Детективы и Триллеры : Триллер : Канал Грез : Иэн Бэнкс

на главную страницу  Контакты  ФоРуМ  Случайная книга


страницы книги:
 0  1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21

вы читаете книгу

Что делать японской виолончелистке-виртуозу, которую зовут на гастроли в Европу и Америку, а она патологически боится самолетов? Плыть морем? А что, если в заблокированном Панамском канале судно будет захвачено боевиками? Вспомнить давние уроки карате и в одной вспышке кровавого безумия выплеснуть все накопившиеся с детства фобии. Да и переносной зенитно-ракетный комплекс советского производства не так уж сложен в обращении…

Посвящается Кену Маклеоду

Демередж[1]



Глава 1

«ФАНТАСИА ДЕАЬ МЕР»[2]



Тюк, тюк, тюк… отдается в черепной коробке легкое постукивание – это растет давление.

Впервые услышав это постукивание сквозь шум своего дыхания и шипение сидящего на спине акваланга, обхватившего ее пластиковыми щупальцами и заткнувшего ей рот резиной и металлом, она испугалась. Сейчас она слушала эти щелчки спокойно, как будто там внутри включился неисправный метроном, неровно отсчитывающий удары костяного сердечка.

Постукивание в голове означало всего лишь реакцию организма на возрастание водяного столба над головой, по мере того как она, прорезав колышущееся зеркало воды, погружалась в глубь теплого озера, устремившись к глинистому дну, из которого торчали пни давно умерших деревьев.

Однажды ей довелось держать в руках череп, и она видела бороздки, которыми была покрыта его поверхность; тонкие, как волоски, они вдоль и поперек испещрили ее извилистыми линиями, похожими на русла рек, избороздивших лик костяной планеты. Эти бороздки называются швами. Кости черепа начинают расти и сближаться друг с другом, когда ребенок еще находится в утробе. Пластины соединяются, и только в одном месте на темечке сохраняется не заросшее пространство; для того чтобы головка младенца прошла через таз матери, там остается мягкий и беззащитный родничок, который срастается позже, и после этого мозг уже надежно защищен прочными стенками черепной коробки.

Впервые услышав эти звуки, она подумала, что шум вызван сжатием черепных костей, от которых передается к ушам… но Филипп объяснил, что она ошибается и на самом деле это неритмичное постукивание возникает в пазухах.

Вот оно началось снова, будто медленный перебор костяшек на счетах: тюк, тюк, тюк

Она зажала нос и дунула, выравнивая давление по обе стороны барабанных перепонок.

Погружение продолжалось; она плыла вниз, следуя в двух метрах за Филиппом, все время видя перед собой его ласты, ощущая общий ритм их движения, чувствуя, как ее ласты рассекают воду в такт взмахам Филиппа. Его ноги белели впереди, и ей вдруг показалось, что они похожи на двух упитанных и, как ни странно, удивительно грациозных червей; она рассмеялась в загубник. По мере того как они опускались все глубже, маска сильнее прижималась к лицу. Тюк, тюк

Филипп выровнялся, перестал погружаться. Теперь она отчетливо видела дно – бугристую серую поверхность, постепенно теряющуюся во мраке. Из ила торчали остатки старых деревьев, следы затонувшей жизни. Филипп быстро оглянулся через плечо, она махнула ему рукой и, тоже выровнявшись, поплыла за ним над затопленной поверхностью суши, от которой поднимались медлительные облачка ила, потревоженного их ластами. Тюк

Давление в жидкостях и газах, находящихся внутри ее тела, и давление воды над головой достигли временного равновесия. Теплая вода ласкала кожу, словно шелк, волосы при движении струились волнами и, колыхаясь, нежно касались шеи.

Убаюканная невесомостью, размеренным равномерным скольжением, медлительным полетом над вековыми отложениями донного ила по струящемуся следу, проложенному в стоячей воде мужчиной, она отдалась течению мыслей.

Как всегда, погрузившись под воду, она почувствовала себя отъединенной от дышащей человеческой общности, оставшейся наверху. Здесь она испытала, пускай и краткое, ощущение свободы. Эта свобода была ограничена целым рядом жестких условий, таких как длительность и глубина погружения, количество атмосфер, запас воздуха и навыки ныряльщика, состояние снаряжения и баллонов. Это была свобода, купленная ценой навьюченного на спину груза шипящих, пощелкивающих и булькающих аппаратов, и все же это была свобода. Воздух в загубнике имел вкус свободы.

Под волнами, когда голова приспособилась к давлению, это скольжение сквозь теплую воду напоминало ей длительные и легкие роды. Она плыла, словно летела – единственно приемлемый для нее вариант того, перед чем она испытывала непреодолимый страх.

Раньше здесь были джунгли; когда-то эти деревья росли под солнцем и раскачивались на ветру, их кроны тянулись к облакам и улавливали своими сетями косяки тумана. Теперь все это исчезло, превратившись в доски, бревна, балки и скамьи. Возможно, некоторые лесные великаны были перемолоты в пульпу и пошли на изготовление бумаги, другие стали шпалами на железной дороге, обслуживавшей строительство канала; возможно, из некоторых были построены дома в Зоне или лодки, бороздившие озеро. Затонув, их набухшие доски навсегда упокоились в сумеречной глубине, воссоединенные с родительским лесом.

Другие деревья, может быть, превратились в музыкальные инструменты, даже в виолончель! Тут она втихомолку рассмеялась.

Прислушалась, ожидая уловить потюкиванье, но оно прекратилось.

Она следовала за плывущим впереди мужчиной. Она могла бы догнать и перегнать его. Она была сильнее, чем могло показаться, возможно, даже сильнее, чем он… но он молод, он полон мужской гордости. Поэтому она уступала ему первенство.

Несколько минут они плыли над зачарованным подводным лесом, затем очутились над местом, где когда-то пролегала дорога. Филипп остановился, взбаламутив воду облаком мягкой грязи, поднятой его ластами, достал обернутую полиэтиленом карту. Женщина парила рядом, наблюдая, как поднимаются к поверхности пузырьки. Его дыхание.

Затем он спрятал карту под футболку, кивнул в сторону дороги и поплыл дальше. Она снова подстроилась под его ритм. Она поняла его жест и знала, что он при этом проворчал; вообразила, будто услышала это сквозь воду. Она поплыла за ним, мечтательно задумавшись о песнях китов.

Прежде чем они нашли деревню, до них донесся шум мотора. Она услышала его первой и почти не обратила внимания, хотя какая-то часть ее сознания попыталась определить, что это за шум, дать ему название. Она поняла, что это звук двигателя, только тогда, когда перед ней остановился Филипп, задержав дыхание, озираясь по сторонам. Взглянув на нее, он показал на свои уши, она кивнула. Они уставились вверх.

Над ними прошла тень днища, не прямо над головой, а где-то правее, метрах в десяти; длинный темный силуэт, за которым тянулся извивающийся хвост пузырьков. Шум сначала усиливался, потом затих. Когда катер уплыл, она взглянула на Филиппа, тот пожал плечами и снова указал на дорогу. После недолгих колебаний она кивнула.

Она последовала за Филиппом, но теперь ее настроение изменилось. Какая-то ее часть хотела вернуться обратно на катамаран. Надувная лодка, с которой они ныряли, осталась метрах в ста от того места, где они находились сейчас, как раз в той стороне, куда только что проплыл катер. Она старалась разобрать, не изменился ли звук мотора после того, как катер проплыл мимо, не остановился ли он рядом с их катамараном. В конце концов, можно было подумать, что катамаран брошен. Но, похоже, катер проследовал дальше, направляясь к центру озера, где стояли на якоре суда.

Ей хотелось вернуться, сесть на катамаран и отправиться на стоянку, чтобы выяснить, чей это был катер и что ему тут понадобилось.

Она сама не понимала, отчего вдруг занервничала, но в душе внезапно поселилась глухая тревога. Это чувство не проходило, и она подумала: война вот-вот докатится и до нас.

Затонувшая дорога свернула под уклон, и они последовали туда, куда она вела, погружаясь все глубже; тюк, тюк снова зазвучало в ушах, сопровождая их путь к развалинам.


Когда Хисако Онода было шесть лет, мама взяла ее с собой на концерт симфонического оркестра в Саппоро; оркестр NHK[3] исполнял произведения Гайдна и Генделя. Хисако была в детстве непоседливой и довольно непослушной девочкой, поэтому усталая мать боялась, что дочка долго не высидит на концерте, а сразу начнет вертеться, ерзать и хныкать, так что придется выводить ее из зала после первой же пьесы, однако этого не случилось. Хисако сидела смирно, не сводила глаз со сцены, не шуршала такара-букуро[4] и, к удивлению матери, внимательно слушала музыку.

Когда концерт закончился, она не стала хлопать вместе со всеми, а принялась есть жареное тофу[5] из своего пакета. Все слушатели поднялись с мест, ее мама тоже встала и громко, весело захлопала, быстро взмахивая ладонями и знаками призывая дочку тоже встать и поаплодировать. Но девочка так и не встала, а продолжала сидеть среди возвышавшихся вокруг вежливо-восторженных взрослых, поглядывая на них со смешанным выражением удивления и раздражения. Когда аплодисменты наконец стихли, Хисако Онода показала пальцем на сцену и сказала матери:

– Пожалуйста, я хочу такую же!

Мать сначала растерялась, в первый миг она решила, что ее, судя по всему, талантливая, но, несомненно, беспокойная и непослушная дочка просит, чтобы ей подарили целый симфонический оркестр, и только после долгих терпеливых расспросов она поняла, что ребенок хочет виолончель.


Затопленная деревня, покрытая илом и водорослями, казалась окутанной густым и плотным туманом. Дома стояли с проваленными крышами, осыпавшаяся черепица морщинистыми бороздками проступала под серым слоем донных отложений. Она подумала, что дома внизу выглядят маленькими и жалкими. Вид разрушенной улицы невольно вызывал сравнение с двумя рядами гнилых зубов.

Самым большим зданием была церковь. Крыша исчезла, как будто ее просто сняли, внутри не видно было никаких обломков. Филипп спустился туда сверху, взбаламутив воду над плоским каменным столом, который когда-то служил алтарем, над ним медленно закрутилось облако грязи и лениво потянулось кверху, словно дым из печной трубы. Она вплыла через узкое окно и потерла рукой стену, проверяя, нет ли под слоем грязи росписи. Но там ничего не было, стена оказалась совершенно белой.

Она посмотрела, как Филипп обследует ниши за алтарем, и попробовала представить себе эту церковь полной народу. Сияющее над крышами солнце, льющийся в окна свет, и толпа в воскресных нарядах заполняет церковь, люди поют, слушают проповедь священника, затем вереницей выходят. Наверное, среди летнего зноя тут царила прохлада, кругом белизна, чистота. Но представить все это было трудно. Тусклый свет, проникающий сквозь толщу воды, сплошной покров серого ила, глухая тишина – все здесь, казалось, отвергало самую возможность иного прошлого, в котором жива была и церковь, и деревня, внушая, что изначально все было здесь, как сейчас, а человеческие голоса и солнечный свет на улицах, обтекаемых тогда только ветром, напротив, были лишь сном – мимолетным младенческим всплеском жизни, которой не суждено было достигнуть зрелости и которая сгинула, навек погребенная под водой.

В ее мысли врезался сверлящий треск мотора. Звук был далеким, еле слышным и вскоре затих. Она представила себе, как слабый рокот эхом отдается в стенах церкви – единственное подобие музыки, еще звучащее в стенах этого здания.

Филипп подплыл к ней и показал на свои часы; они направились к поверхности, прощально махая ластами оставленной внизу церкви.


Катамаран, подскакивая на волнах, несся к трем стоящим на якоре судам. Она сидела на носу и неторопливо сушила волосы, наблюдая, как приближаются корабли.

– Может, это были солдаты национальной гвардии. – Она повернулась и взглянула на Филиппа. – Но судя по звуку, это судно было покрупнее нашего катамарана.

– Возможно, – спокойно кивнул Филипп. – Однако они шли не из Гатуна. Может быть, из Фрихолеса.

– «Фантасиа»? – улыбнулась она в ответ, глядя на его загорелое лицо с маленькими морщинками вокруг глаз, из-за которых он казался старше своих лет.

Филипп нахмурился.

– По-моему, она должна прийти не раньше чем завтра, – сказал он, пожимая плечами.

Она снова улыбнулась. – Ничего, сейчас приплывем и узнаем.

Он кивнул, но хмурое выражение опять промелькнуло на его лице. Филипп смотрел мимо нее, следя за курсом. В озере встречались топляки, набухшие от воды бревна, которые могли перевернуть катамаран или сломать подвесной мотор. Хисако Онода разглядывала лицо мужчины и вдруг поймала себя на мысли, что ей пора бы отправить очередное письмо матери, надо будет написать сегодня же вечером. На этот раз она, пожалуй, расскажет о Филиппе, а может, и нет. Она почувствовала, что краснеет.

«Как глупо! – подумала она. – Мне сорок четыре года, а я все еще стесняюсь сказать матери, что у меня есть любовник. Милая мама, я нахожусь здесь, в Панаме, в эпицентре войны. Я ныряю с аквалангом, у нас бывают вечеринки, мы видим, как стреляет артиллерия и пускают ракеты, а иногда над нами с ревом пролетают самолеты. Питаюсь хорошо, погода в основном теплая. Целую, Хисако. P. S. У меня есть любовник».

Французский любовник. Женатый французский любовник, который к тому же и младше ее. Ну и ладно!

Она посмотрела на кончики своих пальцев, которые от долгого пребывания в воде сморщились, как после ванны. «Зря я, наверное, отказалась лететь на самолете», – подумала она, растирая руки.

– Хисако! Ну, Хисако! Ведь это же всего каких-то три-четыре часа!

– До Европы?

Лицо господина Мории при этих словах выразило отчаяние. От волнения он даже замахал своими толстенькими короткопалыми ручками.

– Ну, не намного больше. Я что? Справочное аэропорта?

Он тяжело поднялся со стула и подошел к окну, где сидел на корточках рабочий, чинивший кондиционер. Господин Мория вытер лоб белым платком и стал глядеть, как молодой механик разбирает сломавшийся прибор и раскладывает его части на белой тряпице, которую он постелил на желтовато-коричневое ковровое покрытие.

Хисако сложила руки на коленях и ничего не ответила.

– А морем потребуется несколько недель.

– Да, – согласилась она.

Она выбрала для ответа почтительное слово «Хай»; это было все равно что сказать: «Так точно, сэр!»

Господин Мория покачал головой, запихал влажный от пота платок в нагрудный карман рубашки с короткими рукавами.

– А как же твоя виолончель! – сказал он и посмотрел на нее с торжеством.

– А что?

– Она может… покоробиться и всякое такое. Соленый морской воздух, и так долго!

– Мория-сан, я не собираюсь… путешествовать на палубе, четвертым классом.

– Ну так что же?

– Полагаю, на корабле есть вентиляция, кондиционер.

– Кондиционеры ломаются!

Господин Мория с победоносным видом указал ей на железные детали, разложенные на белой материи, словно готовые к погребению трупики. Молодой техник взглянул в его сторону.

Хисако послушно перевела взгляд на сломанный механизм. Сквозь отверстие под окном, где крепился кондиционер, виднелись сверкающие здания Токио. Она пожала плечами.

– Разве не так? – обратился господин Мория к механику.

Ему пришлось повторить свой вопрос, прежде чем молодой человек сообразил, что к нему обращаются. Он вскочил на ноги.

