Фантастика : Социальная фантастика : Глава вторая : Ярослав Веров

на главную страницу  Контакты  ФоРуМ  Случайная книга


страницы книги:
 0  1  2  4  6  8  10  12  14  16  18  20  22  23  24  25  26  28  30  32  34  36  38  40  42  44  46  48  50  52  54  56  58  60  61  62

вы читаете книгу

Глава вторая

Данила проснулся от тошнотворного запаха, бьющего прямо в лицо, — сложный букет перегара, табачной вони и чеснока.

— Вышла из мрака младая с перстами пурпурными Эос! — У дивана стоял Тимофей и вполголоса подряд цитировал: — Вставайте, граф! Рассвет уже полощется…

Увидев, что Данила проснулся, прервал цитату:

— Ну, как это называется?

Данила сел, отбросил плед, потянулся, отдышался:

— Ты о чем? — зевнул.

Горкин негодующе подошел к «своему» столу.

— Вот! Вот! Почему не в сейфе? Небось, еще и включал? — В голосе зародилась дрожь негодования.

— Да. Он работает нормально.

— Ты? Починил? — Горкин казался растерянным. — Работает?

Он сел на стул и нервными движениями принялся набивать трубку.

— Данила, ему нельзя, чтобы другие его… Нельзя, никак нельзя. Он же уже почти разумный, он…

— Да ты о чем? Искусственного интеллекта достиг?

— Ну… Не то, не то. Это как ассоциативное воображение. Одна картинка на другую наплывает, и рождается новая, выплывает. Нет, не так. Понимаешь, с ним надо бережно, чтобы никакую гадость не внести. Он очень ранимый.

— Куда внести, в коллоид?

— Что? Химия? Нет же, коллоид — это только носитель. А он там, в ассоциативных образах.

— Ну-у… — И Данила вышел по малой нужде.

Вернувшись, подошел к умывальнику и принялся умываться. Тимофей уже включил свое детище — оно вправду работало — и воодушевленно негодовал:

— Я чего вообще зашел. Новостей много. Зоныч наш чуть жизни не лишился. Вообрази, идет человек мирно к метро, правил не нарушает, и вдруг на него совершенно нагло, прицельно — машина. Он на тротуар, а она по касательной и ну преследовать!

— Иди сюда, на спину полей.

— А сейчас его шеф к себе потребовал — мы на лестнице встретились, он и так как бледный лист трясется… — Тимофей взял кружку и принялся поливать.

— Ага. Что за машина?

— Машина-лимузин. Черный зис, членовоз.

— У Веткина был такой, он и сейчас на ходу, в гараже стоит.

— Ага, а в подвале туман белый. Фрузилла заблудился.

— Тьфу ты, в глаз попало.

Данила стал обтираться большим вафельным полотенцем.

— Дела, говоришь?

— Еще те, — подтвердил Тимофей. — На входе новый приказ висит…

— Про форточки?

— Зачем? Про силовую фазу. Отныне ее не будет. Мерзавцы, представляешь, эксперимент века у них сверхсекретный. Ведь бардак же творится, а у них это «некоторые побочные эффекты экспериментальной деятельности». Целую неделю такой жизни обещают.

— Так что там Фрузилла? — Данила стоял у открытого холодильника и внимательно изучал содержимое, будто видел впервые.

— Разве только он? Весь отдел Сороки там накрыло и сантехников.

— Не горячись. По порядку — как накрыло, где накрыло, на каком основании, — Данила выудил две банки да четверть головы сыру, да лучку зеленого.

— А я и так по порядку. Туман мелкодисперсный, подвалы им как бы затоплены. Фрузилла, отчаянный мужик, бытовку пошел искать, за опохмелкой, нагло нырнул в туман. Вот и рассказывает — два часа бродил, бытовки не нашел. Говорит, думал всё, кранты, заблудился. Помирать собрался. Там, говорит, это просто. Внизу, говорит, всё не так. А потом, Данила, самое интересное произошло — он как в сон провалился. Он вроде как в лесу, а к нему из лесу такой лохматый, в джинсах, ведет цепочкой этих, сорокинцев, и Эдика, тот должен был из ночной сменяться. Поманил Зилыча эдак ласково. Ну они и вышли. Фрузилла щас у себя в механической, маты гнет. Как раз можешь его проведать. Эдика на «скорой» увезли. Он такое сказывал… Он же там всю ночь.

— И что ты по этому поводу думаешь?

— Вообще-то страшно.

— Ага. Ладно, пока замнем. А скажи мил человек, — Данила с сочным треском разгрыз луковицу, — зачем ты с утра чесноку нажрался?

— Ну, парень, ты меня удивляешь. Это же чесночная настойка! Первое дело, чтоб организм не гнил. Защита от продуктов гидролиза. Дело было так. Копали мы одно хуннское захоронение в монгольской Гоби. Места — сам знаешь: очаги чумы, очаги менингита. Воды нет, а если найдешь — дизентерию гарантирую. Ну вот. Нацедишь этой жижи — и что дальше? Таблетки военные — от них же печень в две недели распадается. На тетрациклине тоже долго не протянешь — кишечную микрофлору выбивает. Так мы что придумали. Спирт у нас был. Чесноку тоже — прорва. Пятьдесят грамм такой настоечки принял — и накачивайся вслед из бурдюка, только сразу, в один прием; чем больше влезет, тем лучше.

— Вот как спиваются таланты.

— И как опохмелка это верное дело…

Тимофей остановися. Сосредоточился на компьютере. По экрану плыли сюрреальные изображения. Они непредсказуемо меняли окраску и формы, росли, рассыпались как в калейдоскопе, выплывали одно из другого. Тимофей любовался. Но недолго.

— Послушай, Данила, всё же как-то страшновато всё это. Про этого лохматого фантома в джинсах уже весь институт знает, только о нем и говорят. Процесс контакта с ним в принципе один и тот же.

— Мне это уже ведомо. То есть, скажи мне друг, ты отдаешь себе отчет, что происходит совсем не то, конкретная чертовщина?

— Увы. Пойду я, разузнаю что и как.

— Нет, Тим, посиди. Есть разговор. Видишь ли, я, похоже, этой ночью побывал в очень странном мире…

— А я по ночам вообще превращаюсь в знаменитого табгачского хана Тоба Дао!

Табгачский хан Тоба Дао некогда был совершенно реальной исторической личностью. Во всяком случае, китайские летописи его до сих пор боятся.

Итак, табгачский хан Тоба Дао, согласно писаниям очевидцев, жил-был давным-давно, далеко на востоке, в великих северокитайских степях. И был он государем, даже более — императором могучей империи Тоба Вэй. Причем вступил на престол вполне законно, заняв место почившего от старости почтенного родителя, что в тех краях случалось нечасто. Говорят, что было это эдак в 423 году. Земля была тогда совсем другой, текли по ней молочные реки с сахарными берегами, в дремучих дубравах можно было встретить настоящего лешего, драконы водились. Но можно сказать, что и не было этого, драконов то есть.

Император сей оказался хлопцем приятным во всех отношениях. Начал он хорошо, крепко начал. Разбил в правильной последовательности всех северных, южных и восточных соседей, включая собственно и Китай тех времен, его южный остаток. После чего взялся за великого западного степного брата — империю хуннов. И одолел, естественно, ну — понятное дело.

Всю жизнь этот грозный вел вполне победоносные войны, обильно направо и налево проливал кровь как чужих, так и своих, но кончил плохо, поскольку вздумал вдруг заняться религиозным реформаторством. Чем-то ему буддизм не пришелся. Якобы буддистская идеология обращала закаленных воинов в пламенных аскетов и отшельников. А даосизм, тот, напротив, весьма способствовал поднятию боевого духа и всяческим подвигам богатырским. Друзья ему этого не простили. Начались неудачи, военные неуспехи, немотивированные стихийные бедствия. А тут поспели и плоды китаизации — переняли табгачи чуждые бюрократические структуры, то есть во множестве понабирали на службу китайцев. А как известно, один лукавый китаец-чиновник десятерых степных богатырей с ума свести может.

