Фантастика : Социальная фантастика : Метель Метель : Владимир Сорокин

на главную страницу  Контакты  ФоРуМ  Случайная книга


страницы книги:
 0

вы читаете книгу

Что за странный боливийский вирус вызвал эпидемию в русском селе? Откуда взялись в снегу среди полей и лесов хрустальные пирамидки? Кто такие витаминдеры, живущие своей, особой жизнью в домах из самозарождающегося войлока? И чем закончится история одной поездки сельского доктора Гарина, начавшаяся в метель на маленькой станции, где никогда не сыскать лошадей? Все это — новая повесть Владимира Сорокина.

Покойник спать ложится На белую постель, В окне легко кружится Спокойная метель... Александр Блок

Владимир Сорокин

Метель

Покойник спать ложится

На белую постель,

В окне легко кружится

Спокойная метель...

Александр Блок

 — Да поймите же вы, мне надо непременно ехать! — в сердцах взмахнул руками Платон Ильич. — Меня ждут больные! Боль-ны-е! Эпидемия! Это вам о чем-то говорит?!

Смотритель прижал кулаки к своей барсучьей душегрейке, наклоняясь вперед:

— Да как же-с нам не понять-то? Как не понять-с? Вам ехать надобно-с, я понимаю очень хорошо-с. А у меня лошадей нет и до завтра никак не будет!

— Да как же у вас нет лошадей?! — со злобой в голосе воскликнул Платон Ильич. — На что же тогда ваша станция?

— А вот на то, что лошади все повышли, и нет ни одной, ни одной! — громко затвердил смотритель, словно разговаривая с глухим. — Разве вечером чудом почтовые свалятся. Так кто ж знает — когда?

Платон Ильич снял пенсне и уставился на смотрителя так, словно увидал его впервые:

— Да вы понимаете, батенька, что там люди умирают?

Смотритель, разжав кулаки, протянул руки к доктору, словно прося подаяния:

— Да как же не понять-с? Отчего ж нам не понять-с? Люди православныя помирают, беда, как же не понять! Но вы в окошко-то гляньте, что творится!

Платон Ильич надел пенсне и машинально перевел взгляд своих оплывших глаз на заиндевелое окно, разглядеть за которым что-либо не представлялось возможным. За окошком по-прежнему стоял пасмурный зимний день.

Доктор глянул на громкие ходики в виде избушки бабы-яги: они показывали четверть третьего.

— Третий час уж! — Он негодующе качнул своей крепкой, коротко подстриженной головой с легкой сединой на висках. — Третий час! А там и смеркаться начнет, понимаешь ты?

— Да как не понять-с, как же не понять... — начал было смотритель, но доктор решительно оборвал его:

— Вот что, батенька! Доставай мне лошадей хоть из-под земли! Если я туда сегодня не попаду, я тебя под суд подведу. За саботаж.

Известное государственное слово подействовало на смотрителя усыпляюще. Он как бы сразу заснул, перестав бормотать и оправдываться. Его слегка согнутая в пояснице фигура в короткой душегрейке, плюшевых штанах и высоких белых, подшитых желтой кожей валенках застыла неподвижно в сумраке просторной, сильно натопленной горницы. Зато его жена, тихо до этого сидевшая с вязаньем в дальнем углу за ситцевой занавеской, заворочалась, выглянула, показывая свое широкое, ничего не выражающее лицо, уже успевшее осточертеть доктору за эти два часа ожидания, пития чая с малиновым и сливовым вареньем и листания прошлогодней «Нивы»:

— Михалыч, нешто Перхушу просить?

Смотритель сразу пришел в себя.

— Можно и Перхушу упросить, — почесал он правой рукой левую, полуоборачиваясь к жене. — Но они ж хотят казенных лошадей.

— Мне все равно каких! — воскликнул доктор. — Лошадей! Лошадей! Ло-ша-дей!

Смотритель зашаркал к конторке:

— Ежели он не у дяди в Хопрове, можно и упросить...

Подойдя к конторке, он снял трубку телефона, крутанул пару раз ручку, распрямился, упершись левой рукой в поясницу и вытягивая вверх плешивую голову, словно желая вырасти:

— Миколай Лукич, Михалыч тревожит. Скажика, что наш хлебовоз к вам сёдни не проезжал? Нет? Ну и ладно. А как же! Куда ж нынче ехать, тут нет возможности никакой, а как же. Ну, благодарствуй.

Он осторожно положил трубку на рычажки и с признаками оживления на неряшливо выбритом, безбородом лице мужчины без возраста зашаркал к доктору:

— Стало быть, сёдни наш Перхуша за хлебом в Хопров не поехал. Здесь он, на печи лежит. А то он как за хлебом поедет, так сразу мимоездом — к дяде. А там — чай да лясы-балясы. К вечеру токмо нам хлеб и привозит.

— У него лошади?

— Самокат у него.

— Самокат? — сощурился доктор, доставая портсигар.

— Коль упросите его, он вас на самокате в Долгое и доставит.

— А мои? — наморщил лоб Платон Ильич, вспомнив свои сани, ямщика и пару казенных лошадей.

— А ваши тутова покамест постоят. На них потом и вернетесь.

Доктор закурил, выпустил дым:

— И где этот твой хлебовоз?

— Тут неподалеку. — Смотритель махнул рукой себе за спину. — Вас Васятка проводит. Васятка!

На зов его никто не откликнулся.

— Он, чай, в новой хате, — отозвалась из-за занавески жена смотрителя.

И тут же встала, зашелестела по полу юбкой, вышла. Доктор подошел к вешалке, снял с нее свой долгополый, тяжелый пихор на цигейке, влез в него, надел широкий лисий малахай с охвостьем, накинул длинный белый шарф, натянул перчатки, подхватил оба саквояжа и решительно шагнул через порог распахнутой перед ним смотрителем двери в темные сени.

Уездный доктор Платон Ильич Гарин был высоким, крепким сорокадвухлетним мужчиной с узким, вытянутым, большеносым лицом, выбритым до синевы и всегда имевшим выражение сосредоточенного недовольства. «Вы все мне мешаете исполнить то очень важное и единственно возможное, на что я предопределен судьбою, что я умею делать лучше всех вас и на что я уже потратил большую часть своей сознательной жизни», — словно говорило это целеустремленное лицо с большим упрямым носом и подзаплывшими глазами. В сенях он столкнулся с женой смотрителя и Васяткой, сразу забравшим у него оба саквояжа.

— Седьмой дом отсюдова, — напутствовал смотритель, забегая вперед и открывая дверь на крыльцо. — Васятка, проводи господина дохтура.

Платон Ильич вышел на воздух, щурясь. Было слегка морозно, пасмурно; слабый, но не утихший за эти три часа ветер по-прежнему нес мелкий снег.

— Он с вас шибко много не возьмет, — бормотал смотритель, ежась на ветру. — Он мужик к барышу равнодушный. Лишь бы поехал.

Васятка поставил саквояжи на лавку, вделанную в крыльцо, скрылся в сенях и вскоре вернулся в коротком полушубке, валенках и шапке, подхватил саквояжи, затопал с крыльца по наметенному снегу:

— Пойдемте, барин.

Доктор двинулся за ним, дымя папиросой. Они пошли по заметенной, пустой деревенской улице. Снегу навалило, подбитые изнутри мехом докторовы сапоги проваливались почти вполголенища.

«Метет... — думал Платон Ильич, торопясь докурить быстро сгорающую на ветру папиросу. — Черт дернул меня поехать напрямки через эту станцию, будь она неладна. Медвежий угол, да и только: никогда зимой здесь не сыскать лошадей. Зарекался, ан — нет, поехал, dumkopf1 Ехал бы себе по тракту, там в Запрудном сменялся да и поехал дальше, ну и пусть, что на семь верст дольше, зато уже б в Долгом был. И станция порядочная, и дорога широкая. Dumkopf! Теперь хлебай тут киселя...»

Васятка бодро месил снег впереди, помахивая одинаковыми саквояжами, как баба ведрами на коромысле. Пристанционное поселение хоть и именовалось деревней Долбешино, но на самом деле было хутором из десяти дворов, разбросанных неблизко один от другого. Пока по запорошенному большаку дошли до избы хлебовоза, Платон Ильич слегка припотел в своем длинном пихоре. Возле этой старой, сильно осевшей избы все было заметено и отсутствовали следы человека, словно в ней и не жил никто. И только из трубы ветер рвал клочья белого дыма.

Путники прошли сквозь кое-как огороженный палисадник, поднялись на заметенное, накренившееся вбок крыльцо. Васятка толкнул плечом дверь, она оказалась незапертой. Они вошли в темные сени, Васятка наткнулся на что-то, сказал:

— Ох ты...

Платон Ильич с трудом различил в темноте две большие бочки, тачку и какой-то хлам. У хлебовоза в сенях пахло почему-то пасекой — ульями, пергой и воском. Этот летний, милый запах никак не вязался с февральской метелицей. С трудом пробравшись к обитой мешковиной двери, Васятка отворил ее, прихватив один из саквояжей под мышку, шагнул через высокий порог:

— Здравствуйте вам!

Доктор вошел за ним, уклонившись от притолоки.

В избе было чуть теплее, светлее и пустынней, чем в сенях: горели дрова в большой русской печи, на столе одиноко стояла деревянная солонка, лежала коврига хлеба под полотенцем, темнела одинокая икона в углу и сиротливо висели вставшие на половине шестого часы-ходики. Из мебели доктор заметил лишь сундук да железную кровать.

— Дядь Козьма! — позвал Васятка, бережно опустив саквояжи на пол.

Никто не отозвался.

— Нешто на двор пошел? — Васятка обернул к доктору свое широкое веснушчатое лицо со смешным, словно облупленным, розовым носом.

— Чаво там? — раздалось на печи, и показалась взлохмаченная рыжая голова с клочковатой бородкой и заспанными щелками глаз.

— Здоров, дядь Козьма! — радостно выкрикнул Васятка. — Тут вот дохтуру в Долгое приспешило, а казенных на станции нетути.

— И чаво? — почесалась голова.

— А вот свез бы ты его на самоходе-то.

Павел Ильич подошел к печи:

— В Долгом эпидемия, мне непременно надо быть там сегодня. Непременно!

— Эпидемия? — Хлебовоз протер глаз большими заскорузлыми пальцами с грязными ногтями. — Слыхал про эпидемию. Завчера на поште в Хопрове говорили.

— Меня там ждут больные. Я везу вакцину.

Голова на печи исчезла, послышалось кряхтение и скрип ступенек. Козьма спустился, закашлялся, вышел из-за печи. Это был малорослый, худощавый и узкоплечий мужик лет тридцати с кривыми ногами и непомерно большими кистями рук, какие случаются часто у портных. Лицо его, востроносое, заплывшее со сна, было добродушным и пыталось улыбнуться. Он стоял босой, в исподнем перед доктором, почесывая в своей рыжей, взъерошенной шевелюре.

— Вак-цину? — произнес он уважительно и осторожно, словно боясь уронить это слово на свой старый, истертый и щелястый пол.

— Вакцину, — повторил доктор и стянул с головы свой лисий малахай, под которым ему тут же стало жарко.

— Так ведь мятель, барин. — Перхуша глянул в подслеповатое окошко.

— Знаю, что метель! Там больные люди ждут! — повысил голос доктор.

Почесываясь, Перхуша подошел к окошку, обложенному по краям рамы пенькой.

— Я вон нынче и за хлебом не поехал. — Он смахнул пальцем проталину, проступившую в оконном инее от печного огня, глянул. — Ведь не единым хлебом жив человече, так?

— Сколько ты хочешь? — потерял терпение доктор.

Перхуша оглянулся на него, словно ожидая удара, молча пошел в угол справа от печи, где на лавке и полках стояли ведра, крынки и печные котлы, взял медный ковш, зачерпнул из ведра воды и стал быстро пить, дергая кадыком.

— Пять целковых! — предложил доктор таким угрожающим тоном, что Перхуша вздрогнул.

И тут же рассмеялся, отирая рот рукавом рубахи:

— Да на что мне...

Он поставил ковш, огляделся, икнув:

— А это... Я ж токмо что печь затопил.

— Там люди гибнут! — выкрикнул доктор.

Перхуша, не взглянув на доктора, почесал грудь, сощурился на окошко. Доктор смотрел на хлебовоза с таким выражением своего носатого, напряженного лица, словно был готов его избить или разрыдаться.

Перхуша вздохнул, почесал шею:

— Слышь, малой, ты тогда тово...

— Чаво? — раскрыл рот, не поняв, Васятка.

— Посиди тут. А как прогорит — заложишь трубу.

— Сделаю, дядь Козьма. — Васятка скинул с себя полушубок, свалил на лавку и сел рядом.

— У тебя самоход... какой тяги? — спросил доктор с облегчением.

— Пятьдесят лошадок.

— Хорошо! Часа за полтора и доберемся до Долгого. А назад поедешь с пятью целковыми.

— Да полно, барин... — с улыбкой махнул Перхуша своей большой, клешнеобразной рукой и хлопнул себя по худым ляжкам. — Ладноть, пойдем запрягаться.

Он скрылся за печью и вскоре вышел в серой шерстяной кофте грубой вязки и ватных штанах, подтянутых солдатским ремнем высоко, почти на груди, и с парой серых валенок под мышкой. Сев на лавку рядом с Васяткой и кинув валенки на пол, стал быстро наматывать портянки.

Доктор достал папиросу и пошел на воздух. Там было все то же: серое небо, пурга, ветер. Хутор словно вымер — ни человечьего голоса, ни собачьего лая.

Стоя на крыльце и втягивая бодрящий папиросный дым, Платон Ильич уже думал о завтрашнем дне: «Ночью вакцинирую, а утром пойдем на кладбище, глянем могилы. Лишь бы карантин не подвел по такой погоде, а то проберется какой-нибудь сквозь облогу, а потом — ищи ветра в поле. В Митино два кольца обложных и то не помогли — прорвались, покусали... Интересно, там ли уже Зильберштейн? Эх, кабы там! В четыре руки вакцинировать сподручней, мы бы с ним за ночь по всей деревне прошлись... Нет, не доберется он раньше меня из Усох, там, почитай, сорок верст, да по такой погоде... Вот повезло с этой метелью...»

Перхуша, тем временем обувшись, накинул на себя небольшой черный тулуп, подпоясал его кушаком, заткнул за кушак рукавицы, нахлобучил шапку, взял со стола ковригу, отрезал от нее краюху, сунул за пазуху, отрезал еще ломоть, откусил от него, пожевал, подмигнув сидящему на лавке Васятке:

— Рот бы чайком попарить, да неколи: ишь как разорался. Эпи-демия! Откуда ж он прикатил-то?

— Кажись, с Репишной. — Васятка протер глаз кулаком. — На почтовых. Ямщик казеннай, сразу спать залег.

— Чаво ж им не спать-то, казенным... — Перхуша прощально заглянул в печку, шлепнул Васятку по голове и, жуя, с куском ржаного хлеба пошел на задний двор.

Двор хлебовоза был так же неказист и стар, как и изба: кособочился пристроенный впритык хлев, неаккуратно громоздились кладни дров, поодаль стоял сенник с проломившейся и наспех прикрытой жердинами и соломой крышей, неподалеку чернела рига, в которой по всему ее виду вряд ли молотили последние года четыре. Зато маленькая, похожая на баньку конюшня была новорубленой, крытая широкой дранкой, с хорошо проконопаченными стенами, с двумя утепленными окошками. Рядом с ней под заснеженным навесом стоял и самокат. Загребая снег валенками, своей кривоногой и быстрой походкой Перхуша подошел к конюшне, сунул руку за пазуху, нашарил у себя под рубахой ключ на шнурке, вытянул и стал отпирать висячий замок.

За дверью послышался прерывистый резкий звук, словно застрекотал крупный сверчок. И сразу же — еще три таких же звука, потом еще, еще, и вдруг словно рой сверчков громко и настойчиво застрекотал на все лады. И тут же в хлеву хрюкнул боров. В конюшне застрекотали сильнее.

— Иду, засади вас... — Перхуша открыл замок, распахнул дверь и вошел в конюшню.

