Детективы и Триллеры : Триллер : Филлис : Говард Фаст

на главную страницу  Контакты  ФоРуМ  Случайная книга


страницы книги:
 0  1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15

вы читаете книгу

Автор обеспокоен и встревожен страшной опасностью ядерной войны. Когда произведение создавалось, еще не было Чернобыля, но уже были Хиросима и Нагасаки. И поэтому не случайно в романе сфокусированы страхи времени, сформулированные за несколько лет до того, как государства мира осознали опасность испытаний ядерного оружия и запретили их в атмосфере, в воде и на поверхности (1963 г.), а также поняли всю гибельность передачи ядерных технологий «неядерным» странам, особенно с нестабильным политическим режимом, и подписали соглашение о нераспространении ядерного оружия (1966 г.).

Говард Фаст

Филлис

Часть первая

Филлис Гольдмарк

Волею судеб Филлис стала движущей силой множества событий, но по природе своей она не годилась на роль героини мелодрамы, а слишком многие из этих событий были мелодраматичны по своей природе. С таким заявлением Филлис никогда не согласится: по ее мнению, вся совокупность и сущность жизненных событий, не только ее и моих, но и ваших, представляет собой трескучую, шумную мелодраму, не предназначенную для глаз цивилизованной публики. Однако, поверьте мне, грань цивилизованности эфемерна и зыбка.

Осмелюсь заявить, что Филлис не годится и на роль героини романтических историй, роль, которую повсюду пытаются сыграть все молодые дамы. И в тот момент, когда меня инструктировали («Это приказ, Клэнси, это ваш долг перед Родиной и Богом!»), как завоевать ее любовь, приязнь и доверие, она уже вышла из возраста юных романтических дам. Ей было двадцать девять. Они посочувствовали мне, объяснив, что Филлис далеко не красавица — именно так они и выразились, — ибо даже великие предводители человечества, управляющие судьбами, — всего лишь мясо для мясорубки Голливуда и Мэдисон-авеню. И если в их жизнь вне графика вторгается романтика, то она мыслится лишь в образе длинных ног, огромных молочных желез и лица, еще более стандартного и невыразительного, чем наши туземные автомобили.

Филлис этому стандарту не соответствует. Она изящна, не агрессивна, с коротко остриженными каштановыми волосами и милым лицом. Выглядит она моложе, а ведет себя старше своих лет. Она — доцент кафедры физики Никербокерского университета. Застенчива, но не до неприличия, занята собой, как следствие комплекса единственного ребенка. Отец умер. Живет она с матерью в четырехкомнатной квартире на Вашингтонских Высотах и на свою зарплату содержит и квартиру, и семью. Окончила школу имени Джулии Ричмонд и Хантер-колледж, докторскую степень получила в Колумбийском университете. После смерти отца осталась страховка на пять тысяч долларов — основное его богатство, — благодаря которой она сумела окончить аспирантуру и вместе с матерью не умереть с голоду. Когда же Филлис устроилась на работу, мать стала шить по мелочам, укорачивать платья и перешивать рукава. Филлис подрабатывала в универмагах. В ней соединились все глубочайшие горести и беды нищего существования, что хорошо знакомо и мне, Томасу Клэнси.

У Филлис огромные, красиво очерченные карие глаза, глядящие на собеседника прямо и вопрошающе. Ее так называемая «личная жизнь» — это профессор Алекс Хортон, сорока одного года от роду, с той же кафедры, что и Филлис. Они, как говорится, «встречались» почти два года. Они были достаточно близки друг другу, как любая другая пара в их положении. Время от времени ходили в кино, время от времени в театр. Они появлялись вместе на четырех факультетских вечерах. Что касается брака, то конкретный разговор об этом никогда не заходил. Хортон принадлежал к методистской церкви, Филлис же — еврейка. Один из друзей Хортона как-то заметил, что главным затруднением была мать Филлис. Того же мнения придерживался и заведующий кафедрой физики Никербокерского университета профессор Эдвард Горленд.

Профессор Горленд осторожно, но неуклонно поднимался по лестнице успеха. На всех уровнях, в каждом уголке нашего общества, где человеку светит успех, есть такие осторожные люди, прекрасно знающие, как поступать. Они умеют говорить. У них тщательно отработаны жесты. Будучи уверен, что пост заведующего кафедрой в столь престижном университете, как Никербокерский, имеет вес в академическом мире, профессор Горленд извлекал из этого все возможное и даже больше. Будучи немолодым, он вел себя осмотрительно и в то же время самоуверенно, голова его была битком набита идиотскими предрассудками «человека на самом верху». Самоуверенность его подкреплялась тем фактом, что его специальностью была физика и он руководил кафедрой.

— Изменив мир, мы должны постоянно держать руку на пульсе этих перемен, не так ли, мистер Клэнси? — сказал он как-то в беседе со мной. У него было удлиненное, благородное лицо, и, как многие знакомые мне актеры, он умел эффектно вздергивать бровь. — Разве можно отстранять лоцмана, прокладывающего новый курс?

Я не имею ни малейшего понятия о лоцманах и курсе кораблей, и, по сути дела, он просто пытался выяснить, что станет с ним. Его переполняли раздражение и зависть, поскольку он понятия не имел, чем я занимался на его кафедре и почему вообще там очутился. Он отдал бы все, чтобы узнать наверняка, и все время делал намеки на то, что декану факультета все уже известно. Мне было безразлично, что кому известно; но такие люди, как Горленд, при всей своей внешней деликатности на деле неделикатны до предела. Так, в продолжение одной-единственной беседы он трижды упомянул тот факт, что Филлис — еврейка.

В первый раз он сказал об этом, когда попытался подчеркнуть, что на его кафедре не существует дискриминации. Но тут же добавил:

— Поймите меня правильно, вряд ли было бы этично иметь на кафедре одних евреев. Хотя в Нью-Йорке это сделать легче легкого. Получилась бы, так сказать, дискриминация навыворот. И поскольку физика и секретность неотделимы, вы, сотрудники службы безопасности, будете проверять еврея особенно тщательно, не так ли?

— Понятия не имею, — ответил я. — Я ведь уже говорил вам, профессор Горленд, что не имею отношения к службам безопасности и вообще не являюсь государственным служащим. Я обычный нью-йоркский муниципальный полицейский.

Второй раз он упомянул об этом, когда назвал Филлис дамой и заметил, что ни по ее виду, ни по ее речи нельзя узнать, что она еврейка.

— А почему? — спросил я, а он ответил, что сам не знает, но дело обстоит именно так.

Я с ним не согласился, тем более меня воспитала улица, а она многолика. Вдобавок я никогда не знал, что такое настоящая дама, ибо дама для меня — это просто женщина.

Третий раз он затронул эту тему, сказав, что, поскольку я ирландец и католик, нам с Филлис будет трудно найти общий язык.

— В каком смысле трудно?

— Ну, примерно, как Алексу Хортону.

— Понял вашу мысль.

— Но, видите ли, для такого убежденного холостяка, как Алекс Хортон, сама мысль о браке неестественна.

— Я тоже так думаю, — согласился я. — Но все же какое отношение ко всему этому имеет мое ирландское происхождение и католическая религия?

— Дело в том, что мама у мисс Гольдмарк принадлежит к числу людей со старомодно-религиозными взглядами. Так, по крайней мере, мне представляется. И поскольку Хортон — методист, трудности возводятся в квадрат. Не сочтите это самонадеянностью с моей стороны, но могу я предположить, что для вас, как католика, эти трудности усугубятся?

— Я бы не назвал ваше предположение самонадеянным, профессор. И я не собираюсь вступать в брак с Филлис Гольдмарк. И почему вы решили, что я католик? Из-за фамилии?

— Поверьте, я очень хорошо отношусь к католикам. Однако полагаю, что не ошибусь, если скажу вам, мистер Клэнси, что ощущаю с вашей стороны явную неприязнь. А я просто пытаюсь идти вам навстречу в столь трудном и деликатном деле.

— Понимаю вас и ваши чувства. Если мое отношение к вам кажется неприязненным, то с готовностью приношу свои извинения.

— Что вы, что вы! Зачем извиняться? Мне все ясно. Мы просто выяснили точки соприкосновения, мистер Клэнси.

— Безусловно, — согласился я. — Но дело в том, что я не католик, хотя это и неважно. Мой дед родился в Белфасте. Родители у меня принадлежали к пресвитерианской церкви. Я сам не знаю, какой я религии, но мне все равно, католик я или не католик. Однако не будем создавать искусственных трудностей, и если мисс Гольдмарк спросит об этом, скажите правду или, в конце концов, сошлитесь на незнание. Мне безразлично.

— Вы понимаете мою точку зрения?

— Я понимаю вашу точку зрения.

— Дело в том, что я в полном неведении. В абсолютном неведении. Если бы у меня был хоть малейший намек на то, в чем суть происходящего… Только поймите меня правильно: я не собираюсь лезть не в свое дело…

Я пожал плечами.

— Все мы теперь солдаты огромной армии. Разве не так? И это для меня не просто оборот речи.

— Я не солдат, — произнес я. — Я простой полицейский, профессор Горленд.

У меня было две лекции в неделю — на большее я был неспособен, даже несмотря на помощь при подготовке к занятиям. На каждую тему мне требовалось десять дней при условии, что я вживался в предмет, дышал им и читал до умопомрачения, пока текст перед глазами не начинал плыть. Тогда глаза у меня закрывались сами собой. Однако, как мне показалось, я был на уровне.

В первый раз, когда я пришел вести занятия с курсом Хортона, в аудитории появилась Филлис. Темой лекции были сущность и происхождение потоков космических частиц высоких энергий. Меня слушали восемьдесят три молодых человека, которые знали гораздо больше и о физике, и о математическом обосновании сущности высокоэнергетических излучений, чем знал бы об этом я, занимайся я этими проблемами десять месяцев вместо десяти дней. Держался я на пустом тщеславии своего тридцатисемилетнего возраста, а также благодаря помощи специалистов и аналитическим обзорам написанного на эту тему такими величинами, как Энрико Ферми, Бруно Росси, Пьер Оже, Роберт Милликен и Карл Д. Андерсон. Филлис вошла перед самым началом лекции, несколько минут постояла у стены: изящная, стройная, потом села в последнем ряду, а я в это время вещал, что наиболее очевидное затруднение, связанное с определением источников космической радиации, заключается в том, что точки или направления, откуда это излучение бомбардирует нашу планету, не соотносятся с гипотетическими его источниками.

Слушала она внимательно, подперев ладонью подбородок, а я в это время разворачивал перед слушателями кое-как сляпанную лекцию; и вдруг, неожиданно для себя, почувствовал, что слежу за ее реакцией и жду от нее поддержки. Мне хотелось, чтобы лекция оказалась хорошей, и эта мысль даже не была связана с тем обстоятельством, что лектор — я. Мне хотелось, чтобы студенты отнеслись ко мне с уважением, я даже сам поверил на мгновение, что стал частью факультета, что жизнь моя приобрела смысл, направление и цель. Быть может, по ходу моего дальнейшего рассказа станет ясно, отчего мне захотелось этого.