– Хай?

– Кондиционеры ведь тоже ломаются, верно? – спросил господин Мория.

Хисако подумала, что с этим мнением трудно не согласиться, тем более что перед молодым человеком как раз лежит разобранный аппарат, который только что сломался.

– Так точно, случается.

Механик вытянулся перед господином Морией чуть ли не по стойке «смирно», устремив взгляд в одну точку, где-то над головой собеседника.

– Спасибо, – кивнул господин Мория. – Так что же мне делать? – громко сказал он. Широко разведя руками, он прошел мимо механика к окну и стал глядеть на улицу. Молодой человек проследил за ним взглядом, он, казалось, не мог сообразить, был ли этот вопрос риторическим или нет. – Ну же! – сказал господин Мория.

Он похлопал техника по плечу, затем указал на Хисако:

– Как бы ты поступил на моем месте? Эта дама одна из лучших виолончелисток в мире.

Во всем мире! И вот впервые за долгие годы… да что там годы – за десятилетия она наконец-то решила принять приглашение и отправиться в Европу, чтобы давать концерты и мастер-классы… А лететь на самолете – ни в какую! Молодой человек смущенно улыбался.

– Самолеты разбиваются, – сказала Хисако.

– Корабли тонут, – парировал господин Мория.

– На кораблях есть спасательные шлюпки.

– Ну, а на самолетах парашюты! – брызгая слюной, выпалил Мория.

– Я не уверена, Мория-сан. Господин Мория повернулся к механику.

– Спасибо, извините, что оторвал вас от вашего дела.

Молодой человек благодарно взглянул на него и снова уселся на корточки.

– Возможно, в России ситуация изменится, – сказал господин Мория, покачав головой. – Может быть, там снова откроют железнодорожное сообщение.

Он вытер шею носовым платком.

– Возможно.

– Ох уж эти советские! Ха! – в сердцах бросил господин Мория в сторону открывающейся перед его взором панорамы Токио и досадливо покачал головой.

Хисако провела рукой по лбу, лоб был в испарине. Затем она снова сложила руки на коленях.

У мыса Доброй Надежды будет штормить! – заявил господин Мория, выражая своим видом глубокую осведомленность.

– Насколько мне известно, существует еще и Панамский канал, – сказала Хисако, начиная уставать от спора.

– А разве он действует?

– Действует.

– Но там идет война!

– Не официально.

– Вот это да! При чем тут вообще официальность? Что может быть официального, когда речь идет о войне? – В голосе господина Мории звучало искреннее недоумение.

– Никто не объявлял там войну, – ответила ему Хисако. – Это локальный конфликт; бандиты в горах. Полицейская операция.

– А как же тогда американская морская пехота… в этом, как его… ну, то, что было в прошлом году…

– В Лимоне.

Господин Мория, казалось, вконец растерялся.

– Я думал, это была Коса… Костал…

– Коста-Рика, – подсказала Хисако. Она произносила «р» на гайдзинский манер,[6] немного даже утрируя этот звук.

– И это, по-твоему, была полицейская операция?

– Нет, спасательная экспедиция, – слегка улыбнулась Хисако.

Механик у кондиционера почесал затылок. Он втянул воздух сквозь сжатые зубы и взглянул на господина Морию, но тот не обратил на него никакого внимания.

– Нет, Хисако! Тут уж по всему видно, что это война, все говорят об этом как о войне, так что…

– Американцы обеспечат безопасность канала.

– Как в Римоне, да?

– Мория-сан, – сказала Хисако, взглянув на него. – Я бы сама с радостью полетела на самолете, но не могу. Либо я отправляюсь на корабле, либо вообще остаюсь дома. На корабле можно добраться до Калифорнии, оттуда поездом до Нью-Йорка, и снова на корабль, можно иначе – через Суэцкий канал, на который мне тоже хочется посмотреть, но это лучше на обратном пути.

Господин Мория вздохнул и тяжело опустился на свое место за письменным столом.

– Послушай, может, сделаешь как я? – предложил он. – В ночь перед вылетом напьешься в стельку, чем угодно – пивом, саке, виски, очень хорошо в этом смысле молодое австралийское вино, по своему опыту знаю – действует безотказно! – тогда наутро у тебя будет такое похмелье, что смерть покажется желанным избавлением.

– Нет.

– Простите, что? – спросил господин Мория молодого механика.

– Можно мне воспользоваться вашим телефоном, сэр? Я хочу заказать детали для замены.

– Да, да, конечно, – махнул рукой в сторону телефона господин Мория.

– Хисако! – снова начал господин Мория, облокотившись на стол круглыми, массивными локтями. Механик говорил по телефону со своим офисом. – Может, все-таки попробуешь? Прими что-нибудь успокоительное…

– Уже пробовала, Мория-сан. На прошлой неделе я ездила в Нариту с подругой, у которой брат работает старшим пилотом в «Джапэн эрлайнз», но как только оказалась в самолете при закрытых дверях, я поняла, что не вынесу. – Она покачала головой. – Нет, только на корабле.

Она очень старалась говорить убедительно. Господин Мория безнадежно откинулся на спинку стула и легонько хлопнул себя по лбу.

– Сдаюсь, – вздохнул он.

– Это всего лишь несколько недель, – сказала она. – А потом буду ездить по Европе: Лондон, Париж, Берлин, Рим, Мадрид, Стокгольм, как договорились.

– И Прага, и Эдинбург… – Хотя его слова прозвучали печально, в них уже слышались нотки надежды.

– Я не потрачу время впустую. Буду репетировать.

– И Флоренция, и Венеция…

– Кстати, мне все равно нужна передышка после всех этих концертов и занятий.

– Я уж не говорю про Барселону, но думаю, в Берне тоже захотят устроить концерт. – Господин Мория наблюдал за механиком, который все еще разговаривал по телефону. – И Афины, и Амстердам…

– Я приеду отдохнувшей. Морской воздух пойдет мне на пользу.

– Решать тебе, – сказал господин Мория, взглянув на часы, – я всего лишь твой агент. И просто хочу, чтобы ты на все сто использовала свой талант. Ты не обязана слушаться моих советов.

– Я всегда слушаюсь. Но лететь не могу. И это займет всего несколько недель.

Господин Мория снова помрачнел. Молодой механик положил трубку и сказал, что запасные части скоро подвезут. Он собрал свои инструменты, а потом начал заворачивать в белую тряпку сломанные детали.

После этого разговора прошло уже больше двух месяцев, половину назначенных концертов пришлось с тех пор отменить или перенести на другие даты. Перечень так и не увиденных сказочных городов, в которых она мечтала побывать, все увеличивался, быстро пополняясь новыми и новыми названиями, и превращался в такой же список потерь этой необъявленной войны, как перечни убитых, которые росли с каждым днем.

– La (Вон она), – сказал Филипп. – «Фантасиа».

Хисако посмотрела в ту же сторону и за носовой частью танкера Филиппа, «Ле Серкль», к которому направлялся катамаран, увидела небольшой белый силуэт «Фантасии дель мер», удаляющейся от заякоренных посреди озера судов к Гатунскому порту.

– Значит, это она и была, – сказала Хисако. – Вероятно, сначала заходила в Фрихолес. – Она взглянула на Филиппа. – Может, привезли почту.

– И даже настоящего пива, – улыбнулся Филипп.

– На ладость тебе! – засмеялась она, нарочно изобразив сильный японский акцент.

Он тоже засмеялся, и она, как всегда в таких случаях, почувствовала себя вдвое моложе.

Ее обдавал теплый влажный ветер, и она снова повернулась вперед, все еще стараясь высушить волосы.

На дальнем берегу широкого озера, за стоящими на рейде судами, виднелась гряда холмов, грозно вздымавшаяся гигантской волной на фоне серо-стального неба.

– Кальвадос! Мартини! Свежие бананы! И две туши мяса! И «метакса» семь звездочек! – крикнул кок Филиппу и Хисако, как только катамаран пришвартовался к небольшому понтону у борта «Ле Серкля» и они начали подниматься по трапу с аквалангами за плечами. «Фантасиа дель мер» впервые за две недели доставила на судно продовольствие.

– Есть оливки! – кричал Леккас, размахивая руками. – Мука для питы! Паприка! Фета! Вечером я приготовлю вам мезу! Сегодня у нас будет греческое меню! Уйма чеснока! – Он наклонился и снял с Хисако баллоны, когда та добралась до палубы. – Вы рады, мисс Онода?

– Да, – согласилась она. – А почта есть?

– Нет, – ответил Леккас.

– Какие новости, Джордж? – спросил Филипп.

– По радио ничего нового, сэр. Вместе с продуктами привезли два номера «Колон ньюс». По восьмому каналу… все то же, что всегда.

Филипп взглянул на часы.

– Ладно, не важно! Через несколько минут будут передавать новости. – Он похлопал кока по плечу. – Так, значит, сегодня у нас греческая кухня?

Втроем они двинулись вдоль по палубе. Хисако хотела взять свой акваланг, но Леккас уже подхватил его, кивнув Филиппу.

– А еще у меня припасена бутылочка узо и немного рецины. Наконец-то будет хороший ужин.

Они убрали снаряжение в кладовку на верхней палубе. Леккас отправился на камбуз, в то время как Филипп и Хисако поднялись к служебным каютам, расположенным на корме за мостиком. Каюта Филиппа была уменьшенной копией капитанской, расположенной напротив: скромная обстановка, двуспальная кровать, три иллюминатора, туалет и душ. Как только они вошли, Филипп включил телевизор. Хисако решила принять душ. Сквозь шум воды до нее доносились звуки какого-то телевизионного шоу.

Когда она вышла, Филипп лежал на кровати раздетый, подстелив полотенце, и смотрел новости по восьмому каналу. Женщина, одетая в форму Южного военного округа США, зачитала пресс-релиз из Пентагона, Кубы, Панамы, Сан-Хосе, Боготы и Манагуа, затем сообщила точный список потерь со стороны повстанцев и правительственных войск в Коста-Рике, Западной и Восточной Панаме и в Колумбии.

Хисако прилегла рядом с Филиппом на кровать и принялась одной рукой перебирать черные волосы у него на груди. Филипп, не отрываясь от экрана, поймал ее руку и сжал.

«…на мирную конференцию в Салинас, которая состоится в Эквадоре на следующей неделе. Бакман, возглавляющий группу конгрессменов, сказал, что он надеется перелететь через озеро Гатун, в Панамском канале, где в настоящий момент в результате конфликта застряли три судна.

Южная Африка: стиснутый в кольце осады белый режим в Йоханнесбурге вновь угрожает применением…»

Филипп щелкнул выключателем и повернулся, чтобы обнять ее.

– Итак, мы можем помахать янки ручкой, когда они будут пролетать над нами? И вероятно, должны быть за это благодарны?

Она только улыбнулась, ничего не ответив, приставила палец к кончику его носа и начала покачивать, чувствуя, как под кожей ходит хрящ. Он приподнял голову и осторожно укусил ее палец. Поцеловал ее, прижался, потом снова посмотрел на часы. И снял их.

– Значит, у нас достаточно времени, – заговорщицки произнесла она.

Она знала, что скоро он должен говорить по рации с судовым агентом в Каракасе.

– Более или менее. В случае чего могут и подождать.

– Вдруг тебя сменят? – прошептала она, запуская руку между его телом и полотенцем. – Как же я тогда буду без тебя?

Филипп пожал плечами.

– Уж если меня смогут заменить, то и тебя как-нибудь вывезут.

Она вовсе не то имела в виду, интересно, понял он или нет. Но Филипп провел руками вдоль ее спины, заставив Хисако задрожать, дошел до поясницы, и ей уже стало не до объяснений.


Она шла по шоссе, ее ноги чавкали в жидкой грязи. Странно, что ей не встретилось ни одной машины. Шоссе было широкое, тут вполне могли бы ездить большие грузовики и фуры, даже скреперы, использующиеся при строительстве дорог, или огромные самосвалы, на которых возят породу с рудных отвалов. Она с дрожью обернулась, но ничего не увидела. Небо было темным, а земля, наоборот, светлой; по обе стороны дороги, словно водоросли в реке, колыхались кукурузные стебли. Они тоже были серыми, как небо, земля и дорога. При каждом шаге из-под ног вздымались медленные облачка пыли, в небе у нее за спиной тоже плыли облака. Дорога вилась, петляя туда и сюда, меж безмолвных серых холмов. Вдалеке, за медленно колыхавшимися стеблями кукурузы, сражались воины, при каждом взмахе сверкали мечи. Для того чтобы увидеть отдаленные фигуры, ей приходилось подпрыгивать, со всех сторон ее обступали высокие стебли.

Один раз, когда она подпрыгнула повыше, вместо сражающихся ей на мгновение открылся над зарослями серых стеблей вид другой земли, простиравшейся далеко-далеко внизу, и между горами там поблескивала темная полоска воды, но когда Хисако опять подпрыгнула, чтобы получше ее разглядеть, она вновь увидела самураев: их мечи, скрещиваясь, высекали искры, а за спиной у них дымной чернотой клубилось небо.

Теперь дорога углубилась в лесную чащу, где светлые листья трепетали на фоне беззвездного неба. Тут тропа сузилась и пошла извивами, поэтому к городу пришлось продираться сквозь мокрые заросли.

Город был заброшен, и ее брала злость оттого, что шаги ее странным образом были беззвучны, ведь по-настоящему им следовало гулким эхом отдаваться от высоких стен огромных зданий. Теперь ее сапоги были чистыми, но, оглядываясь, она видела, что по улице за ней тянется цепочка серебристых следов – они блестели и слизисто подрагивали на камнях мостовой, словно живые. В городе сгущались сумерки, уличные фонари не горели; она шла осторожно, опасаясь споткнуться. Наконец она вышла к храму.

Храм был продолговатый, узкий и высокий; контрфорсы и ребристая крыша четкими линиями проступали на фоне хмурого черно-оранжевого неба. Наконец она услышала звуки, лязг металла и громкие голоса; тогда она начала искать вход. Не найдя дверей, она стала биться в каменные стены храма и вдруг низко, у самой земли, заметила окно, оно было без стекол. Она пролезла в храм через окно.

Внутренность храма напоминала фабрику, но станки стояли там на траве. В дальнем конце здания на невысоком помосте сражались самураи. Она пошла к ним, чтобы остановить, но тут поняла, что они сражаются не между собой, а нападают на Филиппа. Она громко позвала его, он услышал и опустил меч.

Один из самураев замахнулся и ударил мечом сверху вниз: острый, слегка изогнутый клинок рассек белоснежную форму Филиппа около шеи и разрубил его пополам до пояса. Филипп, казалось, был удивлен; она хотела закричать, но не смогла издать ни звука. Самурай медленно поклонился и аккуратно убрал меч в ножны; большой палец выставленной углом левой руки скользнул по тупому краю меча, отирая с лезвия кровь. Хисако хорошо разглядела красную капельку, которая осталась на пальце воина.

Затем меч вновь вырвался из ножен со звуком, напоминающим разматывание металлической рулетки, и замелькал, вертясь и подскакивая вокруг алтаря, над бело-красным телом Филиппа, заплясал, словно петарда.

Филипп рыдал, рыдал и воин, и она тоже плакала навзрыд.


Филипп разбудил Хисако, прижав к себе. Ее судорожно дернувшиеся ноги пихнули его, и он услышал ее неровное дыхание. Она не плакала, но, проснувшись, вздохнула с облегчением, сообразив, что это всего лишь сон.

