Детективы и Триллеры : Триллер : 20. Смех Зевксиса : Леонид Бершидский

на главную страницу  Контакты  Разм.статью


страницы книги:
 0  1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25

вы читаете книгу




20. Смех Зевксиса

Амстердам, 1662

С Фердинандом Болом Рембрандт не виделся лет пятнадцать. Он знает, конечно, о блестящей карьере ученика – да что там, нескольких своих лучших учеников. Одну картину Геррита Доу, говорят, продали чуть ли не за тридцать тысяч флоринов, и, хотя верится в это с большим трудом, Доу отказался даже от места при английском дворе, так он богат и почитаем дома. У Говерта Флинка все знатные и богатые граждане города были в друзьях и заказчиках. Но Флинка больше нет, и это в каком-то смысле из-за него Рембрандт встречается нынче с Болом.

Этот его бывший подмастерье уже семь лет возглавляет гильдию художников. Болу первому достаются заказы городского совета и Адмиралтейства. Но Флинку, старому товарищу по мастерской ван Рейна, он всегда рад был уступить выгодную работу. И вот два года назад Флинк получил гигантский заказ для новой ратуши на площади Дам: двенадцать огромных полуовалов, семь локтей в ширину и столько же в высоту, на тему восстания батавов. Эти германцы, далекие предки голландцев, больше полутора тысяч лет назад взбунтовались против римского владычества и два года сдерживали натиск брошенных против них легионов. Теперь в восстании видят аналогию с войной против испанцев, из которой Республика вышла такой сильной, на зависть соседям. Городской совет снабдил Флинка холстами и стал ждать.

Первая из двенадцати картин, за которую взялся Говерт, изображала заговор вождя батавов, Цивилиса. Водя в бой батавские когорты во время завоевания Британии, этот германец приобрел римское имя и лишился глаза. Флинк, человек светский и деликатный, изобразил Цивилиса в профиль, так, чтобы виден был только уцелевший глаз предводителя восставших.

Флинк умер всего через три месяца после того, как получил огромный «батавский» заказ, – даже первая картина была не готова. И все двенадцать полотен бургомистру пришлось заказывать наново. На сей раз Андрис де Графф поостерегся складывать все яйца в одну корзину. Правда, в городе было не так уж много живописцев, способных выполнить такую важную работу, и скрепя сердце де Графф поручил одну из картин Рембрандту, с которым давно старался не иметь никаких дел. Бургомистр рассудил, что какой бы фокус ни выкинул этот ненадежный, нечестный, ненавидящий людей старик, одной картиной галерею не испортишь, а уж остальные мастера – Ливенс, Йордан, весь цвет гильдии – как-нибудь справятся. Кроме того, Рембрандту он передал тот самый сюжет, который не закончил Флинк: в случае чего можно будет просто довести до конца работу покойного живописца.

– Де Графф и раньше терпеть вас не мог, вы об этом знаете, мастер, – уважительно обращается Бол к бывшему учителю. – Но вы сумели его удивить.

Рембрандт смеется, обнажая желтые, гниловатые зубы.

– Выходит, Фред, я еще способен на сюрпризы. И что же на этот раз не понравилось нашему доброму бургомистру? Не объявил ли он тебе, что Цивилис на моей картине не похож на себя?

Все в маленьком домишке на канале Розенграхт производит на Бола тягостное впечатление. В первую очередь очевидная бедность жилища: он-то помнит роскошный прежний дом на Бреестраат, где и ему довелось пожить. Бол слышал, что мастер ван Рейн перед самым банкротством переписал тот дом на сына, но суд счел это до такой степени нечестным поведением со стороны несостоятельного должника, что аннулировал дарственную и поручил Палате по несостоятельности выставить дом на продажу.

Но и помимо бедной обстановки Бола многое гнетет здесь. И то, с каким вызовом взглянула на него Хендрикье, живущая с мастером как жена, но, все знают, на самом деле с ним не обвенчанная. И враждебный взгляд Титуса, который наверняка забыл, как Бол весело возился с ним, едва научившимся ходить. И пуще всего – сам мастер, превратившийся в сутулого, грязноватого, желчного старика с недобрым огоньком в сощуренных глазках.

