидали рывка, стараясь поэтому лишний раз не подниматься и не цедить кипяток.

Слушки беспроволочными сквозняками протягивались по вагонам: пути завалены… нет, пути очищены… красные впереди… нет, красные позади… Одно и то же, отскочив от крайних вагонов, живо отражалось обратно в середину и снова разлеталось по концам состава. Так заполнялись тишина и безвременье до самого веского знака бытия — выстрела.

И был рывок без движения. Сквозь полупрозрачные подтеки оконной дремоты не только я увидел округлую гору, как муравейник закишевшую черными точками.

Занялась проливная стрельба… Вагон пхнуло в бок, крупно бабахнуло, окна захрустели.

В массе внешнего гула с необъяснимой отсрочкой образовался крик:

— Красные!

«Красные черные», — мелькнула банально-художественная мысль, и я полез со всеми вон из вагона со здравой идеей, что верней оставаться внутри.

В тамбуре я, отбросив ненужную учтивость, нагло ухватил за локоток генеральскую пташку, уже выпорхнувшую из купе.

— Мадемуазель, вернитесь на место, — сказал я ей почему-то по-французски, будучи уверен, что чужое наречие она в эту минуту поймет куда лучше, чем родное и потому заведомо паническое. — Уверяю вас, там намного безопасней.

Она оглянулась на меня истерически-сонно, и я с трудом пробил ей дорогу сквозь забившую проход в вагоне массу горячих шуб.

Той же, но менее успешной и менее вежливой агитацией занимался наружи один из моих новых знакомцев, капитан Катуров, которого убьют неподалеку часа через полтора.

Меня он выпустил из вагона с отчаянным хрипом:

— Помогайте, Николай!

Чем помочь?

— Господа! Господа! — махал он на сыпавшихся из вагонов курей. — Назад! Назад! Не дурите же, черт побери! Состав уже трогается… — И снова дохнул мне в лицо горячим разрывом пара: — Сметут! Бойня! Как овец…

Мороз и солнце. Звонкая атмосфера смертельно бодрила, как блеск хирургических инструментов, била в глаза сине-белым сиянием, стрелами теней.

А солдатики рассыпались кругом стаей уток, растрепанных зарядом дроби, — и быстрого взгляда хватало, чтобы доподлинно уразуметь: дело — табак! Пехотный полковник сверкал черной перчаткой, командовал.

Наконец, сосредоточились на единственно здравой и вполне благородной цели: поезд разогнать, невзирая на ожидаемые впереди опасности, а полуроте охранения и господам офицерам остаться на заслон, чтобы поток гуннской конницы не успел перекрыть путь едва проснувшемуся паровозу.

Какой это был светлый, хрустальный день! Снег отливал радугой, бархатно искрился, казалась невероятной, невозможной в такую гимназическую погоду смерть. А пули, промахиваясь, свирепо жужжали.

Вагоны толкнулись туда-сюда и поволоклись по рельсам, мимо моих глаз стало проплывать окошко с едва различимым бледным портретом генеральской дочки, и я невольно сделал роковой жест: помахал ей рукой…

Ее глаза сверкнули сквозь замутненное морозом стекло, она даже прильнула к нему, но кто-то — неужели отсутствующий доктор права! — оттянул ее в сторону и не зря, ведь угол соседнего стекла уже был отмечен хищной звездочкой пули.

Все случилось скверно красиво: прощайте, мадемуазель, я остаюсь защищать вас!

Я увидел себя: вот я стою и поднимаю руку в изящном прощании… и вот я уже панически бегу за вагоном, пышу паром, цепляюсь за поручни, за подножку… посиневшими скрюченными пальцами, шапка кубарем. Это выходило еще сквернее. До того постыдно и скверно, что приступ животного страха не сдвинул меня с места, только выпал холодной испариной. Сердце забилось — «спасайся!» — и заглохло, даже внезапный огнь страшной мысли «Как же я оставлю стариков одних!» не ожег меня, не ожег. И я невольно пересчитал разноцветные вагончики, гуськом утекавшие вдаль.

Последнее искушение принес спокойный, внушавший уважение артиллерийский полковник Чагин, который расстанется с жизнью на третий день. Решительно проходя мимо, он сказал:

— А вы что тут?.. Бегите, еще успеете.

Ножом резануло это вполне сочувственное и резонное «бегите», и я ответил механически:

— Я остаюсь с вами.

— Весьма любезно, — на вид, столь же механически отметил полковник, вдруг прервав свои шаги. — Тогда займитесь делом, не стойте все равно.

— У меня нет оружия, — угадал я причину своего столбняка.

— Попросите у мертвых, — сказал дело полковник, уже отходя. — Одолжат.

Зажмурив один глаз от слепившего сбоку солнца, я другим, как Кутузов, обозрел поле печальной брани. Это был не Аустерлиц. Враг по-варварски валил с горы густым числом, перепаханный снег чернел. Исход был предрешен, и наши, сделав свой последний выбор, умирали, как могли, бодро и благородно, без разброда и матерных криков.

Тогда-то, в ту минуту в моем воображении вновь возник банальный художественный образ гуннов-скифов, да и Блок не оригинален… Но нет. Скифы не мы. Они! Они вновь пролились в мир водами потопа и смывают, сметают нас по закону извечного круговорота порядка и хаоса в природе…

Между тем, я еще не был застрелен — и этому все больше не удивлялся, глядя на мир покойницки безучастно… а поезд уходил, уходил, дымя молодцом, его сиюминутное спасение стало прекрасной, последней победой. И напоследок, издалека, паровозик согрел нам души прощальным задорным гудком.

Мне взгустнулось: я пропадал в этих чистых чужих снегах навсегда. Неслышный голос наставлял меня: раз так вышло, не стреляй ни в кого. Род твой изгнан, смыт потопом, брат убит — не мсти, иначе эта кипящая вода никогда не остынет и не спадет никогда. «Вы толстовец, что ли?» — в общем-то, беззлобно заметит мне под вечер полковник Чагин, и тогда я засомневаюсь, не гордыня ли все это, не могиканское ли чистоплюйство. А?

Философский пир во время чумы еще предстоит, а пока что некий большевистский кулибин соорудил на рельсах миниатюрный бронепоезд: дрезину, накрытую железным коробом с широкой прорезью, в которой рыскало жало пулемета. Этот смертоносный шарабан подкатился к станции и пробил наш тыл, втягивая за собой смерч вражеской кавалерии.

Наша тающая на морозе армия оказалась рассечена, и маленький — в полторы дюжины душ — отряд стал отступать к Манчжурии. Нам удастся ускользнуть в тайгу. «Я знаю хорошую дорогу на Дунфанхун», — скажет солдат Щуплов в минуту первой передышки, а когда его убьют, дорога в сказочную страну Дунфанхун будет манить живых, наши нервы не застынут в снегах…

— Что, Паганель, все путешествуете? — крикнул мне Чагин, едва мы укрылись в первом перелеске.

Он протягивал мне револьвер. Я стоял за деревом, он — открыто. Жесткое лицо воина. Рубленое, без всяких округлостей лицо. Бесстрашно-грустные глаза. Да, наступала гибель русских богов, пробил последний час русской Валхаллы.

— Хотя бы для вида стрельните… Вон туда, авось достанет. — Он снова сумел обойтись без презрительной насмешки.

И отвернулся.

Сказано точно: я, и правда, стрельнуть только для вида, для общей картины нашей боевой силы.

Неподвижными харбинскими ночами я порой оборачиваюсь и замечаю в глубинах уссурийского леса некого жиденького интеллигентика — надо было стрелять куда положено и тогда уж погибать вместе со всеми, в снегу. Ни к чему было домогаться нездешней праведности, ставить в снег лестницу и лезть в одиночку на небо.

И я вижу капитана Катурова, который первым из нашего отрезанного отряда, с облегчением раскинув руки, упал лицом к небу на склоне горы.

Следующий день промелькнул в сверкающей тишине редкого прямого леса. Только на закате, когда снег в тенях густо засинел, раздался один выстрел: взяв у Щуплова винтовку, полковник Чагин застрелил кабана.

Потом в малиновом круге огня временно уцелевшие блаженно улыбались и щурились и в своем отчаянном положении успели по-дачному мирно обсудить все животрепещущие темы: планы барона Унгерна, китайские папиросы, судьбы России. Помню, у того затерянного камелька мне очень приглянулась шекспировская философия молоденького подпоручика Раздевича, которого застрелят двумя днями позже.

— Без сомнения, все предопределено, господа, — с неоспоримой наивностью уверял он, — все события истории. Предопределено и то, что вы или я, или кто-то иной в каком-то историческом событии… очутится, так сказать. Я, к примеру, так разумею свободу воли: для любого события, как для театральной пьесы, предопределен список ролей, характеров, конкретных действий и поступков героев. Необходимость, господа, просто выталкивает нас на сцену, а свобода, извините, только в нашей расторопности выбрать себе роль получше… поблагородней, если угодно, и довести ее до конца, при этом не сразившись перед зрителем.

Помню чью-то усмешку из подогретого сумрака:

— А зритель-то кто?

Радзевич с виноватой улыбкой развел руками:

— Ну, это банально, господа. Первый зритель — сам Господь Бог.

— Так, сдается, что Он и есть постановщик и, значит, ваша свобода воли того…

— …Я так чувствую, — просто пожал плечами Радзевич.

— А если все роли уже разобраны? — появилось еще одно заинтересованное лицо, уж не помню чье, не разглядел толком.

— Зачем же так буквально? — вздохнул Радзевич и выдохнул облако. — Это же не Малый Театр, в самом деле…

Я завидую Радзевичу: он не успел разочароваться в своей простой и ясной логике, она помогла ему сыграть выбранную роль честно — и до конца.

— Тут-то и разгадка, — трескуче выговорил полковник Чагин. — Представьте себе на нашем месте большевиков, пролетариев. Что б они тут делали? Жрали бы да отстреливались. И все. Может, еще про баб в переменке вспоминали. А у нас Малые Театры в мозгах. Потому и бьют.

Полминуты ушло на паузу, огонь приплясывал, взмывали оранжевые нитки искр.

— В сущности, мы всегда очень плохо думали о своем народе, — глухо добавил Радзевич. — Все, действительно, вполне логично.

Я ожидал после его реплики плохого, неуместных гневных «благородств», но, слава Богу, ошибся. Обошлось, треск костра заполнил новую паузу, и только Щуплов, осторожно оглядевшись, палкой поворошил головни, лица заблестели, кто-то сплюнул в сторону, кто-то бросил из-под низких бровей на Радзевича угольки воспаленного взгляда. Чагин вовсе ни словом, ни жестом, ни вздохом не ответил — на удивление, тихо обошлось.

Еще один день мы старательно тянули дорожку следов по снежному глобусу — в сторону запада — эдакую кривоватую широту. Путь стал трудней. Версту, вероятно, двадцатую в тот день мы уже из последних сил волочили на какую-то неясно очерченную гору и с той горы увидели внизу небольшое селение.

Издали оно показалось совсем негостеприимным, покинутым — без окон и дымов. Мы перевели дух, попереглядывались и стряхнули с усов и воротников густой иней.

— Спущусь, взгляну, — бесстрашно и беспечно сказал Радзевич и окинул взглядом склон, выбирая, где лучше спускаться.

— Вашбродь, — хмуро подал голос солдат Щуплов, — вам-то не стоит. Не с руки. — И повернувшись к полковнику, окутался клубом пара. — Ваше высокоблагородие, дозвольте мне. Я места здешние знаю.

— Иди, Щуплов, — кивнул полковник. — Не стучись сразу, погляди.

— Известное дело, ваше высокоблагородие… — Щуплов как будто растерялся на мгновение и, улыбнувшись вверх, в небо, закончил: — Не поминайте лихом, коли уж…

— С Богом! — твердо сказал полковник.

Щуплов повернулся, перекрестился и пошел.

Он двинулся не сразу вниз, а долгой петлей скрытно обходил жилье и появился на противоположном краю котловины.

— Охотник! — одобрительно буркнул Чагин.

Щуплов спустился и снова пропал из виду. Мы напружились.

Минуло еще четверть часа в стеклянной тишине прежде, чем наступила развязка. Мы снова увидели с нашего высока маленького Щуплова: он прытко убегал от домов к прозрачному и тонкому леску, не к нам — никуда. Он перемахнул через изгородь и стал размашисто, прыгуче одолевать глубокую, вечерне-голубую поляну — и вдруг на миг оцепенел. Воздушный снаряд выстрела наконец долетел до нас, раздвоился эхом. Солдат Щуплов упал назад, навзничь, выдержав удар пули в спину. Потом мы увидели несколько фигур — черных и серых, — которые двинулись неторопливо от домов к тому месту, где остался Щуплов. Впереди всех — совсем черный, высокий. Он шел широченным петровским шагом, за ним еще трое в шинелях… немногим погодя из домов появилось еще полдюжины в овчинных полушубках, эти следом не пошли.

Четверка мерно приближалась к бесформенному пятну в снегу, которое только что было живым солдатом Щупловым.

— От, суки! — Один из наших рядовых хряскнул затвором, вскинул винтовку к плечу.

— Ат-ставить, Городулин! — шепотом гаркнул Чагин и тут же уперся взглядом в Радзевича. — Подпоручик, в Харбине поставьте свечку за упокой рядового. Хоть имя помните?

— Василий, как будто… — не выдыхая, проговорил Радзевич.

— Теперь уж точно не «как будто», — кивнул Чагин. — Вас подменил на том свете… И от нас отвел. Пока что. Отходим живо!

— Господин полковник! Аристарх Иванович, справимся же! — покрывшись краской взмолился Радзевич.

А я только сейчас узнал, что полковник — тезка моего отца.

— Красиво умирать надо было раньше, подпоручик, — беззлобно отрезал полковник. — На глазах у дам. А теперь всем — «дорога на Дунфанхун». Вам приказ ясен?

— Так точно, господин полковник, — отступил, поник, остыл и побледнел подпоручик Радзевич, еще мгновение назад розовощекий и энергичный.

Храбрость теперь, и правда, получалась какой-то холостой…

— Навзничь, — тихо сказал полковник уже на ходу. — Значит, наповал. Дай-то, Бог.

Он перекрестился и вслух, громче помолился «за Веру и Отечество живот свой положившего» раба Божьего Василия.

Тот день обошелся всего одним смертельным выстрелом, а все остальные выстрелы, что полагались по пьесе подпоручика Радзевича, вместились в следующее утро.

Я уверен, что нас нагнал не какой-нибудь случайный партизанский отряд красных — то было вполне осознанное, может быть, отборное чекистское формирование. Распутав следы Щуплова, изучив наши, оно ушло вдогон довольно малым числом, рассчитывая на внезапность засады и не зная только об одном — о невероятной, нечеловеческой меткости полковника Чагина.

…Итак, новое утро, вновь ясное, безвоздушно-тихое, китайской тушью выписывало на снегу тени редких прямых стволов, мерцающие искорки сыпались с небес. Обрыв строки. Абзац.

С новой, именно-таки красной строки — звонкие расколы выстрелов справа, слева, везде. Прозрачная, легкая, как падающая снежинка, смерть.

Я не видел никого — одни деревья. Казались, пули сами собой выстреливаются из невидимых стволов и сами летят неизвестно откуда и куда.