Когда я кончил и весьма удовлетворительно справился с ответами на вопросы, не выказав себя ослом, после чего студенты стали покидать аудиторию, Филлис подошла к кафедре, представилась и сообщила мне, что профессор Горленд посоветовал ей поприсутствовать у меня на первой лекции. Несколько раз она уже попадалась мне на глаза, но этот разговор стал нашей первой настоящей встречей.

— Поймите, я пришла не шпионить или следить за вами. Но наша работа взаимосвязана, и мне бы очень хотелось, чтобы вы побывали у меня на паре занятий.

— Был бы очень рад, мисс…

— Гольдмарк, — сказала она. — Филлис Гольдмарк. А вы Томас Клэнси. Слышала, что раньше вы занимались исследовательской работой. Вы рады, что вернулись к преподаванию?

— Я не вернулся, мисс Гольдмарк. Это мой первый опыт.

— Неужели?

— Разве не видно было, как я нервничал?

— По правде говоря, нет, — заметила она. — Я даже решила, что вы очень уверенный в себе преподаватель. Не могу поверить, что вы никогда не занимались педагогическим трудом. Я преподаю уже семь лет и многое бы отдала, чтобы обрести вашу веру в себя.

— Для меня это настоящий комплимент. Вы очень любезны, мисс Гольдмарк.

До этого момента она держалась естественно, официально и корректно, мы беседовали как коллеги по факультету. И вдруг все переломилось: ей стало неловко, и она сказала, что должна идти. Тогда я дал ей понять, что чувствую себя чужим в этом огромном университете, одиноким, ничего не знающим и даже чуть-чуть напуганным, и попросил ее выпить со мной чашку кофе с сэндвичем. Она призналась, что еще не обедала, а я признался, что не знаю даже, где находится факультетская столовая.

Ей понравилась роль всезнайки, даже если это касалось местоположения пункта питания, и мне показалось, что стеснительность ее проистекает не от сдержанности в поведении, а от неумения находить общий язык с мужчинами. Есть женщины, у которых это неумение с возрастом становится болезненным, и мне вдруг пришло в голову, что слишком скоро настанет миг, когда она превратится в профессиональную холостячку, как она уже стала профессиональным преподавателем. Она высохнет, погрузится в себя и высосет себя до капли. Природа не обделила ее ни красотой, ни женственностью, но ей не хватало способности осознавать наличие того и другого и заставлять окружающих ощущать это.

Когда мы зашли в столовую, она поздоровалась кое с кем из присутствующих, но меня им не представила. Каждый из нас взял чашку кофе, сэндвич и кусочек пирога, после чего мы нашли пустой столик. Филлис объяснила, что еда здесь доброкачественная, но не очень вкусная. Хорошо, однако, было то, что никуда не надо бежать, чтобы поесть, и поскольку здание было построено в псевдоготическом стиле и столовую засунули в полуподвал, там, по крайней мере, прохладно летом.

— Если вы, конечно, не сбежите от нас до жары.

— Как знать. Будущее мое пока что не слишком определенно. Мною просто-напросто заткнули дыру. Я своего рода человек со стороны. Профессор Горленд, правда, обещал, когда настанет время, поговорить более определенно о моем будущем.

— А вот теперь вы совершенно не похожи на преподавателя, — улыбнулась она. — Не знаю, почему, но это так.

— Наверное, потому, что я не настоящий преподаватель. По крайней мере, сейчас.

— Да, похоже. — Она опустила глаза и принялась за еду.

— Я читал вашу статью о рефракции, — сказал я.

— Где вы ее откопали?

— У вас в библиотеке. Статья очень дельная.

— Понимаете, она не слишком оригинальна. Тем не менее я рада, что ее кто-то прочел. Мне иногда приходит в голову, как должен чувствовать себя автор, публикующийся в массовых изданиях, где его могут прочесть миллионы, а не двадцать человек, как у нас.

— Зависит от того, что вы пишете.

— Наверное.

В этот момент грузный 50-летний мужчина с багровым лицом подошел к нашему столику, держа в руках заставленный поднос, и обратился к Филлис:

— Это и есть наш новичок? Познакомьте нас!

— Профессор Ванпельт, — представила она. Я встал и пожал ему руку. — А это мистер Клэнси, наш новый преподаватель.

— Рад с вами познакомиться, Клэнси, — произнес Ванпельт, качая головой. Улыбаясь, он весело спросил: — Можно к вам сесть?

— Пожалуйста.

Он уже отодвинул стул. Либо он голодал целую неделю, либо был обжорой. Поднос ломился от еды: заливная говядина, картофельные оладьи, картофельное пюре, яблочный соус, двойная порция хлеба, четыре звездочки масла, огромный кусок шоколадного торта. Ванпельт набросился на еду и разговаривал с полным ртом.

— Слышал, что вы раньше занимались исследовательской работой, Клэнси. Черт, если бы я работал в крупном заведении и получал двадцать пять тысяч в год, только бы меня тут и видели! Какой прок от преподавания? Убедился на собственном опыте. Заходишь в аудиторию, горишь желанием поделиться знаниями, а перед тобой сидят самодовольные юнцы, которым на все наплевать. В общем, не позволяйте им ездить на себе верхом, как они ездили на Хортоне.

— На Хортоне?

— Ну, на вашем предшественнике, профессоре Алексе Хортоне, да покоится он в мире!

— Как вы жестоки! — выпалила Филлис. — Он жив!

— Он ни жив, ни мертв. Его нет ни на том, ни на этом свете, — пробормотал Ванпельт, предварительно набив рот заливной говядиной. — Что вам рассказали о нем, Клэнси? Что он подал заявление об уходе?

— Как я понимаю, он ушел по причинам личного характера. Меня это не касается.

— Не говорите. Не может быть, чтобы вы, проведя больше суток у нас в университете, оставались в полном неведении. Вы что, всерьез хотите убедить меня, что вас так никто и не посвятил в прелести и загадки исчезновения Хортона?

Я смотрел на Филлис. Лицо ее побелело, напряглось, ожесточилось. В университете, как и в армии, существуют порядок отдачи приказов, последовательность старшинства и точные, четкие правила протокола. До меня уже дошло, что для Филлис Гольдмарк Ванпельт был прямым начальником. Она ответила тихо и продуманно:

— Я полагаю, что не наше дело вмешиваться во все это. Если мистеру Клэнси надлежит знать то, чего мы не знаем, то пусть его проинформируют те, кому это положено.

— Чушь! — брякнул Ванпельт. — Он уже совершеннолетний, или я ошибаюсь? Дело в том, Клэнси, что профессор Александр Хортон в один прекрасный день покинул это помещение и исчез из поля зрения порядочных людей. Раз — и готово! И поэтому в наши скучные академические стены нахлынула орда людей из разведки, контрразведки, служб госбезопасности, полиции и прочих мест. Которые вдобавок раздобыли столько же информации, сколько бывает мяса на костях индейки после Дня Благодарения. Все шито-крыто. В газетах ни слова. Проходит четырнадцать, пятнадцать дней. В газетах опять ни слова, об Алексе ни слуху, ни духу. Ничего. Вся разведка сидит, разинув рот.

— Боюсь, что я ничего не понимаю.

— Мы тоже, — вмешалась Филлис. — И вообще никто. Не вижу смысла говорить об этом.

На следующий день мы с Филлис опять увиделись в стоповой, и мне удалось пригласить ее на обед. Не знаю, помогли ли мне обстоятельства ускорить наше сближение, но она была одинока и в страхе. Не до такой степени, чтобы излить мне душу, — но ужас не оставлял ее. С другой стороны, положение мое не способствовало превращению в неотразимого поверенного женских тайн.

— Хотелось бы узнать у вас о Ванпельте, — начал я издалека, но она тут же покачала головой.

— Не хочу о нем разговаривать.

— Он штатный профессор?

— Да.

— Чревоугодник? Обжора?

— Мистер Клэнси, — сказала она, улыбнувшись впервые за день. Улыбка у нее была теплой и неопределенной, сразу меняющей выражение лица. — Скажу вам, как старожил новичку: любые замечания личного характера имеют у нас тенденцию распространяться по кругу. В нашем заведении нет ни секретов, ни личных мнений. Вы, по-моему, человек очень милый и открытый.

— Спасибо.

И вновь опущенный взгляд, вновь отступление.

— На что вы намекаете?

— Вы только что назвали профессора Ванпельта обжорой. У вас всегда что на уме, то и на языке?

— Не всегда. Но Ванпельт ест, как свинья. Я таких видел. Но я никогда не позволил бы себе высказаться вслух на эту тему, если бы мне показалось, что вы его хоть чуть-чуть уважаете. Однако абсолютно ясно, что вы его не ставите ни в грош…

— Если не возражаете, я предпочла бы не разговаривать о профессоре Ванпельте, — перебила она меня, и я ушел от этой темы, мы заговорили о работе, она спросила меня, какими исследованиями я занимался в фирме «Консолидейтид Дайнэмикс», где согласно учетной карточке я работал до университета, а я ответил заранее заготовленными фразами и тут же постарался быстро перейти на другую тему, предложив, поскольку у меня больше не было занятий, прийти на занятия к ней, если они есть сегодня в расписании.

— Нет. Я сегодня тоже свободна.

— Не сочтете меня слишком назойливым, если спрошу, что вы собираетесь делать?

И снова улыбка.

— Ничего особенного, мистер Клэнси. В Музее современного искусства сегодня показывают «Великого диктатора». Я никогда не видела этого фильма и подумала, что стоило бы пойти, и вдобавок мне хотелось бы отвлечься на какое-то время от академической тишины. А вы любите Чаплина?

— Временами да, временами нет. Сегодня — да, если вы позволите пойти с вами, мисс Гольдмарк.

Она заколебалась на мгновение и бросила взгляд на золотое кольцо у меня на левой руке.

— Знаю, что в этом городе у вас никого нет, мистер Клэнси… — нерешительно заговорила она.

— Моя жена умерла два года назад, — ответил я. — Так что в этом городе у меня действительно никого нет, мисс Гольдмарк.

— Да?

Некоторое время мы молчали, затем она произнесла:

— Пойдемте. Мне будет приятно.

Я кивнул в знак согласия, но что-то насторожило ее в выражении моего лица, и она спросила, все ли в порядке.

— Все, все, — успокоил я.

— Вам нехорошо?

— Нет, нет, все в порядке, — ответил я. — Пойдем?

Она встала из-за стола, мы вышли из здания на территорию университетского городка, а оттуда на Бродвей, к станции метро. День был чудесный, прохладный, с запада дул свежий ветерок: в Нью-Йорке такие дни — редкость. Поскольку до начала сеанса времени еще было много, Филлис предложила пройтись пешком до следующей станции. Мы шли по Бродвею в южном направлении, и я дважды проверялся, стараясь делать это незаметно. Мне, однако, показалось, что она заметила, как я оглядываюсь. Когда мы зашли в метро на углу Сто третьей улицы, в наш вагон сел только один человек. В вагоне было пусто, и человек, вошедший вместе с нами, прошел в другой конец и сел напротив. Он был среднего роста, незаметной внешности, в аккуратном сером блестящем костюме и сером шерстяном пальто. Делал вид, что читал «Нью-Йорк таймс». Финансовый раздел. Курсы акций.