Она уткнулась ему в плечо, словно испуганная обезьянка к матери, а он ласково гладил ее по волосам. Понемногу она успокоилась и начала засыпать, ее дыхание выровнялось и перестало частить. Она уснула.

Глава 2

МОСТ МЕЖДУ МИРАМИ



Виолончель была ей обещана на день рождения, но у Хисако не хватило терпения ждать, и она сама смастерила себе инструмент. Купила на карманные деньги в лавке старьевщика скрипку, отыскала на строительной площадке большой гвоздь и приклеила его снизу вместо шипа. «Не забудь, что это не скрипка, – сказала мать, улыбаясь. – А то еще, чего доброго, проткнешь себе шею!» Деревянную планку от ширмы, которую выбросила тетка из Томакомаи, она превратила в смычок, натянув на него резинку, купленную на рынке в Саппоро.

Натянутая на смычок резинка сломала деревянную планку прежде, чем Хисако успела опробовать свою скрипку/виолончель, поэтому ей пришлось сделать новый смычок из найденной в лесу ветки. Хисако думала, что смычок надо натирать мелом, поэтому всякий раз, как она играла на своем инструменте, тот становился белым, и руки тоже. Потом ей приходилось вытряхивать меловую пыль из всех отверстий инструмента. Хисако с матерью жили в небольшой квартирке в районе Сусукино,[7] а звуки, которые девочка извлекала из самодельной виолончели, были столь ужасны, что мать скрепя сердце залезла в свои скромные сбережения и купила ей инструмент в октябре, за три месяца до дня рождения.

Хисако пришлось изрядно помучиться с огромной виолончелью (и, к ее великому огорчению, выбросить кучу мела, который она предусмотрительно натаскала из школы), но в конце концов Хисако начала наигрывать вполне узнаваемые мелодии и потребовала, чтобы ко дню рождения в январе ее отдали учиться музыке. Госпожа Онода навела справки и с некоторым огорчением узнала, что в Саппоро есть учитель, который может и согласен давать уроки игры на виолончели. Он преподавал на музыкальном факультете университета и специализировался на западной музыке, в частности на струнных квартетах. Госпожа Онода снова покорно отправилась в банк и отдала господину Кавамицу деньги за полгода вперед.


«Panama – Puente del Monde» – гласила табличка с номером на дверце такси.

– Мост между мирами, – перевел мистер Мандамус, хотя Хисако уже и без него поняла, что значат эти слова. Это одно из названий страны. Другое – «Сердце Вселенной».

– О! – вежливо удивилась Хисако.

Дело было в восемь часов вечера на восемнадцатом причале в Бальбоа, в тот день, когда «Накодо», переплыв Тихий океан, встал в док. Они взяли такси, чтобы отправиться в столицу Панамы – Панаму, зарево огней которой подсвечивало снизу хмурые тучи, висящие над темной, с редкими оранжевыми высверками, массой Бальбоа-Хайтс.

– Давайте скорей, Мандамус, я голоден, – торопил Брукман, уже сидевший в машине.

На прохождение таможенного контроля ушло гораздо больше времени, чем они рассчитывали.

– Пуэнте дель монде! – проговорил Мандамус. С неуклюжей галантностью он кинулся помогать Хисако, когда она садилась в машину, и, захлопывая дверцу, чуть не прищемил ей ногу, после чего взгромоздился на заднее сиденье рядом с Брукманом.

– Панама, порфавор![8] – крикнул Мандамус шоферу, молодому парню в жилетке.

– Панама, о'кей, – ответил шофер, устало пожимая плечами. – Куда именно вы хотите?

– Виа Бразиль, – приказал Мандамус. Хисако засмеялась, прикрыв рот рукой.

– Виа Бразиль, – кивнул шофер. Засунув номер «Ньюсуика», который только что читал, за щиток на ветровом стекле, он запустил двигатель. Автомобиль запрыгал на рельсах, утопленных в бетонный причал.

При выезде с территории канала на пересечении Авениды А и Авениды де лос Мартирес стоял ярко освещенный блокпост. Приближаясь к небольшой очереди из легковых автомобилей и грузовиков, шофер выругался и плюнул в окно, хотя американские и панамские военные скоро махнули им рукой, разрешая двигаться дальше. По другую сторону шлагбаума хвост автомобилей был гораздо длиннее.

Въехав в город, они погрузились в зловонную атмосферу выхлопных газов, среди которой кое-где вдруг попадались благоуханные оазисы цветочных ароматов.

– Красный жасмин, – кивнул господин Мандамус, глубоко втянув воздух.

Пока машина рывками и зигзагами пробивалась сквозь запруженные улицы, Хисако опустила стекло, и ее обдал горячий, словно из-под фена, влажный ветерок. Город только что проснулся: яркие огни, снующие туда-сюда люди, машины с опущенными стеклами, из которых неслась громкая музыка. Даже у военных джипов, в которых разъезжали солдаты, на задней перекладине или на Т-образном кронштейне рядом с пулеметом были прикручены мощные кассетники. Однако больше всего поражало местное население. Каких только людей не попадалось в уличной толпе: всех оттенков кожи и всех племен и народов, о каких только слышала Хисако!

Во время своего путешествия Хисако один день провела в Гонолулу, где ей надо было сделать пересадку на другое судно. Больше всего ее поразило тогда, что вокруг столько гайдзинов, в то время как гавайские туземцы вовсе не показались ей такими уж необычными. На судне «Накодо», которое должно было доставить ее из Гонолулу в Роттердам через Панаму и Новый Орлеан, ее в основном окружали иностранцы: корейская команда, второй механик Брукман и единственный кроме нее пассажир – господин Мандамус. Только три старших офицера и стюард были японцами. Поэтому Хисако решила, что уже вполне адаптировалась, но разноплеменные толпы Панамы поразили ее своим причудливым смешением и многолюдством.

«Интересно, как чувствует себя Брукман?» – подумала Хисако. Уроженец Южной Африки, он – по всей видимости, вполне искренне – заявлял, что презирает режим апартеида, но Хисако подумала, что как человека, воспитанного в тех условиях, Панама должна была потрясти его до глубины души.

Они подъехали к «Дзудзи» на Виа Бразиль. Это был японский ресторан, господин Мандамус решил сделать даме приятный сюрприз. Хисако предпочла бы попробовать местную кухню, но постаралась не показать разочарования. Хозяин был японцем из Ниигаты, любителем лыжного спорта, хорошо знавшим Саппоро, и они разговорились («Здесь в Панаме есть только водные лыжи!»). Сябу-сябу и темпура[9] были приготовлены прекрасно. Брукман ворчал, что ему нужен бифштекс, но, похоже, тоже остался доволен. Господин Мандамус, получив от Хисако заверение, что громко хлебать отнюдь не возбраняется, стал без стеснения хлебать все подряд, и даже когда подавали твердые блюда, булькал пивом «Кирин» так, словно полоскал горло. За ширмой шумная группа японских банковских служащих без труда заглушала Мандамуса, они то и дело произносили длинные тосты и заказывали саке. Хисако чувствовала себя так, словно и не уезжала из Японии.

Когда они вышли из ресторана, город все еще не спал; ночные клубы и казино продолжали работать. Они заглянули в два бара на авеню Роберто Дюран; первый не понравился господину Мандамусу, потому что там было много американских солдат.

– Я ничего не имею против наших американских братьев, – пояснил он Хисако.

Ей показалось, что Мандамус не собирается продолжать, но тот, наклонившись поближе, прошептал:

– Как бы тут не грохнули бомбу, – и нырнул в другой бар.

Брукман только покачал головой.

Они поиграли в казино «Маррио», побродив между зелеными столами в толпе ярких местных красавиц и мужчин в белых смокингах. Рядом с ними Хисако почувствовала себя замухрышкой-малолеткой, но в то же время с детским восторгом наслаждалась окружающим блеском и шумом. Колеса рулеток вертелись, как трещотки, фишки щелкали по сукну, карты мелькали в холеных руках. Охранники, похожие на борцов сумо, стараясь не привлекать внимания, прохаживались среди белых смокингов и вечерних платьев или неподвижно стояли у стены, заложив руки за спину, демонстрируя обтянутые пиджаками рельефные мышцы, и только глаза их двигались из стороны в сторону.

Господин Мандамус проигрывал помалу, но часто. Он пихал в щели автоматов двадцатипенсовые монеты, уверяя, что знает беспроигрышную систему. Брукман выиграл двести долларов в «Двадцать одно» и заказал шампанского для Хисако, без особого азарта игравшей в «да-до».[10]

Они взяли такси, поехали обратно в центр и пошли гулять по авеню Бальбоа вдоль бухты, где пенился Тихий океан и тарахтели вдали патрульные катера. Вечер они закончили в «Бахусе II». Мандамус нашел («вот так сюрприз!») комнату с караоке и надолго там застрял, пытаясь петь под японские записи и подбивая Хисако присоединиться, потом он, завидя группу банковских служащих, с которыми они уже встречались в «Дзудзи», радостно приветствовал их как старых знакомых и шумно предлагал свою дружбу.

Возвращаясь обратно на восемнадцатый причал, Хисако уснула в такси.

– …девственницы перед алтарем набирают полный рот риса и жуют до тех пор, пока он не превратится в кашицу, тогда они выплевывают эту массу в бочонок, и…

– Хватит выдумывать сказки!

– Да нет же! Честное слово, именно так и начинается ферментация. Основа их слюны…

– Что?

– Основа их слюны, плевка то есть.

– Да знаю я… – оборвал его Брукман. Хисако рывком подняла голову и зевнула.

У нее болела голова.

– Вы слышали? – спросил Брукман.

– Что? – переспросил Мандамус. – Что слышали?

– Взрыв.

Водитель, толстый, седой мужчина, который в промежутках между рейсами смотрел маленький цветной телевизор, обернулся назад и что-то проговорил по-испански. Хисако пыталась сообразить, действительно ли Брукман произнес слово «взрыв».

Она не знала, сколько прошло времени, прежде чем они остановились где-то в Бальбоа-Хайтс. Слева над входом в канал сверкала огнями арка Пуэнте-де-лас-Америкас. Мандамус помог Хисако выйти из машины, и вчетвером с шофером они встали на обочине, глядя назад, на раскинувшийся на берегу залива город, в самом центре которого полыхал большой столб пламени, окруженный десятками голубых и красных мигающих огней, и клубы густого черного дыма, похожие на кочан цветной капусты, поднимались к оранжево-черным облакам.

Стрекот далеких выстрелов напоминал потрескивание дров в камине.


По форме схожее с перевернутой набок буквой S, это было единственное на земле место, где солнце поднимается из Тихого океана, а садится в Атлантический. В один из дней 1513 года испанец из провинции Эстремадура по имени Васко Нуньес Бальбоа отправился в экспедицию рядовым членом отряда, но в результате бунта захватил командование, взобрался на холм Дарьен и увидел то, чего не видел еще ни одни европеец: Тихий океан.

Тогда испанцы назвали его Южным океаном.

Бальбоа подружился с жителями этой полоски земли и поссорился с губернатором, который властвовал над большей частью перешейка, называвшегося тогда у испанцев Кастилья-дель-Оро. Попытка захватить перешеек кончилась для Бальбоа тем, что он был обезглавлен. Губернатор не помиловал его, и приговор был приведен в исполнение, несмотря на то что Бальбоа к тому времени успел стать его зятем.

Губернатор, оставшийся в истории под именем Педро Жестокого, основал город на берегу Тихого океана, неподалеку от рыбацкой деревушки Панамы. На местном языке panama означало «множество рыбы». Испанцы назвали путь от этого города до Карибского побережья «Королевской дорогой». По этой дороге тянулись караваны ослов и рабов, навьюченные награбленными у инков сокровищами. Перебив туземцев, испанцы привезли невольников из Африки. С ослами они обращались лучше, чем с рабами, и рабы при первой возможности удирали в джунгли. Их называли симарроны. Они построили себе деревни, создали собственные вооруженные силы и, объединяясь с английскими, французскими и голландскими пиратами, которых эти места привлекали богатой добычей, стали грабить награбленное.

В 1573 году Френсис Дрейк с бандой флибустьеров напал на испанские галионы с золотом и разграбил город под названием Номбре-де-Дьос, захватил и спалил дотла город Крусес. Девяносто восемь лет спустя уроженец Уэльса Генри Морган захватил и сжег саму Панаму. Для вывоза награбленных сокровищ потребовалось сто девяносто пять мулов. Испанцы восстановили прибрежный город, окружив его еще более высокими стенами. Спустя пятьдесят восемь лет, когда Британия и Испания находились в состоянии войны, адмирал Вернон захватил Портобело на Карибском побережье и форт Сан-Лоренсо.

Через несколько лет, в 1746 году, испанцы прекратили сопротивление и стали посылать свои корабли с золотом вокруг мыса Горн. Панаму они забросили, однако торговать с Европой ей не разрешили. В 1821 году панамцы провозгласили независимость… и присоединились к Великой Колумбии Боливара.

Но Колумбия их просто не заметила. Там в это время шла революция.

До прихода испанцев в Панаме проживало более шестидесяти индейских племен. После них осталось только три.

Затем кто-то вновь нашел золото. На этот раз далеко на севере, в Калифорнии. Североамериканские прерии еще не были окончательно освоены белыми переселенцами – этот путь таил в себе намного больше опасностей, чем плавание из Нового Орлеана или Нью-Йорка до Чагреса, за которым следовала коротенькая увеселительная прогулка (сначала на лодках, потом на мулах) до Тихого океана и еще один переезд морем до Сан-Франциско. Панама снова оказалась важным перевалочным пунктом. Прогулка от моря до моря была столь увеселительной, что «сорокадевятники»[11] назвали ее дорогой в Ад. Они умирали пачками, в основном от болезней.

Группа разбогатевших американцев основала Панамскую железнодорожную компанию. Уверовав в их добрые намерения, колумбийское правительство предоставило им монополию.

Дорога протянулась от Колона до Панамы, там, где раньше проходил один из старых испанских золотых путей. Но в это время был забит тот золотой костыль, который поразил ее насмерть в самое сердце. Это случилось в сотнях миль отсюда: в Соединенных Штатах Америки заработала первая железная дорога, проложенная через всю страну, от моря до моря.

Людской поток вновь отхлынул от Панамы.

Виконт Фердинанд Лессепс – создатель знаменитого, проложенного через пустыню, сократившего расстояния, связавшего империи, пением прославленного, стратегически важного Суэцкого канала, кузен французской императрицы, кавалер Большого Креста Почетного легиона, удостоенный чести быть посвященным в английские рыцари, член Академии – в 1881 году начал работать над изумившим мир проектом строительства канала через Панамский перешеек.

Здесь среди ремесленников работал художник Гоген.

Здесь умерло двадцать две тысячи человек.

И вдруг в 1893 году все лопнуло. Компания — La Companie Universelle du Canal Inter-oceanique,[12] – с которой остерегались связываться банки и правительства, но которую обожали мелкие инвесторы, компания, которая направо и налево раздавала взятки политикам и журналистам, обанкротилась, а ее пять директоров попали под суд и были осуждены. Эйфель, создатель высотной башни, впал в ничтожество. Лессепс был приговорен к пяти годам тюрьмы.

Он умер на следующий год: сердечная недостаточность.