Надо мной шаркнуло по коре, на лицо, помню, посыпалась еловая чернота. Я присел по-дурному на корточки и, опасливо оглядевшись, заметил Радзевича. Он из-за елки шагах всего в тридцати, делал мне рукой какие-то знаки. Я не понимал, а Радзевич сердился и все ярче розовел. Прав был Чагин: у всех нас Малые Театры в мозгах, оттого — излишняя образность жестов, игра воображения с печальными результатами… Но грешно шутить — моя тупость, растерянность стоили Радзевичу жизни. Он вдруг двинулся ко мне. Его порыв остался для меня неразрешимой загадкой… Пригнувшись и сделав первый резкий и широкий шаг ко мне, скорее даже — к дереву, разделявшему надвое дистанцию между нами, Радзевич словно пересек траекторию летевшей сбоку пули, был сбит ею, мотнул головой и упал в снег.

Я оторвался от своего дерева и, как сомнамбула, пошел к нему. Злобно свистело вокруг, меня не брало, будь проклята моя судьба.

Пуля попала Радзевичу чуть ниже уха, кровь застывала, а снег у его головы багрово таял. Я перевернул его лицом к небу, глаза подпоручика светились голубизной — и я увидел, как стрелой, белым зимним стрижом взмыла в родные выси его душа.

Тело подпоручика осталось удивительно легким. Я понес его в сторону от шума, где, как мне мутно чудилось, можно было похоронить… На одном из слепых своих шагов, я вдруг стал проваливаться и съехал на дно какой-то большой воронки, окруженной кустами. Там я погрузил подпоручика в мягкую снежную глубину и полез наверх, чтобы поломать кусты и хоть немного прикрыть его сверху. На что еще я был там пригоден?

Потом на дне воронки я поднял голову и увидел наверху полковника, окруженного первозданной тишиной. Чагин стоял, привалившись боком к дереву и смотрел на меня с усталым презрением.

— Вы как всегда живы? — глухо, почти не слышно констатировал он.

Мне сделалось тошно:

— Увы, без оправдания, господин полковник…

— Хотел бы знать, откуда вы взялись, — без интереса добавил он.

Я только пожал плечами и спросил:

— Они ушли? Отступили?

Полковник усмехнулся…

Ему досталась самая удобная позиция — маленькая, удачно расположенная в театре военных действий расщелина, откуда он, бог прицела, хладнокровно перестрелял всех наших преследователей, на свою беду показывавшихся из своих укрытий. Обо всем этом я узнал позднее, а пока задал еще один глупый вопрос:

— А где остальные?

У полковника губы дрогнули и сжались.

— Господин Арапов, — теперь уж слишком отчетливо, словно с высокой мраморной лестницы, произнес он, — нас с вами двое.

Я глядел на него снизу вверх, в голове шумело, и я с великим трудом рассудил, что логичным завершением сцены должен стать последний, легкий и бесприцельный выстрел полковника Чагина. Честно признаюсь, я был готов к этому выстрелу, не единая нервинка во мне не противилась ему, но полковник отвернулся и отошел прочь. Куда-то все поплыло от меня, и я очнулся, ткнувшись лицом в колючий хворост, покрывший мертвого подпоручика.

Потом, потерянно побродив наверху, я вдруг обнаружил, что рядом с каждым убитым в том неизвестном сражении росло высокое стройное дерево. И вот я подумал, что раз так, то все и заслуживают одной братской могилы во главе с подпоручиком Радзевичем, и во исполнение предопределенного замирения там, в синеве над снегами, я здесь, внизу, в этом снегу, оставлен целым и невридимым.

— Господин полковник, сколько было этих? — спросил я Чагина, всматривавшегося куда-то, в глубину редколесья.

— Патроны не считал, — бросил Чагин, но затем резко повернулся и так же резко посмотрел мне в глаза. — Что? Решили согреться?.. Отвлечься от философских мыслей?

— Православные все… — как-то сразу нашел я толкование тому неслышному приказу, которому не мог не подчиниться. — Начинали по крайней мере…

— Ваш аргумент, — уже не оборачиваясь бросил Чагин. — Вали в кучу, Бог своих разберет… Пойду поищу коней.

И вдруг добавил иное:

— А вы силы поберегите, не торопитесь.

Я почувствовал облегчение, удостоверившись, что Чагин не подумает помогать мне. Я только поглядел ему вслед — и в ту минуту еще не приметил его хромоты.

Моих сил не хватило на их командира, огромного человека в черной кожанке, подбитой стриженым волчьим мехом. Того самого, который шел по снегу широким петровским шагом. Я попросту не смог сдвинуть его с места. Он лежал, раскинувшись вольготно, привольно, с лицом, еще не потерявшим живой краски — богатырь прилег в снежок отдохнуть после боя, крови не было нигде. Я не нашел сразу, куда же попал в него Чагин, и наконец испугался — вот проснется, встанет и пришибет без вопросов.

Как раз в ту минуту вдали ударили без перерыва три выстрела, а за ними, погодя, — четвертый.

Я шарахнулся в сторону и стал ожидать чего угодно. С последовательностью часового боя прозвучала новая череда выстрелов, и вскоре среди елей показалась пара коней, на переднем — Чагин.

Он грузно спустился с седла и сообщил:

— Там еще один. Поторопитесь.

Со смутным чувством вины я поспешил встреч его следам и, попав на место последней канонады, содрогнулся. Красный, оставленный своими стеречь коней, был совсем мальчишкой. Он упал, не отступив со своего поста ни на шаг. Вокруг него лежали застреленные кони. Все тут было делом полковника, лишних коней вместе с ненужным врагом он пустил в расход. Жизнь, один из цветов ее радуги, известно какой цвет, остывала кругом, растопив белизну.

…Похоронив налегке всех, кроме одного, я успел понедоумевать, выбираясь со дна воронки, что же все-таки делать с охолодевшим богатырем в кожанке. Я увидел протянутую мне без перчатки руку. Не глядя вверх, на полковника, я принял его помощь.

— У нас с вами впереди долгая дорога, — сказал он вдруг совсем совсем другим, компанейским голосом, и только тогда я осмелился поднять глаза.

Я не мог побороть симпатию к полковнику даже в те минуты, когда он явно презирал меня. Я был чужим в этом мире войны, его мире, и что теперь могло быть залогом моей жизни, кроме его хладнокровия, его основательности во всем? Я был у него под присмотром. Я мог есть мясо подстреленного им кабана, не думать о страхе по ночам и думать о Малых театрах — и все только благодаря присутствию полковника в моей жизни. Тот же мальчишка-чекист, не устерегший коней и себя, шлепнул бы меня без расспросов о жизни и мнениях, палил бы в буржуйскую шубу, не раздумывая, кто там такой внутри.

— Нам следует научиться не брезговать друг другом, — завершил мои мысли полковник и улыбнулся особенно добродушно и мудро.

— Да, вы правы, — с радостью поддержал я его.

— Напротив, — усмехнулся полковник уже не столь добродушно, — правы-то как раз вы… и не сомневаетесь в своей правоте. Конечно, красивая христианская правота, против не попрешь. Но время нынче не ваше. И заметьте для собственного успокоения: не мы первыми стали стрелять. Ни сегодня тут, в лесу, ни позавчера.

Снова точно попал в цель полковник: «для собственного успокоения». Взбодрившись от его слов, я не преминул вернуться к поверженному им красному великану. Он как будто не бледнел, и от того рядом с ним делалось жутко.

— Может, нам стоит вернуться за Катуровым и Щупловым? — прежним, сухим тоном сказал мне в спину полковник. — Пойдемте… Или вы всерьез намерены оставить все грехи в России?

Я обернулся. Полковник уже уходил, сильно прихрамывая… и я обомлел, заметив издали в его следах алые пятнышки.

Невидимым вихрем, меня развернуло всего и понесло за полковником. На ходу я еще надеялся, что он просто ступил недавно в чужую кровь и теперь тащит ее дальше на своих ногах.

— Аристарх Иванович! Вы что… ранены?

Чагин отмахнулся, не останавливаясь:

— Нам давно пора одолеть хотя треть пути «на Дунфанхун».

Я последний раз оглянулся на командира красных, отдыхавшего в снегу от мировой революции, и кинулся догонять Чагина.

— Аристарх Иванович! Позвольте, осмотрю рану! — кричал я на бегу. — Дело нешуточное… А мне приходилось быть фельдшером. В Полинезии.

Плковник так и остолбенел:

— Где-где?!

— В Полинезии… — запыхался я и махнул на восток. — Там… На островах.

Полковник Чагин расхохотался. И покачнулся на раненой ноге. Боль всего на миг прервала его раскатистый Зевсов смех. Полковник клубился паром, смахивал со щек замерзавшие на бегу слезы и, наконец приметив, куда можно рухнуть — лежавшую ель, — резко сел на седловину у самого вывороченного бурей корня.

— Помилуйте! В Полинезии! Ну, если в Полинезии, тогда смотрите.

Рана была небольшой, но не пустячной. Я не смог быть ходить с такой, не говоря уж о веселом настроении. Я изумился, как это неприятельская пуля сумела достать лодыжку, — и подумал об Ахиллесовой пяте. Кровь уже не сочилась, и я не рискнул освобождать ногу из сапога на морозе.

— Что скажете, господин Миклухо-Маклай? — грустно улыбнулся Чагин. — Дела наши папуасские не табак?

— Папуасские — не табак, — тупо кивнул я. — Поскорей бы найти там жилье…

Сердце дрогнуло, когда я увидел, с каким трудом Чагин взбирался в седло.

Я никудышный наездник, Чагин щадил меня, мы двигались тихим ходом, и Чагин слушал мои рассказы про Полинезию, они грели нас обоих.

— Да. Помню, мечтал в детстве… Полинезия, Антиподы, — вздохнул он, промолчав больше часа. — Теперь все наоборот. Вовсе иные грезы: опушки… беседка с обольстительной барышней над речкой, крапива за конюшней… вишни… эх, вишни-то! Господи, помилуй… Это все кончено отныне и присно и во веки веков. Вот как вышло, господин туземный фельдшер.

Кончено! России не увидеть больше!

Конь подо мной споткнулся…

— К матушке на могилу не попадешь. Вот наказание Божие! — снова вздохнул полковник и выдохнул, окутавшись облаком. — Вы-то что замолчали разом?

— Да вы уже все сказали, Аристарх Иванович, — с трудом выдавил я. — Наказание Божие и есть.

— Да уж… Тоже, однако, толковое оправдание. — Полковник взглянул сквозь ели на ясное небо. — Впрочем, тоска и ностальгия — это все земное… Там не будет… Николай Аристархович, — он вдруг снова повеселел, — берите меня с собой в Полинезию братом милосердия. — И он напугал коней залпом смеха. — Сгожусь выдирать зубы вашим каннибалам!

Положение дел было таковым, что я принял его просьбу всерьез:

— Сожалею, полковник. Я теперь — в Рим.

— В Рим?! — Полковник весь повернулся в седле, посмотрел на меня загадочно. — У вас это что, мечта такая?

— У меня там теперь батюшка с матушкой, — осторожно признался я. — Чудом успели…

— Видать, и впрямь все дороги теперь ведут в Рим… Ай, счастливый вы человек! — сказал полковник и отвел взгляд. — Понятно, почему вы живы. Молитвами матушки…

— Однако мой брат был расстрелян как заложник. — Мне самому показалось, будто этим я хочу успокоить полковника.

Чагин помолчал и спустя минуту произнес негромко:

— Что ж… Вашему брату-мученику теперь куда лучше, чем всем нам. Уверяю вас.

Наш путь длился до полудня, свод небес весь сиял. В полдень на лицо Чагина легла тень.

Я нарочно поотстал немного и с тревогой глядел ему в спину. Он держался в седле очень прямо, но это была какая-то обреченная прямота осанки. Решившись развеять его сумрачные мысли, я снова завел патефон про своих папуасов, полковник кивал и улыбался благодарности ради.

— Впрочем, это верно, — внезапно сказал он и неясно посмотрел на меня. — Не пора ли нам устроить маленький привал, согреть холодеющие члены?

— Мы намеревались успеть засветло… — неуверенно напомнил я.

— Разумеется. Должны успеть, — уверенно сказал Чагин. — Эта местность мне уже знакома.

Он осмотрелся и строго приказал:

— Привал. То бишь англицкий ланч.

Спустя четверть часа разгорелся костерок, мы немного оттаяли и зашмыгали носами. Полковник достал из-за пазухи фляжечку в кожухе, отвинтил крышечку, и подал мне флажку с приказом:

— Ровно один глоток, остальное на худой час.

Из флажечки великолепно ударило в нос, а горло сладостно обожгло прекрасным ромом. Я размазал костяшкой пальца слезы и почувствовал прилив скудного счастья.

Пока я глотал это последнее счастье, на снегу появилось несколько галет, припасенных Чагиным. Полковник заметил, что я посмотрел на них, как на чудо.

— Пир в Валхалле… — усмехнулся он… и заметив, что я опять хлопаю глазами, рассказал про свое сокровенное: — Когда я в отрочестве читал про древнюю Валхаллу, мне почему-то представлялось, что погибшие воины пируют с богами вот так, как мы теперь с вами… Посреди чистых снегов. Костры, вертела — и снега, снега кругом. И небо… вот такое же ясное. Не знаю почему… Наверно, потому что я в детстве зиму любил больше, чем лето… Что там дальше было, помните?

— Где? — Ром счастливо лишил меня всякого понимания.

— В Валхалле, — кивнул полковник. — Потом демоны вырвались из-под земли прямо на небеса… Страшные чудовища… Драконы и псы.

— Фенрир и подземный волк Гарм, — вспомнил я.

— Я помню, — кивнул полковник так, будто помнил эту великую битву. — Кто дал им силу?

Помнится, я только хмыкнул беззаботно:

— Язычество. Там зло, как и добро, в одну силу.

— Вы не поняли меня, — сказал Чагин и повел плечами, будто начал подмерзать. — Кто их выпустил?.. Карл Маркс?

Мозги мои размякли и шевелились кашей в остывающей кастрюле.

— Не-ет… — снова повел плечами Чагин. — Мы сами… Вот отсюда.

И он, неторопливо подняв руку, постучал пальцем по виску, а потом посмотрел мне прямо в глаза и сказал очень ясно:

— Можете, не отвечать. Валхалле пришел конец. Гибель богов. Мир сгорел, снега вокруг испарились…

Только сейчас Чагин сделал очень бережный глоток, выдохнул белое облако, закрыл глаза и пошевелил губами. Потом он старательно завинтил крышечку и вновь протянул фляжку мне:

— Запомните, Николай Аристархович. Держаться теперь следует точно на запад. Если Щуплов не перепутал, верст через десять вы пересечете большак, а это прямая дорога на Дунфанхун. Полагаю, там нет никаких красных… Впрочем, гарантий теперь нет никаких, кроме вашей невероятной удачи.

С каждым его словом душа во мне все больше съеживалась и холодела.

— И вашей невероятной меткости, — добавил я, словно пытаясь его убедить, что то и другое существуют только вместе. — Аристарх Иванович, вы будто провожаете меня с порога…

— Вот именно, — к моему вящему ужасу, поддержал Чагин мою боязливую шутку и ткнул пальцем в бок фляжечки, успевшей потеряться вместе с моей протянутой к нему рукой. — Спиритус должен теперь храниться, так сказать, в лазарете.