— Заметила, как вы оглядывались, — сказала мне Филлис.

— Да?

— Вам не кажется, что за нами следят?

Я улыбнулся и покачал головой. Филлис бросило в дрожь. Некоторое время она молчала, затем сказала:

— Обратите внимание на человека в нашем вагоне. Того, что сидит наискосок, с газетой и в сером пальто.

— А что в нем особенного, мисс Гольдмарк?

— Может быть, я дура, но вчера он уже попадался мне на глаза. Похоже, он ходит за нами по пятам, мистер Клэнси. Простите. Я болтаю, как истеричка.

— Вы не похожи на истеричку.

— Может так быть, что он действительно следит за нами?

— Чего не знаю, того не знаю, — ответил я.


В музее Филлис побежала в туалет, а я воспользовался паузой и позвонил на Сентер-стрит. Вышел на свой коммутатор и задал вопрос, не направили ли они своего сопровождающего.

— Не сегодня. А где вы сейчас?

— В актовом зале Музея современного искусства. Через двадцать минут будем смотреть «Великого диктатора». С мисс Гольдмарк. А когда сеанс окончится, мы постоим у входа в музей минут пять. Я буду уговаривать мисс Гольдмарк пойти со мной в ресторан. Если она согласится, мы направимся в маленькое немецкое заведение на Сорок четвертой улице. В «Голубую ленту». Оно находится между Шестой и Седьмой авеню. Скорее всего мы пойдем пешком.

— Вы заметили «хвост»?

— Похоже, да.

— Внешность?

— Среднеевропейская, пятьдесят лет, маленькие голубые глазки, тупой череп, рост пять футов восемь дюймов, родинка на левой щеке, явно не из тех, кто занимается физическим трудом, в сером блестящем костюме, черных туфлях, сером шерстяном пальто, белой рубашке, при темно-синем галстуке с диагональной светло-голубой полоской, галстук заколот голубой полосатой булавкой. Перчатки черные.

— А после ресторана?

— Думаю, что она пойдет домой. Если она не откажется, я ее провожу.

— Вы уверены, что за вами следят?

— Я рассказал все, что знаю. А не уверен ни в чем.

Но уверенность моя возросла, когда человек, ехавший с нами в одном вагоне, оказался в том же ряду кинозала. К счастью, Филлис его не заметила. Фильм она смотрела с удовольствием; если бы она и там увидела этого человека, то не смогла бы расслабиться. Я поймал себя на мысли, что мне страшно хочется, чтобы она отдохнула и отвлеклась, и удивился сам себе, поскольку мой интерес был целенаправлен и подотчетен. Фильм я видел раньше. Чаплина люблю, но не принадлежу к числу тех, кто делает из него культ, а фильмы его считает абсолютной вершиной художественных и технических достижений. В конце концов, мне много о чем надо было подумать, а я вдруг задумался о жене. Вот о чем мне вовсе не хотелось думать!

Человек в блестящем сером костюме ушел из зала, не дожидаясь нас, так что Филлис его не заметила; и вот по окончании фильма мы встали перед входом в музей. Как я и предполагал, уговоры заняли некоторое время. Филлис вначале возражала, уверяя, что ей надо домой, что ее ждут мама и работа; но слова звучали неубедительно. Как и многих не верящих в свою привлекательность женщин, ее приходилось убеждать с особым пылом. Чтобы она не беспокоилась, я посоветовал ей позвонить домой, дав понять, что я никогда по вечерам не ем дома. Она наконец согласилась и отправилась к автомату. Я закурил. Через дорогу, у крытой стоянки, обслуживавшей музей, стоял человек. Не тот, что был в сером блестящем костюме, а профессионал, и этот профессионализм у него на лице написан. У нас прекрасные работники, но вычислить их ничего не стоит.

Вернулась Филлис, и мы пошли по направлению к Шестой авеню, повернули и направились в сторону центра. Над нами вечернее, серо-голубое небо, с рваными облаками, как это часто случается в марте. Облака проносились, как сумасшедшие гуси. Небо разрезали длинные лучи заката. Филлис остро реагировала на погоду. Ее охватило беспокойство. Изящная и стройная, она шла четким, уверенным шагом, оживленная и возбужденная. Филлис не думала о себе, пока не перехватила мой взгляд: она тут же покраснела, а краснела она легко.

— Не жалейте меня, мистер Клэнси, — вдруг сказала она. — Не надо.

— С какой стати вас надо жалеть, мисс Гольдмарк? — взорвался я. — Боже, как вам такое пришло в голову?

— Я не собиралась обижать вас…

— Обижать? Вот еще! Я просто не вижу смысла в ваших словах. Мне было так хорошо сегодня днем! А вам?

— Мне тоже. Мне так понравился фильм! И с вами мне было так хорошо…

— Тогда к чему разговор о жалости?

— Сама не знаю. Сказала — и все.

— Больше так не говорите, когда мы вместе.

— Не буду.

— Запомните раз и навсегда!

— Постараюсь. — И улыбка вновь осветила ее лицо.

Мы заказали ужин. Ресторан недорогой, в пределах возможностей преподавателя, и еда хорошая. Мы оба проголодались во время прогулки, а холодный вечерний воздух вернул нас к жизни. Чувство простое и в то же время неповторимое — вдобавок давно мною забытое. Оно не исчезло, когда Филлис заговорила обо мне и моей жене.

— Вы ведь питаетесь в одиночестве, мистер Клэнси, — вспомнила Филлис. — Неужели у вас совсем нет близких? Или вам неприятен разговор на эту тему?

— Мне приятно говорить с вами на любую тему, мисс Гольдмарк. Или мне можно называть вас Филлис? Знаете, в любом другом месте Соединенных Штатов и на любой другой работе мы бы давно называли друг друга Филлис и Том. Зато, если я правильно усвоил дух Никербокерского университета, мы бы еще года два обращались друг к другу «мисс Гольдмарк» и «мистер Клэнси». Да?

— Конечно, вы правы, — улыбнулась она.

— Тогда зовите меня Том, а я буду звать вас Филлис. Устраивает?

— Вполне.

— Прекрасно, Филлис. И я вовсе не против поговорить о близких. У меня есть брат, полковник, он служит в Корее. У него жена и двое детей, которых я никогда не видел. Его же я видел в последний раз семь лет назад. Меня он считает непрактичным «яйцеголовым» дураком. Я же не испытываю к нему ни хороших, ни дурных чувств. Еще у меня есть сестра. Она замужем, живет в Филадельфии. У ее мужа самое крупное в городе агентство по торговле «бьюиками». Он хорошо обеспечен. Детей у них нет. С сестрой я вижусь примерно раз в год. Отец и мать умерли. Родился я на Бруклинских Высотах, учился в школе «Нью-Утрехт», где выяснилось, что у меня математические способности, благодаря чему я получил стипендию Нью-Йоркского университета, куда я поступил на инженерный факультет и специализировался в области физики. Защитился в 1941 году, после чего пошел в армию… — На этом мой рассказ оборвался. Филлис слушала внимательно и вдумчиво.

— Странный вы человек, мистер Клэнси, то есть Том.

— Все мы не без странностей, Филлис. Странные мужчины, странные женщины. Философы, которым грош цена в базарный день, святые и идиоты…

— У вас не было детей?

— Я был женат всего несколько месяцев, когда моя жена заболела. Она умерла от лейкемии.

— Какой ужас!

— Да…

Что тут скажешь? Смерть ужасна; но смерть, облеченная в одеяния мистической загадочности, страхов и человеческой злобы, еще хуже.

Я проводил Филлис домой примерно в девять — она жила на Сто семьдесят четвертой улице между Бродвеем и Форт-Вашингтон-авеню, а потом поехал в центр, к себе, в двухкомнатную квартиру в переустроенном старом доме из коричневого камня на Западной Шестьдесят восьмой улице. У меня хорошая квартира, с высокими потолками, гостиная площадью двадцать на шестнадцать футов, кухня, ванная, спальная примерно восемь на десять; но в моей квартире присутствовали вещи, мысли и мечты женщины, умершей два года назад и более не способной мечтать. Там же жила моя память о ней, питавшаяся одиночеством и разочарованием. Я подумывал, не съехать ли мне, но больна была не квартира; болен был я сам, и куда бы я ни переехал, боль и горечь последовали бы за мной.

Придя к себе, я сварил кофе, выкурил сигарету, прочел статью о ядерном синтезе, главу из Ферми, принял душ и лег спать. Я лежал, страдал от одиночества и заснул только в третьем часу.

На следующий день я пошел на лекцию Филлис на тему «Свет как частица», а потом мы снова вместе выпили кофе с сэндвичем. Мне показалось, что она ждала этого с нетерпением: ей это доставляло хоть какую-то радость. Перекусив, я должен был встретиться с профессором Горлендом, который предупредил меня, что для соблюдения внешних формальностей и с учетом моих реальных возможностей дает мне семинар из двенадцати студентов. Я попросил его дать мне пару дней, чтобы обдумать его предложение. Потом я почти час поработал в библиотеке и, когда уходил оттуда, столкнулся с профессором Ванпельтом.

— Да снизойдут на вас все блага утренней свежести, Клэнси!

— Рад вас приветствовать, сэр! — кивнул я в ответ.

— Как пышный цветок среди увитых плющом стен, рад вашему приветствию, Клэнси! Вы пьете? С такой-то фамилией — и не пить? Хлебнем пойла?

— С удовольствием, — согласился я, и мы пошли по Бродвею в бар, где Ванпельт был завсегдатаем. Он заказал джин и аперитив, а я — шотландское виски со льдом. Он спросил, понравился ли мне университет, а я ответил, что трудно разобраться за такой короткий срок. Затем я спросил, что собой представляет Александр Хортон, поскольку именно он, Ванпельт, упомянул его имя в позавчерашнем разговоре.

— Хортон? Мм-да… Он, знаете, по-викториански — не могу подобрать лучшего слова — ухаживал за вашей мисс Гольдмарк. Вы знаете, что она еврейка?

— Догадался, — произнес я трезвым голосом. Ведь я был Клэнси, человек бесчувственный и рассудочный. — Вы сказали, что он исчез?

— Как корова языком слизнула, — ухмыльнулся Ванпельт, не сводя с меня проницательного взгляда. Хотя он и жирный обжора, но под слоем жира скрывались твердость характера и бесстрастность анализа.

— Если я правильно понял, в его исчезновении есть что-то загадочное…

— До предела загадочное. И все тут.

— А на что вы намекали вчера?

— Да ни на что. Гусей дразнили. Вы-то ведь не собираетесь так же исчезнуть, как Хортон?

— Пока что нет.