– Вы почти угадали, мастер, – кивает Бол. – Он сказал, во-первых, что корона, которую вы поместили на голову Клавдию Цивилису, – это какой-то шутовской колпак. Что вождь свободолюбивого германского племени вообще не мог носить корону – он же не римский император, против которого восстали батавы. Что вы совершенно не поняли историческую параллель, ради которой затеяли все эти двенадцать картин. Ну, и еще много всякого. Например, что у Тацита батавы дают клятву Цивилису в священной роще, а у вас – за столом в какой-то зале. Что непонятно, почему у них в руках обнаженные мечи – так этот сюжет еще никогда не изображали. Ну, и что не было никакой нужды писать вождя анфас, чтобы так явно продемонстрировать его увечье, будто оно вас радует.

«Как будто читает список, – думает Рембрандт. – Всегда был прилежным парнем этот Бол». Скалится в ответ:

– У Тацита, Бол, Цивилиса вообще зовут Юлием, а не Клавдием, как все время величает его бургомистр. И еще, хоть я и подзабыл латынь, но, насколько я понял, у Тацита сказано, что батавы скрепили свою клятву обрядами страшными и варварскими. Я понимаю, что господину де Граффу хотелось бы представить Цивилиса республиканцем. Но он был вождь варварского племени, от которого, надо признать, наш городской совет недалеко ушел.

– Хорошо, мастер, что вы говорите это мне, а не бургомистру, – сдержанно улыбается Бол.

– Мне нечего терять, Бол.

– Боюсь, что в этом вы правы, мастер. Вашу картину бургомистр велел снять. Когда поступили другие, от Ливенса, ну и от других живописцев, ваша стала сильно выбиваться из ряда, по его мнению. Даже я не могу не признать, что он в чем-то прав. На вашей картине гораздо меньше фигур и больше пустого места, чем на остальных. Ну и освещение – оно такое холодное и угрожающее, что в успех заговора не очень верится. Потом, лица заговорщиков… их не назовешь героическими, они скорее обреченные. Я давно выполняю городские заказы, мастер, и знаю, что хотят видеть советники. Такое они не хотят видеть.

– Ливенс… Ты ведь знаешь, что мы когда-то, в Лейдене, делили мастерскую. Я писал его, а он – меня. Нас вместе заметили. Мы вместе учились у Ластмана. И вот теперь он знает, что хотят видеть советники, и ты знаешь, а я – не знаю.

– Думаю, мастер, что вы немного лукавите. Вы тоже знаете, чего они хотят, но не желаете дать им этого. И поэтому они не хотят платить, их можно понять. Вам не заплатят за «Цивилиса», мастер.

Рембрандт кивает.

– Я обещал Лодевейку ван Лудику четверть платы, которую получу за эту картину. А раз эта плата, как теперь выясняется, равна нулю, я и заплачу ему четверть от нуля. Вряд ли он сможет это оспорить. Мне вернут картину?

– Да, ее доставят сегодня.

– Негде разместить такую большую. Пожалуй, обрежу ее прямо на улице. А потом продам. Но только после того, как ван Лудик сполна получит свою четверть от щедрот совета.

– Мастер, вы… вы губите себя, – вырывается у Бола. Ему уже сорок шесть. Он сознательно отказался от многого, чему научил его мастер ван Рейн, потому что это мешало ему продавать картины. Он кладет краску более тонким слоем, он выбирает более светлые тона, он старается доставлять удовольствие своей работой. И – его работа осточертела ему.

– Уже поздно что-то менять, Бол, – машет рукой Рембрандт. – А кому теперь закажут Цивилиса? Готов спорить, что ты сам отлично выполнил бы этот заказ.

– Я не хочу браться за такую большую работу, – качает головой бывший подмастерье. – Есть такой немец, Юрген Офенс. Ему поручили закончить незавершенную картину Флинка. Он сделал это за четыре дня.

– Завидная скорость, – снова усмехается Рембрандт. – Впрочем, я никогда о нем не слышал.

– Он получил за работу всего сорок восемь флоринов.

– Тогда понятно, почему не слышал, – кивает Рембрандт. – Выходит, совет еще и сэкономил. Ни мертвому Флинку не пришлось платить, ни мне, а тут еще и немец подвернулся дешевый…

– Вряд ли они этого специально хотели. – Бол пытается сохранить объективность, раз уж ван Рейн так очевидно насмехается над советом и, кажется, над ним как посланцем бургомистра.