На него привычно и приятно дохнуло знакомыми запахами. Не притворив за собой дверь, чтобы видно было получше, он пошел через кузню и шорную прямо в стойло к лошадям. Радостный стрекот наполнил конюшню. В отличие от убогой избы и двора Перхуши конюшня его была образцовой, новой, чистой, опрятной, что сразу показывало главную страсть хозяина. Конюшня делилась пополам: сразу от двери начинались кузница и шорная, стоял верстак, на нем небольшая наковальня, здесь же крохотная печка размером с самовар, с мехами, изготовленными из пасечного дымаря, с инструментом, аккуратно разложенном на верстаке: ножи, молоточки, щипчики, буравчики, рашпили и банка с лошадиной мазью с кисточкой внутри. Посередине верстака стояла глиняная чашка, полная крошечных, с копейку, подков. Рядом — другая чашка, с кучей маленьких гвоздей для этих подков. На стене рядами висели маленькие хомутики, напоминающие сушеные грибы. Над верстаком висела большая керосиновая лампа.

За кузней и шорной в большой плетухе был сеновал с мелкоизрубленным клевером, рядом поднималась загородка, а за ней — лошадиные стойла. Улыбающийся Перхуша наклонился через загородку, и снизу раздалось многоголосое, переливчатое ржание пятидесяти малых лошадей. Все они стояли по своим стойлам, кто в парных, кто впятером, кто по трое. В каждом стойле имелись по два корыта-комяги — для воды и для корма. В комягах для корма белели остатки овсяной крупы, насыпанной лошадям Перхушей в пять утра.

— Ну что, засади вас, прокотимся? — спросил Перхуша своих лошадей, и они заржали еще громче.

Те, что помоложе, встали на дыбы, взбрыкнув передними ногами, коренные и степные фыркали, трясли и кивали головами. Перхуша опустил вниз свою большую грубую руку, другой же придерживал хлебный ломоть и стал трогать лошадей. Он касался их пальцами, трогал за спины, гладил по гривам, а они ржали, задирая кверху мордочки, играючи покусывали его руку маленькими зубами, тыкались в пальцы теплыми ноздрями. Каждая из лошадей была не более куропатки. Каждую лошадь он знал и мог рассказать, как и откуда она оказалась у него в стойле, какова ее история, какая она в деле, кто ее родители, каковы ее наклонности и характер. Костяк Перхушиного табуна составляли саврасые широкогрудые жеребцы с короткими, темно-рыжими хвостами, их было более половины, за ними шли каурки, караковые, восемь гнедых, четверо сивых, двое серых в яблоках и двое чалых — один вороно-чалый, другой рыже-чалый.

Здесь были только жеребцы и мерины. Малые же кобылы ценились буквально на вес золота, их держали только коннозаводчики.

— На-ка хлебца, — произнес Перхуша и стал крошить хлеб и кидать его в комяги.

Лошади склонились к ним. Искрошив весь хлеб и подождав, пока они съедят его, он хлопнул в ладоши и громко скомандовал:

— Айда запрягаться!

И рывком поднял единую загородку, открывающую все стойла сразу.

Лошади пошли по деревянному, чисто выметенному желобу, становясь сразу в нем табуном, здороваясь друг с другом, покусываясь, грегоча и побрыкиваясь. Желоб уходил в стену, за которой впритык стоял самокат. Перхуша смотрел на табун, лицо его посветлело и помолодело. Он всегда радовался своим лошадям, даже когда был усталый, пьяный или униженный людьми. Сдвинув в сторону стенную заслонку, он открыл проход лошадям в упрёх самоката. Табун шел бодро, несмотря на холод, дохнувший из стылого нутра самоката.

— Айда-айда, — подбадривал он лошадей. — Нынче не шибко пристужно, морозец терпимай...

Дождавшись, пока последняя лошадь зайдет в самокат, он задвинул заслонку, быстро вышел из конюшни, запер ее, спрятал ключ на груди и, кривоного обежав конюшню, открыл капор самохода. Приученные лошади сами разбредались по местам, ожидая хомутания. В капоре было пять грядок по десять лошадей в каждой. Перхуша стал быстро хомутать лошадей, проталкивая их головы в хомутики. Они шли покорно, и только два гнедка, как всегда, стали грызться между собой и нарушать порядок в третьей грядке.

— Вот, вот я щас кнутовищем-то, засади вас! — пообещал им Перхуша.

Запряженная первой десятка упитанных коренных саврасок звучно молотила копытами в мерзлый, ребристый протяг, каурки в третьей грядке понуро отдавали хозяину свои гривастые головы, чтобы он пропихнул их в хомуты, гнедые держались с достоинством высшей лошадиной расы и стригли ушами, сивки равнодушно пожевывали, караковые вздыхали и кивали головами, серые в яблоках нетерпеливо переминались, а бойкий рыже-чалый непрерывно ржал, скаля молодые зубы.

— Ну вот. — Перхуша вставил в капор деревянный шкворень, запирая всех лошадей на своих местах, взял дегтярку, смазал оба подшипника протяга, надел рукавицы, взял кнутик и пошел звать доктора.

Тот докуривал вторую папиросу, стоя на крыльце.

— Можно ехать, барин, — доложил ему Перхуша.

— Слава богу... — недовольно швырнул окурок доктор. — Поехали, поехали...

Перхуша взял один из его саквояжей, они прошли сквозь сени на двор, к самокату, Перхуша отпахнул медвежью полость, доктор сел, и пока Перхуша приторачивал сзади его саквояжи на козлы, уставился на лошадей. Он редко видел и уж совсем редко ездил на малых лошадях и с усталым от ожидания интересом разглядывал их, пятью грядками стоящих в капоре и перебирающих копытцами по ребристой полосе протяга.

«Маленькие существа, а помогают нам в тяжелых, непреодолимых обстоятельствах... — подумал он. — И как бы я поехал без этих крошек? Странно... только на них и надежда. И никто больше не довезет меня до этого Долгого...»

Он вспомнил двух обычных лошадей, на которых, совсем измученных метелью, он три с половиной часа назад приехал в проклятое Долбешино и которые сейчас стояли на станционной конюшне и, наверно, что-то жевали.

«Чем больше животное, тем оно уязвимей на наших просторах. А уж человек уязвим донельзя...»

Доктор протянул вперед руку в перчатке, растопырил пальцы и коснулся крупов двух караковых в последней грядке. Лошадки равнодушно покосились на него.

Подошел Перхуша, сел рядом с доктором, застегнул полость, взялся за правило, взмахнул кнутиком:

— Ну, с Богом... Н-но!

Он причмокнул. Лошадки напряглись, заперебирали ногами, протяг со скрипом ожил и сдвинулся под ними.

— Н-но! Н-но! — крутил над ними кнутиком Перхуша.

Их маленькие крупы играли напрягшимися мышцами, хомутики поскрипывали, копыта скребли по протягу, и вот он пошел, пошел, пошел. Самокат тронулся, снег взвизгнул под полозьями.

Перхуша сунул кнут в чехол и заворочал правилом. Самокат стал выезжать со двора. Ворот тут не было, от них остались лишь два покосившихся столба. Самокат проехал между ними, Перхуша выправил его на большак и, причмокивая, подмигнул доктору:

— Покатили!

Тот удовлетворенно поднял цигейковый воротник пихора, засунул руки под полость. Большак быстро проехали, Перхуша свернул на развилку: левая дорога шла на далекий Запрудный, а правая — в Долгое. Самокат покатил по правой дороге. Ее занесло, но не совсем. То тут, то там виднелись редкие вешки и голые, раскачиваемые ветром кусты. Снег сыпал все тот же — мелкий, как крупа. Он падал на спины лошадей.

— Что ж это они у тебя не под навесом идут? — спросил доктор.

— Пусть подышат, успеем еще накрыться, — ответил Перхуша.

Доктор заметил, что возница почти все время улыбается.

«Добросердечный малый...» — подумал он и заговорил с ним:

— А что, выгодно тебе малых держать?

— Да как сказать, барин, — шире заулыбался Перхуша, обнажая неровные зубы. — Покамест на хлеб да на квас хватает.

— Хлеб возишь?

— Стало быть, так.

— Один живешь?

— Один.

— Что так?

— Ускоп пристиг.

«Импотенция...» — понял доктор.

— А был женат раньше?

— Был, — улыбался Перхуша. — Два года прожили. А опосля, как пристигло меня, понял, что с бабьим телом не совладаю. Кто ж со мной жить будет?

— Ушла? — поправил пенсне доктор.

— Ушла. И слава Богу.

Проехали версту молча. Лошади бежали по протягу не слишком быстро, но и не медленно, чувствовалось, что они ухожены и их хорошо кормят.

— А не скучно одному тут на хуторе? — спросил доктор.

— Скучать некогда. Летом сенцо подвожу.

— А зимой?

— А зимою... вас! — засмеялся Перхуша.

Платон Ильич тоже усмехнулся. С Перхушей стало ему как-то хорошо и спокойно, раздражение покидало доктора, и он прекратил торопить себя и других. Ему стало ясно, что Перхуша довезет его, что бы ни случилось, и он успеет к людям и спасет их от страшной болезни. В лице возницы, как показалось доктору, было что-то птичье, насмешливое и одновременно беспомощное, доброе и беззлобное; это востроносое, улыбчивое лицо с реденькой рыжеватой бородкой, со щелочками оплывших глаз, в нахлобученной большой и старой шапке-ушанке покачивалось рядом с доктором в такт движению самоката и, казалось, было всем совершенно довольно: и самокатом, и легким морозцем, и своими ладными, ровно бегущими коньками, и этим доктором в пенсне и лисьем малахае, свалившимся откуда-то со своими важными саквояжами, и этой белесой, бесконечной снежной равниной, раскинувшейся впереди и тонущей в крутящейся поземке.

— На подводы не нанимаешься? — спросил доктор.

— На что мне... Казенных денег хватаить. Работал я в Солоухах у одних, а потом понял — чужой кусок глотку дерет. Хлеб вожу и вожу. И слава Богу...

— А почему тебя Перхушей кличут?

— А... — усмехнулся возница. — Это я на кордоне работал молодым еще, рубили мы там просеку. В бараке жили. А меня чевой-то хворость грудная пристигла, стал перхать по ночам. Все спят, а я перхаю, спать им не даю. Озлились они на меня и давай запрягать: ты-де ночами перхаешь, нас тревожишь, а ну давай дрова коли, печку топи, воду таскай! Проварили меня по полной за мое перханье. Так и говорили: «Перхушка, делай это, Перхушка, делай то!» Я ж самым младшим в артели был. Так и пристало: Перхушка да Перхушка.

— Тебя Козьмою зовут?

— Козьмой.

— А что, Козьма, теперь не перхаешь по ночам?

— Нет! Господь уберег. Спина вот ломить, как к непогоде. А так здоров.

— И возишь хлеб?

— Вожу.

— Не беспокойно одному-то возить?

— Нет. Одному хорошо, барин. Старики-возчики говорили: один едешь — на плечах по ангелу, вдвоем — один ангел, втроем — сатана в телеге.

— Мудро! — засмеялся доктор.

— А и то верно, барин. Как обозом обратные едут — в однорядь завернут куды-нибудь да и пропьют чего-нибудь.

— А ты сам-то не пьешь?

— Пью. Но меру знаю.

— Удивительно даже! — засмеялся доктор, ворочаясь под полостью и доставая портсигар.

— А чаво ж тут удивительно?

— Бобыли обычно пьют.

— Ежели поднесут косачка — выпью. А сам и не держу ее дома, на что мне. Неколи пить-то, барин, — пятьдесят лошадей как-никак.

— Вижу, — попробовал закурить доктор, но спичку задуло.

Задуло и вторую. Стало заметно, что ветер усилился и снег пошел хлопьями. Они падали на спины лошадей, забивались по углам капора, щекотали лицо доктору, шуршали на пенсне.

Он закурил, вглядываясь вперед:

— А сколько верст до Долгого?

— Верст сямнадцать.

Доктор вспомнил, что станционный смотритель называл другую цифру — пятнадцать.

— По такой погоде часа за два доедем? — спросил Платон Ильич.

— Да кто ж его знает? — усмехнулся Перхуша, надвигая шапку от снега совсем на глаза.

— Дорога-то ровная.

— Тут дорога справная, — кивнул Перхуша.

Дорога шла по полю с кустами, ее было видно и без редких вешек, торчащих из снега. Поле сменилось редколесьем, вешки кончились, но зато справа в дорогу влился санный след, что сразу обозначило дальнейший путь и приободрило доктора: кто-то проехал по их пути совсем недавно.

Самокат ехал по санному следу, Перхуша легко правил, доктор курил.

Вскоре лес подрос и сгустился, дорога пошла низом, самокат въехал в березник, и Перхуша потянул на себя вожжи:

— Пр-р-р-р!

Лошади встали.

Перхуша слез, завозился сзади под капором.

— Что такое? — спросил доктор.

— Лошадок накрою, — объяснил возница, выпрастывая свернутую рогожу.

— Правильно, — согласился доктор, щурясь на пургу. — Снег пошел.

— Снег пошел.

Перхуша накрыл капор брезентовой рогожей, пристегнул по углам. Сел, чмокнул губами:

— Н-но!

Лошади тронули.

«В лесу ехать спокойней — тут одна дорога, видная, никуда не денешься...» — думал доктор, смахивая снег с воротника.

— Давно ты решил малыми лошадками заняться? — спросил он Перхушу.

— Года четыре тому.

— А чего?

— Брательник у меня в Хопрове помер, Гриша, у него двадцать четыре конька осталось. А жена, знамо дело, ими заниматься не пожалала. Говорит: продавать буду. Тут меня ангел Божий сподобил спросить: а почем? По три целковых за штуку. А у меня тогда шестьдесят рублев было. Я говорю: давай куплю у тебя за шестьдесят. И сторговались. Взял их в лукошко да и понес к себе в Долбешино. А тут как раз и подвезло: хлебовоз наш, Порфирий, в город подался с сыном. Я у него и самокат прикупил недорого и еще лошадок поменял на радио. И стал заместо него хлеб возить. Тридцать целковых. На то и живем.

— А чего ты обыкновенную лошадь не купил?

— Обнакнаве-н-ну-ую! — вытянул вперед губы трубочкой Перхуша, отчего профиль его стал совсем как у галчонка. — На нее сена не накосишьси, на обнакнавенную-то. Я ж, барин, один, как выпь на болоте, куда мне сено ворочать! На корову-то косишь, косишь, не накосисси. Я и корову-то нынче не держу, бросил. А на малых — любо-дорого: полосу клевера посею, скошу, высушу — им на всю зиму. Овса им намелю, водицу налью — вот и вся недолга.

— Нынче люди и больших лошадей содержат, — возразил ему доктор. — У нас в Репишной семья содержит большую лошадь.

— Так то семья, барин! — замотал головой Перхуша так, что шапка совсем наползла ему на глаза.

И, поправив шапку, спросил:

— А какова лошадь-то?

— Раза в два больше обычной.

— В два? Это мало. Я у нас на станции видал и поболе. Вы там новое стойло не приметили?

— Нет.

— Осенью построили огромадное. Я вон по радио слыхал, нонче в Нижнем на ярмонке был битюг с дом четырехэтажнай.

— Есть такие лошади, — серьезно кивнул доктор. — Используются для сверхтяжелых работ.

— Вы видали?

— Видал издали, в Твери. Вез такой битюг состав с углем.

— Во! — прищелкнул языком Перхуша. — Сколько ж такая лошадь в день овса жрет?

— Ну, — доктор прищурился, морща свой нос, — я думаю, что...

Вдруг самокат тряхнуло, крутануло, послышался треск, и доктор чуть не вылетел в снег. Лошадки всхрапнули под брезентом.

— Ух ты... — только успел выдохнуть Перхуша, теряя свалившуюся с головы шапку и налетая грудью на правило.

С носа доктора слетело пенсне, замоталось на шнурке. Он сразу поймал его и надел. Самокат стоял на обочине, накренившись на правый бок.

— Засади тебя... — Перхуша слез, потирая грудь, обошел самокат, присел, заглядывая под него.

— Чего там? — спросил доктор, не вылезая изпод полости.

— Напоролися на чтой-то... — Перхуша сошел вправо с дороги и сразу провалился в снег, заворочался, кряхтя, полез под самокат.

Доктор ждал, сидя в накренившемся самокате. Наконец показалась голова Перхуши:

— Щас...

Он откинул успевшую покрыться снегом рогожу, потянул вожжи назад, не садясь на свое место:

— А ну, а ну, а ну...

Лошадки, отфыркиваясь, стали пятиться. Но самокат лишь дергался на месте.

— Дай-ка я сойду... — Доктор отстегнул медвежью полость, слез.

— А ну, а ну, а ну! — Перхуша уперся в самокат, помогая лошадям пятиться.

Самокат дернулся назад, дернулся еще, съехал с гиблого места и встал поперек дороги. Перхуша обежал его спереди, присел на корточки. Подошел и доктор в своем длинном пихоре. Нос правого полоза был расколот.