— Пока что? Послушайте, Клэнси, а чем конкретно вы занимались в Рочестере?

— В Рочестере?

— А разве вы не сказали мне, что работали в исследовательской группе фирмы «Консолидейтид Дайнэмикс»?

— Я?

— Ну, не вы, так слухами земля полнится. Полагаю, вы там занимались чем-то совершенно секретным?

— Ошибаетесь, — улыбнулся я. — Всего лишь тяжелой водой.

— Тяжелой водой. Это обнадеживает.

— Еще поговорим на эту тему, — кивнул я в знак согласия. — Боюсь, что мне пора.

— Пожалуйте мятных лепешек. Горленд помешан на огненной воде. Тяжелая вода — огненная вода. Прекрасное сочетание? Возьмите лепешку.

Я взял у него лепешку и попытался заплатить за выпивку, но он и слышать об этом не желал. Затем я вернулся в университет, прошел в крохотный кабинет, ранее принадлежавший Александру Хортону, и связался с коммутатором на Сентер-стрит.

— Включите запись, — попросил я.

— Запись включена, Клэнси. Можете говорить.

— Мне требуется максимально исчерпывающая информация о Джоне Ванпельте, штатном профессоре Никербокерского университета, возраст примерно пятьдесят лет, вес два двадцать, легкий иностранный акцент: «г» похоже на «к», голубые глаза, лысый, седина на висках и затылке, золотая коронка на одном из верхних зубов, склонен к обжорству — возможно, давняя привычка. Завтра у меня будет его фотография.

— Все?

— Пока все.

Затем я пошел к Горленду и попросил дать мне на время фотографию Ванпельта.

— Ну, мистер Клэнси, — сказал он, — у нас тут учебное заведение, а не хранилище личных дел с фотографиями.

— Да, конечно, — согласился я. — Но может быть, его фотография есть в каком-нибудь научном ежегоднике?

Горленд закряхтел и полез на полку. Покопавшись, он выудил том ежеквартальных ученых записок, на одной из страниц которого была маленькая фотография Ванпельта.


Вечером, когда я вошел в свою квартиру на Шестьдесят восьмой улице и зажег свет в гостиной, меня ждали двое. Один из них сидел в капитанском кресле, купленном нами во время медового месяца в Кейп-Код. Такие, крепко сбитые, не любят кресел с обивкой. Сидел он прямо, вытянувшись, настороже. Лицо узкое, длинное, одет аккуратно, в руках огромный «люгер». Другой устроился на диване. Двести фунтов плеч и муксулов. Возраст — на пороге среднего. Мясистый затылок, плечи чересчур крупны, над воротничком семнадцатого размера голова истинно американского атлета, седоватые, подстриженные по-военному волосы, румянец на щеках от спиртного, а не от избытка здоровья, в огромной ручище, похожей на окорок, служебная модель сорок пятого калибра. Заведомо ненужное оружие, ибо он превосходил меня по весовой категории. Но он держал револьвер в руках мертвой хваткой, улыбкой приветствуя меня в моем собственном доме.

— Какой сюрприз! — сказал он. — Прямо как в кино.

— Прямо как в кино, — повторил я.

— Чем строить из себя клоуна, лучше бы проверил, нет ли у него оружия, — сказал сидящий в капитанском кресле. — По всем карманам, Джеки. — Акцент был испанский или португальский.

— Есть, сэр, слушаюсь, мистер Браун, — ответил Джеки уважительно и в то же время насмешливо, как бы отрицая, что он — всего лишь мускульная сила. Легко и грациозно он зашел мне за спину, провел рукой у меня под мышками, проверил карманы. — Оружия нет, — объявил он.

— Так я и думал. Что бы сказали в университете, если бы у профессора оказалось оружие? Мы обыскали вашу квартиру. Где ваше оружие?

Я пожал плечами.

— Садитесь, мистер Клэнси, — сказал он, указав на кресло из фильмов Хичкока, подаренное моей покойной жене Хелен ее бабушкой. Я сел и стал ждать. Говорил мистер Браун. Он спросил, знаю ли я, зачем они пришли сюда.

— Понятия не имею.

— И не догадываетесь, мистер Клэнси?

— Гадать-то я могу. Хоть всю ночь. Вы пришли именно за этим? — Я вдруг заметил типичный, битком набитый бухгалтерский портфель, стоящий рядом с мистером Брауном.

— Нет, ночью нам тут делать нечего, — последовал ответ. Одновременно «люгер» был убран в плечевую кобуру. Помощник получил указание: — Убери пушку, Джеки. Мы же не у обезьяны. Мы у культурного, цивилизованного человека. Я посмотрел, что у вас за книги, — объяснил он. — Культура и знание физики далеко не синонимы, и мы оба это знаем. Но если посмотришь книги, то видишь мозг и душу их владельца. Человек познается по кругу чтения. Человека творит слово.

— Большинство книг принадлежало моей жене, — сказал я.

— Восхищаюсь американцами. В ответ на комплимент они становятся циничными и вульгарными. Они стремятся соответствовать какому-то заданному имиджу. Но мы пришли не для разговора о книгах, мистер Клэнси. Мы пришли дать вам взятку. В конце концов, мы не дипломаты. Зачем нам дипломатический обмен ничего не значащими любезностями? Мой принцип — брать быка за рога. Те, на кого я работаю, полагают, что у каждого человека своя цена. В портфеле, что стоит рядом со мной, семь тысяч пятьсот двадцатидолларовых бумажек. Деньги чистые, не краденые, нигде не учтенные, тратить их можно безо всякой опаски. Сто пятьдесят тысяч долларов — такую вам назначили цену.

— Польщен.

— А как же? Кому бы не было лестно? А с учетом федеральных налогов у вас целое состояние. Уж поверьте мне. За такие деньги совершались страшные вещи.

— А как мне отработать эту сумму? За что мне причитается такая взятка?

Он покачал головой.

— Разве этот вопрос нуждается в обсуждении? Я не собираюсь вступать в утомительную дискуссию на этические темы. И не собираюсь спрашивать, возьмете ли вы взятку. Ее вам уже дали. Выбора у вас просто нет. Итак, никаких вопросов, поскольку мы знаем все, что нам надо знать. Мы знаем, куда вы ходите и чем занимаетесь. И если мы за что-то платим, то получаем соответствующий эквивалент. Все понятно, мистер Клэнси?

— Нет. Не все понятно.

— Зато понятно нам, мистер Клэнси. Просьба некоторое время не покидать помещения. Деньги в портфеле.

Тут они встали, вышли и закрыли за собой дверь. Предельно просто. Я запер дверь на засов и взял портфель. Он был до отказа набит пачками двадцатидолларовых бумажек. У меня не было ни малейшего сомнения, что их ровно семь тысяч пятьсот.

Было девять часов. Я позвонил на коммутатор на Сентер-стрит и передал то, что хотел. Я сказал, что через тридцать минут уйду из дома, пройду по Коламбус-авеню и два квартала к северу до Семидесятой улицы. Мне нужно, чтобы на Семидесятой меня подобрало движущееся в восточном направлении такси. Там должен сидеть надежный человек. И еще я попросил предупредить начальника полиции Камедея, что зайду к нему, как только приеду на Сентер-стрит.

Мне ответили, что начальник у себя и будет меня ждать, но что выходить нужно через час, иначе они не успеют организовать такси с водителем и направить его на Семидесятую улицу. Меня предупредили, что такси будет иметь внешнюю разметку фирмы «Грин чекерз» и пересечет Коламбус-авеню в течение шестидесяти секунд после десяти часов. Мы сверили часы, а я решил обязательно напомнить им проверить мой телефон на подслушивание.

Затем заварил крепкого черного кофе, выпил чашку, выкурил сигарету и задумался. Думы не были ни приятными, ни продуктивными, и, как и все мои думы недавнего времени, не содержали определенных и решительных выводов. Затем я подошел к портфелю, вынул из него все и запихнул семьдесят пять пачек двадцатидолларовых банкнот под рубашку — сто пятьдесят тысяч долларов легли мне на сердце и шкуру. Рубашка вздулась, но пиджак прижимал деньги, а плащ-реглан скрывал горб. Я спустился, держа руки в карманах, прошел Коламбус-авеню и двинулся на север. Теперь я уже не проверялся. И ровно в десять оказался на углу Семидесятой улицы, и как только встал на углу, зажегся зеленый, и такси фирмы «Грин чекерз» пересекло Коламбус-авеню. Я остановил его, и, когда садился, водитель спросил:

— Клэнси?

— Вы не ошиблись. — Сердце яростно стучало, когда я захлопнул дверцу и устроился на заднем сиденье. Такси поехало по Семидесятой. Когда мы подъехали к Центральному парку с запада, появились еще две машины.

— Что делать? — спросил водитель.

— Повернем направо, а затем сделаем разворот. Хочу проверить, не слежка ли это.

Одна из двух машин — «бьюик» с откидным верхом — повернула направо. А когда мы, сделав разворот, выехали на полосу встречного движения, «бьюик» продолжил путь на юг.

— Чисто, — сказал я. — Поехали в центр. — Тут я откинулся на сиденье, закурил и с удовольствием затянулся.


Для меня интересным оказалось сопоставление только что пережитого безумного страха и вдруг возникшего чувства уверенности. По дороге в центр я подумал, что следует попросить оружие. Я никогда не любил оружие и никогда ему не доверял, но до меня дошло, что нынешний страх — только начало, продолжение не замедлит. Оружие — символ, так же как символом являются хрустящие бумажки под одеждой.

На Сентер-стрит ожидал офицер в форме. Он проводил меня в кабинет начальника. Начальник полиции Камедей был не один: вместе с ним меня ждал Сидней Фредерикс из департамента юстиции.

— Садитесь, Клэнси, — сказал начальник, кивнув на одно из коричневых кожаных кресел. — Полагаю, что приехать сюда было абсолютно необходимо?

— Я счел это наилучшим вариантом, сэр, — ответил я, но прежде чем сесть, снял плащ, расстегнув пиджак, и стал вынимать деньги из-под рубашки, выкладывая их на письменный стол. Потом сел. Камедей и Фредерикс занялись деньгами.

— Как много денег! — сказал Фредерикс.

— Полагаю, вы нам о них расскажете, — добавил Камедей.

Я рассказал. Обо всем, что произошло. Дал подробное описание обоих гостей. Слушали меня внимательно, а когда я кончил, настала пауза. Прервал ее Камедей, позвонив по внутреннему телефону и вызвав нашего главного «валютчика» Джекобса. В ожидании его прихода Фредерикс задал вопрос о характере испанского акцента мистера Брауна.

— Думаю, что даже под присягой смогу утверждать, что акцент Брауна скорее всего испанский, — пояснил я. — Но поймите: скорее всего. Акцент может быть и португальский. И даже итальянский, или румынский, или французский. Не знаю, почему, но мне все-таки кажется, что акцент испанский. Интуиция. Как только он начал говорить, я уловил именно этот акцент. Это вовсе не значит, что сам он испанец. Речь идет только об акценте.