Китаец из гвардейцев и учинил переворот. Переворот не удался, всех, как положено, казнили. Наследник престола не выдержал позора и дабы сохранить лицо — самоубился. Китаец тот, из гвардейцев, испугался за себя и удавил хана. И всё. Хан умер — да здравствует хан. То есть император.

— Знаешь, Тим, я ночью видел чудный сон. Я был в удивительном мире. Словно какое-то существо впустило меня в свои воспоминания. Что-то у них стряслось, беда. Как он меня разыскал — не знаю. Как я понял его — и вовсе не ведаю. То, что у нас время, — у них пространство. Там чудесно, хорошо. Летишь эдак над прекрасными горами, то есть над далеким эхом, и видишь — всё исполнено исключительного смысла, всё прекрасно потому что осмысленно, осмысленное прекрасным. Вся их жизнь там — познание, всё у них — новое, то, чего еще не было, ничто не повторяется, и сами миры их творятся их же делами, соединяясь воедино. Что у них произошло — не знаю. Но только они стали исчезать оттуда вместе со своим миром.

— Красиво. Так и вижу. Хорошая драма могла бы выйти.

— А ночью проснулся, открыл глаза, лежу в темноте…

— В тиши полуночных мечтаний мне слышен голос роковой…

— Я подумал — а ведь у нас здесь то же самое. Скоро мы все исчезнем, растворимся. Так, знаешь, взбрело, да и всё.

— Да, Данила, тебя проняло. И ты в поэтику ударился. Я тоже грешным делом люблю эту поэзию разрушения. Когда всё вокруг трещит и меркнет, и люди превращаются в теней.

— Графоманище. А если не сон это был? А?

— А если не сон — то драпать надо. Да только куда дёр тот держать, мил друг? Ведь всё вокруг одно — природы увяданье, и смерть подстерегает нас… под каждым кустом, буквально.

— М-да. А позвоню-ка я Зонычу.

Данила покончил с остатками пищи и позвонил Никите. Выяснилось, что Никита у себя. Что он потрясен и встревожен. Что его, Никиту Зонова, талантливого ученого и прекрасного семьянина сегодня хотели уничтожить. Нет, состояние похмелья тут ни при чем. Ириша бальзамом излечила. Нет, не по сторонам зевал, не ворон пересчитывал, а переходил на зеленый свет. Вот именно, преследовал. На тротуаре. Да, оторвался. Черный зис. Стекла тонированные. Номер? Какой к такой матери номер, еле ноги унес. Да, покушение. Да, считаю. Да, по всем правилам. Сам ты мелкая сошка. Зачем шеф вызывал? Это не по телефону. Буду после обеда. Ждите. Сейчас? Да надо вот поработать, в бумагах разобраться.

А с шефом было так. Только вошел Никита в свою комнату, только отдышался, только собрался восстановить картину покушения в деталях, дабы поделиться с коллегами и тем унять стресс. Тут и вызвали его к шефу.

Менелай Куртович, когда вошел Зонов, глаз от бумаг не оторвал, лишь бросил вежливое:

— Присаживайтесь, кандидат. Одну минутку, я сейчас закончу.

Никита присел, хотел было и в самом деле подождать, но не вытерпел:

— А меня сегодня кто-то хотел переехать. Чудом уцелел.

Шеф оторвался от бумаг, остро глянул на Никиту.

— Ладно, — отбросил в сторону авторучку и захлопнул папку. — Никита, мне надо с вами серьезно поговорить. Ведь вы у меня трудитесь… э-э… ну не существенно. В научном проекте вы себя вполне зарекомендовали. Мы оценили ваш вклад. Но я знаю, что кроме этого вы разрабатываете интересный… э-э… топологический подход к описанию химических структур.

— Не совсем так, Менелай Куртович.

— Вот я и хотел бы попросить вас рассказать подробней, так сказать, ввести в курс, — сказал Менелай Куртович без всякого интереса.

— Это можно. Дело в том, что любой химический элемент таковым представляется нам лишь в силу стереотипа, привычки. Косность мышления. А на самом деле — не всё ли равно, каким значком обозначить вещь, лишь бы значок можно было в дальнейшем полезно использовать.

— В самом деле.

— А если использовать топологические формы? Тот же кислород считать не атомом с четырьмя пэ-электронами, а топологической поверхностью, причем абстрактной. Здесь важно что? — чтобы эти топологические поверхности хорошо стыковались друг с другом согласно известным закономерностям химического сродства элементов.

— Ага, ага. А дальше?

— Мне понадобилось полтора года, чтобы составить топологическую таблицу периодических элементов.

— Вот оно что… М-м… — Можно было уверенно думать, что шеф мямлит невразумительное просто лишь бы обозначиться.

— А сейчас я работаю над организацией свода правил, так сказать, аксиом соединения этих топологических элементов в сложные химические формы. Уже есть бензольное кольцо, и я хочу на нем проследить основные закономерности такого построения.

— Это уже что-то. Что ж… — тухлым голосом прокомментировал шеф.

Никита замолчал. Не по себе стало. Неуютно. В кабинет вошел Алферий Харрон.

— Ну как? — спросил он через голову Никиты.

— Да вот, беседуем.

— Беседуйте. — И исчез за дверью.

Никита перевел дух и принялся было излагать дальше. Но шеф оборвал:

— Никита, что ж, теперь как будто всё прояснилось. Интересно было бы познакомиться с вашими разработками поближе.

— Понял. Я подберу материал, составлю записку…

— Э-э, ну вот и хорошо.

Никита увидал, что аудиенция завершена и поднялся.

— Да, так сколько, вы говорите, работаете над этой проблемой?

— Года два. Еще до защиты начал.

— Понятно, — голос шефа стал вовсе тухлым. — Это тогда же организовали отдельную лабораторию ЯГР… э-э… голубцовскую? Сколько, вы говорите, с ним знакомы?

— Да года два и знаком.

— Ага. Ну идите, работайте.

Никита вышел, а Менелай поспешно схватился за телефон:

— Батюшка Алферий? Это я. Всё выяснил, как вы просили. Два года, — и положил трубку.

Теперь вернемся в отдельную лабораторию. Там ситуация не переменилась. Тимофею пора было уходить, он уже спрятал свой драгоценный компьютер.

— Ну я пошел, Данила. И вот что. Раз уж зашел разговор о всяких там мирах — то вот. Я написал как-то драму-трагедию. Почти Шекспир. А может быть, и лучше, помозаичней. Бери, на досуге ознакомишься.

— Ты, что ж, драму постоянно с собой таскаешь? Не тяжело?

— А чего там. Вот она, владей, — Тимофей торжественно извлек из кармана кассету.

— Это как — сам надиктовал?

— Иначе никак. Это надо слушать!


После обеда Даниле позвонили из канцелярии. Оказывается, его недвусмысленно дожидалась повестка из военкомата. «Придите же, возьмите же».

Идея с военкоматом понравилась Даниле. Хорошая такая картинка-картинище возникла: сборы где-нибудь в Беларусси, бородатые «партизаны», грибы-подосиновики — алые шляпки в траве, хорошо бы припорошены утреннею росою, капельки так и светятся, и ты в кирзачах, с вещмешком вместо лукошка; плац, развод на занятия — всё как будто настоящее, но на самом деле — сборы, хорошие такие, занудные сборы с песнями по ночам, со звоном стремительно опорожняемой стеклотары под шлепанье карт, озадаченные офицеры, пытающиеся добудиться и хоть как-то построить народ для похода на завтрак…

Три повестки, три военных категорически безапелляционных рекламных проспекта, пришедшие на дом, Данила изничтожил, погубил в мусоропроводе. Теперь, похоже, не отвертишься, администрация взяла под контроль. Да и потом… Перекантоваться на природе, пока в институте суть да дело. Выходит, что судьба.