Первую скрипку в регионе стали играть Соединенные Штаты Америки. Они решили обзавестись каналом. Первоначально канал собирались прокладывать через Никарагуа, но один из руководителей того, что осталось от французской компании, разослал всем членам Конгресса никарагуанскую почтовую марку с изображением извергающегося вулкана. Он также обратил их внимание на тот факт, что Панама расположена за пределами вулканического пояса; не бывает там и землетрясений. Разве в Панаме не сохранилась арка (знаменитая арка Чато или Плоская арка, часть собора Сан-Доминго), которая простояла в столице более трех веков?

Конгресс прислушался к этим доводам. Публично было высказано пожелание, чтобы Колумбия разрешила компании продать свои права Соединенным Штатам. Но Колумбийский конгресс не пошел навстречу Рузвельту и не ратифицировал соответствующее предложение. Неожиданно вспыхнувшее в Панаме восстание сыграло на руку Соединенным Штатам; когда к Панаме были подтянуты колумбийские войска для подавления бунта, Конгресс послал туда американскую канонерку. Вашингтон признал независимость Панамы чуть ли не раньше, чем та была провозглашена. Это случилось в 1903 году.

Новое правительство независимой Панамы охотно согласилось предоставить Соединенным Штатам в вечное пользование полосу земли шириной в восемь километров по обе стороны канала; за это США должны были выплатить единовременно десять миллионов долларов, а затем выплачивать по четверть миллиона ежегодно (последняя сумма, когда это стало совсем уж неприлично, возросла до двух миллионов).

Тем или иным образом, на болезни нашлась управа. Трудности географического и топографического порядка были побеждены умственной мощью, мышечной силой и большими деньгами. Временная железная дорога, созданная для обеспечения строительства канала, стала самой крупной железнодорожной сетью того времени. Передвигались горы, запруживались реки, затапливались леса и создавались новые острова. Зона Панамского канала превратилась в островок подстриженных газонов среди океана джунглей.

В августе 1914 года, когда в Европе еще только началась война, через новый канал прошел первый пароход.

В 1921 году, чтобы компенсировать потерю перешейка под названием Панама, Соединенные Штаты выплатили Колумбии 25 миллионов долларов. Монтажная склейка. Далее:


1978; Джимми Картер согласился на новый договор. В 2000 году канал будет возвращен местным жителям.

(Панамцам никогда не нравилась формулировка «в вечное пользование».) Зона стала Территорией, но большинство людей продолжали называть ее Зоной. «Генерал-ананас»[13] несколько подпортил дело, но не слишком. Все шло своим чередом. Незаметно приблизилось второе тысячелетие. На этом путеводитель Хисако заканчивался.


Шел теплый дождь, от земли исходил жаркий и терпкий растительный дух, казалось, в нем кипела жизнь, порожденная каким-то химическим колдовством без участия солнца. Было еще только шесть часов, но уже совсем стемнело, дождь все лил, его струи сверкали в лучах корабельных огней. Судно «Накодо» покачивалось на швартовых под легким вечерним бризом. Тяжелые капли дождя покрывали тусклую гладь маслянистых вод озера переменчивыми узорами, мгновенно расплывающимися точками и черточками. Воздух был таким густым и влажным, что было странно видеть, как быстро падают, пронзая его толщу, дождевые капли.

– Мисс Онода! Хисако! Вы совсем промокнете!

Она обернулась и увидела, как из своей каюты, расположенной на главной палубе, к ней вперевалку направляется Мандамус. Хисако стряхнула несколько капель со своей черной челки; дождь падал почти вертикально, и верхняя палуба надежно защищала ее. Но Мандамус отличался надоедливой заботливостью.

Тучный и импульсивный александриец Мандамус с оливковым цветом лица и подкрашенными сединами, философ и ходячая энциклопедия разнообразных познаний, удостоенный звания почетного доктора университетами трех континентов, взял руку Хисако и молодцевато запечатлел на ней поцелуй. Хисако, как обычно, улыбнулась и слегка поклонилась.

Господин Мандамус приглашающе выставил локоть. Они начали прогуливаться по палубе от кормы к носу.

– Где вы пропадали весь день? Я немного опоздал на ленч, но, полагаю, вы обедали у себя в каюте.

– Я играла, – ответила она.

Около надстройки палуба была сухой, а вдоль лееров виднелись темные пятнышки дождевых капель.

– Ах, так вы репетировали!

«Интересно, – подумала Хисако, рассматривая палубу, – а кто первым сообразил покрывать металлическую поверхность крошечными ромбовидными выпуклостями, чтобы на ней не скользили подошвы?»

– Стараюсь поддерживать форму, чтобы навык не заржавел.

– Пускай ржа грозит только этим судам, госпожа Онода, – сказал Мандамус, обводя их широким взмахом руки.

Они дошли до носового конца надстройки «Накодо»; дождь барабанил по крышкам люков, блестевших в лучах топовых огней до самого бака. По правому борту островками света в кромешной тьме пробивались сквозь сетку дождя огни «Ле Серкля» и «Надии». Хисако подумала: как там Филипп, что он сейчас делает?

Когда они занимались любовью вечером после плавания среди подводных руин, еще перед тем, как ей приснился кошмар, Филипп обнимал ее за плечи, обхватив сзади под мышки, так что тело ее изогнулось. У Хисако появилось тогда странное чувство, будто на плечах надет акваланг и его лямки врезаются в кожу. Ей припомнились шелковистое касание теплой воды и вид плывущего впереди длинного загорелого тела Филиппа: трепещущая сетка солнечных бликов, пробивавшихся сквозь мелкую рябь наверху, расчертила пересекающимися линиями такую любимую географию его спины и ног.

– …Хисако! Вам нехорошо?

– Ой! – засмеялась она и отдернула руку, слишком крепко сжимавшую его локоть.

Спрятав руки за спину, она ускорила шаг, отчаянно стараясь припомнить, о чем только что говорил Мандамус.

– Извините, – сказала Хисако.

«Я веду себя как школьница», – подумала она.

Мандамус догнал ее и вновь подставил руку, словно надежный поручень. Кажется, он говорил что-то про дождь и грязь (как романтично!).

– Да, да, это ужасно. Но ведь теперь, наверное, все это исправят?

– Боюсь, теперь уже поздно, – сказал Мандамус, и рука его невольно опустилась.

Они дошли до конца палубы и повернули назад к корме. Впереди был трап, ведущий в кают-компанию. Палуба была совершенно сухая.

– Столько деревьев повырублено, столько почвы смыто в озеро… Уже до войны положение было очень серьезным. Канал с годами разрушается, да и озеро Гатун тоже… – Мандамус описал рукой круг. – Оно мелеет и сужается. Еще немного, и вы с этим бравым французским моряком будете гулять по нему вброд, а не нырять с аквалангом!

Они начали подниматься по трапу. Прежде чем войти в ярко освещенное, прохладное помещение кают-компании, Хисако еще раз оглянулась на огни «Ле Серкля», мерцавшие в километре от «Накодо».


Она довольно быстро привыкла к судовой жизни. Танкер «Гассам-мару» доставил ее через голубую пустыню Тихого океана в Гонолулу. Она с улыбкой и без всякого сожаления разглядывала инверсионные следы реактивных лайнеров, прочерчивавшие синь на одиннадцатикилометровой высоте. Через несколько дней после выхода из Иокогамы Хисако уже привыкла к новой обстановке и чувствовала себя на корабле как дома. В корабельной иерархии танкера она занимала место почетного гостя, пользовалась всеми привилегиями командного состава и ни за что не несла ответственности. По рангу она шла сразу за капитаном, находясь примерно на одной ступени со старшим помощником и главным механиком.

Матросы как бы не замечали ее, но вели себя исключительно вежливо. Стоило ей появиться на верхней ступеньке трапа, как поднимавшийся навстречу матрос тотчас же, опустив глаза, спускался вниз, уступая ей дорогу; они смущались, когда она их за что-нибудь благодарила. Младшие офицеры были не намного общительнее, а старшие офицеры относились к ней как к равной, очевидно, выражая тем самым уважение, которого, по их мнению, она заслуживала как выдающийся специалист в своей области, поскольку считали ее профессию не менее сложной и важной, чем собственную. Капитан Исидзава держался с ней официально и холодно, как, впрочем, и с остальными офицерами, поэтому его сухой тон не казался ей обидным.

После лихорадочной суматохи последнего месяца в Токио, когда одновременно приходилось досрочно завершать учебную программу, договариваться с другими преподавателями о замене, чтобы передать им своих студентов и аспирантов, устраивать несколько прощальных вечеринок, обходить с визитами друзей и знакомых, а затем ради спокойствия господина Мории она согласилась на сеанс гипноза, чтобы агент мог затащить ее в Нарите на самолет, – плачевно закончившееся мероприятие, поскольку очутившись внутри, она тотчас же почувствовала слабость и панический страх и, как только закрылась дверь, едва не закатила (к своему великому стыду) настоящую истерику, – так что по сравнению с этим жизнь на судне показалась ей простой и легкой. Четкое расписание, твердо установленные правила, иерархия подчинения – все это вполне соответствовало той любви к порядку, которая была свойственна ее натуре: есть корабль, и есть остальной мир. Все точно, ясно и непреложно как данность. Корабль бороздит океан, сообразуясь с ветрами и течениями, поддерживая связь при помощи радиосигналов и спутников, но по сути дела остается отдельным мирком, обособленным в силу своей подвижности.

Морской простор, бескрайнее небо, успокаивающая монотонность пейзажа – неизменного в целом и в то же время всегда разнообразного в деталях – все это превращало путешествие в некое бегство от реальности, оно давало такое ощущение свободы, равного которому по качеству и продолжительности она никогда не испытывала прежде; оно было совершенно, как ухоженный сад или комната с идеальными пропорциями, как Фудзияма, вздымающаяся в ясный день над Токио, словно гигантский поднебесный шатер.

И виолончель Страдивари, изготовленная примерно в 1730 году, отреставрированная в 1890 году в Пекине, уцелела. Хисако взяла в дорогу прибор, измерявший температуру и влажность воздуха в помещении, а также запасной кондиционер, который мог работать от судовой сети или целых сорок восемь часов на батарейках. На ее взгляд, в этом не было особенной необходимости, но только так господина Морию можно было если не успокоить, то хотя бы помочь ему удержаться на грани истерики.

Хисако репетировала в своей каюте, повесив на стену (аккуратно присборенные) простыни, чтобы добиться нужной акустики. Она репетировала часами, закрыв глаза, обнимая теплое дерево инструмента, растворяясь в нем. Порой, начав играть в полдень, она открывала глаза только тогда, когда за иллюминаторами уже стояла тьма. Очнувшись в потемках, она моргала глазами, как дурочка, с удовлетворением ощущая здоровую рабочую усталость, от которой ломило спину и ныли руки и которая давала ей сознание того, что она не зря потрудилась. Очевидно, стюард где-то упомянул про развешенные простыни, вскоре палубный офицер сказал ей, что в кладовке нашлись пробковые щиты, и предложил прикрепить их к переборке. Боясь обидеть его отказом, она согласилась. Все было сделано в тот же день; Хисако попросила не покрывать щиты лаком. Виолончель и в самом деле стала звучать лучше, исчезла излишняя резкость. Она попробовала прослушать свою игру, чего не делала со времен учебы у господина Кавамицу, и записала репетицию на старенький переносной магнитофон; она подумала, что никогда бы не призналась в этом вслух, но, кажется, так хорошо, как сейчас, она никогда еще не играла.

Хисако жаль было покидать «Гассам-мару», но поскольку она там ни с кем особенно не сдружилась, то знала, что ей никого не придется вспоминать с тоской. Плавание доставило ей удовольствие, а расставание было неотъемлемой частью всякого путешествия, поэтому печальный осадок в душе был неглубок и по-своему даже приятен. Она пересела на другое судно компании «Иоцубаси» – на этот раз сухогруз «Накодо», зафрахтованный для доставки партии лимузинов «ниссан» на североамериканский рынок. На борту «Накодо», как ей показалось, царила деловитая, оживленная и более космополитическая атмосфера, и вообще здесь было интереснее, чем на «Гассаме», тут она тоже довольно быстро освоилась. Каюта была просторнее и обшита деревянными панелями, в этом помещении виолончель звучала очень хорошо.

Хисако любила стоять на носу корабля. Хотя ей было немного неловко при мысли, что за ней могут наблюдать с мостика, она все равно подолгу простаивала там с развевающимися волосами, как Грета Гарбо в «Королеве Кристине», всматриваясь в безбрежную голубизну западного Тихого океана; устремленная лицом вперед по курсу корабля, она улыбалась навстречу тропическому ветру, в то время как корабль курсом ост-зюйд-ост держал путь к Панамскому перешейку.


Как и судно Филиппа, «Накодо» находилось под командованием старшего помощника. Старший офицер Эндо сидел во главе стола, Хисако справа от него, господин Мандамус напротив, Брукман – рядом с египтянином, второй помощник, Хоаси, – по другую руку от Хисако. Рядом с ним сидел Стив Оррик, студент Калифорнийского политехнического института, который упросил капитана «Надии» взять его на судно; несколько недель он тщетно пытался выехать из Панамы. Капитан «Надии», американец, сжалился над ним и, получив по радио разрешение от судовладельца, взял на борт. Когда стало ясно, что судам придется какое-то время простоять в Гатуне, Оррик предложил вместо оплаты отработать свое пребывание на корабле; в данный момент его одолжили «Накодо», чтобы помочь в покраске. Он был высоким, светловолосым, застенчивым юношей с фигурой олимпийского пловца.

Был вечер западной кухни; на белой накрахмаленной скатерти сверкали ножи и вилки. Вечерние трапезы превратились в наиболее строго соблюдаемый ритуал на трех застрявших в Панаме судах; на каждом корабле был собственный заведенный порядок, и все по очереди принимали у себя офицеров и пассажиров других судов, иногда к ним присоединялись гости из Гатуна, судовые агенты, служащие или работники консульств, расположенных в Колоне и Рейнбоу-Сити. Завтра вечером все соберутся на «Надии», там будут танцы, а на ужин для разнообразия подадут местные блюда. Вчерашний греческий банкет, приготовленный Леккасом на «Ле Серкле», был приятным экспромтом, который нарушил привычный цикл – к удовольствию Филиппа и Хисако. Но все же обыденная череда вечеринок, танцев, званых обедов и других развлечений помогала заполнить время в ожидании завершения военных действий. В том безвыходном положении, в котором они пребывали, эти ритуальные приемы пищи являлись единственным светлым моментом осмысленного времяпрепровождения, вызывая ощущение связи с реальным миром. Хисако беспокоилась, не пахнет ли от нее до сих пор чесноком.

Разговор перешел с волнений в Гонконге на мирные инициативы США в Эквадоре.

– Возможно, скоро мы тронуться с места, – сказал Эндо, тщательно следя за своим английским.

«Делжи калман шиле»,[14] – подумала Хисако, покачивая тяжелой столовой ложкой.

– А что, – сказал Оррик, оглядывая стол. – Может, и так. Этим ребятам стоит поговорить, как все, глядишь, уладится. Всего-то и требуется, чтобы они уговорили панамцев пустить наших морских пехотинцев обратно в Зону и разрешить полеты «эф-семнадцатым», тогда венсеристам[15] ничего не останется, как подобру-поздорову убираться в горы. Достаточно выставить парочку военных кораблей в виду Панамского канала, и все сразу угомонятся. Шарахнуть бы по этой чертовой стране главным калибром, и вся недолга!

Своей широкой, поросшей светлым волосом рукой он описал над белой скатертью воображаемую траекторию.

– Наш юный друг – представитель старой гвардии, – заметил господин Мандамус.