Мне стало страшно, полковник же преспокойно уселся, как в кресло, в наметенный под елью сугроб, вытянул раненую ногу в сторону. Потом он вынул оба имевшихся у него револьвера, один аккуратно положил на развилку низкой ветки, а из барабана другого сосредоточенно вынул патроны, оставив заложенным один.

Наблюдая за его работой, я все еще заставлял себя верить в его мрачное чувство юмора.

— Полковник… — начал я и ощутил тошноту.

— Господин фельдшер, — приветливо перебил меня Чагин. — Мы с вашим отцом — тезки, да и я вам могут в отцы сгодиться.

— Но позвольте, Аристарх Иванович, — борясь с дурнотой, вымолвил я. — Здесь вы и вправду мне за отца родного… И наконец, всего же десять верст. Если вы полагаете, что из-за вашей ноги вы меня каким-то образом…

— Не дурите, — отмахнулся Чагин. — Вы же догадливы… Да, я остаюсь в России.

— А мне что тогда прикажете? — совсем растерявшись, пролепетал я.

— У вас старики в Риме, и вы у них теперь единственный сын. — Он аккуратно завернул в платок все посторонние патроны. — Это — один приказ. А второй… не приказ, конечно. — Взгляд его смягчился. — Просто обещайте мне выполнить мою последнюю волю.

Я сдался, меня мутило. От страха, от рома, от всего — от ослепительной ясности снега и неба.

— Я даю вам слово…

Чагин достал от сердца плотно заклеенный пакет из пергамента и, протянув мне, сказал:

— Николай Аристархович, окажите любезность: в Риме, как обустроитесь, найдите возможность передать это Т-ской Екатерине Глебовне. Дайте объявление… пусть она сама вас найдет. В этом пакете, чтоб вы знали.

— Господин полковник… — крикнул я ему, как утопающий — человеку, стоящему на берегу спиной…

— Не перебивайте. В этом пакете — двадцать червонцев. Полагаю, теперь она может очень нуждаться. Мой долг и прочее. Передайте, я очень вас прошу. Неспроста же Господь послал мне спутника, стремящегося в Рим во что бы то ни стало.

Все, что мог я сказать ему:

— Слово дворянина.

Как это прекрасно прозвучало в уссурийской тайге!

— …Если буду жив, — сдуру добавил я, и пафос сразу пропал.

Однако пепельное от щетины лицо Чагина осветилось отеческой улыбкой:

— Вот я и даю вам повод выжить, а не рисковать по пустякам. Вы ведь благородный человек, слово держать станете…

Именно это самое «слово» вдруг разом укрепило меня, изгнало страх, полковник успел изучить мою душу. Но я его атаковал:

— Вся эта сцена, полковник, чересчур красива.

— Но, согласитесь, красиво кончить жизненную драму — тоже не безделица… Радзевич на вашем месте согласился бы с такой постановкой дела.

Чагину не удалось сбить меня с толку.

— Это грех, наконец, — обличил я его.

— Учтено, — отрезал полковник и, приставив револьвер барабаном к плечу, прокатил его до обшлага. — Знаете, что такое?

— Видеть не видел, а слышать слышал, — в том же тоне ответил я. — «Русская рулетка».

— Именно… — кивнул Чагин. — Значит, не самоубийство, а игра. А на игру и суд иной. Смысл лишь в том, чтобы сыграть в нее до конца.

— Вы кого сейчас хотите обмануть, полковник? — Я смело шагнул к нему. — Отдайте мне ваш револьвер.

— Ат-ставить, вольноопределяющийся Арапов! — прорычал полковник.

Я отшатнулся. Дуло глядело мне прямо в лоб.

— И немедленно оставьте меня одного! — сверкнул он стальным взглядом. — По пьесе Радзевича, ваш выход на сцену — через пять минут! Уйдите, говорю вам.

Я растерянно огляделся:

— Куда?

— Куда угодно… — был приказ. — Вон, за елку.

Я повиновался и побрел, утопая по колено и выше. Тени стволов рябили в глазах. Голова слегка кружилась. Потом я заставил себя остановиться и с легкой мыслью «пусть стреляет, не страшно» повернулся к нему.

Полковник же отводил коней в сторону, потом своего привязал к ленчику моего мерина… Закончив, он посмотрел на меня и постоял, опустив руки. Иней на башлыке белым кольцом окружал его голову.

— Николай Аристархович, — дружески обратился он ко мне издалека, — простите мне все…

Нельзя было разрушить жанр в эту минуту — грех:

— Я прощаю вам, Аристарх Иванович, все, что властен простить. И вы мне тоже отпустите…

— Бог простит, Николай Аристархович, — выдыхал он, — и прошу вас: оставьте меня на месте, не трогайте. Я всю жизнь не мог терпеть ям и чтобы лицо закрывало.

— Обещаю, господин полковник, — твердо пообещал я.

— А теперь прощайте, Коля… — и вправду, отпустил он меня.

— Прощайте, Аристарх Иванович, — смирился и я.

— Идите, куда шли.

Я достиг указанной им ели, скрылся, как мог, за стволом.

— И еще прошу вас, — донесся уже из непостижимого далёка голос Чагина, — не смущайте меня, не подглядывайте.

— Не буду! — крикнул я через прощание, с этого света.

За елкой мне вспомнилось, как играл в прятки с отцом… вот он ищет… уже рядом… сейчас найдет… Теперь подступали слезы, а вовсе не радостный страх, какой только и мог быть в ту счастливую пору.

Я прижался лбом к шершавой коре, стиснул зубы. По-новогоднему, по-рождественски пахло хвоей.

И вдруг я услышал шепот Чагина, который никак не должен был слышать. Казалось, он подошел и шепчет рядом.

— Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей…

Раздался звонкий щелчок. Фыркнули кони. В чистейшем и звонком воздухе казалось, что все рядом — и Чагин, и кони…

Вечность проходила стремительно.

— …Отврати лице Твое от грех моих… — ровно правил он пятидесятый псалом.

Щелкнуло опять — у меня в ушах зазвенело.

Я до боли втиснулся лбом в колкую еловую кору, не вытерпел, запечатал уши ладонями.

Все равно все было слышно, как на последнем суде:

— …сердце сокрушенно и смиренно Бог не уничижит…

Ударило гулко, как с небосвода — и свет померк. Словно в комнате, обильно освещенной лампами, лопнула вдруг, погасла одна — темней не стало, но поблекло, на все упал сероватый оттенок.

Я невольно подождал нового щелчка. Потом сказал себе, как мог, громко:

— Пора!

Я вышел. Чагин неподвижно сидел в сугробе, чуть склонив голову вбок, одна рука лежала на колене, другая упала в снег.

— Аристарх Иванович! — шепотом позвал я его и заплакал.

А потом, набравшись сил и воли, подошел, вложил ему в руку, как древнему воину, оружие и посидел рядом, обняв за плечи. Так протекли в моей жизни минуты высшей дружбы. Может быть, лучшие минуты.

Полковник Чагин был основательным человеком, аккуратистом, даже выстрелил так искусно, что не замарал кровью чистый снег. Только багровое пятно с серым пороховым ободком запечатлелось у него на виске, и темная кровь немного выступила из ноздрей и сразу застыла. Я завидовал ему: цельный человек, каких немного на свете и становится на этом свете все меньше.

Я помолился об упокоении его души, а покинул по языческому обычаю — не оглядываясь.

Иногда ко мне возвращается убеждение, что Чагин просто не захотел становиться обузой, заметив, что рана отнимает силы… Через десять верст никакого большака не нашлось. Однако я, порядочный трус по натуре, еще полтора десятка верст промахал безо всякого опасения, что кончу свои дни на морозе среди волков и красных. Даже провалившись под лед и начав потом безоговорочно коченеть, я, как ни странно, все еще грезил, что до большака рукой подать… Вот сила убеждения полковника Чагина.

С ледяной купелью в моей памяти сразу соединяется наш последний полковой камелек и предопределенность подпоручика Радзевича. Ведь зачем-то я слез с коня, без всякого ясного намерения пешком спустился с горки и, о чем-то постороннем думая, потоптался то там, то здесь… пока наконец не хрустнуло под ногами, нежно хрустнуло, как вафелька на зубах — и я провалился в ворох раскаленных углей. Всей своей силой напружинившись, мускулы выбросили мое тело наверх.

Под снежным ковриком и ледяной корочкой был скрыт неглубокий, по пояс, незамерзающий бочажок, естественная родниковая запруда.

Одежда стала чугунной в одно мгновение. «Спички!» — лихорадочно вспомнил я, но спички побывали ниже ватерлинии. Я стучал зубами, а кони, раздувая пар, изумленно косились на меня с горки. «Вы сглазили дорогу, полковник! — со злостью подумал я тогда. — Пропадут ваши червонцы. Пропадет ваша Екатерина Глебовна, все пропадем».

Оставались две возможные скоротечные развязки: либо незамедлительно найти жилье, либо незамедлительно замерзнуть насмерть. Вторая казалась верней. Отчаяние? Не помню. Страх? Помню слабо. Память щадит. Мне теперь чудится, что я замерзал в разливавшемся кругом благодушии. Кони первым делом шарахнулись от меня.

Вскоре озноб перешел в жар, крупная дрожь — в какой-то крапивный зуд, и я в самом деле принялся замерзать насмерть, неторопливо прощаясь со своими стариками. В снегу было теплее, и я зарывался поглубже в угли…

Вдруг что-то живое подышало мне в лицо, я мысленно отогнал коня в сторону. Вспомнилось, как Чагин отгонял всех живых подальше от своей смерти. Потом я сумел-таки приподнять веки и спокойно подумал, замерз ли достаточно, чтобы не почувствовать боли, когда начнут рвать на куски. Надо мной грузно висела волчья морда.

— Подыхаешь, однако, — сказала морда, скалясь.

И меня потянуло, повлекло куда-то. Со снежным хрустом и с собачьим лаем куда-то меня повезла судьба.

Потом я парил в густом, удушливом облаке, нестерпимая ломота пронизывала мои члены, крепко пахло салом, водкой, что-то булькало, лилось как будто в меня…

— Подохнешь, однако, — предсказали мне на неизвестном наречии.

Веки мои разлиплись, я увидел бронзовый шар с веселыми щелками глаз.

— Тащить заарин надо. Большой заарин. Подохнешь, не довезу.

Я потянулся, потянулся с того света наружу. Все наличные деньги собрались в моем воображении, как в копилке, и я, натужившись, стал их делить: те, которые поглубже — те полковника, те, что в портмоне, а портмоне в пиджаке — те мои.

— Там… в пиджаке… возьми, — немо выговорил я. — Все бери.

Одежда на мне зашевелилась.

Меня долго заворачивали, свет пропал — значит, закутали и голову. «Вот и труп готов», — подумал я и ощутил движение своего тела, чего труп, обыкновенно, ощущать не должен.

С несильным рывком меня потянуло ногами вперед. То вверх — на гору, то вниз — с горы. Потом свет открылся, и снова в лицо мне ткнулся собачий нос, тепленько пошарил по щеке.

Донесся разговор на приятно непонятном, совсем чужом языке, приятно бередило слух одно слово: «Эрлик… Эрлик…»

В другие времена, уже совсем живой, я узнал, что заарин — это шаман у бурятов, а Эрликом величают бурятского божка смерти.

Опять дохнуло теплом, тихонечко зазвенело, будто посыпались куда-то все мои денежки, но звон все тек и тек ручейком, у меня не могло быть так много денег…

Бум! бум! — забухал бубен, и шаман тягуче завел свою древнюю песнь-поток. Бум! бум!

Я начинал проваливаться. Нет, так за свои деньги я не договаривался ни оживать, ни умирать! Тени закувыркались передо мной, понеслись мимо детской каруселью блестящие погремушки, бубны, колотушки, кони-всадники, все мохнатые, гунны, гунны… Шаман проносился кругом-мимо, дробился, множился, имя ему было орда…

«Господи Иисусе Христе… — пытался выговорить я, губы ломало…

…и ясно накатило воспоминание-видение: как прогрессивным выпускником-восьмиклассником торжественно отрекался от веры «во всё», важно и нарочито снимал нательный крестик за компанию с дружками-соцьялистами, как дохнуло в те минуты на меня отовсюду холодком бескрайнего и пустого простора… снегами, я теперь полагаю… и я подумал тогда, дурак-дураком — вот она! свобода!.. потом уж, только от страха перед экзаменами, надевал крестик вновь, потом уж и окстился вроде… да вот вылезло воспоминание вместо всякого простора и не давало прохода ни туда, ни оттуда.

…помилуй мя…»

«…грешного» — застревало совсем, точно прищемленное дверью.

Не успевал я, не управлялся с этими все множившимися гуннами в тысячах, тьмах и тьмах меховых хищных шапок.

«Стой!» — молча крикнул я. И башка шамана замерла напротив.

Шаманские глазки-воронки приблизились, накрыли меня беззвездным куполом чужого черного неба.

Слыхал я, будто побывавшие на том свете и отпущенные на время в живые свояси, рассказывают о долгом черном коридоре, горном железнодорожном тоннеле, в который душу начинает тащить без паровоза, пара и дыма… и будто вдали просвет, высверленный в пустоте — той пустоте, что уплотняется кругом в каменный уголь небытия.

Нет, по иному было со мной. Все было наоборот. Не было тоннеля, не было движения вперед, давило назад и вниз спиной.

Чудилось-чуялось мне, будто я уже не согреваюсь вовсе, а уже совсем заледенел до полного бесчувствия и утопленным мертвым грузом погружаюсь все глубже в промерзающее прямо перед моими глазами круглое озеро, над коим нет сверху и небес — до самой ледяной глади.

Ледовая масса давила на меня сверху прозрачно-черным слепым кристаллом, граненой крышкой ледяного гроба…

Я знал, что все еще чем-то жив, потому что весь хотел кричать.

И я увидел в зените звезду — яркую и колкую.

Ее свет ударил острием только в один мой — левый глаз.

Боль была мгновенной и адской — и эта боль была вся моя жизнь.

И я увидел себя со стороны. Так бывает, говорят, сразу по смерти.

Мое тело лежало на бескрайней и гладкой белой поверхности и над ним стоял великан, словно отлитый из стали и отшлифованный до блеска. Луч света, пронзивший мне острием глаз, был ослепительно ярким, раскаленным мечом в руках великана.

Валхалла! — вдруг подумалось мне. Пустая Валхалла…

И крышка ледяного озера-гроба раскололась и разлетелась во все стороны бескрайнего пустого мироздания.

И казалось теперь по-новому — будто я не лежу навзничь на дне, а, напротив, падаю-лечу ничком, лицом вперед. С огромной высоты пустого мироздания на далекую холодную звезду, уже не угрожавшую мне выколоть глаза остриями лучей.

И я падал-летел к той звезде.

СКВОЗЬ ВАЛХАЛЛУ

Вне времен и нигде

И видел я только одну звезду в пустоте.

И когда приблизился к ней, то развернулась звезда передо мной огромной кристальной линзой.

И увидел я сквозь линзу круглую планету, на которой не было ни океанов, ни материков. А была она вся покрыта кристаллами прекрасного холодного города.