Данила сходил в канцелярию. Интересная повестка оказалась, даже несколько загадочная: «Прошу (!) явиться в свободное от работы (!) время… «В свободное? от работы? ага. Ну-ну, часов в девять вечера. Хорошо, сходим. А лучше в десять, я работаю допоздна.

Но никакой работы сегодня больше не вышло. Данила всё сидел сиднем на диване и странные чувства владели сейчас ним. Чувство пресности окружающего мира; когда-то Данила буквально всей кожей ощущал терпкость этого мира, а теперь всё безвозвратно пресно, и не укусишь. И другое чувство, какая-то вселенская обреченность — всё зря, все ляжет скошенной травой и ничего уже не вернешь…

Данила то и дело возвращался мыслями к тому странному существу в заснеженном мире — и всякий раз возникало ощущение, что выпадаешь, вываливаешься отовсюду; замедленное падение, замедленное потому, что некуда падать, но и стоять не на чем. Мистика какая-то.

В этом потоке Данила и досидел до вечера. Данила поднялся и посмотрел в окно. «Ух ты, с заседания, что ли, таким косяком валят?»

Мимо лабораторного корпуса проходили члены Закрытого Ученого Совета, шел Магикс, — Магистериум Максимус — как они самовеличались. Шли странно, будто чем пришибленные, будто не элита крупного номерного института, цвет и гордость отечественной науки, а толпа дворников после ночной смены на городской свалке. Ссутуленные, скукоженные. Шли и молчали. Они молчали. Вот оно что, вот откуда ощущение похоронности процессии.

В этот момент из-за угла возникла и, медленно набирая скорость, покатила длинная черная машина — веткинский членовоз, зис. «Так он, значит, точно на ходу». Черные тонированные стекла багрово отблескивали закатными огнями. Машина выбралась на трассу и стремительно умчалась.

«А кто же в ней — незримый незнакомец?»

Минут сорок пешком напрямик через посадку до ближайшей станции метро. Высадился уже на Васильевском острове, где на Малом проспекте, неподалеку от Смоленского кладбища находился райвоенкомат, угрюмая безликая четырехэтажка, обнесенная серым забором.

Упали мутные сумерки белой ночи, в небе воцарился молодой месяц. Во дворе учреждения, естественно, пусто. В вестибюле тоже пусто и сумрачно. Лишь в углу, в отгороженной дымчатым стеклопластиком дежурке — одинокий свет настольной лампы. Сопровождаемый гулким эхом Данила подошел и, согнувшись в три погибели, попытался заглянуть в приоткрытое окошко. За столом сидел некто с лысиной и майорскими погонами и писáл в толстом журнале.

— Я по повестке, — Данила просто сунул повестку в окошко и умолк в предвкушении реакции.

Майор, не поднимая головы, нащупал бумажку, осмотрел и буркнул:

— Четвертый этаж.

И вернул повестку.

— Тэ-эк. Ага, комната четыреста двадцать четыре. Так что, идти, что ли?

Майор поднял голову:

— Вы Голубцов?

— Ну, натурально!

— Идите, вас ожидают.

Несколько сбитый с толку Данила принялся подниматься по совершенно неосвещенной лестнице.

— Забавно, — и когда выбрался на четвертый этаж повторил: — Забавно.

Справа из-под двери пробивалась полоска электричества. «Наверное, оно и есть».

Опять гулкое коридорное эхо. Табличка с номером комнаты точно на уровне глаз. Но как ни вглядывайся, номера не разобрать.

— Входите, — интонация несомненно женского голоса была приглашающе мягкая, — входите.

За стойкой напротив двери сидела дама.

— Здравствуйте, вы, вероятно, Данила Голубцов?

— Он самый.

— Очень хорошо, — женщина протянула руку за повесткой.

— Вот повестка. Ничего, что я поздно? У вас там значится — «в свободное от работы…», — Данила всё смотрел на ее руку; на безымянном пальце поблескивало колечко с бриллиантиком.

— Не беспокойтесь. У меня сверхурочная работа, надо квартальный отчет подготовить, вот и разослала такие повестки. Мы ведь понимаем, в каком учреждении вы работаете, ценим вашу занятость…

— А что, еще кто-то такой есть? — Данила, наконец, вложил в протянутую руку повестку.

— Такой? — Женщина улыбнулась. — Может, и есть. А сейчас займемся вами, присаживайтесь.

Данила сел на стул, осмотрелся. Но осматриваться, иронично изучая казенное убожество, не хотелось. Хотелось смотреть на женщину, как она, деловито прикусив нижнюю губу, перебирает карточки: мелькают пальцы, алмаз вспыхивает крошечными алыми огоньками.

— Ага, имеется такой, Голубцов Данила Борисович, год рождения…

Далее она перечисляла анкетные данные, приподымая голову и как бы сверяя с оригиналом, а Данила подтверждал с готовностью скупыми «да», «да-да», «да-да-да».

— Ну вот. Теперь перейдем к главному, — вновь улыбнулась она.

— Позвольте, как вас зовут? — вырвалось у Данилы.

— Александра, Александра Петровна, — она посмотрела с интересом.

— Значит, Саша, — понесло Данилу. — И часто вы такая?

— Какая такая? — Она уже, казалось, забыла о «главном» и, опершись локтями о стол, опустив подбородок на сцепленные пальцы, смотрела прямо в лицо.

Данила не растерялся, двусмысленные оттенки ситуации ускользали мимо:

— Такая, задерживаетесь после трудного трудового дня, поджидаете одинокого военнообязанного…

— Видите, и такое случается. Дело в том, — Александра Петровна выпрямилась, положила руки на стол, — что вам предстоит небольшое путешествие в Беларуссь. Маневры, крупномасштабные учения сроком на два месяца.

— Ого. Круто. Но позвольте, уважаемая Сашенька, отчего же так внезапно? Столько лет не трогали, и вдруг изволь, солдат, послужи.

— Ну вы же знаете эти наши загадочные бюрократические дела.

— Понимаю — таинственный ход фишки, тайный ход мастей.

— Вот видите, вы всё понимаете, умница.

— Да нет, не всё, Сашенька. Ничего не понимаю. Из нашего института, известно доподлинно, никого еще не брали.

Женщина сочувственно прищурилась, достала из сумочки пачку сигарет минитмен:

— Курите?

— Нет.

Она понимающе улыбнулась, даже пожалуй, снисходительно. Закурила; неожиданно неизящно, по-мужски, выпустила дым.

— Данила, а вы уже были на выставке Михеля Вольдфогеля? Мне кажется, что были.

— Был, так что из того? — Перемена темы озадачила Данилу, его занимали крупномасштабные учения сроком на два месяца.

— Мило, не правда ли?

— Быть может. Хотя немец.

Она засмеялась. С приятной хрипотцой.

— Не любите немцев?

— Да кто ж их любит?

— В самом деле, — она опять рассмеялась.

Данила сидел дурак дураком. Александра вновь посерьезнела и сказала:

— А можно устроить так, чтобы сборы вас не коснулись.

— И чего это мне будет стоить?

— Сущие пустяки. Завтра, ну, скажем, на пару часиков пораньше встретимся на Дворцовой набережной, со стороны Марсова поля и побеседуем.

— То есть в девятнадцать ноль-ноль? — по-военному четко уточнил Данила.

— Примерно так…

Она аккуратно расписалась в повестке и протянула Даниле:

— Отдадите дежурному внизу.

Данила протянул руку за повесткой, коснулся пальцев Александры Петровны и, неожиданно для самого себя, взяв ее руку в свою, потянулся губами, в явном намерении эту самую руку поцеловать. И уже почти осуществил намерение. Но она мягко высвободила руку:

— Не сейчас.

— Ну да, конечно, — Данила опомнился, да нет, еще не опомнился, а напротив, покраснел как семнадцатилетний.

И выдавил себя в коридор.

— До завтра, — послышалось вослед.