— Вот оно, засади тебя... Тьфу! — плюнул Перхуша.

— Треснула? — пригляделся доктор, наклоняясь.

— Ракололася, — обидно чомкнул губами Перхуша.

— На что ж такое мы налетели? — поискал глазами доктор спереди самоката.

Там был только взрыхленный снег, на который падал хлопьями снег новый. Перхуша принялся на этом месте разгребать снег валенком, вдруг пнул что-то твердое, оно выскользнуло из снежной мешанины. Возница и седок склонились, силясь разглядеть это, но толком не увидели ничего. Доктор протер пенсне, надел снова и вдруг увидел:

— Mein Gott... — Он осторожно протянул руку вниз.

Рука коснулась гладкого, твердого и прозрачного. Перхуша встал на четвереньки, чтобы разглядеть. В снегу еле виднелась прозрачная пирамида размером с Перхушину шапку. Седок и возница ощупали ее. Она была из твердого прозрачного, похожего на стекло, материала. Поземка крутила снежные хлопья вокруг идеально ровных граней пирамиды. Доктор ткнул ее — пирамида легко скользнула в сторону. Он взял ее в руки, выпрямился. Пирамида была чрезвычайно легкой, можно сказать — совсем ничего не весила. Доктор вертел ее в руках:

— Черт знает что...

Перхуша приглядывался, отирая с бровей налипающий снег:

— Чаво ж это?

— Пирамида, — наморщил нос доктор. — Твердая, как сталь.

— На нее напоролися? — чмокал Перхуша.

— Стало быть, на нее. — Доктор вертел пирамиду. — Какого черта она здесь?

— Нешто с воза упало?

— А зачем она?

— А, барин... — в сердцах Перхуша махнул руковицей, отходя к самокату. — Нонче столько штук разных понаделано непонятно для чего...

Он ухватился за сломанный носок полоза, покачал осторожно:

— Вроде не совсем отлупился.

Доктор со вздохом возвращающегося к нему раздражения швырнул пирамиду прочь, и она исчезла в снегу.

— Барин, надо б полоз перевязать чем-то. Да и назад поворотить. — Петруша высморкался в рукавицу.

— Как назад? Ты что?

— А то, что всего-то версты четыре проехали. А там, чай, в лощине снегу поболе, там с перетянутым полозом-то сядем. И тово.

— Погоди, как назад? — развел руками доктор. — Там люди гибнут, там санитары ждут, там эпи-де-мия! Какой — назад?!

— У нас тоже — эпидемия, — рассмеялся Перхуша. — Вон, глянь, как треснуто.

Доктор присел на корточки, разглядывая треснувший полоз.

— С таким двенадцать верст не проедем. Вон мятель-то как заворачивает. — Перхуша оглянулся.

Метель и вправду усилилась, снег несло и крутило.

— Щас лесом проедем, а там в лощине-то как сядим — и тово. И раки про нас речныя перешепчутся.

— А если его стянуть чем-нибудь? — разглядывал полоз доктор, смахивая с него падающий снег.

— Чем? Рубахою разве что. Стянуть-то стянем, а надолго не хватит. Сдерет. Поверну я, барин, от греха.

— Погоди, погоди... — задумался доктор. — Чертова пирамида... Слушай, а что, если... У меня же бинт эластичный есть. Он крепкий. Бинтом стянем накрепко да и поедем.

— Как бинтом? — не понял Перхуша. — Он же слабже рубахи, его ж сорвет вмиг.

— Эластичный бинт крепок, — со значением произнес доктор, распрямляясь.

Он произнес это так уверенно, что Перхуша замолчал, съежившись. Ему вдруг стало зябко.

Доктор решительно подошел к своим пристегнутым сзади саквояжам, отстегнул один, раскрыл, быстро нашел упаковку эластичного бинта, взял, увидел склянки и пузырьки в саквояже и радостно прищелкнул языком:

— Идея! Идея... — Он вытащил одну из склянок, заспешил к полозу.

Перхуша встал рядом с ним на колени, стал разгребать рукавицами снег. И нащупал еще одну пирамиду.

— Во как, еще одна, — показал он доктору.

— К черту! — Доктор пнул пирамиду сапогом, она отлетела прочь.

И тут же хлопнул Перхушу по спине:

— Мы с тобой, Козьма, сейчас все исправим! Если б у тебя был моментальный клей, ты б склеил эту лыжу?

— Знамо дело.

— Так вот, мы сейчас намажем ее этой мазью, она чрезвычайно густа и липка, а потом еще обмотаем бинтом. Мазь на морозце-то еще и подзастынет и стянет твою лыжину. На такой лыжине ты и в Долгое доедешь, и домой пять раз воротишься.

Перхуша недоверчиво глядел на склянку с мазью, на которой было написано:

Мазь Вишневского + PROTOGEN 17W

Доктор откупорил крышку, протянул Перхуше:

— Она, видать, еще подзастыть не успела... Макай сюда пальцем да обмазывай лыжину.

Перхуша скинул рукавицы, бережно принял склянку в свои большие руки, но тут же вернул доктору:

— Погодь... тогда под полоз уж подложить чего...

Он проворно вытащил из-под сиденья топор и пошел с дороги в лес, выбрал молодую березку и принялся рубить.

Доктор, поставив склянку на самокат, сунул бинт в карман, достал портсигар и закурил.

«Повалило... — подумал он, щурясь на кружащейся снег. — Слава Богу, мороз не сильный. Совсем не холодно...»

Заслыша стук топора, лошадки под рогожей стали фыркать, бойкий рыже-чалый тоненько заржал. С ним перекликнулись несколько других лошадок.

Не успел доктор докурить своей папиросы, как Перхуша свалил березку, вырубил комель и стал заострять его на стволе березки:

— Вот так...

Закончив дело, часто дыша, Перхуша вернулся к самокату и ловко загнал березовый клин под середину правого полоза. Нос его слегка поднялся. Перхуша разгреб под ним снег:

— Таперича и помажем.

Доктор отдал ему склянку, а сам ловко распечатал упаковку бинта. Перхуша лег на бок рядом с полозом и стал обмазывать треснувшую часть мазью.

— Это ж надо, — бормотал он. — Я на пенек налетал пару раз, ничего не лопнуло, а тут — раз, и как колуном... Вот зараза блядская...

— Ничего, забинтуем, доедем, — успокаивал его доктор, наблюдая.

Едва Перхуша закончил, доктор нетерпеливо оттолкнул его:

— Ну-ка, примись...

Петруша откатился от полоза. Доктор, кряхтя, сел на снег, потом тяжело повалился на бок, приладился и стал ловко бинтовать.

— Ты вот что, Козьма, стяни-ка трещину! — пыхтя, выдавил он.

Перхуша схватился за носок, сжимая трещину.

— Прекрасно... прекрасно... — бормотал доктор, бинтуя.

— Концы-то наверху надобно завязать, внизу срежет, — посоветовал Перхуша.

— Не учи ученого... — сопел доктор.

Он крепко и ровно обмотал полоз, завязал концы вповерх, ловко заправил их под бинт.

— Во оно как! — улыбнулся Перхуша.

— А как еще? — победоносно прорычал доктор, сел, тяжко дыша, стукнул кулаком по фанерному боку самоката. — Поехали!

Лошади внутри зафыркали и захрапели.

Перхуша вышиб клин из-под полоза, кинул топор в изножье, снял шапку, отер вспотевший лоб и глянул на припорошенный снегом самокат так, словно увидал его впервые:

— А может, воротимся, барин?

— Ни-ни-ни! — Доктор обиженно-угрожающе замотал головой, поднимаясь и отряхиваясь. — И думать не смей. Жизнь честных тружеников в опасности! Это, братец, государственное дело. Не имеем права мы с тобой назад повернуть. Не порусски это. И не по-христиански.

— Да это понятно... — Перхуша нахлобучил шапку. — С Христом. А как без него?

— Никак, братец. Поехали! — Доктор хлопнул его по плечу.

Перхуша рассмеялся, вздохнул, махнул рукой:

— Воля ваша!

Откинул запорошенную полость, влез на сиденье. Доктор, пристегнув сзади самолично свой саквояж, уселся рядом с Перхушей, запахнулся с выражением удовлетворения на лице и чувства важной, успешно проделанной работы.

— Как вы тутось? — Перхуша заглянул под рогожу.

В ответ послышалось дружное ржание застоявшихся лошадок.

— Ну и слава Христу. Н-но!

Лошадки заскребли копытами по протягу, самокат задрожал и тронулся. Перхуша выровнял его, направляя на путь. Глянув на лежащую впереди дорогу, оба седока сразу заметили, что за время возни с лыжей снег совершенно занес след от обоза, проехавшего по ней ранее, и дорога лежала впереди белая и чистая.

— Во как снегу-то подвалило — гусём не утопчешь! — причмокнул Перхуша, поддергивая вожжи. — Пошли, пошли ходчей!

Но лошадей, скучавших все это время под своей рогожкой, не надо было погонять: они взяли бодро и побежали по мерзлому протягу, звучно выбивая дробь своими маленькими, коваными копытцами. Самокат резво пошел по свежему снегу.

— Нам бы лог проскочить, а там, вповерх, дорога хорошая до самой мельницы! — крикнул Перхуша, жмурясь от снежного ветра.

— Проскочим! — приободрил его доктор, пряча лицо в воротник и малахай и оставляя наружи лишь свой крупный нос, успевший слегка посинеть.

Ветер нес хлопья, крутил их впереди, стелил поземкой по дороге. Лес кругом был редковат, с заметными следами порубки.

Доктор увидел старый, сухой, видимо, много лет назад расколотый молнией дуб и почему-то вспомнил про время, достал часы, глянул: «Шестой час уж. Провозились как... Ну да ничего... По такому снегу быстро, конечно, не доедем, но уж за пару часов-то доползем. Надо же, угораздило налететь на эту странную пирамиду. Зачем она? Наверно, просто как украшение ставится на стол. Явно это не деталь какой-то машины или устройства. Обоз вез много таких пирамид, был гружен ими, а одна выскользнула, попала под самокат...»

Он вспомнил хрустального носорога в доме у Надин, носорога, стоящего у нее на этажерке с нотами, с теми нотами, которые она брала своими маленькими пальцами, ставила на пюпитр рояля и играла, перелистывая быстрым, порывистым движением, таким движением, которое сразу передает всю ее порывистую, ненадежную, как мартовский ледок, натуру. И этот сверкающий носорог с острым хрустальным рогом и тонким, завитым, как у свиньи, хвостиком всегда смотрел на Платона Ильича немного насмешливо, как бы дразняще: помни, ты не один ступаешь на этот хрупкий ледок...

«Надин уже в Берлине, — подумал он. — Там, как всегда, зимой нет снега, наверно, дождливо и промозгло, а у них на Ванзее и озеро зимою никогда не замерзает, всю зиму плавают утки и лебеди... Хороший дом у них, с этим каменным рыцарем, с вековыми липами и платаном... Как глупо мы расстались, я даже и не пообещал ей написать... Вернусь — непременно напишу ей, сразу напишу, хватит играть в униженного и оскорбленного... Я не униженный и не оскорбленный... а она чудесная, она очень хорошая, даже когда ведет себя как последняя дрянь...»

— Надо было взять эту пирамиду с собой, — вдруг произнес он и покосился на возницу.

Перхуша, не расслышав, ехал со своим привычным птичьим выражением на лице. Он радовался, что самокат едет хорошо, как будто и не было никакой поломки, что любимые лошадки его бодры, что метель им не помеха.

«Надо же, даже вбок его не ведет, — думал он, правой рукой пошевеливая правилом, а левой придерживая вожжи. — Значитца, ладно дохтур перетянул полоз. Видать, человек со сноровкой, опытнай, сурьезнай. Вишь какой носатай: вези и вези его в Долгое! Дохтора — они тоже многого страшного навидалися, много и чего умеют. Вон летось у Комагона малой попал под косу, так в городе пришили ножку, и приросла, и бегает шибче прежнего... а я, когда морду перекосило, поехал к дохтуру в Новоселец, уколол меня и распластал жвало, и совсем не больно, три зуба вынул, а кровищи полтаза нацедилось...»

Дорога пошла под уклон, лес еще поредел, и вскоре впереди в снежной пелене и замяти возникли неясные очертания большого оврага.

— Здесь, барин, спешиться надо, — произнес Перхуша. — Наверх по такому снежку мои не вытянут. Чай, не битюги трехэтажныя...

— Спешимся! — бодро ответил доктор, ворочаясь.

Они спрыгнули с самоката и сразу по колено провалились в глубокий снег. Дорога здесь была совершенно заметена. Перхуша, заклинив правило в одном прямом положении, схватился за спинку самоката со следами старой, полинявшей росписи, и стал на бегу подталкивать его сзади. Но едва самокат миновал дно оврага и поехал вверх, как сразу стал терять движение, а потом и вовсе встал. Перхуша откинул рогожку, спросил лошадей:

— Чаво вы?

Хлопнул над их спинами рукавицами:

— А ну, разом! А ну, рывом!

И громко, лихо присвистнул.

Лошадки уперлись в протяг, Перхуша — в спинку. Доктор тоже схватился за спинку, помогая.

— Ход-чей! Ход-чей! — высоким голосом закричал Перхуша.

Самокат тронулся и с трудом пополз наверх. Но вскоре снова встал. Перхуша подпер его сзади, чтобы он не съехал вниз в овраг. Лошади храпели. Доктор было опять навалился, но Перхуша остановил, сплюнул, тяжело дыша:

— Погодь, барин, сил накопим...

Доктор тоже запыхался.

— Такая вот недолга, — улыбался Перхуша, сдвигая свою шапку на затылок. — Ничаво, щас подымимси.

Они постояли, приходя в себя.

Мягкий крупный снег валил густо, но ветер вроде поуспокоился и не швырял в их лица снежные хлопья.

— Не думал, что тут такая крутизна... — придерживая спинку, огляделся доктор, крутя своим широким, белым от снега малахаем.

— Так тутож ручей, — шумно дышал Перхуша. — Летом едешь вброд. Водица хороша. Как бывалоча еду — всегда слезу да напьюсь.

— Не сорваться бы вниз.

— Не сорвемси.

Постояв и отдышавшись, Перхуша свистнул, крикнул лошадям:

— А-ну, засади вас! А-ну, рывом! Ры-вом! Рывом!

Лошадки заскребли по протягу. Седок и возница подтолкнули самокат. Он медленно пополз в гору.

— А-ну! А-ну! — кричал и посвистывал Перхуша.

Но через двадцать шагов снова встали.

— Штоб тебя... — Доктор бессильно повис на спинке самоката.

— Щас, щас, барин... — задушенно бормотал Перхуша, словно оправдываясь. — Зато потом вниз легко прокотимся, до самой запруды...

— Зачем же тут дорогу устроили... на такой крутизне... дураки... — негодовал доктор, мотая малахаем.

— А где ж ее устроить-то, барин?

— Объехать.

— А как тут объехать-то?

Доктор устало махнул рукой, показав, что не намерен спорить. Отдышавшись, снова полезли наверх под свист и крики Перхуши. Еще четыре раза им пришлось стоять и отдыхать. Из оврага люди и лошади выбрались вконец уставшими.

— Слава те... — только и выдохнул Перхуша, плюя в сторону проклятого оврага и подходя заглядывая в капор к лошадям.

Лошадки были в мыле, пар шел от них, но пар уже был плохо виден: пока выбирались из оврага, стало смеркаться. Измученный доктор скинул малахай, отер свою совершенно мокрую голову, отер пот со лба, достал носовой платок и трубно высморкался. Узкий белый шарф его выбился из пихора и болтался. Доктор зачерпнул пригоршню снега и жадно схватил ртом. Перхуша, накрыв лошадей, скинул валенки, стал вытряхать набившийся в них снег. Пошатываясь, доктор влез на сиденье, откинулся назад и сидел, подставив голову и лицо падающему снегу.

— Ну вот и взобралися, — Перхуша надел валенки, уселся рядом с доктором и устало улыбнулся ему. — Поехали?

— Поехали! — почти выкрикнул доктор, нашаривая портсигар и спички в глубоком, шелковом, приятном на ощупь кармане. Это знакомое прикосновение гладкого, уютного шелка сразу успокоило его и дало понять, что самое тяжелое — позади, что этот беспокойный, опасный овраг навсегда остался за спиной.

Платон Ильич закурил папиросу с особым наслаждением человека, отдыхающего после тяжкой работы. Узкое, разгоряченное лицо его дышало теплом.