Оррик замотал головой:

– Ни черта Национальная гвардия не сделает против красных; единственный путь вызволить наши суда – это снова пустить в Зону морских пехотинцев с базы Южной группы, тут нужны гранаты и автоматы.

– Если панамцы согласиться на это, они потерять лицо, – покачал головой Эндо.

– Возможно, и так, сэр, но сейчас они, черт возьми, уже потеряли канал; и дело идет к тому, что скоро вообще потеряют всю страну, ведь они даже не могут гарантировать безопасность американских граждан в своих крупнейших городах. До каких пор, интересно, они думают, мы будем это терпеть? У них было достаточно времени показать, на что они способны.

– Может быть, конгрессмены сумеют договориться, – заметила Хисако. – Нам просто надо…

– Или, может быть, на красных снизойдет благодать и они станут вести себя как бойскауты, – перебил ее Оррик.

У меня есть идея, – объявил мистер Мандамус, подняв руку с воздетым перстом. – А не открыть ли нам книгу?

Все взгляды с недоумением обратились в его сторону. Что имеет в виду мистер Мандамус, подумала Хисако. Может быть, он собирается погадать на Библии, открывать ее наугад, в надежде найти ответы; среди некоторой части христиан это, кажется, довольно распространенный обычай, у мусульман тоже принято гадать по Корану. В кают-компанию вошел стюард, пожилой человек пенсионного возраста по имени Савай, в руках у него был поднос, на котором стояли тарелки с супом и корзиночка с хлебом.

– Книгу букмекерских ставок, – объяснил мистер Мандамус. – Я буду записывать ставки, можно заключать пари о том, в какой день наконец откроют канал или какое судно первым закончит свое путешествие, как хотите. Ну как вам мое предложение?

Офицер Хоаси попросил Хисако перевести, о чем идет речь. Она перевела и поблагодарила Савая, который поставил перед ней тарелку с супом.

Я не держать пари, – сказал Эндо, – но… – Он только развел руками.

– А я могу поспорить, что, если канал откроется, это сделают янки, – сказал Оррик, энергично принимаясь за суп.

– Пожалуй, я согласен принять это пари, – без всякого энтузиазма заметил Мандамус.

– О чем пари? – поинтересовался вошедший в каюту Брукман.

Он кивнул Эндо и занял место за столом.

– О том, когда пропустят суда, – сообщил Мандамус.

– То есть в каком десятилетии? Или имеется в виду год?

Брукман резко развернул свою салфетку и взял в руку ложку, ожидая, пока его обслужат. От механика пахло мылом и одеколоном.

– Мы полагаем, что это все-таки произойдет несколько раньше, – сказал Мандамус и расхохотался.

– Полагаете? Ну, так я воздержусь делать ставки.

– Мистер Оррик хочет послать сюда пехотинцев, – сказал Эндо, рискнув произнести трудное американское имя.

– Стандартное американское решение, – кивнул Брукман.

– Пусть так, зато это действенный метод!

– В Бейруте он что-то не очень сработал, – заметил Брукман молодому человеку. Тот озадаченно уставился на механика. Брукман нетерпеливо отмахнулся: – Вероятно, это было еще до вашего рожденья.

«Послать канонерку», – торжественно изрек Мандамус, словно цитируя чье-то высказывание.

– Ну и что! Здесь же не Бейрут. – Оррик взял с блюда кусок хлеба, разломил его пополам и начал есть.

– Кстати, и не Сайгон! И что дальше? – На лице Брукмана внезапно появилось сердитое выражение, он недовольно уставился на тарелку с супом, которую поставил перед ним старый стюард. – В конце концов, от нас тут ничего не зависит. Все как-нибудь само собой разрешится в ту или иную сторону. В этой игре мы даже не пешки!

– Однако конгрессмены посмотрят на наши суда, – сказала Хисако. – Вчера вечером о нас опять упомянули в новостях.

– По восьмому каналу? – догадался Брукман. – Только потому, что для восьмого – это местные новости. Представляю себе, что там разглядят конгрессмены с семимильной-то высоты, да и то при условии, если день будет ясный.

Хисако, опустив глаза, неторопливо продолжала есть суп.

– Как вы не понимаете! Ведь наши судьбы имеют символическое значение, – сказал Оррик Брукману. – Наша жизнь что-то значит. Только поэтому красные не посмели нас атаковать или взорвать плотины.

– Они без особых трудов захватили тот шлюз, – заметил Брукман.

– Да, но ведь только один – чтобы доказать, что они могут это сделать.

– А тот танкер, который лежит на дне бухты Лимон?

– Он был зарегистрирован как американский, вы сами мне об этом постоянно твердите, мистер Брукман, – возразил Оррик. – О нем не упоминали в новостях, пока его не взорвали. Но нас красные атаковать не посмеют. Мы в центре общественного внимания. Наша жизнь что-то значит. Поэтому сюда направляется самолет, чтобы на нас посмотреть. Мы – центральные персонажи пьесы, так сказать, «нумеро уно».[16]

– Ну, раз уж вы так уверены, – сказал Брукман, погружая в суп ложку, – кто я такой, чтобы вам возражать!

– А я все-таки рискну предположить, – задумчиво прищурившись, произнес Мандамус, – что в случае, если переговоры пройдут успешно, все корабли будут отпущены еще до конца месяца.

Брукман засмеялся, поперхнулся супом и промокнул рот салфеткой. Оррик согласно кивнул, медленно наклонив молодую белобрысую голову.

– Только если придут эти ребята. Вот придут ребята, и дело пойдет.

– Знать бы, каким образом? – спросил Мандамус, словно размышлял вслух.

– Ничего, недолго осталось, – сказал Оррик, отламывая еще один кусок хлеба. – Скоро увидите.

Глава 3

ВСЕОБЩАЯ КОМПАНИЯ



– Алло? Алло? Хисако? Мисс Онода?

– Да, да. Я слушаю.

– Ах, это вы! Как вы там?

– Хорошо. Очень хорошо. А как вы?

– Хисако, что же ты делаешь? Почему ты все еще на этом пароходе? Я перенес все концерты, начиная с Гааги, на месяц вперед, кроме бернского. Залы иногда другие, но это мы утрясем позже. Но тебе надо скорей выбираться оттуда!.. Ты меня слышишь? Алло?

– Это не так просто, господин Мория. Вертолеты сбивают, маленькие суда атакуют… иногда у самого берега озера; аэропорт в Панаме закрыт…

– Наверняка он не единственный, есть же там и другие аэропорты!

– …а из-за того, что… нет, в городе только один гражданский аэропорт. В Колоне закрыт на…

– Я не про город, есть же в стране еще аэропорты!

– Пан-Американ заминировали.

– Как заминировали? Авиалинию заминировали?

– Не авиалинию, а пан-американское шоссе. В Панаме и в Колоне мятежники захватили заложников.

– Но ты же японка, не американка. Ты-то тут при чем…

– Они берут в заложники… уже взяли японцев, американцев, европейцев, бразильцев… всех без разбору. В Кристобале захватили одного из капитанов, капитана Эрваля… Если я попытаюсь выбраться, я, может быть, проскочу, а может, и нет. Здесь мы хотя бы в относительной безопасности.

– Неужели нельзя вытащить из канала эти суда? Неужели их не могут как-нибудь вывести?

У мятежников есть ракеты. К тому же они могут взорвать шлюзы или какую-нибудь плотину – на озере Мадден или Минди. Канал – очень уязвимое сооружение, хотя и большое.

– Хисако, неужели все это правда? Ладно, не будем об этом. Неужели нельзя ничего придумать? Ну хоть какой-то выход ведь должен быть? Интерес публики сейчас велик как никогда, про тебя сообщали в новостях, но европейцы не могут ждать вечно, и уж прости меня, Хисако, но годы идут, и ты уже не молоденькая. Ну извини, извини меня! Скажи, что простила! Я совсем не высыпаюсь, до ночи вишу на телефоне, все эти звонки в Европу, бросаюсь на окружающих… И как я только мог такое сказать! Ну скажи, что ты меня простила…

– Конечно же! Все хорошо, и вы, конечно, совершенно правы. Но я уже советовалась с консульством; там сказали, что безопаснее всего отсидеться. Они думают, что скоро все успокоится или американцы вновь войдут в Зону.

– Вот только когда это будет?

– Кто знает? Следите за новостями.

– Я слежу! Я и так уже сижу у телевизора как приклеенный! Только и делаю, что непрерывно названиваю в Европу, так что мои телефонные счета уже достигли величины национального долга США, а в остальное время смотрю японское «Си-эн-эн»! Но сколько ни смотри новости, это не перенесет тебя и твою виолончель в Европу!

– Извините, господин Мория. Но я ничего не могу придумать, что тут поделать.

– Ох-хо-хо! И мне тоже ничего не приходит в голову. Просто… просто ужас какой-то, хоть головой об стенку бейся! И почему только я не послушался мамочку и не остался в оркестре «Эн-эйч-кей»? Ладно, не обращай внимания. Ты репетируешь? Инструмент в порядке?

– Репетирую. И я, и инструмент в полном порядке. Я не знала, что вы играли в «Эн-эйч-кей».

Что? Да, играл. На трубе. Это было много лет назад. Я ушел оттуда, когда понял, что больше заработаю как импресарио. К тому же от трубы у меня болели уши.

– Так, выходит, вы, господин Мория, что называется, «темная лошадка».

– Хисако, я, что называется, разорившийся агент. И чем дольше я с тобой разговариваю, тем глубже залезаю в долговую яму. Продолжай репетировать.

– Хай. Спасибо, что позвонили. До свидания.

– Сайонара, Хисако.


«Накодо» стоял у восемнадцатого причала уже неделю: какие-то неполадки с винтом, его заклинивало. После двухдневных беспорядков и введения комендантского часа было объявлено, что ситуация в городе стабилизировалась.

Пока водолазы пытались починить винт, Хисако вместе с Мандамусом, Брукманом и старшим помощником Эндо сошла на берег. Капитан Ясиро нетерпеливо мерил шагами мостик, с завистью наблюдая, как другие счастливчики проплывают под аркой Пуэнте-де-лас-Америкас, направляясь мимо восемнадцатого причала к шлюзам Мирафлорес. Небо кишело вертолетами, сновавшими между базой Южной группы войск в Форт-Клейтоне и американскими авианосцами и десантными кораблями, находившимися в Панамском заливе. Сообщалось, что венсеристы спустились с Центральных Кордильер и Серрания-де-Сан-Блас. Куба направила Соединенным Штатам ноту, возражая против намечающейся интервенции, и предложила республике свою помощь. Соединенные Штаты дополнительно усилили охрану своей базы в Гуантанамо, на Кубе. Советский посол посетил Белый дом и вручил президенту ноту, но текст ноты не оглашался.

Господин Мандамус помешивал свой мятный чай, глядя на забитую машинами Авениду-Сентраль. Автомобили отчаянно гудели и рычали, ярко размалеванные автобусы, битком набитые пестро одетыми пассажирами, составляли резкий контраст с окрашенными в защитные цвета джипами и грузовиками национальной гвардии.

Они начали свою экскурсию с площади Санта-Ана, оттуда господин Мандамус, вооружившись путеводителем, привел их по Калье-13[17] к центру города, успев по пути дважды почистить туфли. Он сказал, что Хисако первая в его жизни японская туристка, которая не носит с собой фотокамеры. У Хисако вообще никогда не было фотоаппарата, и она согласилась, что это действительно довольно необычно. Эндо фотографировал все, что ни попадалось вокруг, и, очевидно, господин Мандамус считал, что это типично японская национальная традиция.

На Калье-13 Хисако потратила много времени и денег. На каждом шагу здесь были магазины, и невозможно было протолкнуться среди толпы покупателей. Она купила себе духи «Кантуль» с архипелага Сан-Блас, ожерелье «чакира», сделанное индейцами Гвайюми, колечко с маленьким колумбийским изумрудом, сумку «чакара», платье «польера», одну рубашку «монтуна» и несколько «мола», небольшую подушечку, покрывало для кровати и три блузки. Мандамус приобрел шляпу. Брукман запасся кубинскими сигарами. Эндо купил жене «мола» и две запасные пленки для своей фотокамеры. Мужчины помогли Хисако нести покупки. Брукман сказал, что некоторые местные жители производят подозрительное впечатление, поэтому нужно держаться вместе, тем более что Хисако за время своего похода по магазинам накупила столько всякого добра, что на него вполне могут позариться местные конкистадоры.

Они двинулись вниз в сторону доков, миновали рыбный рынок, а затем запутались в лабиринте шумных и многолюдных улочек. Господин Мандамус пришел от них в восторг, это место называлось «Сальси-Пуедес», что означало «Выйди, если сумеешь», и блуждание по этим переулкам было традиционным туристическим развлечением.

– То есть ты заранее знал, что мы заблудимся? – спросил Брукман, когда они поняли, что заблудились.

Он еле успевал отмахиваться от уличных торговцев.

– Ну да! Я подумал, что мы, наверно, заблудимся, – задумчиво сказал Мандамус.

– Он подумал! Да ты просто сумасшедший!

– А как же иначе, – ответил Мандамус с чрезвычайно довольным выражением, терпеливо ожидая, пока продавец лотерейных билетов и владелец китайского ресторана разберутся в карте города, которую он держал перед ними раскрытой (эти двое никак не могли прийти к согласию). – Ведь тут все время меняют названия улиц, – объяснял господин Мандамус. – На карте обозначены новые названия, а люди называют улицы по старинке. Чего же тут странного!

– Тогда зачем было тащить нас сюда, где мы должны были заблудиться? – почти кричал Брукман. – В городе, где хозяйничают бандиты! Надо же было соображать! Мы должны знать, где мы находимся!

– Не волнуйтесь, – сказал Мандамус, вытирая лоб белым носовым платком. И, указав на Эндо, который в это время фотографировал двух бурно жестикулирующих панамцев, успокоительно добавил: – Господин Эндо – штурман!

Хисако, крепко прижимая к себе сумку с покупками, как советовал Брукман, оглядывалась по сторонам и, несмотря на жару, на уличную толчею и на то, что они заблудились, чувствовала себя счастливой. Причем не оттого, что столько всего накупила, а оттого, что очутилась в такой непохожей стране. Пускай здесь опасно, временами бывает страшно и по сравнению с Японией царит полнейшее беззаконие, но зато здесь все по-другому! Она ощущала, что живет. Хисако попыталась представить себе, какая музыка подошла бы сюда, какое произведение она выбрала бы сейчас под стать своему настроению, чтобы ноты запели и заговорили, чтобы в ее игре зазвучали новые оттенки, которых прежде она не слышала.

В конце концов они все же выбрались из лабиринта и продолжили свою прогулку по городу, любуясь старинными испанскими виллами, собором, площадью Боливара и ослепительно белым президентским дворцом с фламинго.

– Очевидно, эти зенитные ракеты на крыше – новое слово в архитектурном декоре, – заметил Брукман, заглядывая через плечо Мандамуса в путеводитель.

– По-видимому, да.

Они спустились к морю, вышли на Пласа-де-Франсия и с крепостной стены полюбовались на усеянную островами бухту. Внизу под безоблачным небом сверкал на солнце Тихий океан, переливаясь зелеными, синими и фиолетовыми оттенками. В знойном воздухе кружили чайки.

Оттуда они побрели обратно на Авенида-Сентраль и заглянули в кафе под названием «Интернасьональ», где хозяйничал огромный негр по фамилии Макферсон, который говорил на смеси аристократического английского с ямайским диалектом. Они заказали чай. Мятный для Мандамуса и китайский для остальных.