— Акцент заметен?

— Нет, сэр. Акцент неяркий.

— А разговаривает он, как иностранец? Ну, грамматически: не строит ли он фразы на иноязычный лад?

— Нет. Его английский безупречен. Немного вычурен, но абсолютно правилен.

— Портфель остался дома?

— Да, на случай наружного наблюдения. И еще: я был бы очень признателен, сэр, если бы мой телефон проверили на постороннее подслушивание.

Камедей записал что-то. Фредерикс покачал головой и заметил:

— Портфель бы нам ничего не дал. Эти люди аккуратные. Что вы думаете по поводу отпечатков пальцев, Клэнси?

— То же, что и вы, сэр. Эти люди аккуратные.

Тут вошел Джекобс, худой, близорукий, за пятьдесят. Очки в металлической оправе, клок седых волос зачесан вверх, на лысину. На фоне грузного, похожего на бульдога Камедея он выглядел тщедушным. Фредерикс глядел на него с нескрываемым интересом. В определенных кругах Джекобс пользовался заслуженной репутацией.

— Поглядите-ка на эти деньги, Джо, — попросил Камедей.

Джекобс подошел к столу, раскидал пачки, провел пальцами по краям нескольких из них, затем вытащил наугад по банкноте из каждой пачки. Изучал он их осмысленно и вдумчиво.

— Итак? — подгонял Камедей.

— Здесь семьдесят пять пачек, — подытожил Джекобс. — В каждой по сотне банкнот. Предупреждаю, оценка выборочная, сплошного подсчета я не производил. В общем, предполагаю, что здесь сто пятьдесят тысяч долларов.

Фредерикс кивнул и чуть-чуть улыбнулся.

— Деньги чистые? — спросил Камедей.

— Сам бы от них не отказался. Настоящие: выпущены в Вашингтоне правительством Соединенных Штатов. Ясно как божий день.

— Они не краденые? — задал вопрос Фредерикс. — Или сейчас вы не в состоянии дать нам точный ответ?

— Да нет, в состоянии, — ухмыльнулся Джекобс. — Думаю, что с ними все ясно. — Он провел пальцем по краю еще нескольких пачек. — Нет-нет, они не ворованные. Конечно, можно сделать проверку. Но если вы хотите знать мое мнение, то осмелюсь утверждать, что эти деньги не ворованные.

— Почему вы так думаете?

— Эти деньги выпущены в обращение в текущем году. Я специально слежу за движением краденых сумм. За последние двенадцать месяцев не было краж наличных в двадцатидолларовых купюрах, сумма которых составила бы сто пятьдесят тысяч долларов. Это, правда, не значит, что какая-то часть денег не может быть из числа краденых. Но я в этом сомневаюсь. У меня такое ощущение, что это хорошие деньги.

— Хорошими они быть не могут, — заметил Камедей.

— Ну, вы поняли, что я имею в виду.

— Спасибо, Джекобс, — отпустил его Камедей. — Вечером вы их получите. Жду от вас детальной справки.

Джекобс вышел, и мы опять погрузились в молчание. Так мы и молчали, пока не заговорил Камедей:

— Большие деньги. Взятка. Так или не так?

— Именно так, — согласился я.

— Какое мерзкое, паскудное дело! — вдруг воскликнул Камедей, начальник полиции города Нью-Йорка. Меня эта вспышка даже немного удивила.

— Трудное, — согласился Фредерикс.

И опять молчание. Наконец Камедей спросил:

— Что вы думаете по этому поводу, Клэнси?

— Ничего.

— Есть какие-нибудь результаты?

— Не знаю. Дело не из приятных и ни на что не похоже.

— Для нас тоже это дело не из приятных.

— Знаю, сэр, меня не касается, но не могу не задуматься над тем, что по этому поводу думают другие. Конечно, вы вправе приказать мне заниматься своим делом…

— Мы в пустоте, Клэнси. Никаких новостей.

— Ясно. А в Москве, сэр, то же самое?

— Насколько нам известно, да. Кстати, Клэнси, сюда приезжал один из главных их оперативников по линии госбезопасности, и ему хотелось бы увидеться с вами. Его зовут Дмитрий Гришев, и он полагает, что вам стоит приехать к ним на Парк-авеню.

— Что это даст?

— Понятия не имею, — произнес Камедей с долей раздражения. — Но хуже от этого не станет.

— А если за мной «хвост»?

— Вы же полицейский. Сделайте так, чтобы не было «хвоста».

— Да, сэр. А что вы думаете насчет взятки?

— А что такого?

— Да так. Хотелось бы знать побольше. А то чувствуешь себя как в полуночном тумане.

— Мы чувствуем себя точно так же, — улыбнулся Фредерикс.

Выходя из кабинета, я задержался в дверях и сказал:

— С вашего разрешения, еще кое-что.

— Давайте.

— Мне бы хотелось иметь при себе свое оружие.

— Зачем?

— Я все-таки на службе.

— Оружие может все испортить.

— Знаю.

— Вам очень надо?

— Очень, — подтвердил я.

— Ладно. Заберете на выходе.

Часть вторая

Томас Клэнси

Второй раз в жизни я оказался в кабинете начальника полиции. Пятнадцать дней назад я был просто детективом, сержантом Томасом Клэнси из нью-йоркской городской полиции, прикомандированным к отделу по расследованию убийств, имеющим хорошую — и всякую другую — репутацию, считающимся грамотным работником с перспективами на продвижение по службе. Пять футов одиннадцать дюймов; сто семьдесят фунтов; голубые глаза, шатен, с высшим образованием. Мне все время говорили, что меня ждет прекрасное будущее. Сам же я таким оптимистом не был. Прошлое перевешивало будущее. Я был на войне и пришел оттуда другим. Я учился, чтобы приобрести специальность и сделать карьеру, но отказался от этой мысли, потому что для меня она оказалась отравлена; я женился на женщине, которую любил так, как вообще можно любить, и оказался свидетелем ее умирания. Мне тридцать семь лет, и я ничего не жду, ничего не желаю, ни на что не надеюсь. Живу в одиночестве, иногда читаю, иногда хожу в кино. Люблю суточные дежурства, и если три дня подряд оказываюсь вне дома с электрической бритвой и тостом с ветчиной, не жалуюсь. Благодаря этому я стал хорошим полицейским.

Но вдруг несколько недель назад меня вызвали к самому начальнику полиции на Сентер-стрит. Я приехал туда в два часа дня, и секретарь тут же доложил начальнику, что детектив Клэнси прибыл. Мне было приказано ждать. В течение тридцати пяти минут я внимательно изучал бюджет города Нью-Йорка, а затем меня пригласили войти.

В кабинете начальника стоит стол из красного дерева, за которым проводятся совещания на высоком уровне и, как я полагаю, ведутся бесконечные дискуссии на тему, почему управление полиции до сих пор не может превратить самый большой и населенный самыми разными людьми город в мире в декриминализированный эквивалент городка Прити-Вэлли в штате Вермонт. Когда я вошел, за столом красного дерева сидели шестеро. Если не ошибаюсь, слева направо — полицейский-стенограф Джозеф Маджио; за ним Джон Камедей, начальник городской полиции; потом Артур Джексон, в золотых очках, полный, похожий на банкира сотрудник Центрального разведывательного управления; рядом с ним Сидней Фредерикс из департамента юстиции, то есть из Федерального бюро расследований, о котором я уже говорил; потом Джером Грин, мэр Нью-Йорка; и, наконец, сенатор Хайрем Ю. Доус, председатель сенатской комиссии по вопросам внутренней безопасности.

Когда я вошел, все повернулись в мою сторону, но лишь Джон Камедей встал и предложил мне сесть на свободное место. Некоторые черты характера начальника мне понравились. Были у него и другие черты, которые я потом возненавижу.

— Садитесь, Клэнси, — сказал он мне и поочередно представил всех сидящих за столом. Они кивали, и лишь один Фредерикс, сидевший рядом со мной, потрудился пожать мне руку; остальные были встревожены, а когда человек встревожен, он забывает про мелочи хорошего тона.

— Мы вызвали вас, Клэнси, — начал Камедей, — потому что нам требуется полицейский определенной квалификации. Может быть, еще пара-другая сотрудников городской полицейской службы обладают подобной квалификацией, но время не ждет, и в результате беглой проверки мы выбрали вас. Вопрос, однако, заключается в том, что все мы занимаемся делом особой секретности. Судя по составу собравшихся здесь людей, вы можете заключить, что речь идет о деле государственной важности, затрагивающем благополучие всей нации, а также, конкретно и локально, благополучие города и его жителей. Может быть, мы имеем дело с самым отвратительным происшествием за всю нашу историю, а может быть, и нет. Это следует установить. Дело крупное, но до настоящего момента суть его известна не более чем тридцати пяти лицам. Это необходимо и важно по причинам, которые вы вскоре узнаете. В печать ничего не просочилось и не должно просочиться. Все сказанное здесь является сугубо доверительной информацией. Вам понятно?

Я кивнул.

— Следовало бы получить более четкие гарантии, — вмешался сенатор Доус.

— В более четких гарантиях нет необходимости, — пожал плечами Камедей. — Человек дал слово. Этого достаточно.

— Расскажите о себе, — попросил сотрудник ЦРУ Джексон. Это прозвучало банально, но так звучало все, что бы он ни говорил.

— А что именно?

— Они знают вашу официальную биографию, — объяснил Камедей. — Расскажите, что считаете нужным.

— Я родился и вырос в Бруклине. Там окончил среднюю школу, затем поступил в Нью-Йоркский университет…

— Нам это известно, — перебил Джексон. — Вы не были в молодости членом радикальных организаций: лиги молодых социалистов, комсомола?

— Когда я окончил среднюю школу и учился в университете, я работал. У меня не было времени.

— Только времени? А как насчет убеждений?

— Когда я учился в университете, я работал восемь часов в день. Тут не до убеждений.

— Есть один интересующий меня вопрос, — вмешался сенатор Доус. — Согласно объективным данным, вы были студентом-отличником. Ваши математические способности были признаны исключительными. Вы специализировались по физике. Нам известно, что вы написали исключительно интересную работу по вопросам космической радиации…

— Она не оригинальна, — пояснил я. — Я произвел обзор других работ и позволил себе сделать ряд далеко идущих выводов.

— И все же у вас отмечался талант и даже научный блеск. Однако, когда окончилась война, вы предпочли пойти работать в нью-йоркскую полицию. И это в тот момент, когда нация нуждалась в поддержке каждого из ученых!

— Да, сэр. Таков был мой личный выбор.

— В такой момент, — резко произнес Джонсон, — нет ничего личного, детектив Клэнси!

— Это было одиннадцать лет назад. Я не хотел становиться ученым.

— Вы были в Хиросиме после бомбардировки, — мягко вставил Фредерикс. — Не повлияло ли это на ваше решение?

— Да, — ответил я.