— Хочешь папиросу? — спросил он Перхушу.

— Благодарствуйте, барин, мы не курим. — Возница поддернул вожжи, лошадки слабо потянули.

— Что так?

— Не привелося, — устало улыбался своей птичьей улыбкой Перхуша. — Водку пью, а табак не курю.

— И молодец! — так же устало рассмеялся доктор, выпуская дым из полных губ.

Лошадки тянули потихоньку, самокат ехал по напрочь занесенной дороге, прокладывая себе путь. Лес кончился вместе с оврагом; впереди, сквозь крутящийся снег слабо виднелось покатое поле с редкими островами кустов и ивняка.

— Притомилися коньки мои. — Перхуша шлепнул варежкой по рогоже. — Ничо, щас вам полегшает.

Дорога стала плавно уходить влево, к счастью, на ней опять показались редкие вешки.

— Щас запруду проедем, а там — прямая дорога через Новай лес, сбиться трудно, — пояснил Перхуша.

— Давай, брат, давай, — подгонял его доктор.

— Малость они передыхнут, да и покатим.

Лошадки потихоньку приходили в себя после мучительного подъема и тянули самокат неспешно. Так протащились версты две, и почти совсем стемнело. Снег валил, ветер стих.

— Вот и запруда. — Перхуша указал кнутиком вперед, и доктору показалось, что впереди большой, занесенный снегом стог сена.

Они подъехали ближе, и стог сена оказался мостом через речку. Самокат стал переезжать его, что-то заскребло по днищу, Перхуша схватился за правило, выравнивая движение, но самокат вдруг стало заносить вправо, он сполз с моста, ткнулся в сугроб и стал.

— Ах, засади-тя... — выдохнул Перхуша.

— Неужели опять лыжа? — пробормотал доктор.

Перхуша спрыгнул, раздался его голос:

— Ну, пади! Па-ди! Па-ди!

Лошади стали послушно пятиться, Перхуша, упираясь в передок самоката, помогал им. Самокат с трудом выехал из сугроба, Перхуша исчез в снежной пелене, но быстро вернулся:

— Полоз, барин. Бинтик ваш стащило.

Доктор с раздражением и усталостью выбрался из-под полости, подошел, наклонился, с трудом различая треснутый носок полоза.

— Черт побери! — выругался он.

— Во-во... — шмыгнул носом Перхуша.

— Придется опять бинтовать.

— А толку-то? Пару верст проедем, и опять.

— Ехать надо! Непременно надо! — тряс малахаем доктор.

«Упрямай...» — глянул на него Перхуша, почесал висок под шапкой, глянул вдаль:

— Вот чего, барин. Тут рядом мельник живет. Придется к нему. Там и полоз починить сподручней.

— Мельник? Где? — закрутил головой доктор, ничего не различая.

— Во-о-он окошко горит, — махнул рукавицей Перхуша.

Доктор вгляделся в снежную темноту и действительно различил еле заметный огонек.

— Я б к нему и за десять целковых не поехал. Да, видать, выбора нет. Тут в поле ветер ловить не хочется.

— А что он? — рассеянно спросил доктор.

— Ругатель. Но жена у него добрая.

— Так поехали скорей.

— Токмо пошли уж пёхом, а то лошадки замучаются тащить.

— Пошли! — решительно направился к огоньку доктор и сразу провалился в снег по колено.

— Вона там дорога! — указал Перхуша.

Оступаясь в долгополом пихоре и чертыхаясь, доктор выбрался на совершенно неприметную дорогу. Перхуша с трудом выправил туда самокат и понукал лошадок, идя рядом и держась за правило.

Дорога ползла по берегу замерзшей реки, и по ней крайне медленно, мучительно пополз самокат. Направляя его, Перхуша устал и запыхался. Доктор шел позади, изредка толкая самокат в спинку сиденья. Снег валил и валил. Временами он падал так густо, что доктору казалось, будто они ходят по кругу, по берегу озера. Огонек впереди то пропадал, то мерцал.

«Угораздило напороться на эту пирамиду, — думал доктор, держась за спинку самоката. — Давно б уже были в Долгом. Прав этот Козьма — сколько же ненужных вещей в мире... Их изготавливают, развозят на обозах по городам и деревням, уговаривают людей покупать, наживаясь на безвкусии. И люди покупают, радуются, не замечая никчемности, глупости этой вещи... Именно такая омерзительная вещь и принесла нам вред сегодня...»

Перхуша, непрерывно поправляя сползающий вправо с дороги самокат, думал о ненавистном мельнике, о том, что дважды уже зарекся к нему ездить, и вот опять придется иметь с ним дело.

«Видать, слабый зарок я себе положил, — думал он. — Зарекся на Спас: ноги моей там не будет, а таперича — прусь к нему за подмогой. Если б зарекся крепко — ничего б и не случилось, пронесли бы ангелы на крылах своих мимо этой мельницы. А таперича — прись, стучи, проси... Или вовсе не надо зарекаться? Как дед говорил: худа не делай, а зароку не давай...»

Наконец впереди из снега возникли еле различимые две полулежащие в сугробах ракиты, а за ними и дом мельника со светящимися двумя окошками, стоящий прямо на берегу и почти нависающий над рекою. Застывшее в реке водяное колесо сквозь пургу показалось доктору круглой лестницей, ведущей в реку из дома. Это выглядело так убедительно, что он даже не усомнился и понял, что лестница это непременно нужна в хозяйстве для чего-то важного, связанного, вероятно, с рыболовством.

Самокат подполз к дому мельника.

За воротами залаяла собака. Перхуша слез, подошел к дому и постучал в светящееся окно. Не очень скоро калитка возле ворот приотворилась, возник неразличимый в темноте человек:

— Чего?

— Здоров, — подошел к нему Перхуша.

— А, здорово, — узнал его открывший калитку.

Перхуша тоже узнал его, хотя этот работник был у мельника всего первый год.

— Я, тово, дохтура в Долгое везу, а у нас тут полоз сломило, а чинить на ветру несподручно.

— А-а-а... Ну, погоди...

Калитка закрылась.

Прошло несколько долгих минут, и за воротами завозились, загремел засов, ворота со скрипом стали отворяться.

— Въезжайтя на двор! — приказным голосом выкрикнул все тот же работник.

Перхуша громко зачмокал губами, направляя самокат в створы ворот, самокат вполз на двор. Доктор вошел следом, и работник сразу затворил и заложил ворота. Хоть и было темно и снежно, но доктор различил довольно просторный двор с постройками.

— Господин дохтур, пожалуйтя, — послышался женский голос с крыльца.

Доктор пошел на голос.

— Не оступитеся, — предупредил голос.

Платон Ильич еле различил дверь, но тут же споткнулся о ступеньку и схватился рукой за бабу.

— Не оступитеся, — повторила она, поддерживая его.

От бабы потянуло кислым деревенским теплом. В руке она держала свечку, которую тут же задуло. Баба была женою работника. Она провела доктора через сени, открыла дверь. Доктор вошел в просторную, добротно и богато по деревенским меркам обставленную избу. Две большие керосиновые лампы освещали помещение: две печи, русская и голландка, два стола, кухонный и обеденный, лавки, сундуки, полки с посудой, кровать в углу, приемник под покрывальцем, портрет Государя в негаснущей радужной рамке, портреты государевых дочерей Анны и Ксении в таких же переливающихся рамках, двустволка и автомат Калашникова на лосиных рогах, гобелен, изображающий оленей на водопое и самогонный аппарат на деревянной подставке.

За обеденным столом сидела мельничиха, Таисия Марковна, полнотелая, крупная женщина лет тридцати. Стол был накрыт, на нем поблескивал маленький круглый самовар и стояла двухлитровая бутыль самогона.

— Проходите, милости просим, — произнесла мельничиха, приподнимаясь и накидывая сползший цветастый павлопосадский платок на свои полные плечи. — Господи, да вы ж весь в снегу!

Доктор действительно был весь в снегу, словно вылепленный детворой на Масленицу снеговик — только сизый нос торчал из-под облепленного снегом малахая.

— Авдотья, чё стоишь, помоги, — приказала мельничиха.

Авдотья принялась отряхивать и раздевать доктора.

— Что ж вы вечером да по такой пурге поехали? — Мельничиха вышла из-за стола, шурша юбкой.

— Выехали мы засветло, — ответил доктор, по частям отдавая свою отяжелевшую, мокрую одежду и оставаясь в темно-синей тройке и в белом шарфе. — Да по дороге сломались.

— Вот беда! — улыбнулась мельничиха, подходя к нему и держась полными белыми руками за концы своего платка.

— Таисия Марковна, — поклонилась она доктору.

— Доктор Гарин, — кивнул ей Платон Ильич, потирая руки.

Войдя в избу, он сразу почувствовал, что озяб, устал и проголодался.

— Выпейте чайку с нами, согрейтесь.

— С удовольствием. — Сняв пенсне, доктор стал неспешно протирать его шарфом, щурясь на самовар.

— Откуда же вы едете? — спросила мельничиха.

Ее голос был грудной, приятный, она говорила слегка нараспев и не с местным акцентом.

— Я выехал утром с Репишной, а в Долбешино не оказалось лошадей. Пришлось тамошнего возчика нанять, с самокатом.

— Кого?

— Козьму.

— Перхушку? — пропищал голосок за столом.

Доктор надел пенсне, глянул: на столе рядом с самоваром сидел, свесив ножки, маленький человек. По размеру он был не больше этого блестящего новенького самоварчика. Человечек был одет во все маленькое, но соответствующее одежде достаточного мельника: на нем была красная вязаная кофта, мышиного цвета шерстяные штаны и красные фасонистые сапожки, которыми он помахивал. В руках у человечка была крошечная самокрутка, которую он только что скрутил и склеивал своим маленьким язычком. Лицо у человечка было невзрачное, безбровое, белесое; светлые редкие волосы торчали на голове и по щекам переходили в редкую светлую бородку.

Доктору часто приходилось видеть и лечить маленьких людей, поэтому он, совершенно не удивившись, достал портсигар, раскрыл, вынул папиросу и, привычным движением ввинтив ее в угол своих мясистых губ, ответил малютке:

— Да, его самого.

— Нашли кого нанимать! — зло рассмеялся человечек, беря самокрутку в свой неприятный большой рот и доставая из карманчика крохотную, размером с трехкопеечную монету, зажигалку. — Этот вас к черту на рога завезет.

Он щелкнул зажигалкой, засветилась струя голубого газа, человечек протянул зажигалку вверх к доктору.

— Перхуша? А где ж он? — Мельничиха перевела взгляд своих карих, спокойных, слегка блестящих от выпитого самогона глаз на работницу.

— На скотном, — ответила та. — Позвать?

— Конечно, зови, пусть погреется.

Доктор наклонился к человечку, а тот со своей стороны уважительно привстал, вытянул зажигалку вверх сильнее, словно держа факел. Рука его покачивалась, и было заметно, что человечек пьян. Доктор прикурил, выпрямился, затянулся и выпустил широкую струю дыма над столом. Человечек тоже прикурил, убрал зажигалку в карманчик и поклонился доктору:

— Семен, Марков сын. Мельник.

— Доктор Гарин. У вас с женой одинаковые отчества?

— Да! — засмеялся человечек и пошатнулся, оперся о самовар, но тут же отдернул руку. — Марковна и Маркыч. Так угораздило, мать твою...

— Не матерись, — подошла мельничиха. — Присаживайтесь, доктор, откушайте чаю. Да и водочки с мороза-то не грех выпить.

— Не грех, — согласился доктор, которому очень захотелось выпить рюмку.

— А как же! Водка да чай — в мороз не скучай! — пропищал мельник, шатаясь, подошел к бутылке, обнял ее и звучно шлепнул по ней ладонью.

Бутылка была вровень с ним.

Доктор опустился на стул, Авдотья поставила перед ним тарелку, стопку, положила трехзубую вилку. Мельничиха взяла бутылку, слегка отпихнув ею мельника, который сразу сел на стол, ткнувшись спиной в краюху пшеничного хлеба, наполнила стопку доктора:

— Выкушайте на здоровье.

— А мне? — спросил мельник, дымя цигаркой.

— А тебе хватит ужо. Сиди, кури.

Мельник не стал спорить с женой и сидел, прислонившись к краюхе и дымя.

Доктор взял стопку, молча и быстро выпил, не выпуская папиросы из левой руки, подцепил вилкой квашеной капусты, закусил. Мельничиха положила ему в тарелку кусок домашней ветчины и жаренной на сале картошки.

— Марковна, надо еще чего? — спросила Авдотья.

— Не надо. Ступай к себе. А Перхушу к нам зови.

Авдотья вышла.

Доктор, затянувшись пару раз, быстро загасил папиросу в маленькой гранитной пепельнице, полной маленьких же окурков, и с жадностью принялся есть.

— Перху-у-шу! — презрительно протянул мельник, кривя и без того некрасивый, лягушачий рот. — Нашла гостя дорогого. Перхушу! Рвань! И срань!

— Мы каждому гостю рады, — спокойно произнесла мельничиха, наливая себе самогона, с полуулыбкой поглядывая на доктора и не обращая внимания на мужа. — Будьте здравы, доктор.

Платон Ильич молча кивнул с набитым ртом.

— А мне налей! — плаксиво выкрикнул мельник.

Таисия Марковна поставила свою поднятую было стопку, вздохнула, взяла бутылку и плеснула самогона в стальной наперсток, стоящий на маленьком пластиковом столике. Этот стандартный столик для маленьких людей доктор сразу и не приметил. Он стоял между блюдом с ветчиной и чашкой с солеными огурцами. На столике поблескивал наперсток, стояли стаканчики, тарелочки с той же самой закуской, что и на большом столе для обычных людей, только отрезанной по кусочку от большой закуски: кусочек ветчины, кусочек сала, кусочек соленого огурца, хлебный мякиш, соленый груздь, капуста.

Затянувшись быстро и с неприятным, змеиным шипением выпустив дым, мельник кинул цигарку на пол, встал, с размаху припечатал окурок сапогом. Доктор заметил, что его красные сапожки подкованы медью. Мельник взял наперсток, стоя и пошатываясь, протянул к доктору:

— Пью за вас, господин доктор! За дорогого гостя. И пью супротив всякой рвани.

Доктор жевал, молча глядя на мельника. Мельничиха снова наполнила его стопку. Доктор взял ее, чокнулся с наперстком и со стопкой хозяйки. Выпили: доктор все так же быстро и беззвучно, Таисия Марковна медленно, со вздохом, колыша своей большой грудью, мельник как-то мучительно, запрокидываясь назад.

— Ох, — выдохнула мельничиха, сложила свои небольшие губы трубочкой, выдохнула и, поправив на плечах платок, скрестила полные руки на высокой груди, стала смотреть на доктора.

— У-ях! — крякнул мельник, с размаху стукнул пустым наперстком по столику, схватил хлебный мякиш, сунул в него нос и громко понюхал.

— Как же вы поломались? — спросила мельничиха. — Аль в пенек въехали?

— Въехали, — согласился доктор, суя в рот кусок ветчины и не имея никакого желания пересказывать нелепую историю с пирамидой.

— Да как же этому Перхушке не въехать?! Он же мудак! — запищал мельник.

— У тебя все мудаки. Дай поговорить с человеком. Где ж это случилось?

— Верстах в трех отсюда.

— Чай, в овражке? — Мельник взял маленький ножик, шатаясь, подошел к чашке с солеными огурцами, воткнул нож в огурец, вырезал кусок, как вырезают клин из арбуза, сунул в рот и захрустел.

— Нет, это случилось до оврага.

— До? — вдохнула Таисия Марковна. — Там же дорога широкая, хоть и лесная.

— А соскочил с дороги... этот полудурок... ммм... и в березку и въехал... — закивал головой мельник, жуя огурец.

— Мы на что-то твердое наехали. Не повезло. А возница у меня хороший.

— Хороший, — согласилась мельничиха. — Маркыч его просто не любит. Он никого не любит.

— Я люблю... не рвань... — жевал мельник.

И вдруг шумно выплюнул жеваный огурец, топнул ногой:

— Тебя, дуру, люблю! Ты мне не перечь!

— Да кто тебе перечит? — засмеялась мельничиха, глядя на доктора. — И куда ж вы едете с Репишной?

— В Долгое.

— В Долгое? — удивилась она, сразу перестав улыбаться.

— В Долгое?! — пискнул мельник, перестав пошатываться.

— В Долгое, — повторил доктор.

Мельник и мельничиха переглянулись.