– Да, просто так получилось. Это не беда, Бол, не казни себя, что пришлось принести мне дурную новость. Я сейчас много работаю, пожалуй, больше, чем когда-либо с тех пор, как ты юнцом пришел ко мне в мастерскую, в дом ван Эйленбюрха. Твоя гильдия же запретила работать самостоятельно таким, как я, банкротам, так что теперь тружусь по найму. А Хендрикье и Титус – мои работодатели. Я не могу их подвести, беру все заказы, какие удается получить. Портреты, опять портреты…

– Я могу помочь с заказами, мастер, – предлагает Бол.

– Спасибо, не стану отказываться, если ты сумеешь убедить бургомистра еще раз что-то мне заказать, – и снова эта кривая ухмылка.

– Насчет бургомистра обещать не стану, но я знаю людей, которые могли о вас забыть.

– Кого? Яна Сикса, который был моим другом, а потом продал мои долги меняле и стал заказывать картины Флинку?

– И его, и других, мастер.

– Я тоже всех их знаю, Бол, а они меня. Приличные заказы я получаю теперь разве что из-за границы. Туда все доходит с опозданием, даже дурная слава. А может быть, там не так любят гладенькие, зализанные картинки, как у нас в Амстердаме.

Это камешек в его, Бола, огород. Президент гильдии начинает уже злиться на гнусного старика: не таким он помнит учителя.

– Помните, мастер, того итальянца, который купил у вас «Бурю» Флинка?

– Синьор Руффо. Как же, конечно, помню.

– Он все еще ваш клиент?

– Нет, Бол, он перестал заказывать мне картины лет десять назад. Мы повздорили из-за одного холста, который, как он утверждал, был плохо сшит, и швы разошлись при перевозке. Впрочем, насколько я знаю, с «Бурей» он так и не расстался. Знаешь, Бол, ведь это была лучшая работа Флинка из всех, которые мне доводилось видеть. Он тогда не старался потакать заказчику.

– Он старался быть похожим на мастера ван Рейна. И кажется, получилось лучше, чем даже у вас. – Бол уже не скрывает своего раздражения; вряд ли он когда-нибудь еще захочет навестить учителя.

– Да, мне много раз говорили, что у меня получается непохоже. – Рембрандт продолжает насмешничать, словно не замечая, что уже довел Бола до белого каления.

– А что же ваша «Буря», мастер? Вы закончили ее?

– Ты никому не скажешь, Бол? В моем положении нельзя откровенничать ни с кем, тем паче с почтенным председателем гильдии, который наверняка чувствует большую ответственность перед обществом и не станет хранить моих грязных маленьких секретов.

– Я просто спросил, мастер. Впрочем, мне пора идти. Я рад, что вы не очень рассчитывали на деньги за «Цивилиса».

– Постой. Ко мне сейчас нечасто заходят гости, – на лице Рембрандта подлинная тревога. Он еще не наговорился всласть с бывшим подмастерьем. – Да, я закончил «Бурю». Когда я объявил цессио бонорум, то продал ее аптекарю Аврааму Францену. С условием, что он никому об этом не скажет и никому не покажет картину. Не будь этого условия, плату у меня отобрали бы за долги, как отняли дом и все, что у нас было. И мне нечем было бы кормить малышку Нелтье. Жаль, что я не могу показать тебе эту картину. Ты бы понял, что вы с Флинком научились не всему, что я умею. И теперь уже не научитесь, потому что слишком любите деньги. Хочешь, я договорюсь с Франценом, чтобы он показал ее только тебе?

– Не стоит, мастер. Ведь я могу проболтаться. Достаточно и того, что вы хвалите «Бурю» Флинка, – думаю, он и сейчас был бы рад вашей похвале, так что будем считать, что вы уважили его память. Впрочем, на этой, как вы говорите, лучшей его работе стоит ваша подпись.

– Ну, тут уж ничего не поделаешь, – пожимает плечами Рембрандт. – Когда работаешь в мастерской, надо быть готовым к тому, что ее хозяин будет ставить свою подпись на твоих картинах, чтобы их кто-то захотел купить. Так устроен мир. Вот если бы Флинк не погнался за деньгами, когда открыл свою мастерскую, его лучшая картина была бы подписана его именем.

– А вот это звучит уже совсем непочтительно, – Бол повышает голос от обиды за друга. – Вы забыли, что говорите о покойном. Счастливо оставаться, мастер ван Рейн, и удачи вашей… семейной фирме.

Бол почти хлопает за собой дверью – но все-таки не вполне хлопает: для этого он слишком солиден и слишком деликатен.