— Вы что же, считаете, мы были не правы, применив атомную бомбу? — промолвил сенатор Доус, но прежде чем я начал отвечать, заговорил Камедей:

— Прошу вас, джентльмены, помнить, что нас лимитирует время. При всем уважении к присутствующим не могу не высказать сомнения в правильности избранной вами тактики беседы. Нам нужен полицейский-физик. Мы никогда не сможем привлечь такого специалиста к работе, если не будем заранее исходить из той предпосылки, что у данного лица в свое время были достаточные основания изменить род занятий.

— А вопрос лояльности? — воскликнул Джексон.

— Уже одно то, что данное лицо находится на службе в нашем управлении, является свидетельством его лояльности, — отреагировал Камедей, не скрывая раздражения.

Мэр Грин развел руками.

— Минуточку, джентльмены. Осмелюсь обратить ваше внимание на вопрос совершенно иного рода. До нынешнего момента вся ситуация оставалась закрытой. Но если мы в кратчайший срок не придем к ответу на загадку, нам придется сделать ее достоянием гласности. Я вовсе не покушаюсь на прерогативы разведывательных и контрразведывательных служб, но хочу со всей ответственностью подчеркнуть, что в самом скором времени проблема может затронуть десять миллионов обитателей нашего города. Речь идет не о лояльности в узком смысле слова, речь идет о спасении.

— Согласен! — произнес сенатор Доус. — Мистер Клэнси, вы физик?

— Я полицейский, сэр. Физику я изучал много лет назад.

— А вы в курсе современных публикаций?

— В какой-то степени.

— Что вы знаете об атомной бомбе?

— То же, что и все.

— Наверняка больше. Вы ведь физик.

— Не намного больше, — сознался я. — Просто я понимаю не только физическую, но и математическую сторону процесса.

— Перейдем к делу, — вмешался Камедей. — Вы бы смогли сделать атомную бомбу?

— Что?

— Я спросил, смогли бы вы сделать атомную бомбу. Я задаю этот вопрос лично вам, Клэнси, с учетом вашей специальности. Вы полицейский, знающий физику. Итак, вопрос: в состоянии ли вы сделать атомную бомбу?

— Вы серьезно? — удивился я.

— В высшей степени серьезно. Мы все тут разговариваем всерьез. И ждем от вас серьезного ответа.

— Что ж. — Я глубоко вздохнул и кивнул головой. — Если вы спрашиваете, в состоянии ли я получить плутоний-239 или уран-235, то есть два расщепляющихся элемента, из которых можно сделать бомбы простейшего типа, то я отвечаю — нет. И ни один отдельно взятый человек этого не может. Не может даже нация, если она не сделает крупные капиталовложения в оборудование, источники энергоснабжения и не овладеет процессом диффузии урановых руд.

— Это нам понятно, — с нетерпением произнес сенатор. — Вопрос, который задал мистер Камедей, заключается в следующем: смогли бы вы сделать атомную бомбу при наличии в вашем распоряжении исходных материалов, то есть плутония или урана-235?

— В одиночку? — рассердился я.

— Да, в одиночку.

— Ну, это зависит от многого. Скажем, если вы вдруг поручите мне сию минуту прямо здесь сделать бомбу, то должен сказать, что имею самое смутное представление о механизме бомбы. Придется сначала ознакомиться с литературой.

— Это нам ясно, — хмуро произнес Камедей.

— Тогда не знаю. Это опасное дело. Для меня, конечно. Но попробовать можно.

— Минуточку, — вмешался представитель ЦРУ Джексон. — Уж не хотите ли вы мне сказать, что можете получить все нужные вам сведения? Что вы сможете добыть информацию, предназначенную исключительно для служебного пользования?

— Эта информация не составляет служебной тайны, сэр, — сказал я. — И, тем более, она не секретна. Ее публиковали тысячу раз в тысяче различных источников. Любой компетентный физик знает, как изготовить атомную бомбу.

— Мы уже прорабатывали этот вопрос, мистер Джексон, — устало заметил Камедей, — и такой же ответ получили от десятка физиков. Наша задача — выявить возможности детектива Клэнси к удовлетворению всех представляемых нами организаций. Вы попросили, чтобы разговор шел в вашем присутствии. Разрешите продолжать?

— Не смею одобрить ваше отношение к делу, — отпарировал Джексон.

Тут на грани грубости вмешался представитель департамента юстиции.

— Одобряете вы или не одобряете чье-то отношение к делу, не играет существенной роли. Уж не вынуждаете ли вы меня лишний раз напомнить, что мое, а не ваше учреждение отвечает за вопросы внутренней безопасности? Надоел мне этот детский лепет. Детективу Клэнси задан вопрос. И я, как и все, жду ответа.

— Давайте, Клэнси, — обратился ко мне начальник.

— Видите ли, сэр, — осторожно начал я, — мне бы не хотелось повторять известные всем присутствующим истины, о которых знаю не один я…

— Исходите из того, черт возьми, что мы ничего не знаем! — рявкнул Камедей. — И будете недалеки от истины. Расскажите нам, какую бы вы сделали бомбу и как бы вы ее сделали.

— Ну, ладно. — Я оглядел присутствующих. Сенатор курил, и я тоже взял сигарету. Мне так хотелось закурить! Хотелось мне и попить, но чего не было, того не было. — Постараюсь не занимать слишком много времени и говорить понятным языком.

Тут сенатор улыбнулся, как бы заявляя: «Это мы еще посмотрим!» И я стал рассказывать.

— Мы говорим о процессе расщепления — о цепной реакции и атомной структуре расщепляющихся материалов. Результатом ее является взрыв огромной силы и скорости распространения при гигантском повышении температуры. И потому, как я уже сказал, для изготовления бомбы требуется при помощи крупного промышленного производства получить два вида пригодных для использования расщепляющихся материалов: уран-235 и плутоний-239. И если у нас есть эти два элемента, точнее, любой из них, что делать дальше? Организовать взрыв, введя лишний нейтрон в атомную структуру расщепляющегося материала. Я говорю достаточно четко и ясно?

Все закивали, не сводя с меня глаз.

— Итак, механизм взрыва следующий: будем считать расщепляющийся атом чем-то вроде мотора, работающего на больших оборотах. Запуская в него лишний нейтрон, мы как бы перегружаем его. Он становится нестабильным и распадается на куски с огромной силой, передавая эту нестабильность окружающим атомам. Вот что такое цепная реакция и атомный взрыв. Сам факт их существования объясняет отсутствие в природе концентрированных скоплений этих двух расщепляющихся элементов. Они слишком нестабильны. В окружающем воздухе масса блуждающих нейтронов…

— Мне неясно, откуда могут появиться эти ваши блуждающие нейтроны, — заявил сенатор.

— Смотрите, сэр. Один из источников — космическая радиация. Другой — радиоактивные вещества в почве, камне, воде. Даже кирпич испускает нейтроны. Уверен, что в этой комнате их сейчас тысячи. И в этом суть проблемы. Если бы перед нами на этом столе лежал кусок урана-235 размером с кубик сахара, мы были бы в безопасности. Потому что масса сахара оказалась бы недостаточной для уловления нейтрона, захвата его и начала физического процесса, называемого «структурным резонансом». Иными словами, нейтроны пролетают через кубик сахара, не становясь источником реакции. Такой маленький объем расщепляющегося материала называется «некритической массой».

А чтобы масса стала критической, то есть достаточно большой, чтобы обеспечить захват нейтрона и последующий взрыв, кусок урана-235 должен иметь диаметр не меньше десяти сантиметров или радиус около двух дюймов. Но, конечно, двухдюймовый кубик или шарик урана-235 может существовать лишь теоретически, поскольку в момент появления немедленно перестает существовать в результате атомного взрыва.

— Но они же существуют, — сказал мэр.

— Да, если под временем существования понимать отрезки, равные одной десятитысячной секунды. В этом-то и заключается проблема бомбы. Я читал, что когда на заводе изготовляют плутоний или уран-235, они выпускаются тонкими листами менее критической массы и отделяются друг от друга кадмиевой или борной изоляцией: оба эти металла обладают свойством задерживать блуждающие нейтроны. И если такие пакеты погрузить в тяжелую воду, опасность сводится к нулю, поскольку тяжелая вода тоже улавливает нейтроны. Но вы задали мне задачу сделать бомбу. Итак, предположим, что у меня есть шестнадцать кубиков урана-235 каждый размером в половину дюйма. Я мог бы их разложить на столе по четыре с каждой стороны, но взрыва не будет. Чтобы получился взрыв, их надо собрать воедино.

— Но это же очень просто, — сказал сенатор.

— Нет, сэр, это, если разрешите мне сказать, вовсе не просто. Во-первых, материал сильно радиоактивен, так что при неосторожном обращении я получу неизлечимое поражение. Во-вторых, если я руками сгребу кубики в кучу, то произойдет частичный взрыв, достаточный, чтобы убить меня и разрушить это здание, но не больше. Видите ли, как только начинается цепная реакция, высвобождаемые нейтроны мчатся со скоростью восемь тысяч миль в секунду. Поскольку эти нейтроны проскакивают всего лишь несколько дюймов массы урана, то процесс мгновенно приходит к концу. Он начинается и завершается быстрее, чем мы в состоянии замерить время, и начинается он, как только любая часть массы становится критической. Иными словами, если я сгребу кубики, я, независимо от скорости сближения кубиков, добьюсь лишь частичного взрыва, причем в атомных масштабах небольшого. Не говоря уже о том, что сам погибну.

— А почему цепная реакция не перекинется на другие кубики урана? — спросил мэр.

— Потому что взрыв разбросает их еще скорее. Все дело в том, что некритические массы должны быть сведены воедино за те же доли секунды. Вот почему я не могу изготовить такую бомбу, которую можно сбросить с самолета. Для этого мне нужен механический цех и штат технических специалистов. Но пока я разговаривал с вами, я размышлял, какую же бомбу я в состоянии сделать. Пока что я ни в чем не уверен. Надо подумать. Но вот идея, которая сейчас пришла мне в голову: предположим, у нас есть двадцать некритических масс, заряженных в ружейные патроны. Предположим, что двадцать ружей смонтированы так, что все они нацелены в одну точку в пределах короткого расстояния, скажем, в масштабах этой комнаты. Тогда речь пойдет о чисто технической проблеме: как одновременно выстрелить из всех. И тут может получиться бомба, в чем я опять-таки не совсем уверен, поскольку мыслю обобщенно, в пределах того, что помню. Но это меня не утешает.

— Да, это никого не утешает, — согласился мэр.


Было задано еще несколько вопросов, прежде чем заговорил начальник полиции.

— Значит, вас не удивило бы, Клэнси, если бы я сказал, что есть люди, утверждающие, что сделали бомбу?

— Конечно, удивило бы. Но я об этом подумал.

— О чем подумали?

— Да о том, что кто-то сделал бомбу, — ответил я, одновременно думая, что из всего сущего я больше всего ненавижу бомбу и опасаюсь именно ее.

— У вас получается слишком просто, — заметил Фредерикс, и я сказал сотруднику ФБР:

— Это почти так же просто, как получается у меня. — И добавил: — При условии наличия расщепляющихся материалов. — Настала краткая пауза, после чего заговорил Камедей.