— Там же чернуха, мы по радио видали, — удивленно выгнула черные брови Таисия Марковна.

— Я по радио утром видал! — закивал головой мельник. — Чернуха там!

— Да. Там чернуха, — кивнул доктор, дожевывая и откидываясь на спинку стула.

Большой нос его от водки и еды вспотел и порозовел. Доктор достал платок, шумно высморкался.

— Там же... это... войско на облоге. Куда ж вы едете? — зашатался, оступаясь, мельник.

— Я везу вакцину.

— Вакцину? Привить? — спросила мельничиха.

— Да. Привить тех, кто остался.

— Кого еще н-не покусали? — Мельник, оступаясь, оперся на огурец.

Видно было, что последний наперсток валит его с ног.

— Да. Кого не покусали.

Доктор достал портсигар, вынул папиросу и со вздохом утолившего голод человека стал закуривать.

— Как же вы не боитесь туда ехать? — колыхнула грудью мельничиха.

— Работа у меня такая. Да и чего бояться — там войска.

— Но они же, эти... шибко проворны, — озабоченно покрутила она пустую стопку своею полной рукой.

— Они! О-н-ни! Они так прово-о-рны! — с обидой затряс головой мельник, держась за пупырушки соленого огурца.

— Они же роют под землею. — Она облизала губы.

— Роют! Р-роют под землею!

— И могут где хочешь вылезти.

— И м-могут... м-могут! Рвань эта...

— Могут, конечно, — согласился доктор. — Даже зимой они спокойно раздвигают мерзлую землю.

— Господи, Твоя воля... — перекрестилась мельничиха. — У вас с собой есть оружие?

— Конечно, — дымил папиросой доктор.

Мельничиха ему понравилась. В ней было что-то материнское, доброе, заботливо-уютное, что навеяло на него детские воспоминания, когда мать была еще жива. Мельничиха не была красива, но женственность ее покоряла. С ней было приятно разговаривать.

«Повезло этому пьянице», — подумал доктор, глядя на полные руки мельничихи, на ее гладкие пухлые пальцы с маленькими ногтями, вертящие стопку.

Дверь отворилась, вошел Перхуша.

— Здраствуйтя! — Скинув шапку, он поклонился, перекрестился на иконы и стал раздеваться.

— А, Ив-ван Сусанин! — рассмеялся мельник, держась за огурец. — Ты чего в березу въехал, сорочья голова?

«А ведь и впрямь — сорочья голова...» — согласился про себя доктор, глянув на Перхушу.

— И хто тебе это па-зволил?! Му-дак!

— Кончай ругаться, Сеня! — Мельничиха шлепнула увесистой ладонью по столу.

— Ты в-раг г-государства, понял, нет? Ты н-навредил! — Мельник, шатаясь и огибая закуску, двинулся по столу навстречу Перхуше. — Тебя за энто надо засадить!

Он оступился и сел на сало.

— Сиди уж! — усмехнулась мельничиха. — Проходи, Козьма, садись.

Оглаживая свои рыжие, мокрые от пота волосы, Перхуша подошел к столу.

— Всю рвань и срань надобно са-жать! Ты, мудд-а-ёбина! — пищал мельник, злобно уставившись на Перхушу.

— А ну-ка... — Мельничиха, потеряв терпение, сгребла мужа руками и посадила на свою грудь, прижав к ней. — Сиди!

Придерживая мужа, другой рукой налила Перхуше самогона в чайный стакан:

— Выпей, согрейся.

— Благодарствуйте, Таисья Марковна. — Перхуша сел к столу, принял стакан своей клешней, наклонился к нему, оттопырил свой сорочий рот и стал медленно втягивать самогон, постепенно выпрямляясь.

Выпив, он выдохнул, сморщился, взял кусок хлеба, понюхал, положил на стол.

— Закусывай, Козьма, не стесняйсь.

— Жри да рожу пачкай! — засмеялся мельник.

И тут же запел дребезжащим голоском:


Говорит старуха деду:
— Я в Америку поеду!
— Что ты, старая пизда,
Туда не ходят поезда!

— Да перестань же ты! — встряхнула мельника жена.

Он пьяно рассмеялся.

Перхуша взял кусок сала, сунул в рот, откусил хлеба и стал быстро жевать. Едва он проглотил, доктор спросил его:

— Как с самокатом?

— Стянул рейкой, гвоздиками сверху прибил.

— Ехать можно?

— Можно.

— Тогда поехали.

— Вы ехать собираетесь? В Долгое? — усмехнулась мельничиха.

— Меня ждут люди.

— Пущай этот... эта рвань едет, а доктор остаётся! — Мельник погрозил кулаком Перхуше.

— Погоди! — прижала его к груди Таисия Марковна. — Да куда ж вы ночью в буран поедете? Вы ж дорогу враз потеряете.

— Враз! В-р-раз! — тряс головой мельник.

— Я непременно сегодня должен быть в Долгом, — упрямо твердил доктор.

Мельничиха глубоко вздохнула, качнув мужа, как младенца:

— Скрозь рощу, скрозь Старый Посад вы проедете, а там же поля начнутся, там вешек нет. В снегу завязнете, ночевать придется.

— А проводить нас никто не может? Работник ваш, к примеру?

— А что работник? — усмехнулась мельничиха. — Что у него, глаза кошачьи? Он ночью не видит. Да и не местный он.

— Он парняга что н-надо... — Мельник уперся сапожками в грудь жены, полез по ней вверх, схватил жену за шею, глядя на Перхушу. — А вот ты... вот тебе!

Мельник показал Перхуше кукиш. Перхуша ел квашеную капусту, не обращая на мельника внимания.

— Оставайтесь до утра. — Мельничиха свободной рукой подставила под краник самовара стакан, открыла. В стакан потек кипяток.

— Они ждут меня сегодня. — Доктор погасил окурок.

— Ежли вы даже и проедете верно, все одно раньше утра там не будете. Сейчас ехать — только шагом.

— А может, останемся, барин? — робко спросил Перхуша.

— Пош-шел вон отсель! Ты коня проворонил на ярмонке! Ворона! — закричал мельник, суча сапожками по грудям жены.

— Оставайтесь, не дурите. — Мельничиха налила в стакан заварки из китайского чайника. — Утром буран стихнет, быстро покотите.

— А если не стихнет? — Доктор посмотрел на Перхушу так, словно от того зависела погода.

— А ежли и не стихнет — все одно сподручней на свету, — ответил Перхуша и, поперхнувшись, закашлял.

— Он пропас коня, про-во-ронил! — не унимался мельник. — Тебя надо пос-са-дить за конокрадство!

— Оставайтесь. — Мельничиха поставила стакан с чаем перед доктором и стала наливать Перхуше.

— И лошадки передохнут.

— Перед-о-хнут твои лошадки, а не передохнут! — выкрикнул мельник.

Мельничиха засмеялась, грудь ее заходила, и муж закачался на ней, как на волнах.

«Может, и впрямь остаться?» — подумал доктор.

Он поискал глазами по добротно проконопаченным стенам часы, но не нашел, полез было за своими, но вдруг увидел маленькие, светящиеся в воздухе желтоватые цифры над металлическим кружком, лежащим на швейной машинке: 19:42.

«Могли бы попробовать к полночи туда добраться... А если заплутаем, как она говорит?»

Он отпил чаю.

«Остаться, а засветло встать. Если метель перестанет, доедем за часа полтора. Ну, вколю я им вакцину-2 на восемь часов позже. Это терпимо. Ничего страшного не случится. Напишу объяснительную...»

— Ничего страшного не случится, ежели вы завтра туда приедете, — словно угадав его мысли, произнесла мельничиха. — Выпейте еще водочки.

Покусывая нижнюю губу, доктор еще глянул на светящиеся в воздухе цифры, раздумывая.

— Так остаемся? — перестал жевать Перхуша.

— Ладно, — досадно выдохнул Платон Ильич, — остаемся.

— Слава Богу, — кивнул Перхуша.

— И слава Богу, — почти пропела мельничиха, наполняя стаканчики.

— А мне? А мне? — заворочался на груди мельник.

Она капнула из бутылки в наперсток, передала его мельнику.

— Бывайте здоровы! — Она подняла свою стопку.

Доктор, Перхуша и мельник выпили.

Закусывая ветчиной, доктор обвел глазами горницу уже как место не просто остановки, а ночлега: «Где же она нас разместит? В другой избе. Угораздило заночевать, надо же. Черт побери эту метель...»

Перхуша же успокоился и разомлел. Ему стало сразу тепло, он был рад, что не придется сейчас ехать в темень, плутать, ища дорогу, мучаясь самим и мучая лошадей, что лошади ночь проведут в тепле на конюшне у мельника, что Перхуша задаст им овсяной крупы, мешочек с которой у него всегда припасен под сиденьем, и что сам он выспится здесь, вероятней всего на печи, в тепле, что противный мельник его не тронет, что они уедут рано утром, что он, доставя доктора в Долгое, получит от него пять рублей и поедет домой.

— Ладно, может, оно и к лучшему, — произнес доктор, успокаивая себя.

— К лучшему, — улыбнулась ему мельничиха. — Я вас наверху положу, а Козьму — на печку. Наверху у нас покойно, тепло.

— Ох, чтой-то у меня ногу пересадило... — морщась своим пьяным личиком, пропищал мельник, хватаясь за правую ногу.

— Спать тебе пора. — Мельничиха взяла его, чтобы снять с груди, но в этот момент мельник выронил свой наперсток и он, прокатившись по большому телу мельничихи, упал под стол.

— Ну вот, Семен Маркыч, и стакан ты потерял. — Любовно, словно ребенка, мельничиха посадила его перед собой на край стола.

— Чё?.. Какое-такое? — лепетал совершенно пьяный мельник.

— Такое, — вздохнула она, встала, подхватив мужа обеими руками, отнесла к кровати, положила на нее и задернула занавеску.

— Ложись, ложись... — Она зашуршала подушками и одеялом, укладывая мужа.

— Разбуди меня завтра пораньше, — сказал доктор Перхуше.

— Как рассветет, так сразу, — закивал тот своей рыжей сорочьей головой.

Видно было, что он захмелел от водки, тепла, еды и тоже уже хотел спать.

— Чтобы всех... всех... всех... — слышался за занавеской пьяный писк мельника.

«Быдто сверчок стрекочет...» — подумал Перхуша и заулыбался своей птичьей улыбкой.

— Та-исья... Таись... давай сладостр-а-астиями обложимся... — пищал мельник.

— Обложимся. Спи.

Таисья Марковна вышла из-за занавески, подошла к гостям, присела и заглянула под стол:

— Где-то...

«Хороша баба», — подумал вдруг доктор.

Присевшая и смотрящая под стол своими блестящими, слегка застывшими глазами, она вызвала у него желание. Она не была красивой, это было заметно особенно сейчас, когда доктор видел ее лицо сверху: лоб у нее был низковат, подбородок тяжеловат и скошен вниз, лицо в целом было грубоватой, деревенской лепки. Но ее стать, ее белая кожа, ее полная, колышущаяся грудь возбуждали доктора.

— Вот... — Она протянула руку под стол, склонила голову.

Ее волосы были заплетены в черную косу, а коса уложена вкруг головы.

«Сладкая баба у мельника...» — подумал доктор и вдруг, устыдившись своей мысли, устало вздохнул и рассмеялся.

Мельничиха выпрямилась и с улыбкой показала мизинец с надетым наперстком:

— Вот как!

Она села за стол:

— Любит из моего наперстка пить. Хоть и стаканчики имеются.

И действительно — на столике мельника, среди маленьких тарелок стоял и маленький стаканчик.

— Я б спать пошел, — с жалобой в голосе произнес Перхуша, переворачивая кверху дном свой чайный стакан.

— Ступай, родимай. — Мельничиха сняла наперсток с пальца и тоже вверх дном поставила его на перевернутый стакан. — Там на печке подушка да одеяло.

— Благодарствуйте, Таись Марковна, — поклонился ей Перхуша и полез на печку.

Доктор и мельничиха остались сидеть за столом.

— Вы, стало быть, в Репишной лекарствуете? — спросила она.

— В Репишной. — Доктор отхлебнул чаю.

— А трудно это?

— Когда как. Когда болеют часто — трудно.

— А когда чаще хворают? Нешто зимой?

— Летом случаются эпидемии.

— Эпидемии... — повторила она, покачивая головой. — У нас тоже было года два тому.

— Дизентерия?

— Да-да... В речку попало чтой-то. Ребятишки и захворали, которые купались.

Доктор кивнул. В сидящей напротив него женщине было нечто, что явно волновало его. Он исподволь поглядывал на нее. Она же сидела спокойно, с полуулыбкой и глядя на доктора так, словно он был ее дальний родственник, завернувший на огонек. Особого интереса она к доктору не выказывала, говорила с ним точно так же, как и с Перхушей, как и с Авдотьей.

— Скучно вам здесь зимой? — спросил Платон Ильич.

— Скучновато.

— Летом-то небось весело?

— У-у-у, летом... — Она махнула рукой. — Летом все кипит, только поворачивайсь.

— Едут к вам молоть?

— А как же!

— А другие мельницы далеко отсюда?

— Двенадцать верст, в Дергачах.

— Работы хватает.

— Работы хватает, — повторила она.

Помолчали. Доктор пил чай, мельничиха мяла в пальцах концы платка.

— Может, радио посмотрим? — предложила она.

— Почему бы и нет? — улыбнулся доктор.

Он явно не хотел прощаться с этой женщиной и идти спать наверх. Мельничиха подошла к приемнику, сняла с него вязаное покрывальце, взяла черную коробочку управления, вернулась к столу, привернула фитиль в лампе, села на свое место и нажала красную кнопку на коробочке. В приемнике щелкнуло, и над ним повисла круглая голограмма с толстой цифрой «1» в правом углу. По первому каналу шли новости, говорили о реконструкции автомобильного завода в Жигулях, о новых одноместных самоходах на картофельном двигателе. Мельничиха переключила на второй канал. Там шла будничная церковная служба. Мельничиха перекрестилась, покосилась на доктора. Он сидел, равнодушно глядя на пожилого священника в ризе и молодых дьяков. Она переключила приемник на последний, третий, развлекательный канал. Здесь, как всегда, шел вечный концерт. Сперва спели дуэтом про золотую рощу две красавицы в светящихся кокошниках, потом широколицый весельчак, подмигивая и прищелкивая языком, рассказал о кознях своей неугомонной атомной тещи, заставив мельничиху пару раз рассмеяться, а доктора устало хмыкнуть. Затем начался долгий перепляс парней и девок на палубе плывущего по Енисею парохода «Ермак».

Доктор стал задремывать.

Мельничиха выключила приемник.

— Вижу, устали вы, — произнесла она, поправляя сползающий с плеч платок.

— Я... совершенно не устал... — забормотал доктор, стряхивая оцепенение.

— Устали, устали. — Она приподнялась. — Глаза у вас совсем слипаются. Да и мне спать пора.

Доктор встал. Несмотря на осовелость, ему совсем не хотелось расставаться с мельничихой.

— Я выйду покурить. — Он снял пенсне, потер переносицу и поморгал оплывшими глазами.

— Ступайте. А я там все устрою.

Мельничиха вышла, шурша юбкой.

«Она будет наверху...» — подумал доктор, и сердце его забилось.

Он услышал два храпа — один несильный, Перхушин, с печки, и другой, из-за занавески, напоминающий стрекот кузнечика.

«Муж ее спит... пьянь болотная... нет, водяная... водяная! Запрудная!»

Рассмеявшись, доктор достал папиросу, поджег ее и пошел из горницы. Пройдя холодные темные сени, натыкаясь на что-то в темноте, с трудом нашел дверь на двор, оттянул задвижку, вышел.

Снегопад перестал, ветер дул, небо прояснилось, и луна светила сквозь клочковатые темные облака.

— Вот и улеглось, — произнес доктор, затягиваясь папиросой.

«Можно было и сейчас поехать». — Он вышел на середину двора, хрустя навалившим снегом.

Но сердце билось, посылая толчки горячей, жаждущей крови.

«Нет, никуда не поеду отсюда...»

— Завтра! — решительно произнес он и с папиросой в зубах подошел к дровяной кладне и помочился.

В хлеву заворчала собака.

Доктор быстро докурил, швырнул папиросу в снег.

«Спит она обычно с мужем на постели за занавеской. Где же ей еще спать? Спит она, большая, белая, и он рядом, как детская кукла...»