— До завтра, — пробубнил себе под нос Данила.

По лестнице спускался спотыкаючись. Чуть не забыл сдать повестку, но майор своевременно окликнул.

На улице уже было темно. Слева высилась на редкость мрачная многоэтажка.

«М-да», — Данила остановился. Вспомнился Михель Вольдфогель со своим творчеством. Точнее, вспомнились лишь три вещи. Первая: «Мальчик, разбивающий кубик Рубика о мостовую». Мальчуган в матросском костюмчике недвусмысленно занес руку с пресловутым кубиком. На лице печать крайней умственной изнуренности, старческие складки на лбу. «Насмотрелся русских икон, маляр чертов». Там же четкими контурами обозначен результат детской одержимости: разноцветные брызги кубика, фейерверк полупрозрачных лессировок, полупрозрачная же спина удаляющегося мальчугана.

Картина вторая: «Яблоко, разрезанное на три части». Само собою, изображено яблоко, по — немецки аккуратно разделенное на три равные доли, трилистником. И покоится оное на ладони по — фламандски пышной обнаженной особы женского полу. Можно не отрываясь изучать саму особу женского полу — весьма натуралистически выписана. Рука с яблоком смотрит прямо на зрителя, а чуть сбоку и как бы от зрителя к яблоку тянется волосатая мужская длань. Само собою, у зрителя напрашивается сакраментальное: «А чья же третья доля?»

Картина третья: «Работающая бензопила», очень короткое для Вольдфогеля название. Здесь уж всё предельно ясно. Вот могучий кедровник, из глубины на зрителя выходит широченная просека. Крупным планом — героиня полотна, работающая сама по себе бензопила. Образ ее нарочно размыт, дабы удостоверить придирчивого зрителя, что она и вправду работает, в жестокой вибрации; а ширина просеки, должно быть, обозначает немереную решимость бензопилы валить лес и далее. Но где лес-то? На пути пилы — доверчивый зритель. А вверху, на фоне небесной лазури и розовых облаков — «всевидящее око», глаз в равностороннем треугольнике, знак высшего мистического посвящения. «Вот скотина. Ну конечно, в мистике нельзя шутить, невозможно иронизировать и сомневаться. В мистике можно лишь страдать геморроем».

Данила всё еще стоял. «Однако что это я стою? Идти надо». Обернулся в сторону мрачной многоэтажки. «Почему же не горят окна? Ведь вроде бы жилой дом, где-нибудь да должно хоть одно». В голове возникла картина, как будто выскользнувшая из-под кисти Вольдфогеля: обнаженная Александра Петровна, верхом на мощном, кустистом помеле, выплывает из-за угла многоэтажки, чтобы пронестись на очередном витке мимо мертвых, навсегда погасших окон. Отчетлив белесый след движения-дыхания ведьмы. Но самое паршивое, что даже на таком изрядном расстоянии видны все немалые прелести Александры.

Вдогонку этому видению возник военкоматский кабинет и щурящаяся рыжеволосая Александра. Зеленые, несколько неумные глаза с притаившейся в глубине темнотой. Хочется заглянуть в них, что там за тайна скрыта, что манит оттуда? Руки — уверенные, точные движения. И всё поблескивает камешек в колечке — «Да что я на него, что ли, только и смотрел? Нет же. Ведь как пацан, давненько эдаких фортелей себе не позволял». Но воображение живописало далее. Уже исчезло легкое летнее платье вместе с нижним бельем. Стало очень мерзко на душе. Но повлиять на процесс Данила уже не мог. Случился давно уж подзабытый пароксизм сладострастия. Данила чертыхнулся и быстро пошел прочь. По набережной он уже почти бежал.

Свежий ветер с Невы сдул видения. Осталась пустота. И осталось сладострастие. Накал его был таков, что казалось — чуть ослабь волю и завоешь на луну зверем, громко и бессмысленно, хоть она и молодой месяц. Жаждалось обратно в военкомат, в объятия загадочной феи.

Данила очнулся у входа в метро. «Поехать? К кому?» Так и не решив, он уже спускался по эскалатору. «А если к Ариадне? Ее швейцар, небось, на трудовом посту, вот и пообщаемся. Что с того, что десять лет прошло?»

Но уже в вагоне дошло, что это у него «дурочка», явная и несомненная. «Так нельзя, мужик». Данила осмотрелся, как будто мог разобрать, куда его несет поезд. Полупустой вагон и сладкий голос из динамика: «Следующая станция — «Черная речка»». Данила вскочил осененный:

— Ну конечно, перст судьбы! К Веронике, это же ее станция!

Молодой, коротко стриженный джентльмен в твидовом костюме, носатый и лопоухий, в очках с тонкой металлической дужкой, уставился на Данилу так, будто всё понял; должно быть, просто хотел запомнить эпизод, чтобы потом использовать к случаю в своем очередном научно-фантастическом романе.

Наверх по эскалатору Данила не шел даже, а летел. «К Веронике, к ней. Это оно».


Вероника жила в старой, некогда коммунальной квартире, где сейчас обитали только она, занимая комнаты по правую сторону коридора, да по другую сторону в двух комнатах — муж с женой, ее товарищи по университету.

Длинный коридор тонул в клубах густого табачного дыма. Многочисленные голоса образовывали сплошное гудение, рассекаемое взрывами хохота, — в ближайшей комнате чей-то знакомый голос травил анекдоты; да слышался из залы гитарный перебор.

Данила постоял в прихожей, вбирая обстановку, и громко воззвал:

— Вероника! Вероника! Выдь ко мне! Несчастному.

Из залы вышла Вероника, с гитарой под мышкой.

— Даня, какой ты молодец.

— Еще бы, радость моя. Еще бы. Еще бы не молодец, более того — мóлодец!

— Надеюсь, добрый?

— Сегодня — да. Несчастный, но добрый молодец.

— О! Голубцов! Сколько лет, сколько песен, давай к нам, у нас тут господин Веприло анекдотами народ травит, — в коридоре возник Славик Оттудошний, бывший сокурсник; теперь, по слухам, мелкий коммерсант, первопроходец свободной экономической зоны «Город Петроград».

— Костя? И он здесь? Теперь вместо тушенки анекдотами травит.

Славик хихикнул, сигнализируя, что еще не позабыл боевую студенческую молодость, как Костя Вепрь приволок в общагу целый чемодан китайской тушенки «Великая Стена» и развернул широкую торговлю. Правда, друзьям не предлагал — оттого друзья и не пострадали. Пострадало всё общежитие, сам товарищ комендант жестоко пострадал, а друзья, напротив, были благодарны.

— Вероника, а по какому случаю гудим?

— По случаю нашего театра, разве забыл? — ответил Славик.

Да, в самом деле забыл, а ведь есть такой случай. Было это во времена всё той же боевой молодости. Был театр при универе. В нем ставили милые, но дерзкие авангардистские пьески. При театре — дискуссионный клуб; само собою, наличествовал и КСП — без них никакое порядочное учреждение таковым считать себя не могло. КСП — клуб самодеятельной песни — ничем, впрочем, не блистал, громкие имена из него так и не вышли. Но в изобилии приглашались как местные, так и приезжие бардовские светила. Приезжали и светили — ох, любили они град на Неве и его студентов.

Данила был уже на пятом, когда в КСП возникла совершенно юная Вероника с ее розовыми песенками. Народ снисходительно терпел, мол, «дерзай, все мы с пеленок начинали», и старательно прятал ухмылки. То ли ухмылочки эти, а скорее, сами песни — было в них что-то настоящее, не эти заезды про жисть нелегкую, дерьмовую, в которой, наперекор непоющим и несочиняющим, автор тем не менее прозревает что-то такое неизбывное, — и привлекли внимание Данилы. А может, и песни ничего тогда не значили, но был голос — звенящая птица в лесной чаще, нет, не только лишь голос, а то, из чего он рождается, душа.