— То, что я вам собираюсь сообщить, Клэнси, является секретом особого рода. Он может перестать быть секретом завтра, послезавтра или в будущем месяце; но пока это не произойдет, эти сведения так и будут представлять собой жуткий, мерзкий секрет, и вы обязаны считаться с этим. Ясно?

Я кивнул.

— Ладно, — продолжал он. — Начнем с человека по имени Александр Хортон. Это физик не из самых блестящих, не слишком талантливый в масштабах профессии. Но образованный, компетентный и совестливый.

— Я бы не назвал это качество совестливостью, — перебил его Джексон. — Предательство, нелояльность…

— Детектив Клэнси не нуждается в уроках политграмоты, — сердито произнес Камедей. — Я пытаюсь обрисовать человеческий характер, и всем нам будет лучше, если я дам исчерпывающую характеристику и мы поставим на этом точку. Буду благодарен, если вы постараетесь больше меня не прерывать. Если вам захочется рассказать собственную сказочку, вам будет предоставлено слово в свое время.

Джексон махнул рукой и сказал:

— Ладно, ладно, мне уже дали понять, чтобы я сидел смирно.

— Я сказал «совестливость», — повернулся ко мне Камедей. — Но нельзя не сказать и о других его качествах: возможной параноидальности поведения, эмоциональной нестабильности, депрессивности. Подведем итог, Александр Хортон, возраст — сорок один год, пять футов десять дюймов, глаза голубые, худощав, даже изможден, физическое состояние неважное, чтобы не сказать хуже, окончил Массачусетский технологический институт, получил докторскую степень в Корнеллском университете, стажировался в Принстоне, отслужил два года в армии, после чего был отозван для участия в «Манхеттенском проекте». По окончании войны пять лет проработал в Окридже, где заболел одной из разновидностей лучевой болезни. Был госпитализирован и два года лечился в больнице. Когда он поправился и вновь приступил к работе, на государственную службу уже не вернулся и пошел работать на факультет естественных наук Никербокерского университета, в нашем городе…

Я достал блокнот, но мой собеседник отрицательно покачал головой.

— Ничего не записывайте, а запоминайте. То, что я вам рассказываю, должно быть похоронено в вашем мозгу. А если есть вопросы, то не стесняйтесь их задавать.

— Прошу вас, продолжайте, сэр, — сказал я.

— Спрашивайте. Только не пишите.

— Понятно, сэр.

— Теперь о событиях лета прошлого года. В это время Хортон провел четыре недели в Великобритании. На эти же четыре недели пришелся гостевой визит делегации советских физиков по приглашению Королевского общества ядерной физики. Знаете такую организацию?

— Слышал о ней, — подтвердил я. — Сэр Джулиан Белл.

— Совершенно верно. Белл его председатель. Теперь поймите, что Хортон обладает определенной репутацией в научных кругах. Его пригласили на банкет, организованный Королевским обществом в честь русских, и его посадили рядом с русским физиком академиком Петром Симоновским. Они сразу же нашли общий язык. Симоновский великолепно говорит по-английски, так что они общались без переводчика. По окончании банкета они ушли вместе. Поехали в гостиницу к Хортону и проговорили почти всю ночь. В последующие две недели Хортон и Симоновский встречались на шести мероприятиях. И по меньшей мере один день целиком провели вместе.

Теперь о Симоновском. Ему пятьдесят три года, во время второй мировой войны был командиром танка, имеет награды за боевые заслуги. Как говорится в послужном списке, беззаветно предан Советскому государству. Был одной из ключевых фигур в деле развития советских атомных вооружений. Как и Хортон, близких родственников не имеет. Родители погибли в нацистском лагере. Жена и трое детей убиты при бомбежке в Киеве во время войны. О нем говорят как о вдумчивом, тихом и глубоко несчастном человеке.

Резюмируем. Теперь у вас, Клэнси, есть базовая информация об этих людях. А проблема, как таковая, возникла неделю назад, когда по почте пришли три одинаковых письма. Одно, адресованное Президенту Соединенных Штатов. Другое, адресованное государственному секретарю. Третье — мэру Нью-Йорка. Позднее вы получите для тщательного ознакомления копию. Поскольку письмо длинное, я подготовил вам краткое содержание его первой части. Подписано оно Александром Хортоном.

— А откуда оно отправлено?

— Из Нью-Йорка, с вокзала Морнингсайд. Зачитаю выдержки из письма:

«В результате всех моих дискуссий с господином Симоновским было принято решение всерьез приступить к тому, что мы поначалу назвали невероятной интеллектуальной игрой. Полагаю, что фактор, сыгравший в пользу принятия этого решения, — это появившаяся возможность доступа к расщепляющимся материалам. Тщательная ревизия в Окридже выявит разницу между объемами производства и оприходованным количеством урана-235: она составит суперкритическую массу. Мне удалось получить эту массу в силу обстоятельств, которые я, естественно, не в состоянии раскрыть. Такой же успех выпал на долю господина Симоновского. Когда вы получите это письмо, оба механизма будут уже налажены: мой в сердце Нью-Йорка, Симоновского — в сердце Москвы. Краткая беседа с любым из компетентных физиков устранит последние сомнения в реальности наших возможностей соорудить эти взрывные механизмы. Смею вас заверить, что их мощность достаточна, чтобы смести с лица земли центр каждого из этих городов.

Итак, господа, в данный момент судьба двух крупнейших городов двух самых мощных стран мира находится не в руках амбициозных, непоследовательных и безответственных политиканов, но в руках двух деятелей науки. Вы, возможно, усомнитесь, даст ли это выход из тупика. Мы считаем, что даст.

Мы ощущаем ситуацию, предшествующую нашему вмешательству, как нетерпимую и в конечном счете опасную для жизни на Земле вообще. Мы также полагаем, что поскольку мы хотя бы частично несем ответственность за возникновение подобной ситуации, мы обязаны способствовать ее разрешению. Мы не видим разницы между двумя группами несгибаемых правителей. Мы не прибегли к средствам этического воздействия, поскольку единственная результативная этика на сегодня — это этика силы. Поэтому мы прибегли к силе для достижения своих целей.

Сила, находящаяся в нашем распоряжении, достаточна для разрушения Нью-Йорка и Москвы. Через сорок дней с момента отправления настоящего письма мы употребим эту силу и разрушим оба города, если, конечно, до истечения этого сорокадневного срока Соединенные Штаты и Советский Союз не придут к той или иной форме договоренности о запрещении всех видов атомного оружия.

Вы, безусловно, поставите под сомнение нашу решимость и наши возможности. Но мы полагаем, что поскольку сомнение в нашей искренности может обойтись слишком дорого, вам ничего не остается, кроме как принять нашу декларацию. Мы искренне надеемся, что вы это сделаете.

Идентичное письмо в настоящее время читается в Москве».

Начальник полиции замолчал и отложил письмо в сторону.

— Подпись: Александр Хортон. Вот так обстоят дела, Клэнси. В день отправления Хортон исчез. Исчез и Симоновский.


Вот как это началось, и с этого момента до того, как я принес в кабинет начальника сто пятьдесят тысяч долларов, прошло пятнадцать дней. А с момента, как было получено письмо от Хортона, до того, как меня вызвали в кабинет начальника, чтобы убедить, что я должен приложить все силы и старание, чтобы спасти человечество, — по крайней мере, два города, имеющие какое-то отношение к человечеству, — прошло семь дней. Пятнадцать плюс семь равняется двадцати двум. Оставалось восемнадцать дней.

Я рассказываю эту историю как могу. Если рассказ скачет то вперед, то назад, то именно так действовал Клэнси. Для меня имеет смысл вернуться к началу событий именно тогда, когда я вернулся к себе в квартиру на сто пятьдесят тысяч долларов беднее, чем вышел из нее. Я сварил свежий кофе, закурил и задумался над обстоятельствами дела. Именно поэтому я мысленно вернулся к началу. Правда, действует еще один фактор: мы как-то уживаемся с крупным и мелким человеческим безумием. Мы исходим из того, что сами-то в здравом уме и большинство наших действий исходит именно из требований здравого смысла. Именно поэтому мы полагаем, что объективно оцениваем самих себя и мир. Этого объективного взгляда я придерживался до тех пор, пока мне не предложили взятку. В тот же вечер меня заставили принять ее, а теперь я сидел в пустой комнате и смеялся.

Почему я поступил так, а не иначе? Да потому что я, Том Клэнси, таков по натуре. Мудрый Джон Камедей не бросился обниматься со мной в знак одобрения моего честного поведения. Честность — это нечто не слишком определенное. Так же как и совестливость — термин, использованный Камедеем для характеристики Александра Хортона. А фундаментом моего поступка было то, что деньги эти мне не нужны. Они как-то мне не шли. Они существовали независимо от меня, как вне моих устремлений оставалось множество вещей с момента смерти Хелен. Мне не хотелось ночевать под одной крышей с этими деньгами, и потому я отвез их в центр.

Теперь я подозреваю, что хотя до совещания в кабинете начальника нью-йоркской полиции Камедея я ничего о нем не знал, Камедей обо мне, видимо, кое-что знал. Человек его положения может задавать вопросы, зная, что получит ответ, и не так уж трудно было найти людей, работавших со мной и знавших меня, пусть даже не слишком хорошо. Камедею, видимо, сказали, что Клэнси не столько храбр, сколько осторожен; именно это ему, очевидно, и было нужно. Ему, наверное, также сказали, что я никогда не занимался словесной демагогией и не высказывал лозунговых банальностей, если обстоятельства не заставляли меня делать это, что также, видимо, было ему нужно. Так или иначе, он доверял мне в той степени, в какой это было необходимо, чтобы снабдить меня соответствующей информацией; а затем он откинулся в кресле, некоторое время пристально смотрел на меня, а потом сказал:

— Вопросы есть, Клэнси?

— Да, вопросы. Не знаю даже, с чего начать, сэр.

— Вы все слышали. Вы абсолютно уверены, что смогли бы сделать бомбу, если мы предоставили в ваше распоряжение все необходимое. Вы верите Хортону?

— Видите ли, сэр, — сказал я, — для меня вопрос, верить или не верить Хортону, лишен всякого смысла. Для того, чтобы на него ответить, надо хорошо знать Хортона и ход его мыслей. Надо также провести инвентаризацию в Окридже или в другом месте, где хранятся эти чертовы материалы, и проверить, чего не хватает.

— Не хватает?

— Чего?

— Материалов на одну крупную атомную бомбу — в смысле урана.

— Каким образом… — начал я, но он меня тут же перебил.

— Не спрашивайте, каким образом это произошло, Клэнси! Вы же были в армии и знаете, какой там порядок… Они не уверены, есть ли недостача! Они также не уверены, что все на месте! Им просто кажется, что недостает материалов на одну бомбу!

— Я не совсем уверен, что это само собой разумеется, — тихо произнес сенатор.