Он стоял, вдыхая морозный, бодрящий и свежий ветер и поглядывая вверх на звезды, просверкивающие меж ползущих облаков. Луна выглянула и осветила двор: кладню, хлев, сенник с шапками снега наверху, заблестела на свежем, только выпавшем снеге, в мириадах снежинок. И этот запорошенный двор своим покоем стылого, некогда обтесанного людьми и сбитого в постройки дерева усилил желание Платона Ильича. Эта неподвижная кладня с сотнями мерзлых березовых поленьев, обреченных на яркую погибель в печи, словно всем своим видом говорила ему: в доме ждет тебя теплое, живое, трепетное, на чем держится и от чего зависит весь этот человеческий мир, со всеми его кладнями, деревнями, самокатами, городами, эпидемиями, самолетами и поездами, и это теплое, женское ждет твоего желания, твоего прикосновения.

Озноб пробежал по спине доктора, он передернулся, повел плечами, выдохнул и пошел в дом. Пройдя сени, нащупал дверь в горницу, отворил и тут же опять оказался в полутьме: лампа не горела, но на кухонном столе теплилась свечка.

— Я вам постелила наверху, — раздался голос мельничихи. — Покойной ночи.

И судя по голосу, она уже лежала на кровати за занавеской. Перхуша и мельник по-прежнему храпели. К этому храпу примешивался теперь еще и стрекот настоящего сверчка, который смешно перекликался с мельником.

Доктор вздохнул, не зная, что делать. Он хотел о чем-то спросить мельничиху, найти повод, чтобы остаться, но вдруг понял, как глупо это будет выглядеть, и вообще, как глупо и пошло все, о чем он вдруг подумал. Доктору стало стыдно.

«Идиот!» — обругал он себя и произнес:

— Спокойной ночи.

— Не убейтесь на лестнице, посветите себе, — еле слышно донеслось из темноты горницы.

Доктор молча взял со стола свечку и пошел наверх. Лестница поднималась в светелку из сеней, она была узкой и заскрипела под сапогами доктора.

«Идиот... обыкновенный идиот...» — ругал он себя.

Наверху было два помещения: в первом стояли плетеные корзины, сундуки, короба, висели плетенки лука, чеснока и сушеные, нанизанные на нитку груши. Стоящий здесь запах сада успокаивал. Доктор миновал это помещение, прошел дальше, в приоткрытую дверь и оказался в небольшой комнатке с темным окошком, кроватью, столиком, стулом и комодиком. Кровать была разобрана.

Доктор поставил свечку на столик, притворил дверь и стал раздеваться.

«Спать пора, уснул бычок... — вспомнил он, заметив на подоконнике глиняную корову. — Странная семья... а может, и не странная, а вполне обычная для нынешнего времени. И живут богато, в достатке... Давно ли? Сколько ей лет, интересно... тридцать?»

Он вспомнил ее спокойные руки, наперсток на мизинце, взгляд карих глаз.

— Guten Abend, schöne Muöllerin...2 — произнес он, вспомнив любимого Надин Шуберта и снимая сорочку.

«Никогда не надо поступаться принципами. И не надо опускаться ниже плинтуса, совершать вынужденные ходы, как в шахматах. Не надо жить вынужденно, хватит хотя бы должностных паллиативов. Жизнь представляет тебе возможность выбирать. И выбирать то, что для тебя органично, что не заставит тебя потом мучиться от стыда за собственное безволие. Только эпидемия не оставляет выбора».

Оставшись в исподнем, он снял пенсне, положил на столик, задул свечку и полез в холодную постель. Здесь, наверху, как и положено, было прохладно.

«Выспаться... — Доктор натянул одеяло до самого носа. — А завтра уехать рано. Как можно раньше».

В дверь тихо постучали.

— Да? — приподнял голову доктор.

Дверь отворилась, показалась горящая свечка. Доктор взял со столика пенсне, приложил к глазам. В комнату, неслышно ступая босыми ногами, вошла мельничиха в длинной белой ночной рубахе и в своем цветастом платке на плечах. В руках она держала горящую свечку и кружку.

— Простите, забыла я вам водицы на ночь поставить. Уж больно наша ветчина солна, ночью пить захочете.

Наклонившись, она поставила чашку на столик. Ее распущенные волосы в этот момент сползли с плеч на грудь. Ее глаза встретились с глазами доктора. Лицо ее все так же было спокойно. Она задула свечку, выпрямилась. И осталась стоять.

Доктор кинул пенсне на столик, рывком сбросил одеяло, встал и обнял ее теплое, мягкое и большое тело.

— Ну вот... — выдохнула она, кладя ему руки на плечи.

Он потянул ее к кровати.

— Дверь прикрою... — шепнула она ему в ухо так, что сердце его застучало молотом.

Но он ни за что не хотел ее отпускать. Прижимаясь к ее телу, приник губами к шее. От женщины пахло потом, водкой и лавандовым маслом. Рывком он задрал ее ночную рубашку и схватил за ягодицы. Они были гладкими, большими и прохладными.

— Ох... — прошептала она.

Доктор повалил ее на кровать и, дрожа, стал срывать с себя исподнее. Но ни оно, ни руки не слушались.

— Черт... — Он рванул, пуговица отлетела, покатилась по полу.

Содрав с ноги одну штанину ненавистного исподнего, он повалился на женщину, стал своими ногами грубо раздвигать ее полные гладкие ноги. Они послушно разошлись и согнулись в коленях. И через мгновения, дрожа и задыхаясь, он вошел в это большое, отдавшееся ему тело.

— Ох... — выдохнула она со стоном и обняла его.

Он схватил ее за полные покатые плечи, которыми любовался за столом, сделал несколько судорожных движений и не смог сдержать себя: семя его хлынуло в это большое тело.

— Хороший мой... — Она успокаивающе прижала его голову к себе.

Но он не мог и не хотел успокаиваться, он сжал ее, задвигался, словно догоняя это желанное и ускользающее тело. Ноги ее разошлись сильнее, впуская его, теплая рука проскользнула по спине доктора и легла на его ягодицы. Доктор двигался резко, обхватив женщину руками, впившись в нее пальцами. Ягодицы его вздрагивали и сжимались в такт движению. Женская рука стала мягко и несильно нажимать на них, словно успокаивая. Доктор шумно дышал ей в шею, голова его вздрагивала.

— Хороший мой...

Рука ее нажимала на его ягодицы, чувствуя ярость сжимающихся мышц.

— Хороший мой...

Рука успокаивала, словно говоря каждым своим движением: не торопись, я теперь никуда не уйду, я твоя этой ночью.

И он внял языку этой руки, судорога оставила его тело, он стал двигаться медленней, размеренней. Левой рукою женщина приподняла его горячую голову и прижалась своими губами к его пересохшим, открытым губам. Но он был не в силах ответить на ее поцелуй. Рот его дышал жадно и прерывисто.

— Хороший мой, — выдохнула она в этот рот.

Доктор владел ею, стараясь растянуть наслаждение, повинуясь нежной женской руке. Тело отзывалось ему, широкие бедра ее сжимали его ноги в такт движению и расходились, сжимали и расходились. Большая грудь ее качала его.

— Хороший мой, — снова выдохнула она ему в рот.

И этот ее выдох словно отрезвил его. Он ответил ей на поцелуй, языки их встретились в горячей телесной темноте.

Они целовались.

Рука ее гладила и успокаивала. Поняв, что мужчина готов долго наслаждаться ею, женщина отдалась ему целиком. Стон ожил в ее большой, колышущейся груди. И она позволила себе стать беспомощной. Грудь и бедра ее задрожали.

— Пахтай меня, хороший мой... — зашептала она в его щеку и обняла обеими руками.

Он плыл по ее телу, эта волна несла и несла, и казалось, конца этому не будет.

Но волна стала вдруг набирать силу, воздымаясь, он понял свою беспомощность, его тело задрожало в предвкушении. Рука ее снова легла на его ягодицы, и уже не нежно, а властно и сильно сжала, надавила, впиваясь пальцами. И ему показалось, что на этих пальцах надеты пять наперстков.

С рычанием он выплеснулся в эту волну.

Женщина застонала и вскрикнула под ним. Он лежал на ней, мучительно дыша ей в шею.

— Горячий... — прошептала она и погладила его по голове.

Отдышавшись, доктор заворочался, поднял голову.

— Сильный... — произнесла она.

Он сел на край кровати, посмотрел в темноте на мельничиху. Тело ее занимало всю кровать. Доктор положил ей руку на грудь. Она тут же накрыла его руку своими ладонями:

— Испейте водицы.

Доктор вспомнил про чашку, взял ее, жадно выпил всю воду. Луна выглянула из-за туч и пролила в окошко свой свет. Доктору стало виднее, он надел пенсне. Мельничиха лежала, закинув полные руки за голову. Доктор встал, нашарил в брюках портсигар со спичками, закурил, снова сел на край кровати.

— Не ожидал, что ты придешь, — произнес он хриплым голосом.

— А ведь хотел? — улыбнулась она.

— Хотел, — кивнул он как-то обреченно.

— И я хотела.

Они молча посмотрели друг на друга. Доктор курил, огонек папиросы отражался в его пенсне.

— Дайте-ка и мне покурить, — попросила она.

Он передал ей папиросу. Она затянулась, задержала дым и стала осторожно выпускать его. Доктор смотрел на нее. И вдруг понял, что ему совершенно не хочется с ней разговаривать.

— Вы безсупругий? — спросила она, возвращая ему папиросу.

— Заметно?

— Да.

Он почесал свою грудь:

— Мы расстались с женой три года назад.

— Бросили ее?

— Она меня.

— Вон как, — с уважением в голосе произнесла она и вздохнула.

Помолчали.

— А детки были?

— Нет.

— Что так?

— Она не могла родить.

— Вон как. А я родила, да помер.

Снова помолчали.

И это молчание сильно затянулось.

Мельничиха вздохнула, приподнялась, села на кровати. Положила доктору руку на плечо:

— Пойду я.

Доктор молчал.

Она заворочалась на кровати, доктор потеснился. Она спустила на пол свои полные ноги, встала, оправила на себе ночную рубашку.

Доктор сидел с погасшей папиросой во рту.

Мельничиха шагнула к двери. Он взял ее за руку:

— Погоди.

Она постояла возле него, потом села на кровать.

— Побудь еще.

Она отвела прядь волос от лица. Луна скрылась, комната погрузилась в темноту. Доктор обнял мельничиху. Она стала гладить его щеку:

— Хлопотно без жены?

— Я привык.

— Дай Бог вам хорошую женщину встретить.

Он кивнул. Она гладила его щеку. Доктор взял ее руку и поцеловал в потную ладонь.

— Заезжайте к нам обратно, — прошептала она.

— Не получится.

— По-другому поедете?

Он кивнул. Она приблизилась, слегка толкнув его грудью, и поцеловала в щеку:

— Пойду я. Муж осерчает.

— Он же спит.

— Без меня ему спать холодно. Замерзнет — проснется, заплачет.

Она встала.

Доктор не стал больше удерживать ее. Прошелестела в темноте рубашка, скрипнула, закрылась дверь, и заскрипели ступени лестницы под ее босыми ногами. Доктор достал папиросу, закурил, встал, подошел к окошку.

— Guten Abend, schoöne Muöllerin... — произнес он, глядя на темное небо, нависающее над снежным полем.

Выкурив папиросу, загасил ее на подоконнике, лег в кровать и заснул глубоким сном без сновидений.


Перхуша в это время тоже крепко спал. Он заснул быстро, едва забрался на теплую печь, подложил под голову полено и накрылся лоскутным одеялом. Засыпая и слыша сильный голос носатого доктора, беседующего с мельничихой, он вспомнил игрушечного слона, которого покойный отец принес шестилетнему Козьме с ярмарки. Этот слон мог ходить, мотать хоботом, хлопать ушами и петь англицкую песенку:


Лов ми тетде лов ми суит
Неве лет ми гоу
Ю хэв мэйд май лайф комплит
Энд ай лов ю соу.

А после слона вспомнил и про того самого коня, о котором талдычил пьяный мельник. Коня доверил ему Вавила, покойный конюх купца Рюмина. Дело было на их ярмарке в Покровском, Козьма еще был не женат, но зато уже известен как «Перхушка». Вавила продавал годовалого жеребца, продавал с самого утра, ходил с ним по ярмарке, так и не продал, жаба задавила, хотя с ним торговались китайцы и цыгане. И попросил Козьму подержать жеребца, сказав, что сам сходит «пожрать и посрать». Козьме он дал пятак. Козьма пристроился с жеребцом возле ракит, где начинались палатки шорников, стоял и лузгал подсолнух. И тут хлюпинские киношники выставили два приемника, а между ними растянули живую картинку: дельфины. Но оказалось, что картинка та не просто живая, а трогательная: дельфины переплывали из одного приемника в другой и можно было их потрогать. Сперва ребетня, а потом и мужики с бабами полезли трогать дельфинов. Перхуша привязал жеребца к раките, полез в толпу, дотянулся, потрогал дельфина. Очень ему понравилось. Дельфин был гладкий, прохладный и приветливо пищал. И море было приятное, теплое. Протолкнувшись вперед, Перхуша влез прямо по грудь в море и стал трогать и трогать. А дельфины, выныривая из одного приемника, плыли к другому. Перхуша трогал их за спины и животы, хватал руками, стараясь удержать. Но они были верткие и вырывались из его рук. Ему было очень приятно, он сразу полюбил дельфинов. И когда киношник выключил картинку и пошел по толпе с шапкой, Перхуша, не раздумывая, кинул в шапку пятачок. Потом вспомнил про жеребца, вернулся к ракитам, а того и след простыл. Вавила тогда гонялся за Перхушей по ярмарке и пару раз здорово его ударил. Купец Рюмин прогнал Вавилу. А жеребца так и не нашли.


Доктор проснулся от голоса Перхуши:

— Барин, пора.

— Что тебе? — пробурчал доктор, не открывая глаз.

— Рассвело уж.

— Дай поспать.

— Вы ж просили разбудить.

— Отстань.

Перхуша отошел.

А через два часа к доктору поднялась мельничиха, тронула его за плечо:

— Пора вам, доктор.

— Что? — пробормотал доктор, не открывая глаз.

— Одиннадцать уж.

— Одиннадцать? — Он приоткрыл глаза, повернулся.

— Вставать вам пора. — Она с улыбкой смотрела на него.

Доктор нашарил на столике пенсне, приложил к своему помятому лицу, глянул. Мельничиха нависала над ним — большая, добротно одетая, в меховой кацавейке, с ниткой живородящего жемчуга на шее, с заплетенными, уложенными вокруг головы волосами и довольно улыбающимся лицом.

— Как одиннадцать? — Доктор спросил спокойней, уже вспомнив все, что случилось ночью.

— Пойдемте чаевничать. — Она сжала его запястье, повернулась и скрылась за дверью, шурша все той же длинной синей юбкой.

— Черт... — Доктор встал, нашел свои часы, глянул. — Точно...

Он посмотрел на окно. Из него проистекал дневной свет.

— Дурак не разбудил меня. — Доктор вспомнил Перхушу с сорочьей головой.

Он быстро оделся и спустился вниз. В горнице было оживленно: Авдотья ухватом задвигала в только что протопленную русскую печь большой котел, муж ее что-то мастерил в углу на лавке, за дальним столом восседала в одиночестве мельничиха. Доктор подошел к умывальнику, стоящему в углу, справа от печи, ополоснул лицо холодной водой, вытерся свежим полотенцем, повешенным мельничихой специально для него. Протер пенсне, глянул на себя в небольшое круглое зеркало, потрогал проступившую по щекам щетину:

— Мда...

— Доктор, испейте чаю, — раздался по горнице сильный голос мельничихи.

Платон Ильич подошел к ней:

— Утро доброе.

— С добрым вас утречком, — улыбнулась она.

Доктор перекрестился на иконостас, сел за стол. На столе стоял все тот же самоварчик и лежала на блюде все та же ветчина.

Мельничиха налила ему чаю в большую чашку с изображением Петра I, положила, не спрашивая, два куска сахара.

— Где же мой возница? — спросил доктор, глядя на ее руки.

— На той половине. Он уж давно встал.

— Что ж он меня не разбудил?

— Не знаю, — довольно улыбалась она. — Блинков свежих откушаете?

Доктор заметил на столе стопку свежеиспеченных блинов.

— С удовольствием.

— С вареньем, медом аль сметаной?

— С... медом.

Он нахмурился. Ему было теперь неловко с этой женщиной.

«Театр какой-то...» — подумал он, отпивая чая.

— А что с погодой? — Он покосился на окна.