Данила взял ее под свое крыло. Она это называла «безденежное меценатство». Не имея от природы ни голоса, ни слуха, наш герой сумел так поставить себя в КСП и в студенческом театре, что с ним считались решительно все. До того, что одним словом мог он погубить целую постановку. Но зато уж скупая похвала (иной он не терпел) возносила объект похвалы на вершину общественного признания.

Знакомство вылилось в дружбу. Дружба перешла в крепкую дружбу. По законам жанра крепкая дружба должна была плавно и неизбежно перейти в тривиальный роман, однако этого не произошло. Они стали друг другу родными людьми, но не понимали природы этого родства. Был в их отношениях переломный момент, в этой самой квартире. Всё шло к тому: одни — даже соседи умотали к морю, много вина, гости разошлись. В голову Данилы полезла конкретная мужская лирика. «Вот сейчас…»

Но как будто раздвоение или внутренний голос — смотришь, видишь, хочешь и в то же время ты же, но как бы из иного пространства, говоришь себе: «Стой, Голубцов, ни шагу». Рассказчики бы от себя добавили: «… если не хочешь всё испортить». Данила тогда стремительно собрался, невразумительно распрощался и ушел.

То ли она поняла, то ли почувствовала, — конечно же почувствовала, странным своим чутьем, — но именно с того момента их отношения приобрели особую доверительность.

Но виделись они редко, а телефону передоверять чувства не хотелось.

Итак, студенческий театр. Случился казус: чудесным образом удалось пригласить ставить «Гамлета, принца датского» знаменитейшего авангардного режиссера, самого Сержа Хуана Рочеса де Вангольера, и он, вообразите себе, согласился. Более того, беспрепятственно прибыл и осуществил постановку. А ведь это еще до экономической оттепели! Но спектакль все-таки «закрыли». Был шок: на премьеру съехался не только петроградский, но и московский бомонд. Вот в этот-то трагический день и собрались все, сколь-нибудь причастные постановке — Данила, разумеется, тоже — и кто-то, потом так и не вспомнили — кто, предложил:

— Давайте считать сегодняшний день праздником — пить и веселиться.

И кто-то добавил роковое:

— Вовеки! Ежегодно отмечать как «День нашего театра»!

Боже, как все тогда нажрались… Что ж, значит, надо веселиться, хорошо, как следует посидеть, раз такие пироги. Судьба, значит. «Судьба бежать и судьба ждать забега».

Данила взял у Вероники гитару, примостил ее тут же, в углу, и повел Веронику за руку в дальнюю по коридору комнату, в спальню. Прикрыв дверь и даже не включая свет, поставил ее перед собой:

— Ну как? Без меня ничего не случилось?

— Еще нет.

— Значит, живем, дышим?

Она улыбнулась и провела ладонью по его лицу:

— У тебя что-то стряслось.

— Может быть. Пока не могу определиться. Ты ведь знаешь меня, пока не сформулирую проблему — ее нет.

Он привлек ее к себе, обняв за плечи, и сказал:

— Странно, проблемы как будто бы у меня, а боюсь за тебя. Весь день черт знает что творится, сумбур в башке. А тебя увидел — и всё прояснело, только страх за тебя. Может, это у меня глюки такие?

— Даня, это что-то другое…

— Да, да, я и сам чувствую. Но ведь у нас еще будет время поговорить, когда все поразойдутся, ведь так?

— Ну конечно.

— Пошли. Праздник как никак. В самом деле, — и Данила, распахнув дверь, шагнул в коридор, а из коридора в «салон», в среднюю залу.

Картины, фортепиано в углу, два поместительных дивана, кремовые шторы с оборками, кресла, пара журнальных столиков, и большой, во всю стену, самодельный книжный шкаф.

Из картин две были настоящие, то есть картины самой Вероники — небольшой этюд кисти Левитана да портрет хозяйки, простой, углем на картоне — скорее память о каком-то событии, чем произведение искусства. Прочие картины, обильно осыпавшие стены, относились к так называемой «экспозиции»: знакомые богемные художники периодически выставляли новенькое.

На сей раз это были картины Владика Петрухина, нарочитого примитивиста, так смачно, трогательно и душевно живописующего крупных, неохватных баб на фоне таких же необъятных домашних животных и стогов сена, как правило, посреди бескрайних заснеженных просторов Родины. Были и иные сюжеты: воздушный флот в составе планеров, кукурузников, цеппелинов — все невообразимых форм и размеров, обычно в перевернутом состоянии, когда на небе осторожные пешеходы выгуливают собак, яркоцветные кошки перебегают намеченные пунктиром дороги… Ну а гвоздевой темой были знаменитые натюрморты Петрухина — огромные искрящиеся, сверкающие арбузы, внутри которых — дыни, виноград, манго, другие тропические излишества, и всё в таком роде, и притом на ладони какого-нибудь деревенского старичка-топинамбура с клюкой и дерзкой ухмылкой: нате, мол, кушайте, коли могете, а как оно такая пища произросла — не скажу!

В салоне сам Владик ожесточенно рассказывал концепцию своей новой темы, из которой уже проистекла и наличествовала в природе картина — вот эта, эта самая, «Рай в шалаше». Адресовался же Петрухин к развалившемуся в креслах отцу Максимиану, то есть к Васе Однотонову, в былые времена исполнителю почитай всех ролей романтических любовников в студенческом театре, ныне шумно известному на весь Петроград служителю культа.

Владика Данила оставил без внимания. Его заинтересовал молодой человек у окна, взлохмаченный, с горящим беззащитным взглядом, раскрасневшийся, гордый — далекий от суеты поэт-скиталец. Он громко декламировал:

— …От неумышленных молитв могилы… расцветают!..

— Вероника, откуда это чудо к тебе залетело? — спросил Данила.

— Его Вася привел. Говорит — «крупный религиозный поэт с особым мистическим складом души». Стас Осенний.

Молодой человек прокашлялся и объявил очередное стихотворение:


— «Цветы» [1].
Восходит надежда,
И рвутся мечты.
А в небе всё те же —
Живые Цветы.
Ночная невинность,
И тайна греха…
И Божия Милость
Целует врага…

Отец Максимиан довольно улыбался, кивая то Пеструхину, то Осеннему, обозначая лицом самое доброжелательное внимание, хотя, ясное дело, не слушал ни того, ни другого.

Данила решительно приблизился к креслу и, взявши Васю Однотонова за ворот одеяния, молвил:

— Ввожу в курс, отец Василий, что ежели начнешь здесь разводить свою антисемитскую бодягу насчет евреев, то я тебя, гада, урою.

— Окстись, Голубцов! Какой я тебе отец Василий! Если угодно — отец Максимиан. Да отпусти, скот, я, как-никак, духовное лицо!

— Мне твое духовное лицо без надобности, я тебе твой «чайник» начищу.

Народ из «своих» заулыбался, но прочие смутились — не все знали отца Максимиана еще по годам розовой юности и туманного детства, были ведь и «левые» персоны, у Вероники кого только не увидишь.

— Позвольте, э-э, но всё же так нельзя нам, русским… Это же наша духовность…

— Кто это, Вероника? — искренне изумился Данила, оборотившись на голос. Голос принадлежал поджарому человеку в вельветовом костюме.

— А, вы? Кто таков, на лицо незнаком… Впрочем, неважно: сударь, употребляя слово «духовность», надлежит иметь сообразное слову понятие, подкрепленное соответствующим воспитанием и исчерпывающим послужным списком.

Человек в вельветовом костюме смутился, но не растерялся, а потому объявил:

— Но ведь это хамство, граждане, ведь эдак до такого договориться можно, что…

— Нет, не отвертишься, господин не-знаю-как-вас-звать. А отец наш Василий — антисемит и черносотенец, через таких, как он, будет нам эта ваша «духовность» гребаная. Смотри, Вася, — добавил Данила и выразительно продемонстрировал тому свой добротный кулак.