И не было у той планеты никакого светила, а светилась она сама изнутри холодным хрустальным светом прозрачных зданий.

И видел я только одно темное место на планете. Оно было прямо передо мною и подо мной, на моем пути. Оно было проталиной-водоворотом, из которого поднималась навстречу темная магма и разливалась вокруг.

И я проник сквозь огромную линзу, как проникает поток солнечного света сквозь увеличительное стекло, собираясь в единый луч, в единый фокус. Все мое тело, все мое существо сфокусировалось в луч-поток ясного пронзительного взора на ледяную планету, с которой случилась беда.

Я видел эту беду воочию. Город, покрывавший ледяными узорами планету, стремительно испарялся от напора темной магмы, вырвавшейся на поверхность планеты и разливавшейся во все стороны.

И я летел лучом своего взора прямо в воронку, прямо в кратер…

И увидел я увеличительным взором, что темная магма, разливающаяся из недр планеты и поглощающая ледяные кристаллы огромного города, стынет и распадается на отдельные молекулы и атомы, на коней и меховые шапки. И магма эта была не что иное, как безудержная орда гуннов, гуннов, гуннов, гонимых из недр наверх неведомой подъемной силой…

И вдруг услышал я голос за мной и на миг весь сфокусировался, превратился в знание, что это голос того, кто стоял надо мной там, в пустой Валхалле, кто собрал меня потоком во вселенскую линзу и направил на планету, прямо в воронку извергавшегося гуннского хаоса.

И я услышал слова на неведомом, но ясном языке, которые мне надлежало понять сразу, но познать многим позже:

— Свободный входит в исток. Свободный входит в предел времени.

И в тот же миг я вонзился в воронку…

НЕЧАЯННОЕ ПРИШЕСТВИЕ

Планета Земля — пределы гуннов — весна 449 года от Рождества Христова

Время хрустнуло, звонко расплескалось обломками, обожгло. Я вынырнул судорожно, винтом.

Глубина — времени ли, воды ли — была меньше, чем по пояс.

Я открыл глаза и прежде, чем вода, стекавшая с головы, снова залила взгляд, увидел. Берег был рядом, шагах в десяти. По нему вдаль — к темному лесу — прытко убегал человечек, напомнивший мне шамана — весь в лоскутьях шкур и в смешной рогатой шапке, раза в три больше его головы.

Я стоял так, радуясь ледяной мягкой глине под ступнями, нагой, как Адам, и, как Адам, ничуть не противясь своей наготе. Я был очень жив, просто невыносимо жив. Мышцы просили движения, кожу приятно пекло.

Глаза залило с волос, и я закрыл их, зажмурил. Пахло вокруг жизнью — свежей водой, травой и теплым дерном. Где-то тенькала птаха. Как я тут, не открывая глаз, помечтал об огромном белоснежном полотенце, о том, как хватить бы сейчас рюмку-другую, потом одеться поплотней, но легко, прошвырнуться по лесу, посмотреть, где там что по весне успело проснуться, ожить. Круги разошлись, отразились от неведомых берегов памяти — и зарябило… мороз… мутные вагонные стекла… испуганные глаза генеральской дочки… беспомощный саквояж… пробитое пулей стекло… багровое пятнышко на виске полковника Чагина… глаз шамана… боль… Валхалла и одинокий бог Один с мечом, пронзившим глаз кому-то на снегу… мне? Где это все снилось мне?

И тут я хлюпнул носом и чихнул!

Чихом единым создан мир бе!

Вселенная снов и памяти разлетелась в осколки прочь, оставив меня в ясной и блаженной свободе, и, где-то отразившись от небытия кругами-кольцами, вернулась со всех сторон в точку обретения памяти.

Я вытер лицо рукой, открыл глаза и вышел на берег.

На берегу валялись бубен с колотушкой, разнокалиберные кости и трупы. Правда, целый труп был один. Он лежал навзничь у самой воды. Человек лет тридцати, светлый, не брившийся последние несколько дней своей жизни. Он лежал, раскинув руки. Из правой выпал чуть в сторону короткий меч. Прямо из кадыка торчала стрела с черным, как сорочий хвост, оперением.

На то, что осталось от других двух тел, лучше было не смотреть. Их словно только что вынули из крематорской печи, немного не дождавшись, пока начнут от жара рассыпаться кости. От этих останков еще пёрло теплом и духом окалины.

Труп, оставшийся в целости, был одет. Что-то вроде туники-рубахи, заправленной в рыхлые шаровары, подвязанные накрест внизу, у сапог, грубо сшитых из грубой кожи. Еще был серый плащ-накидка… Если бы не торчавшая из шеи стрела и выпавший из руки меч, можно было подумать, что человек прилег отдохнуть у озерца.

Я заметил на его поясе небольшой кошелек… Удивительное прозрение осенило меня — и не испугало. Я просто отвязал кошелек и полез в него так, как лезут в портмоне за документом… выяснить личность.

В кошельке было несколько монет. Они оказались для меня компасом. Великий вселенский компас… В студенчестве я собирал древние монеты. Я разбирался в них. «VALENTINIANUS» — складывались в имя латинские буковки, окружавшие державный профиль. Рим, середина пятого века новой эры. Чего проще и яснее такого адреса!

Я был так жив, что теперь могу уверенно утверждать: те монеты с древним имперским профилем и сейчас в моем воображении куда реальнее, чем ныне передо мною это постороннее окно в лунную ночь Харбина, города-нигде.

Тогда я очень трезво и ясно осознал, что монеты — в ходу и значит все это сейчас, а не тогда. И значит, надо понять, кем я могу быть здесь, где я теперь по-настоящему жив и где в ходу такие деньги… Какой-нибудь странник-путешественник из страны русов… какие русы?! до них еще лет триста… а какие еще варвары сгодятся, раз уж я тут ни как иначе, как залетный варвар… анты? венеты? бес их разберет.

Рассуждения эти, вся эта самоотверженная ирония — лишь игра памяти, фантазия бездвижной харбинской ночи. Мог ли голый, снова начинавший замерзать человечек, провалившийся в чертову дыру, так складно размышлять?

Я попросил у него прощения, у убитого, — и взял себе его одежду и его деньги. За это я пообещал ему похоронить как-нибудь более или менее по-человечески, опыт был далече — в манчжурских снегах за тысячи десяток тысяч верст и полторы тысячи лет отсюда. Я порадовался… ну да, порадовался — лишь тому, что он еще не успел совсем закоченеть, а то бы тащить его к лесу было бы очень трудно… Значит, был убит совсем недавно. Может, в тот самый миг, когда я падал с небес… Я оттащил его от берега, согнул, приподнял, взвалил на плечо и понес, откуда только силы взялись, кто их дал мне взаймы?

Пока я тащил коченеющий труп, в стороне началось еще одно движение. Откуда-то появились и теперь приближались ко мне крепкие мохнатые человечки на коренастых лохматых лошадках.

«Вот и гунны, — подумал я без усилия, поелику все мои усилия тратились на вольную ношу. — Легки на помине».

Я вспомнил уже почти родную Полинезию… Но там меня ждали заранее, я плыл по рекомендации. Я вспомнил Миклухо-Маклая, но г-н Маклай появился на туземном берегу уже готовым божком — в сюртуке, при галстуке и, кажется, с зонтиком. Ничего толкового он здесь мне посоветовать не мог — и я его прогнал, оставшись совсем один.

И я, помимо гробовщика, сделался фотографом… Я хладнокровно, как теперь помнится, наводил глазной фокус и делал в памяти групповой этнографический портрет. Круглые головатые лица, свирепый прищур… Крепенькие всаднички были ладно обернуты до плеч шкурами, схваченными накрест ремнями наподобие портупей; их ноги снизу до жилистых темных ляжек тоже были обернуты кусками шкур и обкручены ремешками. Но шапки были венцом варварского одеяния: на головах высились простроченные бисерными узорами бугры светлой дубленой кожи, а с бугров ниспадали между лопатками широкие кожаные хвосты, отороченные рыжим мехом… И рассыпчатый блеск золота на всем — серьги, браслеты, пряжки, сбруя. Гунны на своем пути очень разбогатели!

Только я подумал «чему быть, тому не миновать», как вдруг в полусотне шагов всадники придержали коней, словно наткнулись на невидимое препятствие, покрутились немного, что-то гортанно выкрикивая друг другу, а потом разбились и стали заезжать полукольцом.

Тут только я остановился, но свою тяжкую ношу не оставил. Я просто смотрел, что будет: странные цирковые маневры совершали мохнатые всадники — крутились, кидались вправо-влево, словно старясь увернуться от пуль… стрел то есть, ездили «змейками», срывались с седел, показывая номера вольтижировки и как бы походя приближались.

Я не чувствовал опасности, я смотрел цирковое выступление — и только позднее, когда все случилось и миновало, догадался, что они просто отвлекали мое внимание, выбирая момент.

Петля аркана полетела ко мне как раз с той стороны света, от которой я отвернулся. Я даже не сразу понял, что это вдруг легонько стукнуло меня по плечам и тут же остро захлестнуло шею. Я уронил мертвеца, схватился за веревку, но она тут же затвердела и жестоко потянула улов. Круглые головы, щурясь и скалясь, наплывали.

Внезапно в мои глаза ударила сильная резь, ударила как будто изнутри, прямо из мозга. Передо мной полыхнула ослепительная молочность магния.

Аркан надорвался и обвис. Я тоже. Я упал на колени и на руки, слыша какое-то паническое гоготанье, треск, удаляющийся конский топот.

Я распрямился и, не открывая глаз, потер, подавил костяшками пальцев веки. Их жгло изнутри. Я открыл глаза: сквозь слезы колыхались деревья вдали, волнами двигался луг, и по нему зыбким галопом удалялись лошадки без седоков.

Аркан тянулся от моей шеи вперед шагов на десять. На той стороне веревка кончалась в черном дымящемся круге, у черного костяного остова. Еще два обугленных остова громоздились на обожженной земле чуть в стороне. Под остовами чуть блестели золотые пятнышки-капли.

Я вскочил и резко повернулся назад. И обрадовался тому, что моя обетная ноша цела, хоть и мертва… как уже очень многое в моей жизни.

Я скинул с шеи петлю и твердо решил закончить то дело, с которого начал свое пребывание в пределах этого мира.

Я, как шел раньше, так и пошел в сторону леса, и мой рассудок тоже мерил новый мир шагами-откровениями. Кто я здесь? Чей посланец? Что это за страшный обережный огонь вложен в меня — в того, кто еще недавно стрелял во врагов наобум, лишь бы ни в кого не попасть? И я страшился любых догадок… Небо было ясным надо мной, и я чувствовал, что кто-то смотрит на меня с небосвода в холодный, стеклянный микроскоп.

Я сделал то, что обещал себе и тому, в чью одежду запеленал меня этот мир. Кем он был, убитый, совсем не похожий на гуннов? Может быть, парламентером… Может быть, случилось недоразумение. Может быть, его заменили мной, а его меч — более действенным оружием?..

Закончив дело, я прошел сквозь редкий лес и увидел. Меня подталкивал вниз пологий спуск к реке, а за неширокой рекой был стан гуннов, стойбище гуннов, плоский муравейник, неряшливо рассыпанный по речной долине. Все, что копошилось там на затоптанной земле, густо темнело, кое-где из этой гущи прозрачно и тонко поднимались дымки, редкие пирамидки шатров и плотные цепочки кибиток.

Один из шатров, ближайший к реке, что пересекала мой неизбежный путь в муравейник, был чересчур бел и опрятен. Я невольно выбрал его своей целью и стал спускаться вниз с чувством удивительно светлой обреченности.

Я остановился в шаге от воды, как раз напротив шатра, и, как помню, стал вполне безучастно наблюдать за рефлексами на другом берегу. Не стреляли из луков, не метали копий, не бросали арканов, но яростно суетились на кривых крепеньких ножках, жестикулировали, что-то пронзительно выкрикивали. Навстречу мне колыхнулась мощная человеческая вонь, приятно сдобренная безгрешным конским духом.

Я дожидался кого-то и вскоре узнал кого.

Полог шатра приподнялся волной, и вышел человек, увидев которого, я с облегчением вздохнул и ощутил смутный уют. Человек был явный, даже изысканный европеец и явно родного мне сословия. Человек с чертами, выдающими утонченный рассудок, с кожей бледной, сединой на голове чистой и ухоженной, со взглядом умным и властным, как у полковника Чагина. Человек одетый легко и просто, но прихотливо — в белую тунику с золотым узором по нижнему краю, недлинный и строгий серо-голубой плащ с меховым подбоем, застегнутый на ключице блестящей фибулой. Ноги в мягких серых сапогах чуть ниже голых колен и руки его были длинные, ровные и бледные. Это был свой!

От шатра он поглядел прямо на меня, ничего другого не ища глазами на временно моем берегу. Я затаил дыхание, как гимназист, наобум ответивший на невыученный вопрос. Неуд?.. Хорошо?.. Признал!

О, как радостно, как достойно, как по-свойски я улыбнулся ему в ответ!

Он медленно, со значением кивнул и сделал почти небрежный жест. Откуда-то тут же выскочила лодчонка, с ней — маленький светлоголовый варвар, не азиат, скорее со славянскими чертами, он шлепнул лодчонку на воду, махнул веслом раз, махнул другой — и уже спустя пару минут я вошел в гущу вони, но и приблизился к изящному белому шатру и к бледному человеку в белой олимпийской тунике. Разной масти и разных рас варвары обступали меня, теснились, но не трогали. Мельтешили воинственно-растерянные мордахи.

Мы стали лицом к лицу.

Он вполне деликатно осмотрел меня с головы до ног. Я хорошо понимал, что поручиться за меня в такой комиссии нелегко… вблизи моему поручителю можно было дать около пятидесяти, однако судя по всему ему было меньше, и лицом он был не только бледен, но и нехорошо сер, и нехороша была на его правильном породистом лице темнота век. «Пьет крепко», — с первой тревогой подумал я.

Он сразу заметил мою участливую тревогу, подобрал губы, усмехнулся. И что-то сказал. Я сначала не понял, а потом, спустя пару мгновений вдруг сразу все понял.

— Привет благородному Никто, — низким, гаснущим голосом сказал он по-гречески.

Нет, по-древнегречески! Слава Богу, по мертвым языкам я всегда был отличником.

Еще нескольких мгновений мне хватило, чтобы дождаться второго прозрения: «Никто» — псевдоним Одиссея.

Он с улыбкой наблюдал за моим просветлением.

— Привет благородному жителю Итаки, — нашел я подходящий ответ. — Не видел ли он женщину по имени Пенелопа?

— О! — аристократично подняв бровь, оценил он. — Какой удивительный выговор. Видно, давно странствующий Одиссей не говорил на родном наречии. Тогда прошу славного героя разделить утреннюю трапезу со мной, никому не известным странником.

Он чуть развернулся. Бледная рука его красиво взлетела, указательный палец с массивным золотым перстнем указал на полог шатра.

Он пропустил меня вперед. За пологом, в уютно-прозрачном сумраке, пахло тепло и пряно.

— Ниса, оставь нас, — сказал он вглубь шатра из-за моего плеча.

Лазоревый силуэт легко и плавно взметнулся и двинулся на меня.