– Ого! – внезапно воскликнул Мандамус, все еще продолжавший изучать путеводитель. – В нижней части крепостной стены, рядом с залом судебных заседаний, находятся казематы, где во время отлива приковывали приговоренных к смерти узников. – Мандамус оторвался от книги, его глаза горели. – Понимаете? Потом, когда начинался прилив, Тихий океан поглощал их… луна поглощала их! Мы должны вернуться и посмотреть на эти казематы. Что скажете?


Одноклассники дразнили ее, потому что она была похожа на волосатых айнов. Айны – это такие японские туземцы, вроде аборигенов в Австралии и краснокожих индейцев в Америке. Начиная с восьмого века японцы ямато, приплывшие с азиатского материка, оттесняли их все дальше и дальше на север; последние айны сохранились только на Хоккайдо, самом северном острове. Считалось, что типичные айны бывают рослыми, плотными и очень волосатыми, а Хисако, хотя и была среднего роста, отличалась черными как смоль волосами и густыми бровями, доходившими чуть ли не до висков. У нее были глубоко посаженные глаза, отчего она еще больше напоминала айнов. Поэтому в школе ее дразнили и говорили, что ей не хватает лишь татуировки на руках и губах, которой украшают себя настоящие айны.

В школе ей легко давался только английский, и девочки говорили, что она никогда не поступит в университет, даже на двухгодичный курс, потому что она глупая, и у нее никогда не будет мужа, потому что она волосатая уродка, как айны, и она до старости останется бедной, безмужней секретаршей, как ее мать.

Она не обращала на них внимания, читала английские сказки и училась играть на виолончели. Однажды, в середине зимы, четыре девочки поймали Хисако в школьной раздевалке и прижали ее ладони к раскаленному радиатору, она плакала, визжала, сопротивлялась, руки пронизывала жгучая боль, а девчонки смеялись и передразнивали ее крики. Наконец, рыча от обиды и боли, Хисако сумела высвободить голову, оставив в руке одной из одноклассниц клок окровавленных черных жестких волос, вцепилась зубами в запястье самой большой девчонки и постаралась укусить как можно сильнее. В ушах зазвенело от истошного крика, хотя рот Хисако был занят, а ладони по-прежнему горели.

Очнувшись, она обнаружила, что лежит на полу. Во рту был вкус крови, голова болела. Руки были красными от ожога, пальцы не сгибались. Она сидела на полу, скрестив ноги, раскачивалась взад и вперед, положив руки на колени, и тихо плакала, мечтая, чтобы, как в сказке, ее слезы, упав на обожженную кожу, вылечили ожоги.

Мама, судя по всему, поверила в ту историю, которую рассказала Хисако, – будто по дороге из школы она выхватила из костра раскаленный железный прут. Госпожа Онода ничего не сказала ни по поводу вырванных волос, ни по поводу синяка на лице, и Хисако решила, что мама просто дурочка, раз ее так легко обмануть; так она думала, пока не услышала ночью сдавленные всхлипывания, доносившиеся из комнаты матери. Обожженные руки были забинтованы. Хисако сидела, прижавшись к маминому плечу, и госпожа Онода, обняв дочку, читала ей вслух; иногда она читала сама, положив английскую книжку на колени, и носом переворачивала страницы, порой просто сидела со своей виолончелью, смотрела на инструмент или терлась о него щекой. Когда хотелось поплакать, Хисако утыкалась лицом в ямку под локтем, чтобы не закапать слезами полированную поверхность инструмента.

Господин Кавамицу был в восторге от успехов девочки. Он сказал ее матери, что она чрезвычайно одаренный ребенок (на что госпожа Онода только вздохнула, ведь это означало, что ее ожидали новые расходы). Господин Кавамицу принял в судьбе Хисако живое участие; он написал письмо в Токийскую музыкальную академию, и там согласились прослушать девочку, чтобы убедиться в ее талантливости. Если она оправдает ожидания, ей дадут стипендию. Но для этого нужно было съездить в Токио… Госпожа Онода отправилась в банк.

Хисако еще не оправилась от ожогов, но дата прослушивания уже была назначена, и госпожа Онода не посмела досаждать академии своими просьбами. На пароме их обеих укачало. Входя в комнату старого здания, расположенного неподалеку от парка Ёёги, и усаживаясь перед комиссией из двенадцати строгих мужчин, она все еще чувствовала себя отвратительно.

Она начала играть; они слушали. Когда она закончила, их лица были такими же строгими, и Хисако поняла, что играла плохо и упустила свой шанс, что она осрамила господина Кавамицу, а мама опять будет плакать за ширмой.

Все вышло так, как и думала Хисако; стипендию ей не дали. Ее готовы были принять в академию, но у госпожи Оноды не было таких денег, чтобы платить за ее обучение. Господин Кавамицу выглядел скорее расстроенным, чем сердитым, он сказал, что она должна продолжать занятия, ведь у нее редкий дар, который принадлежит не только ей, и долг Хисако перед всеми людьми – прилежно учиться. Хисако стала заниматься через силу, и ее игра сделалась механической и бездушной.

Спустя месяц после того, как госпожа Онода отказалась отдать дочь в академию, оттуда снова пришло приглашение на прослушивание: у Хисако появился еще один шанс получить последнюю оставшуюся стипендию. Но у госпожи Оноды осталось очень мало денег. Хисако подумала и однажды вечером подошла к матери, торжественно держа перед собой виолончель, словно приготовилась совершить жертвоприношение. Девочка предложила продать инструмент, чтобы оплатить поездку; для занятий же они возьмут виолончель напрокат. Если у нее будет время порепетировать, она сумеет приспособиться к новому инструменту… Мать потрепала ее по волосам, а на следующее утро пошла в банк и оформила кредит.

На этот раз море было спокойно, и плавание не было утомительным, она долго стояла и наблюдала, как от парома к чернеющему вдали родному острову тянется волнистая дорожка.

Она опять играла в неприветливой комнате в старом здании около парка Ёёги, и строгие мужчины слушали ее. Ее руки теперь уже совсем зажили и смогли рассказать экзаменаторам, как ей было больно, когда ее ладони прижали к шершавой поверхности радиатора, какое страдание пришлось пережить ей, как страдала мама, какая это боль. Экзаменаторы смотрели на нее все так же строго, но стипендию ей дали.


На вечеринку на «Надии», третьем корабле, застрявшем в озере, она надела «польеру» и одну из блузок «мола». «Надия» была обычным грузовым судном, приписанным к Панаме, но принадлежавшим японской компании. Как и «Накодо», она следовала из Тихого океана в Атлантический, когда закрылся канал.

Вечеринки на «Надии» проходили под тентом на верхней палубе. В виде исключения ночь выдалась ясная, и когда катер с «Накодо» вез их навстречу светящимся огням «Надии», с которой над водой разносились звуки латиноамериканской музыки, она любовалась на сказочное великолепие звездного небосвода, сиявшего над темной поверхностью озера.

Там уже был Филипп – высокий, стройный и такой загорелый в белоснежном парадном мундире. Каждый раз, заново увидев его такого, она испытывала одно и то же чувство испуга и замешательства. Ее пугало, что когда-нибудь, вместо того чтобы улыбнуться (как сейчас, когда он подошел, чтобы поцеловать ей руку), он вдруг посмотрит нахмурясь, а это может означать только одно: он больше не хочет ее и сам теперь не может понять, что за наваждение заставило его увлечься этой староватой, некрасивой, плоскогрудой японкой; подумать только, скажет он себе, каким глупым слепцом я, должно быть, выгляжу в глазах окружающих, и как же мне поступить теперь, чтобы поизящнее отвязаться от этой женщины. Поэтому чуть ли не при каждой встрече она испытующе всматривалась в его лицо, зная, что это выражение может промелькнуть быстро, почти незаметно, но Хисако была уверена, что распознает его сразу же.

Ее просто приводила в замешательство мысль: что она делает в компании этого симпатичного молодого человека.

– Какая ты сегодня фольклорная! – сказал он, оглядывая ее с ног до головы, пока они не подошли к столу с напитками.

Она взмахнула подолом «польеры».

– А ты выглядишь просто потрясающе.

– Я полнею, – похлопал он себя по животу. – Слишком много всего этого. – И Филипп кивнул в сторону закусок и напитков, расставленных на столах под навесом.

Она сжала его руку.

– Побольше физических нагрузок, – сказала она, потом поздоровалась со стюардом и заказала перно.

– Хочешь завтра поплавать с аквалангом? – спросил ее Филипп. – Может быть, попробуем ночью? Фонари готовы.

Филипп уже давно хотел поплавать ночью, но у них не было специальных осветительных приборов, только два маленьких фонарика. Вильен, механик с «Ле Серкля», согласился сделать для них какие-нибудь фонари.

Она кивнула.

– Хорошо, давай, – она подняла свой стакан. – Sante.

– Sante.

Из Фрихолеса, расположенного в нескольких километрах отсюда на пути к Тихому океану, и Гатуна, находившегося примерно на таком же расстоянии на пути к Атлантическому побережью, никто приехать не отважился. Хисако много танцевала; кроме нее на борту были только две женщины: жена капитана Блевинса, шкипера «Надии», и Мари Булар, младший вахтенный помощник капитана «Ле Серкля».

Они сели за стол; севиш де корвина, тамаль, кариманьолас,[18] омары и креветки. Хисако предпочла чичарронес – поджаристые свиные шкварки.

Она поговорила с капитаном Блевинсом; он был единственным человеком на судне, который кое-что знал о Хисако и ее карьере до того, как они встретились, хотя некоторые по крайней мере слышали о ней. У Блевинса было несколько ее последних записей, и она разрешила ему записать два небольших концерта, которые дала здесь во время вынужденной стоянки.

На другой стороне стола спорили Оррик и Брукман. Мандамус, похоже, гадал жене капитана Блевинса по руке. Филипп разговаривал с одним из механиков «Надии». Эндо прилагал все силы, чтобы поддержать беседу со своим коллегой-штурманом.

Хисако старалась не смотреть все время на Филиппа.


Впервые они встретились у него на танкере на такой же вечеринке. Это случилось через несколько дней после того, как закрыли канал. Капитан Эрваль с «Надии» предложил устроить неформальную встречу офицеров всех трех судов, пассажиры тоже были приглашены.

Хисако разговаривала с миссис Блевинс. Жена капитана «Надии» была высокой стройной женщиной, которая всегда хорошо одевалась и никогда не появлялась на людях без легкого, но, очевидно, тщательно наложенного макияжа, однако ее лицо, как показалось Хисако, всегда выражало вежливо скрываемое смущение, как будто все говорили ей что-то неприятное, а она не решалась прервать собеседника или что-то ему возразить.

– Извините, мадам Блевинс.

Хисако обернулась и увидела высокого, темноволосого французского офицера, который сначала смотрел на госпожу Блевинс, а потом взглянул на нее и слегка улыбнулся. Их уже представляли друг другу; его звали Филипп Линьи. Он слегка поклонился, сначала американке, потом Хисако.

– Мадемуазель Онода?

– Да? – вопросительным тоном откликнулась Хисако.

– Вас вызывают по рации. Это из Токио. Некто мсье… Морье?

– Мория, – поправила она, забавляясь его акцентом.

– Он сказал, что это срочно. Он ждет. Я могу вас проводить к рации?

– Да, спасибо, – ответила она. – Это мой агент, – пояснила она миссис Блевинс.

– Мистер десять процентов, да? Задайте ему жару, милочка.

Хисако шла за молодым французом, восхищаясь его спиной и думая о том, как было бы приятно прикоснуться к этим плечам, но тут же остановила себя, подумав, что, должно быть, слишком много выпила.

– Ух ты, подъемник! – воскликнула она.

Филипп жестом предложил ей первой войти в маленькую кабинку лифта.

– На современных судах мы становимся… decadent, – сказал он, проходя за ней следом и нажимая верхнюю кнопку.

Она улыбнулась слову «decadent», но потом подумала, что его английский в десять раз лучше ее французского.

В кабине лифта было тесно, и они невольно соприкасались руками. Ее смущало столь близкое соседство. От Филиппа пахло каким-то незнакомым лосьоном или одеколоном. Лифт гудел, и вибрация отдавалась у нее в ногах. Она откашлялась, собираясь что-нибудь сказать, но так ничего и не придумала.

– Радио – это почти то же самое, что и telephone.

Радист уступил ей свое место, она села, и Филипп протянул ей трубку. Стена перед ней пестрела маленькими экранами, лампочками, циферблатами и кнопками; там было еще несколько трубок наподобие телефонных и несколько микрофонов.

– Спасибо.

– Я подожду вас там, на мостике, – сказал он, показав рукой, в какую сторону надо идти; она кивнула. – Когда кончите говорить, повесьте… трубку вот сюда.

Хисако снова кивнула. Из трубки, которую она держала в руке, уже доносился скрипучий голос господина Мории. Филипп Линьи закрыл за собой дверь, а она вздохнула, гадая о том, какое неотложное дело заставило господина Морию разыскать ее даже здесь.

– Хисако?

– Да, господин Мория?

– Слушай, у меня отличная мысль! Я подумал, что если я найму вертолет…

Господин Мория сдался минут через десять, немного успокоенный тем, что управление канала рассчитывает открыть движение в ближайшие дни. Хисако вышла из радиорубки (здесь даже пахнет… электроникой, подумала она про себя) и прошла по короткому коридорчику к освещенному красным светом мостику, где тоже повсюду мигали маленькие лампочки.

Мостик оказался очень длинным (или широким, подумала она), он был набит еще более сложными приборами, чем радиорубка; всевозможные панели, рычаги, кнопки и экраны мерцали в странном рубиновом свете ламп, горевших на потолке. За наклонно расположенными окнами темнело озеро, в отдалении светились огни «Накодо», до которого было около километра. Чуть дальше она заметила другие огни; наверное, это был Гатун – обыкновенно он был не виден, так как его заслоняли острова, лежавшие между отмеченной буями территорией озера, где стояли суда, и городом.

Она подошла к штурвалу; он оказался маленьким, не больше руля спортивного автомобиля. Дотронулась до него.

– Плохие новости?

Она вздрогнула (и мысленно порадовалась, что в этом рубиновом свете нельзя заметить, как она покраснела), затем повернулась к Линьи, который появился из другого залитого красным светом помещения за мостиком.

Она покачала головой.

– Нет. Мой агент беспокоится; через две недели я должна была играть в Европе, и вот… – она выразительно развела руками, – …похоже, я не попаду туда вовремя.

Он сочувственно вздохнул и медленно кивнул ей с высоты своего роста. В этом рубиновом свете его лицо казалось гладким, как театральная маска. Она ожидала обычных вопросов: почему она не полетела на самолете? Посетит ли она его страну? И так далее, но он просто медленно отвел взгляд. Она заметила, что он держит в руках планшетку с зажимом.

– Извините, – сказал он, – я позову кого-нибудь, чтобы вас проводили обратно. Я не могу отсюда уйти… сейчас моя вахта.

– Я сама найду дорогу, – сказала она.

– Bien.[19]

– Я удивилась, сколько тут всякой техники, – обвела она взглядом пульты управления и экраны. – Все так сложно…

Он пожал плечами. Она увидела, как они приподнялись и опустились.

– На самом деле все гораздо проще, чем кажется. Судно – это… как инструмент. Виолончель, думаю, посложнее.

Она поймала себя на том, что тоже пожимает плечами, мгновенно отметив, что невольно повторяет его жесты.