И вышел, оставив до крайности шокированную аудиторию. Пошел прямо на кухню, где, как водится, собрались «самые-самые». То ли самые меланхоличные, то ли самые интеллектуальные, скорее же всего — просто «самые-самые».

Данила устроился на табурете у окна, поближе к форточке. Разгоряченный выпивкой и дискуссией народ не обратил на него никакого внимания. У плиты шевелился Игорек. Он, кажется, электрик. Впрочем, Данила не был уверен.

— Где ж вы, елки, где ж вы, палки? Народ, не видал ли кто спичек короб? Нет? — вопрошал тот, ища способа воспламенить горелку. Спичек, как водится, не обнаруживалось.

— Вот, держи, — кто-то бросил через стол зажигалку.

— Вот вы, елки, вот вы, палки! Возожжем! — обрадовался Игорек и, чиркнув кремнем, продолжил, видимо, прерванное:

— Господа, насчет славянофильства распространяйтесь со всякою осторожностью и благопредусмотрением вящим. Вообрази, комрадэ, каково было б тебе, родись ты в Перу, житель гордый Анд? Посмотрел бы я на твое славянофильство, когда вокруг одни безобразные перуанки! Вольно тебе витийствовать средь цветника славянок стройных. Вот, господа, подкреплю свою тираду ясным жизненным наблюдением. По вечерам на Дворцовой площади дает представление перуанская фолкбанда, квартетом. И что? Вообразите — низенький, смуглый, широколицый и того же ранжира широкоскулый перуанец успевает и песню петь, и на своей «скрипке без смычка» наигрывать, и пристально поедать взглядом славянок младых. Вот вам истинный славянофил.

— А что ж юные славянки?

— Известное дело — падки юные славянки до экзотики. Так вот о славянофилах — какие же они славянолюбы, если не любят живых людей, а любят одни лишь рассуждения да красивости пустые? Вот перуанец — тот славянофил, он хоть и не всех славян любит, но хотя бы женскую славянскую половину.

Подал голос и негр Томба, доселе молчавший в углу у холодильника:

— Тогда я тоже славянофил!

— А я предлагаю взглянуть на проблему под другим, неожиданным, углом, — предложил в меру лысоватый незнакомец, наливая себе в фужер водки из уютной запотелой бутылки. Улыбаясь, обвел всех взглядом, как бы заверяя — не пугайтесь, будет интересно. Выпил, хлюпнул зеленоватой мякотью сочного плода киви. — Я с вашего позволения буду использовать образы. Надеюсь, все собравшиеся знакомы с творчеством братьев Стругацких? Ага, безусловно. Так вот, «Улитка на склоне»…

Гостья средних лет, с виду — жена крупного кинодраматурга, на худой конец, академика, шумно вздохнула с интонацией учительницы младших классов:

— О боже! Уже и сюда их приплели. Ребята, имейте вы хоть каплю совести, — и энергично стряхнула пепел в банку из-под майонеза.

— Я продолжу, — нимало не растерялся лысоватый, реакция собеседницы ему, очевидно, пришлась по вкусу. — Так вот, «Улитка…» Предположим, там описывается ситуация сумерек нации. Вот лес культуры, культуры древней, многообразной, обильной. Тогда лесные аборигены — это лицо стареющей нации. И что мы видим? Деградация. Живя в лесу, в недрах самой культуры, леса не понимают, используют его примитивно утилитарно. Но вот из нации выделилась группа восчувствовавших, что творится явное не то, и предпринимает некие действия. В романе это учреждение на утесе. Если хотите — утес суть занесенный некогда в недра родной культуры инородный элемент, западничество, или азиатчина. Но притом они совершенно не понимают, что всё дело в старении, в природной неумолимости, а пеняют на вот этот лес, что вокруг них, и всё норовят извести под корень или хотя бы сперва изучить, чтобы уж потом извести наверняка. А между делом отправляют естественные надобности с высоты своего утесного положения на бесчувственную массу леса, то бишь культуры…

— Однако, молодой человек, — заметил седовласый старик Корнилыч, ныне почетный пенсионер и заслуженный деятель культуры. — Зачем же так мрачно? Мы молоды, бодры духом, у нас культура высокая…

— Выше нас. А ведь эти, которые на утесе, горцы, они тоже из нас, и потому хватает их только на создание бюрократии и поддержание ее в надлежащем состоянии, то бишь на бюрократические игрища. Тут уж не до леса, руки не доходят. Ни воли, ни энергии.

— А вот щас я тебя уем! — обрадовался некий гость из Москвы. — Щас уем. Эльзочка, будь добра, передай коньячку. Спасибо, зайка. Так вот, Эдуард, в ваших построениях вы упустили из виду главное, стержень романа — амазонок, владычиц леса. Ведь это что-то да означает! Как это конкретное порождение леса вписывается в вашу концепцию… э-э… сумерек нации?

— Отчего ж. Очень даже хорошо вписывается, — с удовольствием внес свою лепту в извечный спор двух культурных центров страны Эдуард. — Дело в том, что это и есть начало, новая юная нация. Творит свою культуру, самонадеянно пуская под корень старый лес. Им глубоко безразличны прежние аборигены, им нет дела до тех, кто засел на утесе. И не владычицы они леса, а чужаки, равнодушные переделыватели под себя культурной почвы, на которой им выпало возникнуть.

— Да? — заломил бровь гость. — А прежних куда, в лагеря? В резервации?

— Нет, амазонкам просто нет дела до тех аборигенов. Предоставляют право вымереть естественным образом от одряхления.

После этих слов возникла неловкая пауза. Ситуацию разрядил негр Томба, продолжавший сидеть всё в том же углу у холодильника:

— Слух такой идьет — горсовьет компенсационный стипендия плятить не будьет.

Томба имел в виду поддержку Петросоветом студентов из бедных, но идеологически братских стран Азии, Африки и Латинской Америки.

Народ не проявил никакого сочувствия студентам из идеологически братских стран. Но народ оживился, заулыбался, зазвенел посудой, народу стало весело. А Ирина, хозяйка левой половины квартиры, не преминула переключить беседу:

— Скучно всё. Люди какие-то неинтересные стали. Куда ни придешь — только о деньгах и говорят. Скучно…

— Раньше их квартирный вопрос портил, теперь вот денежный, — охотно поддержал гость из Москвы.

С ним моментально не согласился гость из далекой провинции, из Донбасса, юноша с беспокойным пламенем в очах:

— Да где же серые и неинтересные! Ваш город — сам по себе поэзия. Эх, люди, люди! А ведь всего-то надо что хотеть разглядеть…

Данила уже давно наблюдал за этим парнем. Уже на его глазах посланец шахтерского края единолично употребил три полновесных фужера водки, не забывая и об охлажденном пиве, традиционном напитке суровых подземных тружеников. Данила с удовольствием прикидывал — сколько этот малый выкушал до его прихода, и методом экстраполяции пытался вычислить — надолго ли хватит его еще. Выходило — надолго.

А юноша между тем не унимался:

— Мне тут стихи пришли в голову, такие замечательные. А книги?! Не желаем их внимательно читать. Ведь такие бывают, вот читаешь — душа поет, только надо хотеть! Хотеть найти эту в них высоту. А так вот ко всему равнодушно, зябко, так в натуре весь свет «Матросской тишиной» окажется.

— А как насчет справедливости, мой юный друг? Есть она или нет? — отозвался электрик Игорь. — Вопрос из разряда вечных: что нас, человеков, губит — несправедливость или равнодушие?

— Водка! — спонтанно рявкнул Данила.

На кухню забрел Коля Буза и, увидев Данилу, не на шутку обрадовался:

— Вот ты где, Голубец. В салоне, понимаешь, поставил всех на уши. Видели б вы, господа-товарищи, что Голубец наш отмочил в салоне!

Аудитория внимала. Данила тоже молчал. Буза же, ощущая всеобщий интерес — как же, целое событие стряслось! — продолжал:

— Как же ты так, и отца нашего Максимиана за космы оттягал, и духовность, понимаешь, под откос пустил. Народ до сих пор в амбиции бьется.