— Лучше, чем вчера, — ответила мельничиха, глядя ему в глаза.

«Сильная баба...» — подумал он и вспомнил о ее маленьком муже, пошарил глазами по горнице.

Мельника нигде не было.

— Спит он еще, — ответила она, словно прочтя мысли доктора. — Похмелье. Кушайте.

Она положила ему блинов, подвинула чашку с медом. Доктор стал есть теплые, вкусные блины. В горницу вошел Перхуша и остановился у двери. Он был одет для дороги, в руке держал свою ушанку.

— Вот он, герой... — недовольно пробормотал доктор, проглатывая кусок блина, и почти выкрикнул:

— Что ж ты меня не разбудил?!

Перхуша улыбнулся своей птичьей улыбкой:

— Как же не будил? Как развиднелось, сразу и пошел к вам.

— Ну?

— Говорю: доктор, ехать пора. А вы мне: дай поспать.

Мельничиха рассмеялась, наливая себе чаю в блюдечко.

— Не может быть такого! — Доктор стукнул кулаком по столу.

— Господь свидетель. — Перхуша махнул шапкой на иконы.

— Видать, сладко спалось вам. — Мельничиха подула на блюдечко.

Доктор встретился с ее довольными глазами и глянул на других людей в горнице, словно ища у них поддержки. Но Авдотья возилась у печи с таким видом, будто знала все, что было ночью, а муж ее сидел в углу тоже с какой-то двусмысленной улыбкой, как показалось доктору.

«Они что — знают? — подумал доктор. — Ну и черт с ними...»

— Ты б растолкал меня, что ли! — сказал он Перхуше уже помягче, понимая, что с этим человеком предстоит еще ехать в Долгое.

— Не могу я спящих тревожить. Жалко больно. — Перхуша стоял, держа свою шапку на животе обеими руками.

— Конечно, жалко, — прихлебывала чай мельничиха, смеясь глазами.

— Что с самокатом? — перевел разговор доктор.

— Справил. Доедем.

— У вас телефона нет? — спросил доктор мельничиху.

— Есть. Но зимою не работает. — Она обмакнула в блюдце кусочек сахара и положила в рот.

— Ладно, я чай допью и выйду, — сказал доктор Перхуше, словно выгоняя того из горницы.

Перхуша молча вышел.

Доктор стал доедать блины, запивая их чаем.

— Скажите на милость, а вот эта самая чернуха, откуда она взялась? — заговорила мельничиха, перекатывая во рту кусочек сахара и громко прихлебывая чай.

— Из Боливии, — с неприязнью пробормотал доктор.

— Так издалёка? Отчего? Завез кто?

— Завезли.

Она покачала головой:

— Надо же. А как же они зимою из могилы восстают? Земля-то вся, чай, промерзла?

— Вирус преображает человеческое тело, делая мышцы значительно сильнее, — пробормотал доктор, отводя глаза.

— У них, Марковна, когти как у медведей отрастают! — вдруг громко заговорил работник. — Я по радиу видал: лезут хоть скрозь землю, хоть скрозь пол, как кроты. Лезут и рвут людей!

Авдотья перекрестилась.

Мельничиха поставила блюдечко на стол, вздохнула и тоже перекрестилась. Лицо ее стало серьезным и сразу потяжелело и потеряло привлекательность.

— Вы уж, доктор, поосторожней там, — сказала она.

Платон Ильич кивнул. Нос его покраснел от выпитого чая. Он достал носовой платок, отер губы.

— Шибко злобны они, — качал головой работник.

— Господь милостив, — качнула грудью мельничиха.

— Мне пора, — произнес доктор, сжимая кулаки и приподнимаясь. — Благодарю вас за приют.

Он слегка наклонил свою голову.

— Всегда пожалуйте. — Мельничиха встала и поклонилась ему.

Доктор подошел к вешалке, Авдотья не очень ловко стала помогать ему одеваться. Мельничиха подошла и стояла рядом, скрестив руки на груди.

— Прощайте, — кивнул ей доктор, надевая свой малахай.

— До свидания, — склонила она голову.

Он вышел на двор. Там уже стоял самокат, Перхуша сидел, держа вожжи. В открытом хлеву ктото возился, ворота были распахнуты.

Доктор глянул на небо: пасмурно, ветрено, но снега нет.

— Слава Богу... — Доктор достал портсигар, закурил и стал усаживаться.

Перхуша подождал, пока он запахнется полостью и пристегнет ее, чмокнул губами, дернул вожжи. В закрытом капоре послышался уже хорошо знакомый доктору цокот маленьких копыт, фырканье. Самокат тронулся с места, Перхуша взялся за правило.

— Дорогу-то знаешь? — спросил доктор, с наслаждением втягивая бодрящий папиросный дым.

— А тут она одна.

Самокат выполз со двора, визжа полозьями.

— Сколько нам осталось? — стал вспоминать доктор.

— Верст девять. Новай лес проедем, а там Старый Посад, а там и поле. По нему и рябенок доедет.

— Легкий путь вам! — послышался знакомый женский голос.

На крыльце стояла мельничиха.

Доктор молча кивнул своим малахаем, что вышло как-то нелепо, а Перхуша заулыбался, замахал рукавицей:

— Прощевай, Марковна!

Мельничиха исподлобья смотрела им вслед.

«Интересная она все-таки... — думал доктор. — Как все быстро произошло... Но я ведь хотел этого? Да, хотел. И ни о чем не жалею...»

— Хорошая жена у мельника, — улыбался Перхуша.

Доктор кивнул.

— Повезло, — рассуждал Перхуша, привычно сдвигая шапку со лба. — Кому повезет, как говорят, у того и петух снесет. Вот, барин, как бывает: один человек добрай, да сердешнай, а с бабой не повезло. А другой пьяница да ругатель, а жена у него золотая.

— А как же он, пьяница, мельницу нажил?

— А тоже повезло.

— Что, с неба свалилась ему мельница?

— С неба не с неба, а его папаша, тоже малютка, на откупах сколотил себе. Да и выкупил енту мельницу. А сына и посадил на нее. Вот и все дела.

Доктору на это возразить было нечем, да и вести разговоры с Перхушей с утра что-то не хотелось.

— Все дела Марковна ведет, а он токмо на всех покрикивает.

— Ну и черт с ним... — закончил разговор доктор.

Проехали ракиты, скирду, покатили по берегу реки, там, где вечером шли за поломанным самокатом. Ехалось хорошо и легко, неутоптанный свежий снег слабо шуршал под полозьями. Вскоре показался тот самый мост. Перхуша взял левее, сворачивая на дорогу. Она была хоть и занесена, но вполне различима.

— Ишь, никто после нас и не проехал! — кивнул Перхуша на дорогу. — Попрятались от метели!

— Может, проехали, да занесло.

— Не похоже.

Самокат резво покатил по дороге. Вокруг пошли кусты, кусты, кусты. Ветер дул в спину, помогая самокату.

«Зильберштейн поди проклинает меня. А что делать? Здесь даже телефона нет. Зимой не работает! Бред! Девять, нет, уже восемь верст. Рядом почти... Сразу и привью, ничего страшного, что задержка...»

Впереди показалась березовая роща.

— А ну, ходчей! — зачмокал Перхуша и присвистнул. — Ход-чей! Ход-чей!

Лошадки послушно прибавили.

В рощу въехали на полном ходу. Березовые стволы окружили дорогу.

— Хороша роща, — пробормотал доктор.

— А? — повернулся к нему Перхуша.

— Роща хороша, говорю.

— Хороша. Токмо руби.

Доктор усмехнулся:

— Зачем рубить-то? И так красиво.

— Красиво, — согласился Перхуша. — А долго не устоит. Все одно срубят.

Пошел снег. Сперва редкий, а как проехали рощу — повалил густой, крупный.

— Ну вот и дождались! — засмеялся Перхуша.

Дорога шла через поле, но вешек никаких не было. И следов от полозьев на дороге — тоже. Поле лежало впереди, терялось в снежном буране, только торчали из-под снега переросшие травы да редкие кусты.

Проехали полверсты и сбились, самокат пошел по глубокому снегу.

— Пр-р-р! — Перхуша натянул вожжи.

Лошади встали.

— Пойду дорогу гляну... — Перхуша слез, взял кнут и пошел назад.

Доктор остался один сидеть в самокате. Снег валил хлопьями, словно и не было до этого никакого затишья. Лошади в капоре пофыркивали, цокая копытцами.

Прошло минут десять, и Перхуша вернулся:

— Нашел!

Он развернул самокат, правя его по своим следам, а сам пошел рядом, размашисто шагая по глубокому снегу.

Выползли на дорогу. Но доктор никогда бы не сказал, что это дорога, только Перхуша мог различить ее в снежном поле.

— Барин, шибко не поедем, а то в однораз собьемся! — крикнул Перхуша, вытирая от снега лицо.

— Как надо, так и езжай, — ответил доктор. — А что полоз?

— Пока держится. Я ж приколотил гвоздями.

Доктор одобрительно кивнул.

Медленно поехали по дороге. Перхуша правил, вглядываясь вперед. Снег валил и ветер усилился, задул в лицо, заставил и ездока и возницу заслоняться от него.

Доктор сидел с поднятым воротником, закрывшись полостью по самые глаза. Но снег лез и в самые глаза, под пенсне, норовил забиться в нос.

«Проклятье... — думал доктор. — Вешки не ставят на дорогах... Подсудное дело, если разобраться... Никому не нужно... ни дорожной управе, ни лесникам, ни объездчикам... Чего проще — нарубить телегу вешек по осени, вбить через полверсты хотя бы, лучше и почаще, конечно, чтобы зимой люди ездили спокойно... Блядство это... форменное блядство...»

А спереди наползало и наползало бесконечное, бескрайнее поле, словно ничего другого и не осталось на земле, кроме него, кроме этих убогих кустов и охвостьев бурьяна.

— До Старого Посада доползем, а там легче пойдет! — крикнул Перхуша.

«Как же он примечает эту дорогу? — удивлялся доктор, прячась от метели. — Чутье, наверно, профессиональное...»

Но вскоре снова сбились.

— Ах, засади тя... — спешился Перхуша.

И снова пошел назад, тыча в снег своим кнутиком. Доктор сидел, как снеговик, заносимый метелью и лишь стряхивающий снег с пенсне и носа.

Перхуша отсутствовал долго, доктор уже трижды подумал, а не пальнуть ли в воздух из револьвера, лежащего в одном из его саквояжей.

Перхуша вернулся совершенно измученный, полушубок на его груди был распахнут, лицо раскраснелось.

— Ну как, нашел? — спросил доктор, шевелясь и стряхивая с себя куски снега.

— Нашел, — тяжело дышал Перхуша. — Да сам чуть не заплутал: не видать ничего...

Он зачерпнул с самоката снегу, схватил губами, зажевал.

— И как же мы поедем?

— Потихоньку, барин. Бог даст, до Посада доберемся. А там путь широкай, наезженнай.

Перхуша чмокнул губами. Лошади нехотя заскребли копытами по протягу. Самокат не трогался.

— Ну, чего вы? У мельника зоб наели? — корил их Перхуша.

Самокат еле дернулся.

Доктор слез, в сердцах стукнул кулаком по капору:

— Пошли!

Лошади фыркнули, чалый заржал своим пронзительным голоском. И заржали другие.

— Не надобно пужать, — недовольно сказал Перхуша. — Они у меня не пужанны, слава Богу.

Он поддернул вожжи, зачмокал:

— Ну, ну, ну...

Самокат с трудом тронулся, Перхуша, держась за правило, уперся другой рукой в капор, налег. Доктор уперся в спинку.

Самокат поехал. Перхуша вырулил его, но вскоре остановил, отер лицо:

— Ничо не видать... Барин, вы б пошли впереди по следам моим, а то править неясно.

Доктор пошел вперед по оставленным Перхушей следам. Снег быстро заметал их, ветер дул доктору в лицо. Следы тянулись прямо, потом стали забирать правей и пошли, как показалось доктору, по кругу.

— Козьма! След назад идет! — крикнул доктор, заслоняясь от ветра.

— Это я плутал тутова! — закричал Перхуша. — Бери левей, ступай прямо!

Доктор взял левей и вдруг провалился по пояс в снег. Он заворочался, чертыхаясь и охая, в яме, полной снега. Самокат чуть не наехал на него. Перхуша остановил лошадей, помог доктору выбраться.

— Угораздило... Проклятье... — бормотал доктор.

Ветер, словно издеваясь над ними, задул сильнее, швыряясь снегом.

— Надо же... — Доктор встал, опираясь на Перхушу.

— В буерак черт столкнул! — крикнул ему в ухо Перхуша. — Ходи скорей, пока следы не замело! Они там, спереди!

Доктор решительно зашагал вперед, высоко поднимая ноги, вытаскивая их из снега. Самокат двинулся за ним.

Доктор шел, таращаясь сквозь залепленное снегом пенсне. Наконец, когда он стал по-настоящему уставать и его долгополый пихор показался ему тяжелее пудовой гири, он едва различил почти занесенные следы.

— Есть след! — крикнул он, но снег попал ему в рот, и он закашлялся, кланяясь метели.

Перхуша понял и выправил самокат по следам. И вскоре выехали на дорогу.

— Слава Богу! — перекрестился Перхуша, когда самокат пошел по затвердевшему снегу. — Садитесь, барин!

Доктор, тяжело дыша, плюхнулся на сиденье, откинулся, не в силах запахнуться полостью. В сапоги его набился снег, он чувствовал, что ногам мокро, но не было сил нагнуться, снять сапоги и вытрясти снег. Перхуша накрыл его полостью:

— Постоим малень, лошадки передохнут.

Встали.

Метель выла вокруг. Ветер набрал такую силу, что толкал самокат и тот покачивался, дергался, словно живой. Но зато ветер разметал снег на дороге, и она стала теперь видна — наезженная, с утоптанным настом.

Доктор хотел закурить, но сил не было доставать из кармана родной, милый сердцу портсигар. Он сидел, оцепеневши, просунув свой посиневший нос между малахаем и воротником и всем существом своим желая поскорей преодолеть это дикое, враждебное, воющее белое пространство вокруг, которое хотело от него одного — чтобы он стал сугробом и навсегда перестал что-либо хотеть. Он вспоминал свои зимние докторские выезды к больным, но не припомнил такой сильной метели, чтобы стихия так препятствовала ему. Года три назад он заплутался на почтовых, и они с ямщиком жгли ночью костер, а потом их заметил обоз и помог; еще однажды он заехал зимой совсем в другую деревню, проехав лишку почти шесть верст. Но в такую сильную метель он попал впервые.

Перхуша, уставший не меньше доктора, слегка задремал. Ему вспомнилось, что он перед отъездом оставил станционного парня заложить в печи трубу, чтобы дом нагрелся к его возвращению. Дом-то нагрелся, а хозяин-то у чужих людей заночевал. Он представил свою избу, нетопленную с утра, голодного хряка Хромку и подумал, что если хряк сегодня с утра сильно выл с голодухи, то сосед Федор Кирпатый догадался зайти и всыпать ему сухаря3 как бывало уж не раз. С Хромкой все обойдется, как всегда. Но Перхуше обиднее всего было, что дом стоит нетопленным. И в этом нетопленном темном доме сейчас одиноко тикают ходики. Или они уже встали... да, встали, как им не стоять, он же их тогда и не поправил... Ему стало зябко и неуютно.

— Эй! — толкнул его доктор. — Ты что, заснул? Нельзя спать, замерзнешь.

Перхуша заворочался, очнувшись. Ему стало зябко.

— Нет, это так... передохнул малость... — Он взялся за правило, поддернул вожжи.

Лошади двинулись без понукания, видно, почуяв гладкую дорогу. Самокат покатил.

Дорога шла прямо, и чудесным образом сильный ветер обнажал ее, наметая сугробы лишь по обочинам. Так довольно быстро и легко проехали поле, дорога пошла вниз и пропала в снегу. Перхуша спешился, пошел рядом. От дороги не осталось никаких признаков: в низине везде лежал ровный снег, над которым вилась и выла метель.

— Что б тебя... — Перхуша присел от ветра, держась за правило.

В низине дуло так, что самокат зашатался. Сразу сбились с дороги, и самокат встал в глубоком снегу. Доктор слез и, ничего не говоря и не спрашивая, полез по снегу вперед. Он сразу нашел дорогу и, пробуя ее ногой, пошел по ней. Перхуша стал править за ним.