– Но у виолончели только четыре струны, – сказала она, – и чтобы управиться с ней, вполне достаточно одного человека, а тут нужно… двадцать или тридцать.

– Но и с судном вполне может управиться один человек, – сказал он, указывая рукой на панели. – Мы прямо отсюда управляем двигателем; это – штурвал, вот радар, эхолот… браш… якорный механизм; у нас есть компьютер и спутниковая навигационная система, и обычные карты… в реальной практике (английское «in reality» он произнес на французский лад как «realite», и она подумала, что могла бы без устали слушать его акцент часами напролет, с утра до вечера)… в реальной действительности требуется больше людей… для обслуживания механизмов… ну и так далее.

Ей хотелось растянуть этот момент, поэтому она прошла вдоль наклонной панели под окнами. – Но здесь так много разных приборов!

В душе ей было немного совестно изображать полное неведение, потому что старший помощник Эндо уже показывал ей капитанский мостик «Накодо», правда, тогда она ни к чему особенно не присматривалась. Хисако провела рукой по темным экранам:

– А это для чего?

– Это мониторы, телевизоры. По ним видно, что делается на баке, на юте и так далее.

– А вот это?

«Что я себе позволяю? – подумала она, дотронувшись до рычага. – Веду себя как последняя дурочка! У них на судне есть очень привлекательная женщина-офицер, гораздо красивее меня. Хотя что плохого я сделала? Ну, пофлиртовала немного! Впрочем, это и флиртом не назовешь. Он, скорее всего, даже ничего не заметил. Нельзя же быть такой мнительной!»

– Это насосы. Для перекачивания груза, для нефти. А это – управление противопожарными устройствами. Для подачи пены и воды.

– А, понятно! Так вы перевозите… нефть? Она скрестила руки на груди.

– Да. Забираем в Венесуэле и доставляем в Мансанильо. Это в Мексике… на Тихоокеанском побережье.

– Значит, вы приплыли сюда с другой стороны.

Он улыбнулся:

– И встретились с вами.

– В самом деле, – улыбнулась она в ответ. Он смотрел и смотрел на нее. Она подумала: «Интересно, сколько я выдержу так, не отводя глаз».

– В юности, когда я был совсем мальчишкой… – медленно проговорил он.

– Да? – спросила она и, отодвигаясь, прислонилась к краю приборной панели.

– Я учился… Меня учили играть на violon… на скрипке. Пробовал немножко и на этой – как она называется – на violoncelle?

– Виолончель.

– На виолончели, – сказал он улыбаясь. – Пытался играть на виолончели, но у меня не очень-то получалось. Но это когда я был совсем еще мальчуганом.

Она попыталась представить его маленьким мальчиком.

У вас виолончель Страдивари? – спросил он.

Когда он морщил лоб, в нем появлялось что-то мальчишеское. Она кивнула.

«Просто продолжай говорить. Ты так прекрасен! – подумала она. И тут же: – Что ты делаешь, Хисако? Это же дико! Вспомни, сколько тебе лет!»

– Я… Я думал, что он делал только скрипки.

– Нет, виолончели тоже. Он сам и его сыновья.

– Она очень хорошая… эта виолончель.

– Да, мне нравится, как она звучит. Это самое главное.

Внезапно ее осенило:

– Может быть, вы хотите… – Она перевела дыхание. – Может быть, вы хотите… поиграть на ней?

Он был ошеломлен.

– О нет! Как можно! Я могу испортить… Поломать.

Она засмеялась.

– Ее не так-то просто испортить. Она только выглядит хрупкой, а на самом деле… прочная.

– О!

– Если вам хочется на ней поиграть… если вы не забыли, то пожалуйста. Я с удовольствием. Если вы захотите, я могла бы с вами позаниматься.

Ей показалось, что он смутился. Она подумала, что сейчас, наверно, может представить себе, каким он был в детстве. Он стоял потупясь.

– Я был бы… Но вы слишком добры!

– Вовсе нет! Я еду в Европу не только играть, но и преподавать. Учителю так же надо упражняться, как исполнителю.

Казалось, он никак не оправится от смущения. Морщинка на лбу все еще не разгладилась. Она задумалась, не слишком ли откровенно выказала перед ним свои чувства.

– Вот если… – заговорил он. – Если бы вы согласились брать плату за ваши уроки?

– Ну уж нет! – Она расхохоталась так, что даже согнулась от смеха, и на мгновение ее лицо приблизилось к нему почти вплотную. Она энергично помотала головой, зная, что при этом ее гладкие волосы, отпущенные до плеч, разлетятся веером во все стороны. Что же это я делаю? Сама себя ставлю в дурацкое положение! О, пожалуйста, только не это!– Я знаю, как мы поступим, – сказала она, обведя взглядом пульт. – Мы заключим с вами сделку. Взамен вы научите меня управлять судном.

Настал его черед рассмеяться. Он махнул рукой в том направлении, куда она смотрела:

– Да тут особенно нечего показывать, по крайней мере, пока мы стоим на рейде. Если хотите, я могу показать вам, но…

– Может быть, вы еще что-то умеете, чему могли бы меня научить?

Едва эти слова были сказаны, ей захотелось зажмуриться и бежать отсюда без оглядки. Она услышала собственный протяжный вздох сквозь зубы.

– А вы когда-нибудь… пробовали нырять? Я имею в виду… с аквалангом?

– Нырять? Нет.

– Так, может быть, этому я и могу вас поучить? Одна – ну, как ее – …sisteme есть у меня. Вторая найдется на судне. Я могу попросить капитана Эрваля, думаю, он вам даст. Вас устраивает такая сделка?

Он улыбнулся, обнажив прекрасные зубы. Она кивнула и, вдруг осмелев, протянула ему правую руку:

– Идет!

Они скрепили договор рукопожатием. Его рука, большая и сильная, была прохладной, и он, кажется, удивился, когда ощутил в ответ такое же твердое и уверенное пожатие.


– Чушь собачья!

– Возможно, – великодушно согласился с Орриком Мандамус. – Но в этом есть смысл, хотя идея и не нова. А вот «чушь собачья» не выражает никакой идеи. Это всего лишь отношение. Так в чем же заключается ваша идея?

– У меня просто в голове не укладывается, как вообще можно жить при таком пессимизме. Господи! Да при таком настроении я бы, наверное, давно наложил на себя руки!

– Это не пессимизм, – возразил Мандамус. – Я бы сказал, что это холодный и трезвый взгляд на вещи, но никак не пессимизм. Что верно – то верно. От правды не уйдешь; тут я старомодный человек. Но я верю в то, что сказал: мы похожи на раковую опухоль. С одной стороны, быть раковой опухолью, наверное, не так уж и плохо, ведь мы живем и растем. Вопрос заключается в том, насколько мы напоминаем рак в других отношениях. Если…

– И все потому, что мы такие башковитые? Так, что ли, по-вашему? То есть мы плохие, оттого что умные? Бред какой-то!

– Вы же меня не слушаете. Наш разум…

– Да слышал я все! Только я с этим не согласен.

– Вам, конечно, знакомо понятие Гея, оно подразумевает, что наша планета – живой организм. Так вот, мы – раковая опухоль этого организма. Понимаете, что это значит? Когда-то мы были просто одним из органов, частью целого. Мы жили и умирали, вели себя как обыкновенные клетки. Существовали какое-то время, потом на смену нам появлялись новые клетки, мы были одним из множества видов, для одних мы служили жертвой, по отношению к другим выступали как хищники… Выживание или гибель нашего вида не имело особенного значения, от этого ничего не зависело… И вдруг бац! Появился разум! – Мандамус щелкнул пальцами.

Молодой человек покачал головой и глотнул пива из своей бутылки. Остальные не принимали участия в дискуссии, даже Брукман с расстегнутым воротничком покуривал сигару, устало развалясь в кресле.

Хисако переглянулась с Филиппом, тот ей подмигнул.

– И с этого момента все переменилось, – продолжал Мандамус. – Мы изобретаем разные способы, которыми можно уничтожить мир, но для начала принялись уничтожать другие виды, другие органы Геи. И мы изменили тело живой планеты. Можешь сколько угодно качать головой, Стивен! Но давай поедем со мной в Александрию, поедем в Венецию. Александрия превращается в Венецию, Венеция – в Атлантиду. Вода поднимается; льды тают, и воды поднимаются. Наша деятельность влияет абсолютно на все. От нас зависит не только наше собственное выживание, но и выживание всех остальных видов, которые погибнут вместе с нами. Потому что нам присущи те же самые инстинкты, которые свойственны остальным: мы стремимся жить, производить потомство, размножаться. Но кроме того, у нас есть еще та особенная штука, которой нет у других: у нас есть сознание.

– Ну а киты, например?

Что киты! Будь они правда такими умными, они не давали бы себя так просто убивать. Они бы выставили дозоры, не приближались бы к судам или избегали бы тех, которые меньше определенного размера, или тех, которые направляются в их сторону, или…

– Может, они так и делают! Может, некоторые из них так и поступают, только мы не…

– Нет, – быстро возразил Мандамус, одновременно отмахнувшись рукой от этого предположения. – От спутников они не могут спрятаться. Но вот мы опять пришли к тому же, с чего начали: киты – умные животные, это большие, величественные и красивые создания… но мы их истребляем, потому что на этом можно заработать деньги, потому что мы придумали для этого простой способ, потому что можем. То есть мы разрастаемся как вид и уничтожаем другие. Все только благодаря нашему разуму, который позволяет нам переступить через ограничительную черту, изначально заложенную в природе других видов. Для других видов ограничителем служит их специализация, обретенная в результате приспособления к занимаемой нише. А мы свою нишу носим с собой, даже отправляясь в космос. Таким образом, мы грозим превратиться в метастазирующую опухоль.

– В таком случае мы делаем только то, для чего предназначены, – заявил Оррик. – Пускай мы истребляем другие виды – были бы они умнее, их бы не истребили. Выживает тот, кто умнее. Разве мы виноваты, что оказались самыми умными!

Мандамус чуть не подавился ромом, который он мирно потягивал, сделал большой глоток, замотал головой и вытер губы:

– Молодой человек…

– Господи Иисусе, – сказал вдруг Брукман. Все посмотрели на него. Он подался вперед, и передние ножки стула стукнули о палубу. Сидевшие на другом конце стола проследили за его взглядом. Хисако тоже обернулась в ту сторону.

Небо на западе озарилось бесшумными голубовато-белыми вспышками. Озаренные резким светом, на западном берегу озера проступили очертания холмов. Нижняя кромка туч, походившая на отвисшее брюхо, появлялась и исчезала вместе с яростными сполохами, став похожей на бахрому занавеса в гигантском холле. Половина горизонта мерцала и переливалась. Край обезумевшего неба отражался в кривом зеркале озера Гатун. На этом иссиня-багровом фоне «Ле Серкль» казался игрушечным.

Что за черт, мать вашу? – выпалил Оррик.

– Сл… следите за выражениями, – машинально произнес дрогнувшим голосом господин Мандамус. – Кажется… молнии?

Там и сям под облачным небом стали возникать язычки пламени, они распускались, как цветы, разрастаясь в вышине, словно замедленный фейерверк, окрашивая края ночных туч неестественно ярким дневным светом, осыпаясь вниз фонтаном изогнутых желтых струй. Мерцающие световые арки заплясали по небу, мелькая и вновь исчезая в тучах красными и серебристыми проблесками.

И тут над их головами прогремели первые трескучие раскаты.

– Это не молнии, – сказал Брукман. Грохотание усилилось, звуки стали более разнообразными, на фоне резких взрывов и приглушенных раскатов грома раздался странный визг и вой.

Капитан Блевинс встал со своего места.

– Думаю, нам лучше пойти внутрь. Мистер Дженни, – повернулся он к одному из младших офицеров «Надии», – послушайте, что говорят по радио. Пусть Гаррисон пройдется по армейскому УКВ; хотя мы не знаем шифра, но, может быть, хоть догадаемся, что происходит. Леди, джентльмены?..

– Думаю, мне лучше вернуться на свое судно, – сказал Филипп, вставая вместе со всеми.

Остальные потянулись за Дженни, который почти бегом влетел в ближайшую дверь, ведущую в надстройку.

– Я тоже вернусь на свой корабль, – сказал Эндо. Он посмотрел на Мандамуса, Оррика и Хисако. – А вам, думаю, лучше остаться здесь.

– Я… – начала было Хисако.

Она не знала, что ей делать – оставаться тут, вернуться на «Накодо» или отправиться с Филиппом?

– Пройдите внутрь, пожалуйста, – сказал Блевинс, пропуская вперед гостей.

Под его присмотром все удалились с палубы.

Стена горизонта представляла собой перемежающуюся поверхность света и тьмы, изрезанную огненными молниями.


Все прекратилось через несколько минут. Кое-где еще было видно слабое мерцание, последние раскаты грома замирали, удаляясь к холмам. Офицеры задержались на несколько минут, желая узнать, что слышно по рации «Надии». Эфир молчал. Что бы там ни произошло, сражение или бомбардировка, оно не сопровождалось никаким сообщением, которое можно было бы уловить при помощи тех средств связи, что имелись на гражданских судах.

По УКВ они связались с заспанным дежурным в полицейском участке Фрихолеса. Тот думал, что это просто гроза. А вот офицер национальной гвардии из Гатуна, с которым им удалось поговорить, сказал, что все видел и слышал, но не знает, что это было; они ждут приказов из Панамы и, может быть, утром вышлют на место события патруль.

Они решили подождать еще полчаса, набились всей толпой в кают-компанию, там еще выпили. Прислушавшись к себе и к разговорам вокруг, Хисако поняла, что никто еще не решил, надо ли чего-то бояться или нет. Разговаривали о пустяках, обмениваясь нервными, отрывочными фразами. Мандамус и Оррик к спору больше не возвращались.

– Хисако-сан, вы не испугались? – спросил ее Филипп.

– Нет. – Она взяла его руку.

Она стояла в углу, посматривая вокруг. Филипп подошел так близко, что заслонил собой почти все помещение.

– Нам пора.

– Можно я с тобой?

Он слегка поморщился, немного нахмурив брови.

– Думаю, не стоит. Мы стоим ближе к месту сражения, к тому же… у нас танкер. – Он пожал ей руку. – Я буду беспокоиться за судно. Буду волноваться за тебя…

– Ладно, ничего. – Она привстала на цыпочки и поцеловала его. – Береги себя.


Они спускались к воде по длинному трапу. На небе местами возникали светлые пятна, они появлялись и исчезали, словно неяркие зарницы. Катер еще не подошел, но она слышала, как он шумит в полосе тумана.

Она присела на корточки на краю понтона и заглянула в воду. Люди за ее спиной стояли тихо. Она не могла разглядеть их лиц.

С водой было что-то неладно. Она волновалась и плескалась удивительно медленно, не так, как обычно.

Хисако подобрала рукав кимоно и окунула руку в воду.

Вода была теплой и густой. Деревья на ближайшем острове казались очень зелеными. Они плавали над полосой молочно-белого тумана. Черный нос первой лодки появился из клубящейся дымки.

Вода была склизкой и слишком теплой. Теперь Хисако уловила запах – он отдавал железом… На миг ей почудилось, что руку не вытащить, но рука освободилась, хотя вода не хотела отпускать, она засасывала ее кисть, запястье. Пальцы склеились вместе.

Взошло солнце, залив все вокруг светом. Она посмотрела на капающую с руки кровь и удивилась, каким образом умудрилась порезаться.