– Почему он кричал на тебя? – спрашивает спустившаяся из детской Хендрикье.

– Потому что я сказал ему правду.

– Правду о чем? И зачем он вообще приходил?

– Сказать, что нам не заплатят за «Цивилиса». Бургомистру не понравился его головной убор, а пуще всего его вытекший глаз.

– Но ведь он был вождем, и он был одноглазым? Ты же переводил мне из Тацита.

– Я подзабыл латынь, Хендрикье. Может быть, что-то понял не так… Черт с ним, с бургомистром. – Она до сих пор морщится всякий раз, когда он поминает черта. – Сегодня картину доставят сюда, я обрежу ее и продам. Если честно, она и не должна быть такого огромного размера. А пока поработаю немного.

– Опять над автопортретом?

– Да. Хочешь, покажу тебе, он почти готов.

Он разворачивает холст лицом к ней. В первую секунду Хендрикье хочется вскрикнуть от страха. На холсте грубыми мазками написано смеющееся беззубым ртом лицо старика. Это жуткий, полный горечи поражения смех человека, который наконец понял жизнь и ничего уже не может сделать с этим пониманием. И это злорадный смех. Поэт Ян Сикс, их бывший друг, как-то в полемическом задоре написал об одном из портретов Рембрандта, что всем хорошо это изображение проповедника – только знаменитый своей убедительностью голос красками не передашь. Глядя на новый автопортрет, Хендрикье слышит дьявольское хихиканье. Она уже привыкла к постоянной иронии мужа – это его защита от нескончаемых несчастий, которые все валятся на их головы. Но видеть и почти слышать эту иронию вот так, в неряшливых мазках, сделанных будто дерьмом, а не краской – и такое говорили в последнее время о Рембрандте его хулители, – нестерпимо для Хендрикье. Тут она замечает выступающий из тени у края картины лик крючконосой старухи. Что он, написал свою смерть?

– Это… не похоже на тебя, – выдавливает Хендрикье.

Рембрандт смеется в голос.

– И ты туда же! Наверняка я буду таким, когда соберусь умирать. Это просто старинный сюжет, Хендрикье. Был такой великий художник, Зевксис из Гераклеи, грек. Его картины не сохранились, но древние писали, что это были особенные картины, совсем как живые. Даже птицы прилетали клевать написанный им виноград. У него всегда получалось похоже. Он был очень богат, жил в роскоши – все важные люди заказывали ему портреты. И вот как-то раз он стал писать уродливую старуху. И так разобрал его смех, когда он перенес на картину ее уродство, что от смеха он и умер.

– И в чем мораль этой истории? – спрашивает Хендрикье со слезами на глазах.

– В том, что смерть – смешная штука, особенно когда она позирует тебе, – серьезно отвечает ей Рембрандт.

Он еще не знает, что переживет Хендрикье и что продаст могилу Саскии, чтобы похоронить ее.


Содержание:
 0  Рембрандт должен умереть : Леонид Бершидский  1  2. Ученик портретиста : Леонид Бершидский
 2  3. Утопленник моря Галилейского : Леонид Бершидский  3  4. Сейшн не задался : Леонид Бершидский
 4  5. Мурмарт : Леонид Бершидский  5  6. Психованный : Леонид Бершидский
 6  7. Секрет Флинка : Леонид Бершидский  7  8. Парень с первой полосы : Леонид Бершидский
 8  9. Дело техники : Леонид Бершидский  9  10. Одноклассники : Леонид Бершидский
 10  11. Непохоже : Леонид Бершидский  11  12. Что смог унести : Леонид Бершидский
 12  Интерлюдия: Мистер Андерсон : Леонид Бершидский  13  13. Безальтернативность : Леонид Бершидский
 14  14. Девочка среди стрелков : Леонид Бершидский  15  15. Софья и кот : Леонид Бершидский
 16  16. Это не Рембрандт : Леонид Бершидский  17  17. Банкрот : Леонид Бершидский
 18  18. Питер Суэйн : Леонид Бершидский  19  19. Возвращение Салли : Леонид Бершидский
 20  вы читаете: 20. Смех Зевксиса : Леонид Бершидский  21  21. Никаких оснований : Леонид Бершидский
 22  22. Санта-Клаус : Леонид Бершидский  23  23. Прощание мастеров : Леонид Бершидский
 24  Эпилог : Леонид Бершидский  25  Постскриптум : Леонид Бершидский



 




sitemap