— Хайрете! — по-нашему «здравствуй» недобро обронила прозрачная женщина, минуя нас и словно пронося мимо, рядом со мной, горячий сосуд.

Я успел приметить матовую округлость плеча, тугие витки темных кудрей, прихваченных легкой диадемой, матовую белизну виска, остренькое перышко брови, решительную прямую линию носа… и даже мимолетный взгляд с острым стеклышком — «ты не зван!»

Я устыдился своего вида, но она успела исчезнуть еще до моего стыда…

Свет несильным потоком проникал в шатер с его несведенной и приоткрытой вершины, от которой тянулась вниз тесемка с петлей. Войлочные стены были задрапированы голубыми парусами настоящих шелков, по парусам бежали золотистые узоры из тонких веточек с листьями… Этот шатер, эта колбочка цивилизации и вкуса стояла посреди бескрайнего и грязного скотного двора. В ней хранилось облако сандалового аэра, а в облаке — красивое двуспальное ложе с хорошенькими подушечками, полдюжины пестрых, расшитых тюфяков, сложенных кольцом, увесистый сундук темного дерева с бронзовыми накладками, низенький резной столик, резной стульчик, а при столике — стражами две витых бронзовых треноги с погашенными глиняными масляными лампами на широких блюдах. В моей памяти остался ясный фотографический отпечаток той заповедной роскоши.

В следующее мгновение я узрел, что грязными, зверскими ножищами попираю великолепный восточный ковер.

— Мой гостеприимный хозяин, — выразился я. — Никто только что выбрался из пещеры Полифема, хитон его не праздничен и грязные сапоги не ко званой трапезе.

Лиловой птицей полетел в сторону плащ моего нечаянного покровителя. Сам он молча сделал мне знак-повеление двинуться вперед и встать прямо под падавший с несведенного свода свет. Я повиновался. Он шагнул мне навстречу.

Позади меня колыхнулся воздух, возникло чье-то присутствие. Он не подал вида.

— Кто ты, Никто? Откуда? — впился он в меня взглядом, дыша близко винной гарью и застарелым зубным мученьем — но был красив и художественен лицом, даже надвинувшись вплотную и выдавая болезненную рыхлость кожи и мимики, карикатурно приметную при освещении сверху. — Кто ты? Ант? Склавин? Танариец? Литв?.. Где ты учился? Ты не похож ни на кого. Ты пахнешь, будто только что из бани, а не с дороги… Что у тебя с глазами?

— Что? — не понял и испугался я.

— Похоже на излияние крови прямо в зрачки, — указал он мне поочередно в оба глаза. — И ты видишь обоими?

Я растерялся. По-настоящему растерялся — кажется, впервые за целую жизнь. Прикрыл ладонью поочередно оба глаза. Никаких отличий в портретах хозяина не было: даже в полусумраке я четко различал каждую морщинку.

Прикрывая свои глаза, я поочередно придумал два ответа — левый и правый, полную ложь, похожую на правду, и возможную правду, в которую трудно и страшно было поверить самому.

— У меня есть два ответа, — так признался я, собравшись с мыслями и пытаясь удержать его взгляд. — Один больше похож на правду. Путешественник из страны, допустим, баснословных сидов, ограблен в пути — и вот занесен сюда неведомым ветром. Но это — неправда. Правда такова, что я сам в нее с трудом верю. Я украден духами из иного века, из очень далекой страны и заброшен сюда нагим и мокрым, как только что родившийся младенец. Кто я? Моего народа пока нет, поэтому я мог бы назваться и гиперборейцем.

Он слабо улыбнулся и указал мне на мягкие тюфяки.

Был еще один жест — другой рукой, после которого присутствие за моей спиной исчезло.

Я невольно оглянулся.

— Телохранитель, — словно успокоил он меня. — Его право… Но не теперь.

Я, как и полагалось в той древности, не присел, а сразу возлег, вдруг — опять впервые — почувствовав усталость. Где-где, а в ногах правды не было уж точно. Он расположился напротив, облокотился, другой рукой взял стоявший на ковре серебряный бокал и посмотрел в него…

— Значит, старик Геродот ошибся, — проговорил он с легкой насмешкой. — Ведь он написал, что вас нет и вашей страны никогда не было. Это худо, когда живешь, а потом какой-нибудь мудрец напишет, что тебя не было. — Он поднял взгляд на меня. — Значит, гипербореец… В это, пожалуй, нетрудно поверить. Ведь не всякий одинокий странник даже при удивительной внешности способен одним взглядом испепелить воинов базилевса Аттилы.

Так оказалось: одного имени, выбитого на монете, — достаточно, чтобы познать КОГДА, одного имени, произнесенного с холодным почтением, — довольно, чтобы понять ГДЕ.

— Я не хотел этого, — снова честно признался я, почему-то не сильно сдрейфив.

— И этому можно верить, поскольку трудно поверить, что ты напал на них сам… — кивнул хозяин шатра. — Сначала волхв этого скотского племени махал тут руками, он был не в себе и даже ему мало кто поверил, трое следом отправились вброд посмотреть. Они не вернулись. Значит, они встретили тебя.

— Так и было, — признался я.

— До вечера их не хватятся… — сказал хозяин, как бы испытующе.

Что я мог сказать? Я просто молчал под его взглядом.

— Значит, у нас есть время кое с чем разобраться, — закончил свою мысль хозяин. — И значит, пора представиться и мне. Демарат, сын Антиноя, мастер Этолийского Щита. Служу гипостратегом Эдекону, архистратегу базилевса Аттилы… Говоря коротко и без прикрас, просто наемник.

— Мое имя — Николаос, — назвался я с эллинским «акцентом». — Имя моего отца — Аристархос. Изучаю народы, это мое изначальное призвание. Коротко говоря, праздношатающийся.

Демарат явно оживился, даже оставил пустой бокал, который, словно не решался наполнять.

— У тебя и твоего отца имена эллинские, — заметил он, тем смутив меня.

— Да… как будто… — пробормотал я в ответ. — Возможно, кто-то из моих далеких предков.

— Я вижу, что ты не похож на эллина, — спокойно подбодрил он меня, затем неясно вздохнул и сказал нечто загадочное: — Между тем, не стоит пренебрегать предзнаменованиями…

Сказав это, он издал короткий и громкий гортанный звук.

В шатре появились двое обнаженных до пояса слуг или рабов с большими медными тазами, потом они занесли котел с водой, а другие двое — широкую жаровню на треноге с истекавшими теплом камнями. Ковер скатали, треногу поставили на прибитую с сеном землю.

— Не стану мешать, — сказал Демарат, уже выходя наружу.

— Я мог бы пойти на реку, — благодарно попросил я вслед. — Там проще и быстрей.

Демарат задержался, улыбка его была холодной.

— Скоты плещутся в водоемах. Неужели игемон Итаки так долго пасся в стаде Цирцеи?

Насколько я помнил, речь пошла о спутниках Одиссея, превращенных волшебницей Цирцеей в стадо свиней. Но обижаться мне здесь не полагалось по чину.

Меня вымыли. Меня бережно вытерли, не дав самому и руки поднять. Мои царапины смазали чем-то душистым с холодком.

Потом гипостратег Демарат вошел, осмотрел меня со всех сторон («Так лучших рабов на невольничьем рынке смотрят…» — подумалось мне.) и с одобрением сказал:

— Кожа прекрасная, запах легок — сразу видно человека из хорошего общества… — и добавил что-то на незнакомом языке с отчетливым германским звучанием.

Баней я был бессовестно разнежен и туго раздумывал, что теперь к чему. Демарат возился со мной, как с найденной на дороге диковиной… Вскоре мне начнет сдаваться, что он что-то задумал.

— Готский язык? — попробовал угадать я. — Не знаю, не учил. Греческий знаю, латынь — лучше греческого.

— …а он, как жеребец, просится к реке, — закончил Демарат ту же фразу на латыни, так и не сказав, с чего она начинается.

Не иначе, как он осторожно забавлялся, играл с огнем, чем, видно и занимался всю жизнь.

Он поставил меня на ковер, выгнал всех и откинул крышку плоского сундучка, которого я поначалу не заметил. Спустя еще пару минут я оказался одет не хуже него: в льняную тунику небесного оттенка, перроны — полусапоги со шнуровкой. А пояс, верхнюю шерстяную тунику и мшистого оттенка плащ он положил на крышку сундучка:

— Это — твое. На выход… Вот еще сумка.

Демарат был немного выше меня, но его одежда пришлась мне по размеру… и, признаюсь, по вкусу.

Я поблагодарил его вполне скупо. На фейерверк чувств он бы нехорошо съязвил.

— Садись, — красиво повел он рукой.

Кто-то беззвучно промелькнул. Между нами появился большой поднос с кусками вареного мяса, желтыми лепешками. Вырос большой кувшин, горлышко коего попыхивало винным духом.

— Так кто же ты, посланец богов? — вкрадчиво переспросил Демарат, словно ожидая достойной платы за радушный прием.

— Теперь уж и вовсе не знаю, — честно признался я, привыкая к древней одежке.

Демарат усмехнулся и кивнул, оценив по достоинству мой ответ. Он взял кувшин и, сосредоточившись на мягком течении темно-алого вина в бокал, сказал как бы кстати:

— Начинай. Я сыт.

Я тут же брызнул слюной на кусок мяса, еще и лепешку прихватил — и принялся тушить полыхнувший порохом аппетит.

Демарат поглядывал: для начала он убедился в том, что я живой человек. Я и сам убеждал себя в этом.

— По крайней мере, тебе известны те боги, которые тебя послали? — без особой надежды спросил он, дав мне прожевать.

И он сам налил вина во второй бокал.

Я понял и не заставил себя ждать. Глоток душистого вина, больше напоминавшего легкий ликер, сразу оглушил меня и сделал на несколько мгновений совсем беззаботным. Как тот глоток рома в уссурийских лесах.

— О да, — беззаботно расхрабрился я. — Успел оглянуться, когда мне дали под зад.

— И что же? — приподнял бровь мой радушный хозяин.

— Там был один маленький и… как это сказать… весь в меху. А другой был огромен. По виду не иначе как германский бог Один.

Демарат шевельнул морщинками на любу и жадно отпил из своего бокала.

— Мне сегодня снилось нечто подобное… — проговорил он неотчетливо и стал неторопливо и словно нехотя подниматься на ноги. — Отдохни, гипербореец. После трапезы отдайся Морфею. Здесь тебе нечего опасаться.

Будь мы в ином времени и в ином месте, я бы подумал позже, что познакомился с выдающимся гипнотизером. Кажется, я уснул мгновенно.

Нетревожно снилась слитная толпа, гомонившая поодаль в бесцветных сумерках. Гомон ее касался меня, был обо мне и слабо меня притягивал, а я слабым усилием души сопротивлялся.

Меня разбудило деликатное похлопывание по плечу. Невольным рывком я привел тело в сидячее положение и, продирая глаза, сказал «сейчас», видимо, по-русски.

— Послушай меня, гипербореец. — Демарат пригнулся к моему лицу. — Там эти выродки настаивают, что ты равеннский лазутчик. Признали сагум, нашли на нем кровь.

Я, наконец, совладал с путами сна, вспомнил, что в правление уже никому в наши дни не известного императора Валентиниана столицей Западной Римской Империи была мало кому теперь известная Равенна, а не великий Рим.

— Сагум — тот самый, — сказал я, не чувствуя, не помня никакой ясной опаски, не то что страха. — Я одолжил его у мертвеца, иначе пришлось бы странствовать нагишом. Он был убит стрелой.

— Где? — скупо полюбопытствовал Демарат.

— Там, — махнул я за пределы шатра и за реку. — У озера.

— Очень хорошо, — и вправду довольно сказал Демарат. — Покажи им труп.

Получалось скверно.

— Нет, — нахально уперся я. — Тебе покажу, им не стану показывать.

Демарат задумался.

— Почему?

— Я устроил ему погребение. Какое сумел. Тревожить его незачем. — И я добавил, осмелев вконец: — Он такой же, как мы с тобой.

Он выпрямился и вдруг звонко щелкнул пальцами.

— Такой же… Не удивлюсь, если это был кто-то из моих старых дружков, — услышал я над собой его спокойный голос. — Но пока есть одно маленькое отличие, и в нем — волчья ловушка.

Я понял, что надо незамедлительно подняться на ноги и внимательно слушать стоя.

— Думай, гипербореец, — не шутя повелел гипостратег. — Если ты не покажешь им труп, без нового не обойтись. Либо ты, либо кто-нибудь на пробу. — Он презрительно кивнул в сторону выхода из шатра. — Покажи им свое волшебство. Заодно убеди меня.

— Оно не мое, — невольно стал отпираться я.

— Как знаешь, а только нам придется выйти, — без сочувствия сказал Демарат и указал мне на пояс. — У меня свои прихоти… И будь посланец самого Зевса или какого угодно Одина, у меня нет желания оказаться прибитым к перекладинам наподобие того еврейского царя Иисуса, кого иные почитают за бога… Здесь это умеют делать быстрее, чем в Риме, без судебных проволочек. Ты подумал.

Сделалось страшно? Помню, что наконец сделалось.

— Да. Благодарю тебя за помощь, гипостратег, — сказал я ему.

— Идем, — просто повелел он и пропустил меня наружу первым.

В мире ясно и золотисто вечерело, в назревавшей прохладе гуннская вонь оседала, как сырой дым.

Сами гунны, разношерстное в буквальном смысле и разнобойное ростом племя, стояли тут, отстраненные от шатра дюжиной мощных воинов в одинаковых железных шлемах, холено блестевших на закате. Их поднятые пики символизировали дворцовую ограду.

Демарат вышел и сразу положил руку мне на плечо.

— Будь внимателен, — тихо, но, опять-таки, не сочувственно шепнул он и подтолкнул меня вперед.

Толпа зашебуршилась, но — опасливо. Я чувствовал, что гипостратег Деамарат держит ее укротительским взглядом.

— Кто видел его сегодня? — громко задал он вопрос на эллинском наречии и тут же повторил его на чужом, невнятном языке.

Воины в шлемах чуть расступились прямо перед нами, образовав как бы открывшиеся ворота. Но гипостратег не вышел из них к варварам и меня не выпихнул к ним.

Вперед выдавился из толпы тот самый — маленький, мохнатый, рогатый, что утекал от озера… Он начал тыкать в меня пальцем и гомонить. Демарат что-то сказал, и тот испуганно отскочил назад и нырнул обратно в толпу.

— Он снова утверждал, что ты сжег двоих воинов. Я предложил ему убить тебя, — с бесцветной улыбкой сказал мне гипостратег. — Заметь, гипербореец, я не приказывал.

— Заметил, — сказал я, между тем покрываясь мерзостно едким потом.

— Кто видел его вчера? — снова громко вопросил он толпу.

Вопрос был вновь произнесен дважды, и первый раз — на латыни, а потом — опять на каком-то варварском наречии.

Трое за «воротами», стоявшие плечом к плечу, подняли руки. Эти, напротив, все, как один, были ладны и статны, двое с кудрями русыми до плеч, третий — брюнет, видом черкес.

— Вы были во вторую стражу? — вопросил гипостратег.

— Да, игемон, — ответил один из светловолосых на плохой латыни, видимо, старший.

— Видели его?