Так медленно, шаг за шагом, они стали продвигаться вперед. Доктор шел, оступаясь, проваливаясь в снег, шатаясь под ветром, но не теряя дороги. Низина тянулась и тянулась. Вдруг доктор увидел спереди надвигающийся холм, но потом понял, что это не холм, а какая-то снежная туча, клубящаяся и несущаяся на них. Он присел. Над его головой пронесся совсем непроглядный снежный вихрь, пенсне содрало, оно заплясало на шнурке.

— Господи, помилуй мя, грешного... — забормотал доктор, опускаясь на четвереньки.

Вихрь пронесся, и доктору показалось, что это пролетел огромный, необъятного размера вертолет. Лошади в капоре испуганно заржали. Перхуша тоже присел, но правило не выпустил.

Это нечто грозно пронеслось над ними и скрылось.

Доктор, надев пенсне, разглядел впереди подъем, выезд из низины. И на подъеме — обнажившуюся дорогу.

— Там дорога! — крикнул он Перхуше.

Но тот и сам увидал дорогу и довольно махнул доктору рукавицей:

— Ага!

Они добрались до дороги, сели и поехали. Самокат выехал из низины на небольшой пологий пригорок, и Перхуша резко остановил его: впереди была развилка. Перхуша не помнил этой развилки. По хорошей погоде он бы и не заметил ее, а поехал бы туда, куда едут все. Но теперь надо было решать, куда ехать — направо или налево.

«Старый Посад от рощи в двух верстах, — думал Перхуша, сдвинув шапку с мокрого от пота и снега лба. — Стало быть, Посад уж совсем рядом, наверняка слева, а эта правая дорога, видать, обходная, на луга. У них луга тут — загляденье, ровныя... Значит, надо ехать налево».

Доктор молча ждал решения возницы.

— Налево! — крикнул Перхуша, поворачивая правило влево и поддергивая вожжи.

Самокат пополз влево.

— Где мы? — крикнул доктор.

— В Старом Посаде! Тут передохнем, а после дорога прямоезжая пойдет!

Доктор радостно кивнул.

В Старом Посаде Перхуша был всего дважды: на свадьбе у Матрены Хапиловой и с брательником, купившим здесь двух поросят у одного старика Авдея Семеныча по кличке Жопник. Но это было осенью и весной, а не в зимнюю метель. Старый Посад Перхуше понравился: всего девять дворов, а все справные, достаточные. Старопосадские промышляли резьбой, топтаньем и противовесами. И луга у них были отличные, Перхуша с брательником и поросятами обратно ехали лугами, потому как большак по весне развезло. Старопосадские луга тогда поразили Перхушу своей гладью и широтой.

А теперь они все были под снегом.

Самокат полз по равнине. Перхуша вспомнил, что перед Посадом сначала была не то липовая, не то дубовая рощица.

«Как покажется — так и Посад сразу. Там стукнемся к кому-нибудь обогреться. Часок посидим да и тронемся. Тут уж недалеча...» — думал Перхуша.

Лошади, почуяв селенье, пошли резвей, несмотря на то, что дорогу стало заметать и она вскоре скрылась под снегом.

«Надо будет переобуться сразу...» — Доктор шевелил в сапогах мокрыми пальцами ног, уже начавшими замерзать.

— Щас тут роща, а там и Посад, — приободрил Перхуша доктора, глянув на него.

Доктор выглядел совсем уставшим: нос с пенсне смешно торчал из его заснеженной, сгорбленной на сиденье фигуры.

«Как снежная баба... — устало усмехнулся про себя Перхуша. — Подустал слон. Ишь, как ему с погодкой-то неповезло...»

Они ползли, ползли по белой, клубящейся пустыни, а рощи все не было и не было.

«Неуж и тут ошибся?» — думал Перхуша, тараща слипающиеся от усталости глаза и вглядываясь в метель.

Наконец впереди показалась роща.

— Слава Богу... — рассмеялся Перхуша.

Они подъехали. Деревья рощи были большими, старыми. Перхуша же помнил совсем молоденькую рощицу с первыми майскими листочками.

«Не могли они так быстро подрасти...» — протер глаза Перхуша.

И вдруг различил под деревьями крест. Потом другой, третий. Они подъехали ближе. Крестов стало больше. Они торчали из снега.

— Господи, это ж кладбище... — выдохнул Перхуша, натягивая вожжи.

— Кладбище? — стал яростно протирать пенсне доктор.

— Кладбище, — повторил Перхуша, спешиваясь.

— А где ж село? — пробормотал доктор, пялясь на покосившиеся кресты, вокруг которых словно в насмешку плясала и завивалась метель.

— Чаво? — согнулся от ветра Перхуша.

— Где село?! — закричал доктор с ненавистью к метели, кладбищу, к дураку и ротозею Перхуше невесть куда заехавшему, к своим мокрым, мерзнущим в сапогах пальцам ног, к тяжелому, облепленному снегом пихору, к дурацкому самокату с дурацкой расписной спинкой и дурацкими карликовыми лошадьми в дурацком фанерном капоре, к проклятой эпидемии, занесенной в Россию какими-то сволочами из далекой, богом забытой и ни одному русскому человеку к чертям собачьим не нужной Боливии, к ученому проходимцу и резонеру Зильберштейну, выехавшему раньше на почтовых и не подумавшему о коллеге, докторе Гарине, а озабоченному только своей карьерой, к этой бесконечной дороге, окруженной сонными сугробами, со зловеще струящейся поверху змеей-поземкой, к этому беспросветному серому небу, худому, как решето, глупой, лыбящейся масляннороже, лузгающей семечки на завалинке бабы, небу, беспрестанно и беспрерывно сеющему, сеющему и сеющему эти проклятые снежные хлопья.

— Да тутова где-то... — крутил головой по сторонам ошалевший Перхуша.

— Что ж ты на кладбище заехал? — зло крикнул ему доктор.

— А так вот, барин, и заехал... — морщился возница.

— Ты раньше-то небось бывал здесь, дурак?! — выкрикнул и закашлялся доктор.

— Бывал! — крикнул Перхуша, не обидясь. — Да токмо летом.

— Так какого ж черта... — начал было доктор, но метель влетела ему в рот.

— Бывал, бывал... — вертел головой, как сорока, Перхуша. — Вот токмо где кладбище у них, и не упомню... напрочь не упомню...

— Поезжай! Чего стал?! — вскрикнул, закашлявшись, доктор.

— Невдомек ехать-то куда...

— Кладбище далеко от села не бывает!! — заорал вдруг доктор так, что сам испугался.

Перхуша не обратил на этот крик никакого внимания. Он подумал еще немного, крутя головой, потом решительно повел самокат влево от кладбища, в поле.

«Ежли то развилье было к Посаду и на луга, а кладбище рядом с Посадом, значитца, верно я поехал. Да видать, и тут развилье было — к Посаду да к кладбищу, а мы его и не приметили. Таперича влево надо ехать, там Посад, а за ним и луга».

Доктор, успокоившись и придя в себя от собственного крика, даже не спросил, почему Перхуша не поехал назад этой дорогой, а свернул и правит самокат прямо по полю.

«Ничего, ничего... — зло подбадривал себя доктор. — Дураков много. А мудаков еще больше...»

Перхуша, тяжело прошагивая по глубокому снегу, вел самокат в поле. Он был так уверен, что Посад впереди, что даже особо и не вглядывался в клубящуюся снежную мглу, нехотя расступающуюся перед ним. Самокат полз с трудом, лошади тянули тяжело, но Перхуша шел и шел рядом, оставив правило и слегка подталкивая самокат, шел с такой уверенностью, что постепенно заразил ею и доктора.

— Щас приедем... — бормотал Перхуша себе под нос, не переставая улыбаться.

И действительно — скоро впереди в снежной круговерти показались очертания дома.

— Доехали, дохтур! — подмигнул седоку возница.

Увидев приближающийся дом, доктор почувствовал, что смертельно хочет курить. Еще ему захотелось скинуть отяжелевший пихор и свинцовый малахай, снять промокшие сапоги и сесть к огню.

Перхуше же очень захотелось выпить квасу. Он высморкался в рукавицу и пошел спокойней, отпуская самокат вперед.

«Кто ж у них с краю живет? — бессмысленно вспоминал Перхуша, хотя из старопосадских знал он только Матрену, ее мужа Миколая и старого Жопника. — Матренин дом третий справа, а Жопника — рядом с Матрениным...»

Он глянул из-под нависшей шапки на приближающийся дом и обмер: это была не изба. И даже не овин и не сенник. И на баню это тоже не было похоже.

Самокат подъезжал к островерхому темно-серому шатру. На шатре виднелось изображение живого, медленно моргающего глаза, знакомое и вознице, и седоку.

— Митаминдеры! — выдохнул Перхуша.

— Витаминдеры, — произнес доктор.

Самокат подъехал к шатру и остановился.

Перхуша подошел следом. Доктор заворочался, слез, отряхиваясь. Ветер донес слабый запах выхлопных газов. И стало слышно, что в шатре работает дорогостоящий бензиновый генератор.

— И где ж твой Посад? — спросил доктор, уже без злобы, так как был рад, что безжизненное белое пространство наконец подарило ему встречу с цивилизацией.

— Рядом где-то... — бормотал Перхуша, разглядывая ровный, хорошо натянутый живородящий войлок шатра.

Он заметил войлочную дверь, стукнул по ней рукавицей. Внутри сразу поплыл переливчатый сигнал. В двери открылось войлочное окошко, показалась жующее узкоглазое лицо:

— Чего надо?

— Заплутали мы, Посад ищем.

— Кто?

— Дохтур да я. В Долгое едем.

Лицо скрылось, окошко закрылось.

— Витаминдеры, — качнул малахаем доктор и устало рассмеялся. — Вот угораздило встретить!

Но он был доволен: от ровного, прочного, неколебимого на ветру шатра веяло победой человечества над слепой стихией.

Прошли долгие минуты, наконец дверь открылась:

— Милости просим.

Коренастый казах сделал пригласительный жест рукой. Видно было, что его оторвали от еды и что он не очень этим доволен.

Доктор и Перхуша вошли в неярко подсвеченное электричеством, но хорошо нагретое помещение. К ним тут же, ворча, двинулись с лежанки два громадных фиолетовых дога со светящимися колокольчиками на ошейниках. Фиолетовые глаза собак уставились на вошедших, рычащие розовые пасти сверкнули белыми зубами.

— Кош! — прикрикнул казах на собак, закрывая дверь.

Собаки, ворча, вернулись на лежанку. Здесь же стояли два больших бензиновых самоката, висела одежда, стояла аккуратными рядами многочисленная обувь. Это была прихожая шатра. Запах дорогого, драгоценного бензина, два самоката и два холеных дога подействовали на доктора успокаивающе, а на Перхушу подавляюще.

— Раздевайтесь, будьте как дома, — слегка поклонился доктору казах.

Доктор стал раздеваться, казах принялся помогать ему.

— Мне б лошадок малость погреть. — Перхуша робко скинул шапку, пригладил свои совершенно мокрые волосы.

— Щас хозяев спрошу, — невозмутимо произнес казах, раздевая доктора.

Он помог доктору стащить сапоги, дал ему войлочные тапочки. В прихожую вошла казашка в длинном ярком платье и в тюбетейке, отвела в сторону плотную занавеску, сделала доктору пригласительный жест узкой рукой:

— Просим вас.

Доктор шагнул в проем. Перхуша остался стоять возле двери с шапкой в руке.

Внутри шатра было ярче и еще теплее. Просторное круглое помещение со все теми же серыми стенами из живородящего войлока дышало кочевым уютом и резким ароматом восточных благовоний. По центру шатра, под вытяжкой, за традиционным для витаминдеров низким квадратным черным столом восседали трое. Четвертая сторона стола пустовала. Поодаль, вдоль стен сидели семь прислужниц. Восьмая, пригласившая доктора в шатер, тихо села на свое место у стены.

Трое смотрели на доктора.

— Уездный доктор Гарин, — кивнул им Платон Ильич.

— Задень, Баю Бай, Скажем, — представились витаминдеры, по очереди наклоняя свои бритые головы.

Задень и Скажем имели европейские лица, Баю Бай был ярко выраженным азиатом.

— Вы к нам, доктор, как ангел с неба, — улыбнулся худощавый, узколицый Задень.

— В каком смысле? — улыбнулся доктор, протирая запотевшее пенсне.

— В таком, что мы крайне нуждаемся в вашей помощи, — продолжил Задень.

— Кто-то болен? — Платон Ильич обвел их взглядом.

— Болен, — кивнул плотный, крепкотелый Скажем с простоватым, почти крестьянским лицом.

— Кто же?

— Вон там, — кивнул Задень. — Наш друг, Дрёма.

Доктор повернулся. Между двумя сидящими девушками лежало что-то завернутое в ковер. Девушки развернули ковер, и доктор увидел четвертого витаминдера: золотой ошейник со светящимися вставками из сверхпроводников и бритая голова. Голова Дремы была с сильными ссадинами и кровоподтеками, лицо слегка заплыло.

Доктор осторожно подошел, глянул не наклоняясь:

— Что с ним?

— Побили, — ответил Задень.

— Кто?

— Мы.

Доктор перевел взгляд на умное лицо Заденя.

— За что?

— Он потерял дорогие вещи.

Доктор вздохнул неодобрительно, присел на корточки, взял руку избитого витаминдера. Пульс был.

— Да жив он, — огладил свою редкую бородку Баю Бай.

— Жив, — доктор потрогал лицо витаминдера, — но у него жар.

— Жар, — кивнул Скажем.

— Вот в этом-то и пуки-пуки, — облизнул узкие губы Задень. — А у нас и лекарств-то нет никаких.

— Но это подсудное дело, господа, — оттопырил доктор нижнюю губу, глядя на избитого.

— Это подсудное дело, — кивнул Задень, и двое витаминдеров так же качнули своими бритыми головами в знак согласия. — Но мы надеемся на ваше понимание.

— Мне придется заявить, — не очень решительно произнес Платон Ильич, понимая, что за такие слова он может через минуту опять оказаться в неуютной, воющей метели.

— Мы вас отблагодарим, — произнес Баю Бай, старательно выговаривая русские слова.

— Я мзды не беру.

— Мы отблагодарим вас не деньгами, — пояснил Задень. — Мы вам дадим снять пробу.

Доктор молча смотрел на Заденя.

— Снять пробу с нового продукта.

Брови Платона Ильича поползли вверх, он снял пенсне, протер его. Нос доктора от тепла порозовел.

— Ну... — Он водрузил пенсне на переносицу, вздохнул, медленно покачал головой.

Витаминдеры ждали, сидя неподвижно.

— От этого, конечно... трудно отказаться, — беспомощно выдохнул доктор.

И обреченно полез за носовым платком.

— А мы уж испугались, что вы откажитесь, — усмехнулся Задень.

Витаминдеры рассмеялись. Засмеялись негромко и девушки-прислужницы.

Доктор трубно высморкался. И тоже рассмеялся.

Из-за занавески просунулось сытое лицо казаха:

— Хозяева, тут ямщичок просит лошадок погреть.

— Сколько их? — спросил Скажем.

— Не знаю. Маленькие.

— А, маленькие... — Скажем переглянулся с Заденем.

— Построй им закут, — приказал Задень. — А ему дай поесть.

Казах скрылся.

— Мне... тогда... нужны мои саквояжи... — забормотал доктор, снова склоняясь над избитым Дрёмой. — И мне надо вымыть руки с мылом.

Он почувствовал стыд за свою слабость, но ничего не мог поделать с собой: ему доводилось пробовать продукты витаминдеров, когда позволял достаток. Это сильно облегчало жизнь провинциального врача. Он позволял это себе хотя бы раз в два месяца. Но последний год с деньгами стало хуже, гораздо хуже: и без того не очень высокую зарплату сократили на восемнадцать процентов. Пришлось ограничить себя, и вот уже год как доктор Гарин не сиял.

Устыдившись своей слабости, он устыдился и собственного стыда, а потом, устыдившись этой двойственной стыдливости, внутренне вознегодовал, обрушился на себя яростно и резко:

«Идиот... сволочь... чистоплюй проклятый...»

Руки его задрожали, ему надо было чем-то занять их. Он принялся разворачивать ковер, полностью открывая лежащего. Витаминдер застонал.

Тем временем две девушки принесли саквояжи, обтерли их от снега, поставили рядом с доктором. Две другие девушки принесли кувшин, таз и полотенце.

— А мыло? — спросил Платон Ильич, снима


Содержание:
 0  вы читаете: Метель Метель : Владимир Сорокин    
 
Разделы
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 


электронная библиотека © rulibs.com




sitemap