Кровь стекала по руке к локтю и капала вниз, кровь капала со слипшихся пальцев, рубиновыми каплями медленно падала в озеро. Но озеро тоже было кровавым. Целое озеро крови. Она подняла взгляд, оторвав его от красных волн, плещущихся у ног, ее взгляд скользнул по спокойной, ровной поверхности навстречу островам и черным лодкам. Вдали из-под красной поверхности с протяжным, тоскливым стоном возникла женщина; между указательным и большим пальцами она держала что-то малюсенькое, но яркое. Картинка приблизилась в глазах Хисако, словно при увеличении длиннофокусным объективом: жемчужина была цвета облаков и тумана.

И тут, не в силах вынести запах крови, она упала.


Лицом в подушку. Тяжело дыша, она с трудом приподняла голову и оглядела каюту.

Сквозь неплотно задернутую занавеску из иллюминатора пробивалась полоска света. Мягкое красноватое мерцание знакомого старого будильника на тумбочке, изломанный, колеблющийся вид циферблата сквозь воду в стакане.

Чувствуя, как сильно колотится ее сердце, она приподнялась на локте и выпила немного воды. Вода была теплая и казалась вязкой и затхлой на вкус. Она выбралась из кровати и пошла в ванную за свежей.

Вернувшись оттуда, она откинула занавеску на иллюминаторе. Освещенная часть палубы выглядела как всегда. Напрягая зрение, она разглядывала западную гряду холмов, за которой вчера полыхало, но никакого зарева в небе не увидела: если оно еще не погасло, то потонуло в огнях «Накодо».

Глава 4

БИЗНЕС НА ВОДЕ



Она не ожидала такой красоты. Бугристые невысокие холмы по берегам канала были покрыты деревьями, которые поражали сотнями различных оттенков зелени; там и тут между ними попадались прогалины, поросшие кустами или травой, усыпанной яркими цветами. Она ожидала увидеть низкие берега и однообразие диких джунглей, но местный ландшафт был настолько разноцветен, растительность так многообразна, а пропорции так изящны, что это напомнило ей Японию. Канал сам по себе представлял внушительное зрелище, но если не считать того момента, когда корабль оказывался в темной щели на дне одного из огромных шлюзов, даже его размеры не казались такими угнетающими, как она думала. Когда судно вместе с бурлящей водой медленно поднималось, всплывая над окружавшими его стенами, перед глазами постепенно появлялись подстриженные лужайки и аккуратные здания, построенные по сторонам огромных парных шлюзов.

И ей казалось, будто что-то от плавности и мощи этого процесса, от ощущения той неотвратимой и скрытой силы, поднимавшей суда так величаво, словно по волшебству, каким-то образом передавалось ей и всем, кто был на судне. С каждым пройденным шлюзом, с каждой ступенью подъема они словно становились спокойнее и безмятежнее, причем не только потому, что они приближались к своей заветной цели – вырваться из Панамы и выйти в открытые воды Мексиканского залива и Карибского моря.

Ремонт винта был закончен. Но за неделю ожидания общая ситуация ухудшилась. Венсеристы совершили нападения на города Давид и Пенономе и атаковали Эскобаль, расположенный на западном берегу самого озера Гатун. Хуже всего было то, что они обстреляли ракетами два танкера, находившиеся между Гамбоа и островом Барро-Колорадо, то есть в русле канала. Ракета, выпущенная по первому танкеру, прошла мимо, другая скользнула по палубе второго танкера. Танкеру, который двигался от Карибского берега, было приказано до прояснения ситуации встать на рейд в Гатуне.

Движение по каналу остановилось. Десятки судов скопились у причалов Панамы и Бальбоа, отстаивались в бухте или бросили якорь на рейде в Панамском заливе, ожидая инструкций или советов от владельцев, чартерных или страховых компаний, посольств или консульств. «Накодо» опоздал. Разрешение продолжить рейс пришло из Токио, как только они были готовы к отплытию.

А с виду казалось, что все так спокойно, всюду царит порядок и надежность. Прямые линии огромных шлюзов; аккуратные пространства газонов, огороженные со стороны шлюзов бетонными стенками, похожими на оправу лаковой шкатулки; причудливо-старомодные на вид, но мощные электровозы, которые протаскивают суда; необычные, похожие на восточные храмы с низко нависшими крышами домики, примостившиеся на маленьких бетонных островках, разделяющих шлюзы, или стоящие на их берегу, словно по краям искусственных ущелий; ощущение торжественной процессии, пока судно медленно поднимается до уровня озера, бережно ведомое, словно послушник, которого умащивают благовониями, облачают, готовя к удивительному и таинственному обряду, который должен состояться в самом сердце великой базилики… все это делало войну чем-то далеким и призрачным, а шумиху, поднятую вокруг угрозы, нависшей над каналом и проходящими по нему судами, ничтожной и недостойной внимания.

Шлюз Мирафлорес, где потоки пресной воды из верхнего шлюза смыли с корпуса «Накодо» тихоокеанскую соль; Педро-Мигель, где стоявшие вокруг ровными рядами домики напоминали строгих наблюдателей и где они разминулись с грузовым судном, которое начало опускаться в своем шлюзе, по мере того как «Накодо» поднималось в своем (команды помахали друг другу).

Подъем завершился, «Накодо» спокойно продолжил путь сквозь гулкое ущелье Кулебрской выемки, затем выплыл на простор волнистой изумрудной местности, здесь канал плавно поворачивал к озеру, а справа, постепенно обгоняя корабль, ехал поезд.

По пути иногда попадались национальные гвардейцы, они прохаживались вдоль шлюзов, или сидели в припаркованных у дороги джипах и грузовиках, или курили в тени зданий по берегам канала… но они казались спокойными, беззаботными и махали проходящим мимо судам.

После долгих упрашиваний капитан Ясиро позволил Хисако находиться на мостике; он боялся, что в случае нападения на судно любой мало-мальски соображающий повстанец будет целиться именно в мостик. Однако они пришли к компромиссу: она может оставаться на мостике, пока они не подойдут к Гамбоа. Но все было так спокойно, обстановка была такая мирная, что, когда по правому борту показался Гамбоа, Хисако нисколько не удивилась, поняв, к своему удовольствию, что ее никто не гонит с мостика и не заставляет спускаться в свою каюту.

Сопровождавший их лоцман, состоявший на службе Администрации Панамского канала, по-английски беседовал о чем-то со штурманом Эндо. Гамбоа и устье реки Чагрес медленно проплывали за бортом; поезд, который недавно обогнал их, выехал со станции и снова оказался впереди, вагоны покачивались, а колеса выстукивали свою песню всего лишь в нескольких сотнях метров от канала. Сверху падали косые лучи утреннего солнца, над лесистыми склонами перебегали летучие тени мелких облачков. Только изредка среди леса попадались голые вырубленные склоны холмов, изрезанные шрамами оврагов. Лоцман упомянул среди прочего о проблемах берега: деревья вырубаются, плодородный слой почвы вымывается, плотины зарастают илом, а значит, в канал поступает меньше воды, чем необходимо для его функционирования. Хисако раньше об этом не задумывалась; конечно, канал без воды работать не может, вода – его валюта.

Озеро Гатун. Они шли под слегка затуманившимся солнцем, сквозь скольжение нечетких теней от облаков; пейзаж с обоих бортов начинал колыхаться, а волнам, расходившимся в форме латинской буквы V из-под носа корабля, прежде чем разбиться о берег, приходилось проходить все больший и больший путь.

Они миновали остров Барро-Колорадо, оставив позади по левому борту этот заповедник нетронутой природы. Теперь, когда район, где были атакованы два танкера, остался позади, напряжение спало, и разговаривать на мостике стали больше.

Они вышли в центральную часть озера. Впереди на сверкающей глади воды, четко вырисовываясь и выделяясь на фоне пятнистой зелени разбросанных по озеру островков, показался длинный силуэт одинокого танкера, которому было приказано ждать здесь, пока не разрядится тревожная обстановка.

Танкер был французским, приписан к Марселю и назывался «Ле Серкль».

Они не видели и не слышали взрыва в Гатуне, но получили об этом сообщение по УКВ-каналу как раз в тот момент, когда поравнялись со стоящим на рейде танкером, а сзади, за деревьями Барро-Колорадо, показались мачты другого судна – «Надии».


Ей это сразу сказали, а потом говорила мама, говорил господин Кавамицу, но Хисако не приняла эти слова всерьез; потом оказалось, что если ты хочешь учиться в академии, то придется на несколько месяцев уехать в Токио и жить там без мамы целый семестр. Ей было тогда двенадцать лет. Ей казалось, что она еще слишком мала, ее нельзя вот так бросать одну, но все вокруг – и в том числе ее мать, – по-видимому, считали, что так для нее будет лучше, и Хисако даже не слышала маминых слез в ту ночь, когда было получено официальное подтверждение, что ей назначена стипендия и она принята в академию. В ту ночь Хисако рассматривала свои ладони, было так темно, что она даже не была уверена, видит ли их, и тут ей в голову пришла мысль: так вот как, оказывается, устроен мир.

Следующие несколько месяцев она испытывала по отношению к матери странную отчужденность и почти не переживала, когда ее повезли на станцию в Саппоро. Она уже предвкушала предстоящую переправу на пароме. Мать неприлично расчувствовалась, обнимала и целовала ее на глазах у всех. Когда поезд отходил от станции, Хисако осталась стоять в дверях вагона и с невозмутимым выражением помахала на прощанье рукой, не потому, что ей так хотелось, а потому, что от нее этого ожидали.

В академии все были умнее, чем она, и богаче, а на уроках виолончели приходилось заниматься азами. Учащихся водили на концерты оркестра NHK; ей больше нравилось, когда в программе не было сочинений для виолончели, иначе вместо удовольствия получалось продолжение уроков. По воскресеньям ребят из интерната водили в художественную галерею или музей, иногда вывозили за город – горячие источники Хаконэ и Идзу, пять озер Фудзи, – что было гораздо веселее. Тут можно было где-нибудь полазать и покататься на пароме.

К своему глубокому огорчению, она обнаружила, что преподаватели академии так же критически оценивают ее знания по общеобразовательным предметам, как учителя в Саппоро. Она была убеждена, что за свою жизнь выучила очень много и ей просто задают не те вопросы. Хисако была одной из первых учениц по английскому языку, по виолончели держалась в середнячках, а по всем остальным предметам плелась где-то в хвосте.

Во время первых каникул Хоккайдо показался ей после Токио чистым, простым и пустынным, очень незатейливым и безлюдным даже по сравнению с западным пригородом Токио. Как в прежние дни, мать водила ее на прогулки в лес. Как-то раз они вдвоем сидели под соснами, глядя на широкую долину, любуясь, как теплый ветерок рисует медленные узоры на поле золотых колосьев, раскинувшемся у их ног, а вдали, на зеленом склоне холма, пасутся игрушечные коровки. Мать рассказала, как она проплакала всю ночь, проводив Хисако в Токио, но, конечно же, она плакала слезами счастья. Хисако стало стыдно. Она обняла мать и уткнулась лицом в ее колени, хотя и не заплакала.

К Токио она притерпелась, но скучала по Хоккайдо. Воскресенья оставались ее любимыми днями. Иногда группу учащихся отпускали в город без учителя. Сказав, что пойдут в музей, они отправлялись в Харадзюку[20] смотреть на мальчишек. Они прогуливались по бульвару Омотэ-сандо, стараясь выглядеть взрослыми, искушенными. Успехи Хисако в изучении английского вызывали восхищение. По этому предмету она неизменно оставалась в числе первых, по остальным дисциплинам ее успеваемость тоже повысилась (как заметили учителя, это оказалось не так уж трудно), и она завоевала приз в академическом конкурсе виолончелистов. До этого она никогда не выигрывала никаких призов и теперь наслаждалась новым ощущением. Небольшую сумму, которую она получила, Хисако хотела потратить на новую одежду, но в последнем письме мать сообщила, что устроилась подрабатывать в бар, и Хисако отправила деньги домой.

Еще один год; еще одни, слишком короткие, каникулы дома на Хоккайдо. Суматоха токийской жизни, стремление не хуже других сдать экзамены и при этом удерживать первенство по музыке, даже смена времен года: холод, тепло, жара, штормы, оттепели; Фудзи, невидимая недели кряду и вдруг возникающая в море облаков, краткое буйство цветущей вишни, похожее на розовую пургу, – все как нарочно соединилось, чтобы ускорить стремительное мелькание убегающей жизни. Ее оценки продолжали улучшаться, но учителя, похоже, прикладывали особые усилия, чтобы она не забывала, как это важно. Она читала английские романы: книга в одной руке, словарь в другой. Она выиграла все академические конкурсы виолончелистов. Истратила немного денег себе на одежду, а остальное отправила домой. Привыкла к репликам насчет того, что у нее вечно между ног виолончель.

Академия предложила продлить ей стипендию еще на три года; она почему-то была уверена, что так и будет, но не знала, принимать это предложение или нет. Мать сказала, что надо; господин Кавамицу сказал, что надо; в академии сказали, что надо. И она решила, что иначе и в самом деле нельзя.


Филипп надеялся, что в озере водятся рыбы, которые приплывут на свет фонарей, а кроме того, было просто интересно испытать новые ощущения. В дневное время рыбы им ни разу не встречались. Фауна озера Гатун пострадала по двум причинам. Сначала несколько лет подряд зацветала вода из-за того, что в озеро попали удобрения, смытые с далеких холмов вокруг озера Мадден и с западных берегов самого Гатуна; а потом водоросли и рыбы пострадали от дефолиантов, ко


Содержание:
 0  вы читаете: Канал Грез : Иэн Бэнкс  1  Глава 1 ФАНТАСИА ДЕАЬ МЕР[2] : Иэн Бэнкс
 2  Глава 2 МОСТ МЕЖДУ МИРАМИ : Иэн Бэнкс  3  Глава 3 ВСЕОБЩАЯ КОМПАНИЯ : Иэн Бэнкс
 4  Глава 4 БИЗНЕС НА ВОДЕ : Иэн Бэнкс  5  Глава 5 КОНЦЕНТРАЦИЯ : Иэн Бэнкс
 6  Глава 6 САЛЬ-СИ-ПУЭДЕС[30] : Иэн Бэнкс  7  Глава 7 ТРОФЕИ : Иэн Бэнкс
 8  Глава 8 КОНКИСТАДОРЫ : Иэн Бэнкс  9  Глава 5 КОНЦЕНТРАЦИЯ : Иэн Бэнкс
 10  Глава 6 САЛЬ-СИ-ПУЭДЕС[30] : Иэн Бэнкс  11  Глава 7 ТРОФЕИ : Иэн Бэнкс
 12  Глава 8 КОНКИСТАДОРЫ : Иэн Бэнкс  13  Глава 9 АГУАСЕРОС : Иэн Бэнкс
 14  Глава 10 ДИСПАШЕР[55] : Иэн Бэнкс  15  Глава 11 СНОВЕЩАНИЕ : Иэн Бэнкс
 16  Глава 12 СЕРДЦЕ ВСЕЛЕННОЙ : Иэн Бэнкс  17  Глава 9 АГУАСЕРОС : Иэн Бэнкс
 18  Глава 10 ДИСПАШЕР[55] : Иэн Бэнкс  19  Глава 11 СНОВЕЩАНИЕ : Иэн Бэнкс
 20  Глава 12 СЕРДЦЕ ВСЕЛЕННОЙ : Иэн Бэнкс  21  Использовалась литература : Канал Грез
 
Разделы
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 


электронная библиотека © rulibs.com




sitemap