— Видели, игемон, — кивнули разом все трое.

— Не обознались?

— Игемон, пусть покажет свой сагум, — сказал старший.

Сагум появился по нашу сторону заграждения в руках нового эпизодического персонажа — крепкого воина, ростом повыше Демарата и, значит, выше всех вокруг. Чуть позже я узнаю, что это и есть личный телохранитель гипостратега.

— Это его плащ, игемон, — подтвердил светловолосый. — Я целился в него.

— Но сейчас я не вижу на пришельце никаких ранений, — заметил как бы в мою пользу Демарат.

— Он был очень быстр, — потупился светловолосый и — нашелся: — Пусть разденется.

Демарат перевел взгляд на меня.

— Раздеваться не стану, — даже не думая, сразу выпалил я.

Демарат усмехнулся мне в лицо жестоко и одобрительно и снова повернулся к толпе.

Сердце во мне стучало бешено, но страх куда-то подевался, словно сердце вышибло его вон своими ударами.

— Ты слышал его ответ, — сказал Демарат.

— Это он, — не отступился светловолосый. — Я свидетельствую, игемон. Лазутчик.

Демарат вздохнул устало и сказал легко:

— Ты промахнулся вчера — убей сегодня. На этом месте. Если ты уверен в том, что он — тот, кто удрал от тебя и твоей стрелы.

«Удрал от этой, не удрал от другой…» — успел подумать я, не пойми о ком из нас.

Заграждение между нами расступилось еще шире.

Страх снова кольнул в животе… И все потекло перед глазами… Неподвижным оставался лишь указующий перст гипостратега… потом и он поплыл в сторону… Я видел впереди руку с коротким копьем, опускавшимся острием на меня.

Глаза мои! Их хотелось в те мгновения вытряхнуть из головы, они будто превратились в раскаленные угли… Глаза вспухали, электрически саднили.

Вспышка молочного магния оттолкнула меня назад, но не обожгла. Потом — толчки серого тумана. Остальное — крики, звон, топот — вспомнилось потом.

«Как сверкнуло вдруг! Я подумала — молния убивает кого-то… а грома все нет. Кричат только. Смотрю: как овцы, пустились все друг через друга!» — так потом рассказывала Ниса, выпучив глаза и прижав к вискам ладошки.

— Ты ничего не видишь? — услышал я осторожный вопрос гипостратега.

— Пока — плохо, — признался я. — Но должно пройти.

— Что-нибудь требуется? — гипостратег сделался вдруг поразительно участливым.

— Если можно, холодной воды, — попросил я.

Меня трясло и довольно сильно тошнило.

— Я говорил — кто меня слушал?! — набатным гласом воззвал гипостратег. — Он — посланец неба. Он — не человек, неужели не видно?

Ответом было невразумительное эхо.

— Довольно! — оборвал эхо Демарат. — Это — добрый знак!

Мне поднесли таз. Я опустил лицо в воду, впервые обрадовавшись холоду, поплескал себе на шею.

— Хвала богам, — негромко, на эллинском сказал Демарат, стоя рядом. — Кому должно — тот оправдался.

Убрав с глаз полотенце, я посмотрел на него, а он — на меня. Так может смотреть лунной ночью трезвый умом человек на чуть приоткрывшуюся дверь склепа.

— Признаться, я тоже чуть не ослеп, — сказал он, делая доверительную улыбку. — Я не хотел бы оказаться на его месте… Но мне кажется, ты пришел не за мной. И это уже хорошая новость.

Он отошел и что-то ткнул ногой. Я присмотрелся: от его тычка осыпался в темное пятно на земле костяной домик грудной клетки.

Рядом затопал жеребец, и над гипостратегом навис всадник.

В его опущенную руку Демарат сунул трубочку пергамента, окольцованного тесьмой.

— Вождю Эдекону! Немедля! — отдал он команду и коротким взмахом руки метнул конного вестника далеко прочь, сквозь орду.

«Эдекон… Эдекон… — вспоминал я, услышав знакомое имя. — Да это же отец Одоакра, полководец Аттилы! — вспоминал я курс Истории. — Одоакр свергнет последнего римского императора».

Вспоминая Историю, я огляделся. Орда раздалась, оставила нам широкий круг пустой свободы и глядела в него издали с опасливым любопытством. Казалось, что все кругом безоружны.

— Посланник небес! — нарочито громко обратился ко мне Демарат, он переменил позу для общения с равным и больше никого, кроме меня не видел. — Твоя очередь повелевать, гипербореец!

От речки вдруг по-родному, по-дачному потянуло холодком… и где-то уютно поржала лошадка… и это показалось мне настоящим чудом… можно было жить дальше даже здесь.

В шатре уже торжественно пылали светильники, узоры-веточки искрились на зыбких стенах. Гипостратег усадил меня на тюфяки, а потом сам долго и важно устраивался.

Скатерть-самобранка вновь возникла между нами.

— Ниса! — кликнул гипостратег.

Ниса, возникнув из небытия, уютно уселась сбоку от гипостратега, готовая слушать и не быть.

Я тронул ее взглядом, как мог, бережней.

Она оказалась не похожей на ту, которую я успел вообразить: заметно полновата, широкое лицо, глаза мельче и темнее… и сероватые дуги под глазами, и подрумяненные щеки. «Нет, нет, все равно хороша собой», — убедил я себя. Она же смотрела на меня, глядя при том чуть в сторону, а губы держа коротко и строго.

— Между прочим, римская гражданка, хотя и египтянка по рождению… — заметил Демарат, сам разливая умелой властной рукой, он явно не желал присутствия никаких слуг, рабов или телохранителей. — Нисаэрт, красивое имя. И что она здесь делает, в этой выгребной яме, ума не приложу.

Ниса свела перышки бровей, собрала морщинки на лбу и, вытянув верхнюю губку, прикоснулась к вину.

Поглядев на ее губку издали, я закрыл глаза и во тьме упоенно глотнул раз, другой и еще. Это вино было лучше прошлого — душистее и не такое сладкое.

Демарат уже направлял ко мне горлом пузатый серебряный сосуд.

— О-о! — оценил он мою прыть. — Вот что надо было показать варварам. Отступились бы сразу. Амвросия на Олимпе крепче?

— Крепче! — подтвердил я. — Гораздо крепче.

Огни светильников и маленький уютный мир, ими освещаемый, и мое тело, и мои мысли — все потеплело и невесомо воспарило над всеми страхами, прошлыми и будущими. И меня понесло, повлекло. Я что-то рассказывал по долгу странника про свою историю, а потом и про всю древнюю Историю, которую знал с гимназии и университетских занятий.

Демарат наливал, слушая про свою родную Древнюю Историю очень внимательно. Потом один сосуд повалился, а появился новый, тяжелый и полный. И Ниса прилегла, вытянула ноги и слушала, подперев рукой голову. Демарату я как бы докладывал, а, переводя взгляд на Нису, начинал воодушевляться — и расписывал вальтерскотски историю Темных веков… всех наших темных веков… и плыл-плыл по ее плечу, и спускался по складкам ее туники, как по горной реке… и захлебываясь, выплывал на перекате ее бедра…

Демарат распарено багровел и все чаще утирал губы тыльной стороной кисти.

— Здесь можешь стать хорошем прорицателем, — ясно сказал он. — Даже при базилевсе, если боги будут благосклонны… а похоже, так и есть. Будет немалый доход.

Это была трезвая мысль, охладившая мою голову. Я напрягся и отпечатал ее в памяти.

Мне показалось, что Демарат и вправду трезвеет. Он выпрямился — и теперь смотрел на меня пусто и прямо, как изваяние.

— Николаос, — сказал он также пусто и прямо. — Я тебе верю.

Я не знал, что ответить, чувствуя к нему необъятную симпатию.

— Я хочу сказать тебе, — Демарат чуть склонил голову и стал смотреть на меня исподлобья, — что твои боги не ошиблись. Они послали тебя за жертвой — и вот она, прямо перед тобой.

С губ Нисы прочь слетела простоватая улыбка цветочницы. Она бросила на Демарата тревожный и очень умный взгляд.

— Не понимаю, — нарочно сказал я, поскольку очень старался в эти мгновения не понимать его.

— Дурачком тебе уже не прикинуться, — сощурив один глаз, сказал Демарат.

Мы переглянулись с Нисой — и оба изобразили полную оторопь.

— Недурная… даже красивая смерть — сгореть в мгновение ока от взгляда богов, — с очень знакомой мне тоской в глазах проговорил Демарат, степенно отпил и закусил маленькой маринованной сливой. — Достойная смерть — лучшая награда. Лучше тусклых медяков кесаря.

Он вздохнул.

У меня ёкнуло сердце — так улыбался в иных мирах полковник Чагин, предлагая «ланч».

— Демарат, — нарочито назвал я его по имени и на всякий случай опустил глаза. — Сейчас самое лучшее — не играть с огнем. Эти боги, которые мне известны не больше, чем тебе, — они наверняка слышат… и я не уверен, что они разумеют иносказания.

— Какие иносказания! — раскинул руки Демарат. — Огонь есть огонь. Огонь — лучшая судьба.

Я не вытерпел — и поднял взгляд. О, я вполне осознал, что обладаю поистине убийственным взглядом.

Демарат держал серебряный кувшин крепко за горло, приложившись к его округлому рельефному боку виском.

Ниса тихонько выдавливала в рот мякоть темной сливы.

Я слышал неясный шелест вовне, над самим шатром, и ровный шум гуннского лагеря… Но тревожил, иголочками колол голову тот странный тихий шелест наверху…

Ниса внимательно смотрела на бледную и сильную руку стратега, стиснувшую горло сосуда.

— Вам в вашей дали известно о великой эллинской мести? — сосредоточенно проговорил Демарат.

Я развел руками.

— Об эллинских братствах разума и стратегии?

Я сделал наивную улыбку.

— Об Этолийском Щите? О Спартанской Лиге? О Мече Семи Врат?

Увы, в моих знаниях Истории обнаружились провалы… Впрочем, я стал подозревать, что подобными «провалами памяти» могут страдать и наши заядлые профессора…

— Вы ничего о нас не знаете, — сделал закономерный вывод Демарат.

Он опустил кувшин на место… и больше наливать не стал.

— Я скажу немного… — глуховатым голосом произнес он, явно намекая на значение великих тайн и заговоров. — Сколько дозволено «отцами»… и чуть больше того — для поддержания огня опасности, без которой скучно и холодно жить. Ты готов?

— Пожалуй, — кивнул я.

— Только больше не опускай взгляд, — твердо предупредил он. — В конце концов, если тут кто и лжет, то — не ты.

«Придумал, тоже, «русскую рулетку», каких не было! — со злостью подумал я. — Хочет гореть — пусть горит».

— Эллада погибла в битве с македонцами при Херонее, — сказал Демарат. — Эллада стала застежкой на плаще Александра… а потом — на тоге римских диктаторов… И тогда мы стали тайно сажать семена и плевелы. Мы создали лучшие на просторах ойкумены гимнасии, и лучшие техниты-эллины двинулись на все стороны света. Туда, куда посылали их «отцы» тайных союзов… Александра, превратившего Элладу в застежку на своем полевом плаще, воспитывал Аристотель. Надеюсь, это тебе известно?

Я быстро кивнул, чтобы не сбить его с опасной дорожки.

— Все знают: лучшие стратеги во всех армиях, при всех императорах — эллины и только эллины… пускай, у них нет собственных армий, они и не нужны — продолжал он, усиливая напор очевидной тайны. — Лучшие зодчие — эллины. Лучшие врачи от Полуночных островов до Рифейских гор и Ганга — эллины. Самые точные землемеры — эллины. Лучшие советники и нотарии — тоже мы, эллины. Отныне любой завоеватель, приходивший в Элладу, знал, что он может взять без спроса, а что должен лишь смиренно просить, ибо силой меча этого не возьмешь, а обойтись без этого — тоже не обойдешься. Цари и магистраты от Британии до Индии шлют в Элладу прошения, а на обратной дороге охраняют наемного технита куда лучше, чем царского посла.

Я не выдержал такой мощной лобовой атаки — и решился на стремительный ответный обход с фланга:

— Платят по найму только техниту, или гимнасию, к которому он приписан?

К моей радости, Демарат вдруг раскаменел… на это я и рассчитывал своим маневром.

— Этолийскому Щиту платят больше, чем мне, — то ли признался, то ли проговорился он.

— Каков срок твоего найма у базилевса Аттилы? — продолжил я маневр.

— Мой — семь лет… Начался два года назад.

Я прикинул: огромная, но зыбкая и хаотичная империя Аттилы развалится раньше.

— Я предвижу твой расчет, — усмехнулся Демарат. — Конец наступит быстрее…

— Ты — прорицатель, а вовсе не я, — сделал я искренний комплимент. — Я только вспоминаю то, чему учили… Так что же случилось с великим Римом?

Я, и правда, начинал догадываться, вникать в одну из великих подпольных истин Истории.

— Мы, эллины, сделали римлян из неотесанных варваров приличными, образованными и разносторонними людьми. Народом с ясной целью, — сообщил Демарат. — Только их одних. Это был тяжкий труд. Но они оказались-таки неблагодарными варварами. Они извратили смысл, сущность. Эйдос…

— Вечный недостаток титанов. Их рок, — весьма мудро заметил я. — Им даешь людское воспитание, прививаешь изысканный вкус, но однажды в их душах просыпается Хаос, их породивший… Причем Хаос принимает личину абсолютного, железного порядка. Не к этому ли выводу пришел в итоге и Аристотель?.. Ведь он был не простым воспитателем, а поистине — творцом, демиургом величайшего покорителя царств.

Демарат посмотрел на меня очень пристально и уважительно кивнул:

— Полагаю, что именно так он и думал…

Тут я превзошел самого себя:

— В зерне всякого добротного воспитания неизбежно скрыты, заложены плевелы. Это — грехи самого воспитателя. Сначала вверх тянется тонкий стебелек любопытства, потом распускается скромный цветок хорошего вкуса… из которого воинственно торчит пестик рассудка. (Демарат кисло усмехнулся.) И наконец наливается румяный плод… чего? Конечно же, греха! Большой, порой красивый и всегда страшный. Следствие грехопадения. Знакомо?

— На иудея ты не похож, — пристальней всмотрелся в меня Демарат. — Следовательно, христианин?

Я содрогнулся. Было отчего: перед моими глазами, как картины жизни в преддверии смерти, промелькнули все мои сны.

И я высказал скромное предположение:

— Теперь думаю: если бы оставался после крещения христианином хоть с горчичное зерно, мне не пришлось бы теперь служить неким огненосным рабом неизвестно каких демонов.

— Отчего же рабом… — усмехнулся Демарат. — Как и я… наемным легионом в единственном лице.

«В точку! Имя им легион!» — подумал я, но вслух не сказал.

Я невольно потянулся к кувшину, но гипостратег Аттилы упредил меня и наполнил бокал, судорожно перелив через край.

— Демарат, позволь уточнить… — Чтобы продавать в этом веке свой дар провидца, и вправду стоило кое-какие даты уточнить заранее. — Сколько лет минуло с того дня, когда предводитель вандалов Гейзерих нанес поражение объединенным силам обеих Римских Империй, Восточной и Западной?

Демарат весь подернулся туманной улыбкой.