Аудитория совсем притихла. Взгляды обратились на Данилу. Что-то, да отвечать было надо. В самом деле, нельзя же так, чтоб духовность под откос…

— Я могу пойти успокоить. У меня зуб не только на духовность имеется.

— А что, Голубцов, — обратилась к нему жена то ли крупного кинодраматурга, то ли академика, — не боитесь манкировать общественным мнением?

— Наш Голубцов в нашем театре и был общественным мнением, — разъяснил Коля Буза.

— Даже так? — обрадовалась жена крупного. — Но тогда я тем более жду, мы все ожидаем услышать — почему духовность вам так не приглянулась?

Данила не желал что-либо разъяснять. Но взглянул на негра Томбу и понял, что кое-что пояснить было бы забавным делом. И так вот глядя в непроницаемо ясные глаза Томбы, поведал:

— Нелегко, согласитесь, повстречать в этом сложном мире сапожную колодку, на которой кожа нарастает сама по себе, одним лишь желанием колодки. Она, конечно, так и воображает, что стоит ей шевельнуть извилиной, и в сей же миг произрастет на ней чудный яловый сапог с цветными накладками. Но, между нами говоря, — Данила выразительно подмигнул Томбе, — мы-то знаем, что имеется еще сапожник, который не только кожу к колодке приставляет и тачает сапог, но и саму колодку эту выточил из хорошего букового бревна.

— Папа Карло! — всё в точности понял Томба, тонкий знаток и ценитель русского фольклора. Жена Маша родила негру Томбе очаровательную дочку Настю, которой любящий отец регулярно, с душою почитывал на сон грядущий русские сказки.

— Именно, брат мой! — приветствовал Данила столь исчерпывающее понимание самой сути предмета.

— А при чем же здесь духовность? — искренне не въехала хозяйка Ирина. — Голубцов, ты бы для нас, простых смертных…

— Нет, мы с братом по разуму со своих эмпиреев спускаться не станем. Помните о сапожнике — и всё. Точка.

Радостный Томба вразумительно постучал себя пальцем по лбу и, радостно испуская икс-лучи здоровыми-прездоровыми лучезарными зубами, поведал:

— Моя здесь имеет кое-сколько. Бедный негр Томба еще не совсьем спьятил, масса Данила! Сапожник нам сюда мальенько положил именно. Больванька — это хорошье. Больванька не знает духовность. Она — дерьево!

— Ну вот, — только и развел руками Данила, — лучше не скажешь. Снимаю шляпу, Томба.

— Молодцы, мужики, уели, — похвалил электрик Игорь. — Но всё же давайте вернемся к основной проблеме семантики — если б Колумб не открыл Америки, зародился б менталитет на нашей милой отчизне или же, напротив, был бы перенят у оборотистых фряжин? Ведь полный парадокс, согласитесь, — всё при нас было б, руки — вот они, голова — тоже вот она, а без менталитету. Хоть ложись да помирай. Вот вам ельки, вот и пальки, вообразите масштабы катастрофы — одна шестая часть суши вся вповалку, и ни капли менталитету!

— Чушь! — фыркнул гость из Москвы. — Нам эти янки не указ.

Данила поднялся и подался прочь, то есть в коридор. В коридоре не задержался, а побрел в спальню. Проходя мимо «салона» остановился: Вероника пела своего «Солнечного зайца». Постоял немного, но поймал себя на том, что звуки текут мимо сознания. Слова песни, голос Вероники — всё, как из иной галактики. «А жаль, сейчас бы ее голос расслышать…» И зашел в спальню.

Не включал свет. Просто упал на кровать, не снимая обуви, перевернулся на спину. Глядел неподвижно в потолок. По потолку проплывали редкие отблики фар, с реки слышались приглушенные темнотой гудки — как будто уносились куда-то. Ветер врывался через открытое окно и шелестел, играя призрачной занавеской.

Интересно, бывает ли так: смотришь в окно, там, за стеклом, в пространстве дня — солнце, облака плывут, голоса. Но открывается сама собою форточка — а в ней чернота ночи и страшный холод из ниоткуда.

Странно, что обычный, милый сердцу сабантуй «у Вероники» совершенно проплывает мимо. Взять бы да изгнать всех как есть вон из дому, и остаться наедине с Вероникой, и просто посидеть, глаза в глаза. Хорошо, чтобы в это время за окном опустилась Вечность, как теплый вечер, белый-белый вечер или долгий рассвет. Одинокий свет из окна одинокого дома. Вокруг может быть всё, что угодно, но лучше холмы, изобильно поросшие травами; травы одуряюще пахнут, как будто души пчел переселились в соцветия и вместо деловитого жужжания источают нежный медовый аромат. А дом… замок на вершине скалы, внизу речка блестит сталью, холодной и текучей, как лава ледяного вулкана: в недрах планеты юпитерианский холод. А здесь, на вершине, возможно что и под звездами, так хорошо, но… это уже романтика.

Уеду в Беларуссь. Там тоже неплохо: и травы, и холмы. Хотя холмов, кажется, нет — болота и леса. Ну, само собою, подосиновики, стада диких зубров. Мельчаешь, Голубцов. Смотри, всё куда-то вкось уплыло, совсем не интересно — как жил, чем жил, ради чего сражался, за что боролся. А наверняка ведь не боролся и не сражался, плыл как сейчас, только воображал о себе что-то героическое.

Ничего не вспоминается. Вот разве что лохматый — уважаю призраки. Целый научный коллектив с ним в общении, и ничего, на пользу.

Тут же, как под руку, возникли, словно на экране потолка, картинки воспоминаний-фантазий: сотрудники, поливающие стены и потолки из огнетушителей, разрисованных фирменными цветами кока-колы. За их спинами прохаживается лохматый в безобразно линялых, истертых джинсах и дает ценные указания. Слышать их никто не может, потому что по-японски и беззвучно. Но зато он загадочно улыбается… И лица не разобрать. Белесый туман, цепочка слепцов Брейгеля сонно бредет вслед за лохматым и распевает Интернасьональ. Звучит как «во саду ли, в огороде», народ верит в избавленье. И снова откуда-то по-японски… Где-то на краю зрительного поля медленно летает черный веткинский членовоз, словно ночной мотылек-мутант шуршит крыльями…

— Философия, дорогой мой, умерла оттого, что отделили слово от вещей. В философии каждое употребляемое слово должно соответствовать и совпадать с реальной вещью, а не воображаемой автором, — слышалось из коридора.

— Это как у ученых на летающем острове Лапуту?

— Только вместо мешка нам даден разум…

«Еще не сплю», — констатировал Данила и тут же уснул. Снился опять этот сон. Мир существ, погруженных в разум. Это был полет сквозь узоры лазоревого неба. Оно было везде, и везде разное, и он плыл, летал, кувыркался дельфином: это было его знание, и оно было одно с тем, что вечно реально и действенно. Это была его вселенная, личная, всеобщая, возникшая в нем самом, в которой теперь он мог смело обитать. А вон там, в том узоре-облаке имя его друга. Имя-мир. Он направил к нему полет, и вот уже эфирная ткань прояснела, и вот уже сквозь нее видны иные краски, и иные узоры, и иная радость дышит оттуда. Вселенная друга, вот его лицо, можно лихо нырнуть к нему в гости. Можно свести две вселенные в одну, а затем опять разлететься в удивительные дали познания.

Но удар в прозрачный воздух, как в стену. Срыв и стремительный штопор. Не остановить падение. Всё исчезло, ничего нет. Нет вселенной, нет больше лазоревого неба, а есть мутное, налитое снежной тяжестью; и бескрайний снежный мир. Нет, это не может быть миром, это смерть…

Данила открыл глаза. Пятна автомобильных фар на потолке соскальзывают на стены и исчезают. Колыхание занавески. На краю кровати кто-то сидит к нему спиною и смотрит в окно. А ведь всё в порядке, мир на месте.