— Много… — кивнул-клюнул он в ковер, — Достаточно, чтобы все кости полынью поросли… Семнадцать, если мне память не изменяет.

«Четыреста тридцать второй год от Рождества Христова, — вспомнил и я. — Последние годы-деньки, перед наступлением Темных веков».

— Ты угадал. Я участвовал в той кампании, — приятно удивил меня гипостратег своим нечаянным признанием.

— Любопытно узнать, на чьей стороне. — Мне и вправду это стало любопытно.

— Тут и гадать нечего, — усмехнулся Демарат. — Я предпочитаю образованных людей, с кем можно поговорить на марше. Я был советником у большого знатока поэзии Эсхила и Гомера, славного Бонифация, наместника Африки.

— …то есть командующего войсками Западной Римской Империи. Славный стратег, — сказал я, не думая иронизировать по поводу его поражения.

— Вполне, — не нашел иронии в моих словах и Демарат. — Но варвару Гейзериху служили тогда лучшие выпускники Спартанской Лиги. В тот год Гейзерих был при деньгах — и мог выставить самую высокую годовую плату.

И все же я не смог справиться со своим характером:

— Можно подумать, король вандалов не слишком разбирается в поэзии Эсхила…

Демарат рассмеялся, до достоинству оценив мой выпад.

— Если не ошибаюсь, у Бонифация было римское гражданство? — прибавил я.

— Не ошибаешься, — подмигнул Демарат, явно ожидая от меня новую острую шутку. — Большой человек. Трибун.

«Генерал-губернатор», — прикинул я и снова для вида напряг память: — Он же, насколько я помню, раньше очень посодействовал вандалам. Привел их, можно сказать, на землю обетованную — в Африку… удобно устроил там, на другой стороне Средизмемного моря. Прямо напротив Рима…

И тут я осекся… и оставил немым страшное и точное пророчество: ведь всего через шесть лет после нашего задушевного разговора с Демаратом, а именно в четыреста пятьдесят пятом году, вандалы варварского рекса Гейзериха нападут на Рим, опрокинут все семь холмов Великого Города, пыль поднимется до самых небес… Такое знание стоило приберечь… на черный день.

— Снова никакой ошибки нет, — подтвердил Демарат, не заметив взрывоопасного многоточия в моей фразе. — У него с вандалами вышло много хлопот.

— А у тебя? — спросил я и невольно посмотрел на Нису.

Она умела быть совершенно отсутствующей и при этом же, как мечта, остро возбуждающей чувства.

— Никаких, — мощно повел рукой Демарат, будто отдавая некую военную команду. — Я — наемный военный советник, и только.

— Так сказать, искусство ради искусства? — пытал я его.

— В некотором смысле — так и есть, — легко сдавался гипостратег.

— А в остальном смысле… если не секрет? — спросил я. — Ты ведь не закончил рассказ об Этолийском Щите.

— А в остальном смысле: лучшие военные советники базилевса Аттилы, а также его названного брата, то есть рекса вандалов Гейзериха, а заодно и персидского монарха — все до единого эллины.

И Демарат сделал очень страшные глаза.

— Все мастера Этолийского Щита? — с назойливостью сыскного дознавателя уточнил я.

— Не только. Еще — Спартанской Лиги… Копья Афины.

— Значит, наступила пора разрушить великую Империю, которая строилась эллинскими руками и которая, увы, извратила вашу великую эллинскую идею…

— В некотором смысле, — со странной уклончивостью ответил Демарат.

— История войны богов и титанов повторяется, — подвел я итог дознания. — И урок Аристотеля — тоже.

Лицо Демарата вдруг сделалось непроницаемо-мраморным, глаза нехорошо заблестели.

— Ты догадлив, — глухим, катакомбным голосом возвестил он.

Я поразился тому, что он сказал эти слова только сейчас. Древняя История вызвала у меня приступ озноба. И я не побоялся показаться еще более догадливым и прозорливым:

— Так это он, Аристотель, дал вам рецепт, как разрушить все то, что он сам же и начал создавать, когда взялся сделать из македонского сорванца великого титана?

— Да! — громко возгласил Демарат и гордо поднял правую руку.

Гордость и отчаяние! Сколько гордости и отчаяния было в этом его слове и в этом жесте.

— Я — мастер Этолийского Щита. Тот, кто принял его завет, — торжественно произнес гипостратег Демарат.

Ниса сидела, как глухонемая красавица.

Тут я вдруг устал от всего разом — от всей Истории древних веков, выпил бокал, потом, почти залпом — еще один и сказал про себя и про всю нашу вселенскую суету:

— Опасная, но бесполезная игра в демиургов.

Демарат не ответил, повесив под сводом шатра дамоклову тишину.

«Чего ты ждешь?» — молча спросил я его.

— Полагаешь, они уже услышали тебя? — осторожно качнул я дамоклову тишину.

— Но ведь ты меня услышал, — с бескровной улыбкой ответил Демарат.

И снова стал ждать… Он, безвестный Ахиллес, он вел эту опасную и бесполезную игру с богами, не милосердными и не благими.

«Выйти вон! — с тоской подумал я. — Прямо сейчас».

И невольно поглядел через голову Нисы на неподвижные складки полога.

Выйти — оскорбить Ахиллеса, твердой рукой кинувшего жребий…

Остаться здесь, в круге времени, смотреть ему прямо в глаза — ведь он этого и желает… это его «русская рулетка»… Сидеть и ждать. Чего? Осечки?

Была та же давешняя мысль: «Чагина бы сюда…»

То, что в итоге выбрал я, было столь же нелепо, сколь и единственно верно: напиться крепко и — смейся, Бахус! — испортить богам-олимийцам прицел.

Было совсем не до Нисы.

Упредив Демарата, я схватил кувшин за горло и немного придушил его, но не настолько, чтобы вино перестало течь в бокал.

Я видел ясно, что Демарат трезв, непоколебимо трезв. Волны вина нахлынули, я сладостно закачался на них — и поплыл… То вдали, то вблизи Демарат возвышался зловещим маяком.

— Гейзерих еще не дошел до Рима, — донеслось с грозного маяка.

— Дойдет! — не стерпев тайны, крикнул я со своей утлой лодки.

— Возможно, — кивнул маяк. — Но король готов Аларих уже дошел. Полвека назад. Рекс Аларих сказал тогда: «Горе побежденным».

— Я помню, — усмехнулся я.

— Но ты наверняка не помнишь, что с рексом Аларихом на Рим шел мой отец.

— Черт бы тебя побрал! — крикнул я на русском языке и тотчас ужаснулся зыбкости сослагательного наклонения.

Новый Ахиллес брал на себя весь родовой грех… Языческие времена кончались. Века и впрямь наступали новые, хотя бы и темные…

— …А с нынешним врагом базилевса Аттилы, верно, идут твои братья, — перешел я вновь на эллинский, припомнив к месту короля вестготов Теодориха Первого, сидевшего в Тулузе.

— Кровных нет, — с довольной ухмылкой отвечал Демарат. — Но если тебе, гипербореец, доведется побывать в Тулузе, передай от меня привет Пелею Безрукому. Мы учились вместе, сидели на одной скамье. Последний раз мы виделись позапрошлой осенью, здоровались в расстояния в восемь стадиев. Увы, обстоятельства не позволили нам устроить добрую выпивку.

Загадка не была трудной: однокашники махали друг другу с вершин холмов, сбросив между собой в долину армии царей-неприятелей, которым служили.

— Битва при Атеретахане, — кивнул Демарат.

— Не помню такой, — признался я.

Гимназический курс Истории и вправду бессовестно пренебрег ею.

— Это были не Канны, что и говорить… — усмехнулся Демарат. — И никак не Марафон. Можно сказать, пограничные маневры со стычкой в исходе. Две тысячи легкой конницы с обеих сторон, столько же наемных легких пехотинцев… еще кое-какой сброд. Ни одного истинного воина. Ни одного настоящего меченосца. У меня, правда, было еще полторы сотни армянских стрелков, но я приберег их не для плебейской работы. Пелей написал мне в письме, что едва не лопнул от зависти, когда узнал о них.

— Кто же победил? — рискнул я спросить.

— Слава Зевсу Сотеру, обошлось без этих ребячеств, — с довольной ухмылкой сказал Демарат. — Жребии совпали с нашим обоюдным желанием.

Волны снова прибили меня к берегу: я трезвел от таких откровений Истории.

— Исход битвы решался жребием?!

— Разумеется… — с гримом легкой скуки на лице кивнул Демарат. — Как и всех битв, начиная с первой осады Трои.

— Неужели всех?! — обомлел я, вовсе не допустив, что имею дело с язвительной шуткой царского гипостратега.

Демарат отвел взгляд и сделал вид, что борется с сомнениями.

— Полагаю, — наконец, покачал он головой, — что в некотором смысле всех…

Он покачнулся весь сбоку на бок, как неваляшка, и Ниса взвилась с ковра, упреждая его волю… Бровь гипостратега шевельнулась, молниеносно вернув Нису на ковер, к блюду с маринованными фруктами.

Демарат встал, поколебал пространство тяжелым движением и вспугнул огоньки светильников. Тени рассыпались…

Тем временем, гипостратег откинул крышку небольшого сундучка, извлек из него маленькую серебристую шкатулку и, вернувшись на примятые тюфяки, поставил ее между нами. Бровями он повелел мне открыть крышечку… Я увидел на дне шкатулки два крупных кубика, выточенных из янтаря. Стороны их были испещрены греческими буквами.

Мы переглянулись, и Демарат понял, что на этот раз прозорливость изменяет мне… или же я умело претворяюсь полным профаном.

— Берем вот так… — Демарат перевернул шкатулку, и кубики вывалились ему на ладонь. — Потом делаем так. — Он накрыл кубики своим пустым бокалом, предварительно опорожнив его умелым глотком. — Немного усилий… — Кубики весело заплясали в неволе. — И воля богов-покровителей… известна!

Кубики выскочили на ковер.

«Стой на месте!» — торжественно возвестил Демарат волю богов-покровителей, указав на выпавшую сверху на обоих кубиках надпись «сха». — В полном согласии с волей богов мы сейчас и поступаем.

— И так же поступали римляне с бою с Ганнибалом при Каннах? — со всей осторожностью поинтересовался я.

— Они-то как раз совершили большую глупость, — констатировал Демарат, подняв указательный палец. — Переоценили свои силы и поступили наоборот… Вот у кого была легкая рука, так это у Цезаря. Он проснулся не в лучшем настроении, но бросил мастерски: ему выпал «красный бок». — Демарат показал красную сторону одного из кубиков с надписью «ки», что означало «иди, нападай». — Цезарь мыслил очень широко. Одного из свидетелей сразу послал в Рим — сообщить Сенату «приказ богов». Никому до него не приходило в голову открывать врагу знаки боевых костей-тессер.

Там, на берегу Рубикона, уже отпечатав на мокром песке у воды следы титана, Юлий Цезарь изрек: «Alea jacta est» — «Жребий брошен»… Я никогда раньше не задумывался, что же такое было брошено! «Alea» — простая игральная кость!

— Но ведь и Сенат мог бросить кость, в свою очередь? — предположил я.

— Сенат опоздал, — твердо сказал Демарат, будто присутствовал на том заседании. — В этом весь секрет удачи. И если угодно, военного мастерства. Улучить нужный момент, чтобы бросить кость удачно. У нас в гимнасии против восточного окна висела табличка с надписью: «Учись собачьему чутью, чтобы не сделать «собачьего» броска».

«Собачьим» назывался неудачный бросок — такой, что хуже некуда.

— Чутью вас тоже учили? — спросил я с намеком, а как же иначе.

— Чутье — главный талант игрока, — был прямой ответ.

— А кто учителя?

— Мисты бога Арея…

Тень легла на лицо Демарата, и я догадался, что достиг тех оккультных границ языческих тайн войны, переступать которые профанам запрещено. Демарат, сын Антиноя, был магом войны, посвященным в боевые мистерии эллинского бога сражений Арея и был мастером военной школы Этолийского Щита… и наемным полководцем несчетного числа варварских королей. Он умел вовремя бросать боевую игральную кость.

Демарат бережно опустил кости на дно шкатулки и закрыл ее.

— Посуди сам, Николаос, — проговорил он с неподвижной усмешкой, как будто сковавшей все его лицо. — Повстречались мы с тем же Пелеем… Положение безвыходное, как ни ломай голову: я знаю все его уловки, он знает все мои. Мы будет сражаться неделю кряду без всякого живого интереса и ясного результата. Нам перестанут платить. Единственный способ удивить друг друга — сделать игру втемную. Ты бросил… — От пронзительного взгляда гипостратега у меня морозец по спине пробежал, — …а боги чуть-чуть замешкались… Им ничего не останется, как только исполнить тот же приказ.

Вспышка! Вместо Демарата — темное пятно в глазах… и посреди пустого ковра — тяжеленькая серебристая шкатулка… была… теперь — вся расплавленная…

Эта воображаемая картина ясно и навсегда отпечаталась в моей памяти. Я ее себе слишком четко представил.

Демарат же остался в бытии, и я прозрел: он не сгораем… этот сейф, полный древних тайн.

— Они не тронут тебя, — пророческим гласом изрек я. — Ты — свой.

Демарат то ли с печалью, то ли с облегчением уронил голову вперед — и поразил меня ровненькой плешью в нимбе седин… как будто показал мне еще одно, потайное, пустое лицо — истинно бесстрастный лик мага.

— Не ты привел варваров в сферы богов, — возвестил я не ему, а тем, кто смотрел на него через объективы моих глаз.

Демарат кивнул и поднял взгляд на меня. Лицо, человеческое его лицо, мутно окрасилось, и он словно помолодел. Лоб прям, нос тонок и свиреп, щеки и губы без мякоти и изъяна. Плёночка мрамора под плёночкой воска. Безжалостно красив был в молодости.

— Вот досада, — сказал он и вздохнул, и посмотрел с усталой любовью на Нису…

…и она приняла его взгляд, как объятия… всколыхнулась, пленительно выставив плечо и откинув назад голову. Он только что вернулся к ней издалека, прямиком со дна Аида. А она, не зная, где был ее хозяин и любовник еще пару мгновений назад, она легко догадалась: далеко, очень далеко.

Привычным падением гипостратег повалился набок, и Ниса успела подхватить его голову и устроить у себя на ногах.

— Я испробовал все на своей шкуре, — сказал он оттуда весело и безразлично. — Я знаю, что чувствуешь, когда раскаленное железо проникает в твое собственное мясо… когда стрела пробивает грудную клетку… Согласись, очень любопытно узнать, как тебе, когда сгораешь весь в мгновение ока.

— Еще приятней сыграть в кости с самим Зевсом Вседержителем, — намекнул я.

— Ты прав… хотя порой скука одолевает быстрее. — Демарат поднялся, и вновь на несколько мгновением мы остались только вдвоем в неземном, кромешном пространстве. — Но я помогу тебе найти того, кого ты ищешь.

— Ищу не я, — поспешил я отбояриться: мол, и я не я и лошадь — не моя.

— Разницы нет, — сказал, отрезал Демарат. — Раз у тебя нет выбора… Я постараюсь помочь и, может быть, в тот день… — Он подмигнул мне и указал на шкатулку.

— Не знаю, как тебя благодарить… — развел я руками.

И мы, рассмеявшись, свалились с темных высот на землю.

— Ни слова больше, — приказал гипостратег. — Только поэзия, женщины и вино.

— Одно — последнее, — уперся я. — Как у висельника…

— Как у распятого христианина? — уточнил гипостратег.

В великомученики я не годился — да и не к месту было.

— Чем все же не угодила вам Империя, которую вы с таким старанием возводили латинскими руками? — поспешил я.

Демарат поморщился сначала.

— Пытались построить храм справедливости… Платонову республику без тирана… — вздохнул он. — А стала получаться, как в еврейских преданиях, Вавилонская башня.

— Уж поверь мне, Демарат, этот фокус будет повторяться с завидным постоянством, — честно разочаровал я его.

Но он уже и не думал грустить.

— Значит, поэзия, женщины и вино, — с тем большей утвердительностью изрек он.

Трижды заходили крепкие, загорелые ноги, и крепкие, загорелые руки ставили на ковер бокастые кувшины.

Демарат грустно и протяжно читал Анакреонта, Алфея и кого-то еще, кого я в гимназии не проходил. Я тоже подхватил было на память Анакреонта, но потом перескочил на русский, на Тютчева и, кажется, все стихи подряд кончал одним и тем же:


Громокипящий кубок с неба,
Смеясь, на землю пролила.

Видно, запало в душу. Ниса танцевала нам, изображая Айседору Дункан. Ни дать, ни взять — декадентская вечеринка эпохи падения Римско-Российской Империи… и мне снилось сладостное, а потом довольно муторное и, наконец, тошнотворное качание на волнах, в которых не отражалось ничего…

Толчок теплого, жидкого хаоса подбросил меня вверх. Забытый огонек был слаб, почти сер, я кинулся кружить в сумраке, потеряв направление к выходу и, не совладав с собой, выплеснул на ковер залп кислятины.

Сумрак колыхнулся, дохнул мне в лицо холодом.

— Господин, прими помощь!

Меня тащил за локоть наружу телохранитель Демарата.

Я поскользнулся, он вытащил меня сквозь парчовые складки вон.

Ночная прохлада немного освежила меня.

Телохранитель, держа копье острием в звездное небо, терпеливо и привычно дожидался конца моих мук. Так, наверно, он всегда дожидался, пока хмельной перебор отпустит его хозяина. Потом он участливо спросил:

— Господин, воды?

Я не успел ответить — глиняная плошка сама оказалась у меня в руках.

Хотелось хлебать шумно, по-свински… Зато сразу полегчало.

Я долго смотрел на звезды.

Внизу, среди военного стойбища, разряжено колыхались устало-оранжевые пятна костров, что-то сонно звякало, невидимо пофыркивали кони. Ночь стояла низко, слоем в человеческий рост, густо чернея между слабыми сполохами костров. Под ногами едва фосфоресцировала земля, а выше ночи, по земному бордюру небес, медленно кружила предрассветная бледность.

— Утро скоро, — поблагодарил я телохранителя еще и за то, что он не мертвел, стоя рядом с «посланцем богов».

— Скоро, господин, — ответил бесстрастный телохранитель. — Я провожу господина.

Я зяб и мелко постукивал зубами, но в ту минуту хотелось позябнуть еще.

Я успел сделать всего один шаг к шатру, когда телохранитель позади меня жутко всхрапнул, обжигающе дохнул мне в затылок и упал на меня, сбив с ног.

Что-то впилось мне в шею сзади… Будто этот великан вцепился мне в шею, как волк.

Но вдруг тяжесть тела, придавившего меня, пропала, а спустя миг и сам я вознесся над землей.

Я успел увидеть в сумраке: телохранитель Демарата лежал на земле с простреленной шеей. Это ее острие кольнуло меня сзади, как вампирский зуб.

Небо свернулось в овчинку, вмиг окутало меня, и мир затрясся, загремел копытами. Куда-то опять уносила меня судьба.

Потом неведомая сила швырнула меня на хрустящую солому — и солома тоже сразу двинулась куда-то в сторону.

Раздался глас на ломаном греческом:

— Высунешь голову — отсеку!

Я прозрел во мраке: меня украли! Унесли, перекинув через седло судьбы, бросили в кибитку и повезли. Куда? Не важно… Главное, убивать явно не собирались.

И мало того, что не собирались — еще накормили и напоили. В наглухо закрытую кибитку бросили несколько лепешек, кусок вяленого мяса и большой бурдюк.

Из бурдюка на меня, а потом в меня полилось крепкое пиво… и так в продолжении многих дней я был заложником неведомых сил и успокоительного запоя. Похоже, меня держали пьяным намеренно — опять же, с целью помешать точному прицелу.

День проходил за днем — и все они отличались от ночей только короткими росчерками света, проникавшего в щели полога.

Время потерялось совсем. А пространство… Однажды вдруг я услышал всего одно слово, произнесенное явно нечаянно, от чувств, потому как говоривший сразу осекся. И это слово на миг воссоздало вокруг меня разом всю вселенную.

— Данувий! — произнес некто вовне тьмы.

Дунай!

Меня везли на восток.

Полусонное хмельное сознание отозвалось эхом. Дунай! Я протрезвел мигом. Дунай! Уже, считай, Австро-Венгрия! Я оказался гораздо ближе к России… К России! Я так и подскочил на своей уже затхлой, вонявшей подстилке.

Голова страшно заболела, но к России все равно было гораздо ближе — это главное!

Да, именно в ту минуту ясно образовалась моя безумная идея: вернуться в Россию за много веков до ее рождения! Верую, ибо абсурдно! До основания Москвы — семь веков. Что ж из того? Воробьевы горы на месте, на Пречистенке — глухая чащоба, но своя, все родные места!.. Может, удастся пробраться южнее — к Киеву… Киева нет, но какие-то селения славянские в тех места должны быть. Всё свои же! Кто там? Поляне? Языка не знаю… Он вроде как еще даже не древнерусский… Ничего — выучу быстро, не японский же! Могу подвизаться знахарем… фельдшерские курсы, видать, неспроста кончал… Научусь гнать спирт для военно-полевой антисептики и не только. Знаю ромейское наречие, оно же греческое. Могу наняться толмачем к какому-нибудь князю. Научу своих, как вести дела с ромеями. Поеду послом в Царьград! Каково!

Пусть кану в темную древность — зато с каким шиком…

В таких полухмельных мечтаниях я провел еще некую эпоху, некий эон в первозданной тьме и очнулся, лишь когда вонь наружи усилилась настолько, что стала забивать вонь, что скопилась внутри и уже стала привычной.

Дорога наружи стала подергиваться — и несколько раз донеслись гортанная речь, похожая на перекличку воронов в сыром осеннем небе.

Кибитка встала в ночи.

Полог дернулся вверх, не обнажив света. Огромные ручищи вмиг добрались до меня, выволокли наружу, в атмосферу тяжелого амбре и — я так и не понял где: то ли в естественном водоеме, то ли в огромном корыте — меня живо обмыли очень холодной водой и натерли благовониями, как труп к бальзамированию.

Потом поставили на ноги и надели на голову мешок с прорезью у подбородка.

— Стоять можешь? — раздался вороний вопрос на плохом эллинском.

Я попробовал и буркнул в мешковину:

— Могу.

— Идти можешь? — последовал второй вопрос.

— Куда? — по-интеллигентски вильнул я.

Вместо ответа меня грубо развернули, куда надо.

Я шагнул неуверенно — раз, другой, третий. Ноги ломило, колени хлюпали — сколько дней я провел в лежаче-сидячем виде, кто бы сказал…

— Можешь, — подтвердили наружи.

Сильная клешня ухватила меня за локоть и повела, куда надо.

Шли долго — я успел устать.

По дороге с четкой периодичностью, точно натужный бой древних неухоженных часов, грубо и резко звякало, скрипело, отодвигалось.

Вдруг началась лестница, о которой меня предупредили резким рывком вверх… но я не догадался и все-таки споткнулся.

И с каждой ступенью амбре застойной выгребной ямы, в которую, кажется, ходили и люди, и лошади, и собаки, отступал под напором благовоний, в гуще которых сильнее всего выделялся сандал.

Могло показаться, что меня насильно ведут по чудесной лестнице прямо в небеса… Только ступеней до небес оказалось маловато… Потом начались коленчатые коридоры-лабиринты.

И вот внезапно я оказался в полной тишине и полном одиночестве.

Волна сандалового тепла накатилась на меня, едва не опрокинув.

Короткий вороний диалог произошел передо мной. Один голос — глухой и далекий — раздался первым вдали. Второй — гулкий — прямо передо мною. И снова донесся первый — явно перекрывая силу и волю первого.

Мешок был сорван с моей головы — и я невольно, до боли зажмурился. На внутренней стороне моих век отпечаталась белой тенью фигура римского полководца… Масляные светильники маячили в просторном помещении — тусклые, но ослепительные для моих глаз, не видевших живого света неделю-другую… а может, и третью.

— Ты правильно делаешь, — раздался передо мною гулкий глас чистейшего эллинского наречия.

— …Пусть откроет, — донесся дальний, вложивший в эллинскую речь сильный восточный акцент.

Я понял, что мне начали доверять, и осторожно открыл глаза.

Посреди просторных покоев прямо передо мной стоял коренастый, рыжебородый человек, и впрямь одетый римским полководцем.

Он смотрел на меня, точно на вражеское войско, идущее в наступление, но еще не приблизившееся на столько, чтобы окончательно оценить его мощь и напор.

— Похож на человека, — сказал он, явно обращаясь не ко мне.

За ним произошло движение теней, и я увидел.

Вдали, спиной ко мне, кто-то низенький и весь темный, взял горсть… похоже, фиников с резного стола на трех грациозных ножках.

Тот, «посторонний», был в мономашьей шапочке с горностаевой опушкой, тонкая и бледная косичка торчала из-под нее, быстро истончаясь в жало… и блестел широкий обод золотой серьги…

«Женщина, что ли?!» — изумился я.

Но руки… но плечи кузнеца… Это был он… Он!

Аттила, Бич Божий, обратил ко мне свой лик и быстрой, скалящейся улыбкой отпечатал на мне свое «тавро».

«Ты родишься через полторы тысячи лет», — вдруг сказал я себе… от того, видать, что мозг не справлялся с невероятностью этой минуты.

И неловко, как мог, я поклонился.

Что-то очень знакомое, необъятно и зловеще знакомое истекало из облика того, кто уже давно был только символом эпохи, именем нарицательным… и грубоватые, но сглаженные, обточенные черты межрасового сплава, и евразийская коварная приветливость в глазах, и мудрые бровки, и матовая выпуклость скул, и милая какая-то, сивая бородка… Я обомлел… Как ясно в эту минуту напомнил он мне великого кагана всея Совдепии!

Вот когда я прозрел: времени нет, пятнадцать веков — иллюзия, шулерский фокус, потому нет и не происходило в моей собственной судьбе никаких чудес… И не было в этом падшем мире никаких чудес, кроме чуда Воскресения…

«Римский полководец» сдвинулся вместе со своей тенью из поля моего зрения. И Аттила спросил меня, на этот раз на латыни:

— Кто ты и откуда?

Я ответил, как мог, лаконично.

— Кто эти боги, что тебя послали? — Фразы он выстреливал молниеносно, по-восточному жестоко порабощая эллинские изыски речи.

— Не знаю, базилевс, — честно вздохнул я. — Эти боги обитают в пределах иного мира.

— Что они хотят от меня? — недоверчиво усмехнулся Аттила.

— Ничего, базилевс, — уверенно предположил я. — Похоже, они разыскивают того, кто нашел тайную тропу на Олимп. — Я вспомнил, как потоки лавы растапливали ледяную красоту невиданных городов. — Возможно, это маг, который сумел воспользоваться мощью твоих армий. Движение твоих армий, базилевс, каким-то образом коснулось их небесных владений.

— Я этого не заметил, — без удивления сказал Аттила. — Заметил только, что твоими и богами или демонами сожжены мои воины.

— Не по моей воле, — поспешил уточнить я.

— Пусть так, — равнодушно сказал Аттила. — Что у тебя с глазами?

— Хотел бы я сам это знать, — снова вздохнул я.

Аттила усмехнулся и кивнул в сторону. Позади меня раздались тяжелые шаги. Двое стражей вывели вперед плохо одетого человека, робко сжимавшего в руке дротик. Пасть ниц перед базилевсом ему не дали, схватив за плечи.

— Пусть твои боги покажут


Содержание:
 0  вы читаете: Хроника лишних веков (рукопись) : Сергей Смирнов  1  КРУГОВОРОТ ГУННОВ В ПРИРОДЕ : Сергей Смирнов
 2  СКВОЗЬ ВАЛХАЛЛУ : Сергей Смирнов  3  НЕЧАЯННОЕ ПРИШЕСТВИЕ : Сергей Смирнов
 4  ЧУЖИЕ БЕРЕГА : Сергей Смирнов  5  ЧУЖИЕ БЕРЕГА : Сергей Смирнов
 6  КРУГОВОРОТ ГУННОВ В ПРИРОДЕ : Сергей Смирнов  7  СКВОЗЬ ВАЛХАЛЛУ : Сергей Смирнов
 8  НЕЧАЯННОЕ ПРИШЕСТВИЕ : Сергей Смирнов  9  ЧУЖИЕ БЕРЕГА : Сергей Смирнов
 10  ЧУЖИЕ БЕРЕГА : Сергей Смирнов  11  РУССКИЙ ГОЛОС. 1929 год. № 10 : Сергей Смирнов
 12  БУДУЩЕЕ КАК POST SCRIPTUM : Сергей Смирнов  13  КОСМОГОНИЯ ПО ВИТАЛИЮ ПОЛУБОЯРУ : Сергей Смирнов
 14  ЭДДА. POST SCRIPTUM : Сергей Смирнов  15  В НАЧАЛЕ БЫЛО : Сергей Смирнов
 16  ГИБЕЛЬ ПОСЛЕДНИХ БОГОВ : Сергей Смирнов  17  ИСХОД — В БЫТИЕ : Сергей Смирнов
 18  Николай АРАПОВ ХРОНИКА ЛИШНИХ ВЕКОВ Роман-путешествие (Окончание. Начало в № 9) : Сергей Смирнов  19  КОСМОГОНИЯ ПО ВИТАЛИЮ ПОЛУБОЯРУ : Сергей Смирнов
 20  ЭДДА. POST SCRIPTUM : Сергей Смирнов  21  В НАЧАЛЕ БЫЛО : Сергей Смирнов
 22  ГИБЕЛЬ ПОСЛЕДНИХ БОГОВ : Сергей Смирнов  23  ИСХОД — В БЫТИЕ : Сергей Смирнов
 24  БУДУЩЕЕ КАК POST SCRIPTUM : Сергей Смирнов  25  КОСМОГОНИЯ ПО ВИТАЛИЮ ПОЛУБОЯРУ : Сергей Смирнов
 26  ЭДДА. POST SCRIPTUM : Сергей Смирнов  27  В НАЧАЛЕ БЫЛО : Сергей Смирнов
 28  ГИБЕЛЬ ПОСЛЕДНИХ БОГОВ : Сергей Смирнов  29  ИСХОД — В БЫТИЕ : Сергей Смирнов



 




sitemap