— Вероника, — негромко окликнул он, — ты?

Она повернулась; профиль античной богини в размытом свете фонарей — точеный профиль и неясное сияние вокруг.

— Вероника, ты тоже от них ушла?

— Все ушли, покинули нас с тобой.

— Значит, скоро рассвет.

Данила потянулся и встал:

— Пойдем-ка в салон, посидим. Всё равно… Что там, Брусничкины, небось, уже всё прибрали?

Так и было. Левосторонние соседи Брусничкины, как оказалось, действительно всё уже убрали и скрылись в своих покоях.

Данила плюхнулся на диван, взял гитару, побренчал, отложил.

— Садись, моя радость, расскажи, как дела. Как там твой Роман, еще жив?

— Надоел он мне. Выгоню я его. Зануда.

— Я его предупреждал. Забавная ты девушка, Вероника, что за чудные увлечения? Нет чтобы какой рок-группой увлечься, марки собирать или записаться в кружок кройки и шитья. Бездарность этот твой Роман. Вот посмотришь, через пару лет возгордится и даже здороваться перестанет. Заделается мелким воротилой шоу-бизнеса, заведет студийку звукозаписи и будет обдирать таких несчастных, как ты.

— Спасибо, как всегда раскрыл мне глаза, теперь я вижу. Даже зажмуриться захотелось. Сам-то как?

Данила подумал, что хорошо бы упросить Веронику спеть. Но пожалел ее и лег на диван, головую ей на колени. Она почесала его за ухом.

— Мур-р, — внятно ответил он.

— Даня, а с чего ты напустился на нашего отца Максимианушку?

— Сволочь он.

— Да это давно все знают. Зачем при гостях, они ведь не поняли?

— Да вот же ж говорю — поплыл я что-то.

— Смотри, за буйки не заплывай, ты у меня один такой.

— Слушай, Вероника, я серьезно — если выплыву, то непременно поженимся и будем жить хорошо.

— Я это так хорошо представляю. Уже лет двадцать пять, двадцать шестой пошел.

— Есть в нас это — терпение. Знаешь, я тебе сейчас сказочку расскажу. Эх… Не моя это сказочка. Ну да ладно. Называется «Радость». В общем, вечер, есть мирная долина, в ней маленький городок. Вечер, то есть «не пылит дорога, не дрожат листы, подожди немного, отдохнешь и ты». Зажглись окна, все заняты обычными вечерними делами, скоро ночь. И вот в селение приходит Бог. Он идет через городок, заходит в дом к философу:

— Здравствуй, человек.

— О, как хорошо, — отвечает философ. — Смотри, какую хорошую книгу я написал.

И достает свою рукопись, раскрывает и радуется так, как не радовался еще никогда в своей жизни.

Заходит Бог к мельнику, что живет при мельнице у реки.

— Здравствуй, человек.

— Смотри, какую чудесную муку я мелю, — отвечает обрадованный мельник, — какая она чистая и легкая.

И берет из мешка горсть муки, и сыплет ее из ладони в ладонь. И радуется так, как никогда еще в жизни не радовался.

Заходит Бог в один дом, прямо в комнатку, где играет маленькая девочка.

— Здравствуй, дитя.

— Смотри, какие хорошие у меня дети, — и показывает две тряпичные куклы. — Вот моя дочка, уже поздно и она хочет спать. А вот сынок, — и она поднимает тряпичного клоуна. — Он у меня непослушный, но я его покачаю вот так, и он тоже уснет.

И девочка качает обе свои куклы и радуется так, как никогда уже, быть может, не приведется ей радоваться в этой жизни.

Спит городок в долине. Спит, улыбаясь во сне, философ; и мельник спит, улыбаясь; и маленькая девочка со своими куклами-детками.

А Бог пошел дальше.

— Какая странная сказка, — задумчиво сказала Вероника.

— Я, конечно, не дословно, лермонтовское «из Гейне» от себя добавил. Да, конечно, странная.

— А кто автор?

— Некто Пим Пимский, — ответил Данила.

— Странное имя. Что-то я о таком не слышала.

— О нем никто не слышал. Он жил давно и не здесь. Жил по-дурацки. Успел всем надоесть. А потом взял и улетел.

— Как? Так вот взял и улетел?

— Ну, не совсем так, но факт достоверен. Не знаю почему, но мне кажется, что двое взрослых, с которыми говорил бог, обращались не совсем к нему, а скорее к себе. Девочка же с ним разговаривает как с хорошо знакомым человеком. Хотя, может, это только так кажется.

В дверь негромко постучали:

— Вероника, ты еще не спишь? — Голос принадлежал соседке Ирине. — Ты сегодня какими духами пользовалась?

Дверь стала медленно отворяться.

— Вон! — гаркнул Данила. — Живо!

Дверь испуганно захлопнулась.

— Да ты что? — засмеялась Вероника. — Это же Ирина. Воображаю, что она сейчас подумала.

— Хорошо хоть чужие мысли нас не касаются.

— Охо-хох, ну что ж, устраивайся на диване, вот постель. Завтра как обычно.

Вероника пожелала спокойной ночи и вышла.

Когда Данила проснулся, солнечные лучи уже вовсю подзаряжали знаменитые натюрморты Петрухина своей лучистой мощью. Искрящиеся арбузы искрились уж и вовсе неприлично. Всё пространство комнаты тонуло, захлестываемое океаническими волнами петрухинского творческого концепта.

На журнальном столике красовалась, опершись о вазу с давешними розами, записка на почтовой открытке с веселым плюшевым медвежонком: «Даня, поройся в холодильнике. Там кое-что сохранилось от вчерашнего. Дверь как всегда захлопнешь. Я уже ушла на работу. Ты спишь как младенец, просто чудо. Целую».

В огромной квартире было тихо, где-то тикали ходики. «Ну-с, теперь и поразмышляем».

Данила оделся. Застегивая рубашку, напоролся взглядом на новый концепт Петрухина «Рай в шалаше». «Ну и ну», — только и подумал Данила. И уже как-то само собой вызрело решение не ходить на работу.


Содержание:
 0  Двойники : Ярослав Веров  1  Глава первая : Ярослав Веров
 2  Глава вторая : Ярослав Веров  4  Глава четвертая : Ярослав Веров
 6  Глава шестая : Ярослав Веров  8  Глава восьмая : Ярослав Веров
 10  Глава десятая : Ярослав Веров  12  Глава двенадцатая : Ярослав Веров
 14  Часть вторая : Ярослав Веров  16  Глава первая : Ярослав Веров
 18  Глава третья : Ярослав Веров  20  Глава пятая : Ярослав Веров
 22  Начало : Ярослав Веров  23  Глава первая : Ярослав Веров
 24  вы читаете: Глава вторая : Ярослав Веров  25  Глава третья : Ярослав Веров
 26  Глава четвертая : Ярослав Веров  28  Вместо эпилога : Ярослав Веров
 30  Собственно Пролог : Ярослав Веров  32  Глава первая : Ярослав Веров
 34  Глава третья : Ярослав Веров  36  От рассказчиков : Ярослав Веров
 38  Глава шестая : Ярослав Веров  40  Глава восьмая : Ярослав Веров
 42  Глава девятая (продолжение) : Ярослав Веров  44  Глава одиннадцатая : Ярослав Веров
 46  Глава первая : Ярослав Веров  48  Глава третья : Ярослав Веров
 50  От рассказчиков : Ярослав Веров  52  Глава шестая : Ярослав Веров
 54  Глава восьмая : Ярослав Веров  56  Глава девятая (продолжение) : Ярослав Веров
 58  Глава одиннадцатая : Ярослав Веров  60  Приложение : Ярослав Веров
 61  Космогонический миф : Ярослав Веров  62  Использовалась литература : Двойники
 
Разделы
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 


электронная библиотека © rulibs.com




sitemap