— Не совсем уверены? А я уверен и готов подтвердить это под присягой!

— А как обстоят дела в России? Вы с ними говорили?

— Говорил ли я с ними? Ну и ну, Клэнси! И у нас, и у них одинаковы и степень идиотизма, и чувство неуверенности. Конечно, приятно знать, что они также безответственны, как и мы. Они не признаются, что у них пропал уран или плутоний, но они отказываются четко заявить, что все на месте. Они обожают секреты, так что ни за что их не выдадут, но скажут, до какой степени они опасаются самого худшего.

— Они не нашли Симоновского?

— Да нет. Не нашли они Симоновского. Как и мы не нашли Хортона. В течение семи дней мы пытались воспользоваться всем нашим опытом розыска пропавших людей с помощью малейших зацепок. Мы его не нашли. Понять ситуацию не так трудно. Если бы мы предали всю эту историю гласности, на нас навалилась бы гигантская паника. Гигантская — не то слово. Мы бы имели дело с катастрофой высшей марки. Только представьте себе последствия полного выселения всех жителей города — при условии, что это вообще осуществимо. Где разместить десять миллионов человек? Как их кормить? Дело даже не в этом: дело в колоссальной сопутствующей ломке. Вот почему мы предпочли продолжать поиск Хортона. Искать надо тихо, молча — по секрету.

— И все-таки не исключено, что это блеф, — заметил я.

— В ваших словах, Клэнси, уже заключен ответ. Когда мы обнаружим Хортона, мы узнаем, блеф это или нет. А обнаружить его надо, и быстро. Это больной человек, может быть, даже умирающий. У него наступила ремиссия, но он неизлечим.

— Что, по вашему мнению, я должен делать? — спросил я.

— Не спешите. Сначала уясните себе, с чем нам придется столкнуться, ибо мы уже с этим столкнулись. Когда мы задаем людям вопросы, мы скованы пределами разглашения сути дела. Кот так и сидит в мешке.

— Ясно, сэр. Полагаю, что я вас понял.

— Мы возлагаем огромные надежды на вас. На вас, Клэнси. Вы поступите на работу в Никербокерский университет, где будете замещать профессора Хортона. Преподавать физику.

— Как, я же пятнадцать лет назад порвал с нею…

— Порвать невозможно. Она сидит у вас где-то в глубине. Соберитесь с силами.

— За сорок дней?

— За неделю, Клэнси. Одну неделю. В течение этой недели вы будете заниматься физикой за едой и во сне. И сны вам будут сниться физические. Затем вы явитесь к декану Эдварду Горленду. Он не посвящен в детали, но знает, что речь идет о сугубо секретном мероприятии. Сверх этого он не знает ничего, но этого достаточно. Мы подготовили для вас соответствующий послужной список, охватывающий послевоенный период.

— Как я смогу работать на университетской кафедре физики при наличии всего лишь пятидневной подготовки?

— Сможете и будете. С вами вместе будет работать Горленд. Вам предстоят семь бессонных ночей. Люди и не такое выдерживали. Но вы туда придете, и вас должны принять за настоящего преподавателя! А если у вас ничего не получится, то, помогай мне Бог, Клэнси, я сделаю все, чтобы вы пожалели, что вообще родились на свет!

— А я уже жалею…

— Итак, вы пойдете туда, Клэнси, и вы должны будете найти хоть какой-то выход на Хортона. Мы обучили вас ремеслу полицейского, и вы считаетесь сообразительным полицейским.

— Спасибо, сэр!

— Не валяйте дурака и не умничайте! Вы будете делать то, что вам положено делать, Клэнси! На этой кафедре работает одна женщина. Ее зовут Филлис Гольдмарк, и в течение двух лет она время от времени встречалась с Хортоном. Как я понимаю, особой любви там нет, но для него она — единственный друг. Вы получите все возможные сведения о Филлис Гольдмарк, и вы обязаны познакомиться с ней, обязаны завоевать хорошее к себе отношение, уважение и доверие с ее стороны…

— Нет, — сказал я. — Нет, сэр. Я не могу.

И тут наступила тишина, долгая, тяжкая тишина; все присутствующие внимательно глядели на меня. Сотрудник разведки Джексон попытался что-то сказать, но Камедей велел ему заткнуться. Вновь наступило молчание. И тут удивительно нежным голосом заговорил, обращаясь ко мне, мэр Джером Грин:

— Я больше не сплю, Клэнси. Я страшно устал. Я так же боюсь умереть, как и любой другой, но мне кажется, что я умру безропотно, если сумею найти ответ на эту загадку. А найти его я не могу. Помоги мне, Господь, не могу.

— Не думайте, что мы сидели сложа руки, — заметил Фредерикс. — Мы допросили эту женщину. Мы знаем, что именно ей известно. И поняли, что она ничего не стремится от нас скрыть. Сознательно. Но мне надо знать, что она знает, сама того не осознавая.

— Мы обязаны знать, — прошептал Грин.

— Я человек маленький, — прошептал я в ответ. — Я никто по сравнению с вами. Вы все — большое начальство, а я рядовой полицейский из отдела по расследованию убийств, который не боится говорить, что думает, в вашем присутствии, поскольку мне от вас ни сейчас, ни потом ничего не надо. А вам от меня — надо. Поэтому я смею разговаривать с начальником полиции, мэром, сенатором, человеком из ФБР и рыцарем плаща и кинжала, и мне плевать, если меня после этого поставят дежурить в форме на иммиграционный причал Стэйтен-Айленда. Но почему вам наплевать на мои чувства? Мне повезло: я любил одну-единственную женщину, как только способен любить мужчина, и она умирает от лейкемии! От лейкемии! Я собственными глазами видел Хиросиму и женился на женщине, которая умирает от лейкемии! Вот почему я стал полицейским! Я ненавижу физику! Ненавижу вашу грязную, вонючую бомбу! Ненавижу ее так же, как Хортон!

Фредерикс ждал чего-то. Все молчали. Тогда Фредерикс произнес с видимой небрежностью:

— Не думаю, чтобы Хортон ненавидел бомбу как таковую. Начальник полиции охарактеризовал его как человека совестливого. Пусть так. Не собираюсь спорить по этому поводу, тем более это определение носит скорее описательный характер и тем полезно. Но у меня собственное мнение. Хотите выслушать его, Клэнси? Ну так получайте! Какой он, к черту, совестливый? Вы ненавидите бомбу, Клэнси? А вы уверены, что ненавидите ее так же яростно, как мэр Грин, как ваш начальник Камедей? Я не представляю себе, чтобы вы в тишине спальни мастерили игрушечную бомбочку. Но где-то в Нью-Йорке Хортон пестует и лелеет большую, жирную бомбу. Да, конечно, он собирается спасти человечество! Он собирается отправить десять миллионов в царство Божие, лишь бы спасти человечество! К черту таких спасителей, Клэнси!

— Вы позабыли об одной вещи, — напомнил я.

— А именно? — прищурился Камедей.

— Мы могли бы заключить пакт и запретить бомбу.

— Я обыкновенный полицейский, — замотал головой Камедей. — Обыкновенный полицейский. Выше вас по званию, Клэнси, но все равно всего лишь полицейский. Я не заключаю договоров. Пусть о договорах заботятся Вашингтон и Москва. Я целиком и полностью «за». Но я знаю: независимо от того, заключат или не заключат договор, ситуация останется прежней. Хортон сидит где-то с бомбой, а моя задача — найти его во что бы то ни стало. Может быть, он человек совестливый, а может быть, и нет, но каким бы он ни был, он физически и душевно болен. И даже если он умрет — неважно где, — город останется в опасности до тех пор, пока мы не найдем эту проклятую бомбу.

Мои аргументы оказались исчерпанными. Я сказал, что сделаю.

И теперь, по прошествии пятнадцати дней, сидя в одиночестве в своей квартире, куря за чашкой черного кофе, я осознал, что секреты существуют только в женских школах и в среде рыцарей плаща и кинжала. Наш секрет уже не является секретом, по крайней мере, для двоих: для стопроцентного американца Джеки и носителя англосаксонской фамилии мистера Брауна, говорящего с испанским или латиноамериканским акцентом. Им все известно, и они готовы заплатить авансом сто пятьдесят тысяч долларов — точнее, те, кто за ними стоит, — не спросив расписки. Им нужно одно: бомба, удобно спрятанная в Нью-Йорке, — когда я узнаю ее адрес. Они даже готовы ждать. Но не вечно; и я сомневаюсь, что они готовы ждать все оставшиеся восемнадцать дней.

Выпив кофе дома, я отправился в университет и, когда туда приехал, почувствовал зверский голод, после чего рванул в столовую поесть яичницу с беконом и выпить еще кофе. За одним из столиков в одиночестве сидела Филлис, и мой поднос, полный еды, встал рядом с ее апельсиновым соком и тостом.

— Доброе утро, — улыбнулась она мне. — Вы всегда так обильно завтракаете?

— Честно говоря, нет. Боюсь, что встал слишком рано, и от этого у меня разыгрался аппетит.

— А я вспоминаю вчерашний день, — сказала она. — Это был один из лучших дней моей жизни.

— Рад слышать это.

— Знаю, что вы рады. Вы ведь любите делать людям приятное, правда, мистер Клэнси?

— Не знаю. Никогда об этом не думал.

— Ваша яичница остынет, мистер… — Она вздохнула, допила апельсиновый сок и положила в кофе сахар. — Почему мне так трудно называть вас Томом? Вы же просили меня, правда?

— Просил.

— Мне вчера было так хорошо, а потом я спорила сама с собой, доказывая себе, что вы бы не вели себя так со мной, если бы вам мое общество не было приятно.

— Доказательство неопровержимо!

— Вам просто смешно. А насчет яичницы — моя мама мне покоя не дает, когда у меня еда стынет на тарелке. И я усвоила эту ее привычку. Да ешьте же! Вы ведь сказали, что проголодались.

— Буду есть, — улыбнулся я, — раз это доставляет вам удовольствие.

— Том, вы очень милый.

— Да? Ну, может быть. Не знаю. Стараюсь. Мы ведь оба одиноки. Не хотите сегодня опять со мной поужинать?

— Ой…

— Понимаю, что приглашаю вас два вечера подряд…

— А почему вы меня приглашаете?

— Потому что мне будет приятно еще раз с вами поужинать. Вот и все. У вас свидание?

Она кивнула.

— Тогда…

— Не настоящее свидание, — объяснила она. — Меня пригласила двоюродная сестра. На обед. Они живут в Грейт-Нек.

— У вас есть машина?

— Нет. Нет. Она мне не по карману, Том. И у меня нет прав.

— Машина есть у меня. Я отвезу вас туда и обратно при условии, что вы возьмете меня с собой.

— Это было бы прекрасно, — вздохнула она. — Терпеть не могу электричку. Было бы так прекрасно… Но не смею… не смею навязываться вам таким образом. Это было бы неправильно.

— Что было бы неправильно? То, что я вас отвезу, или то, что вы меня туда пригласите?

— Да нет, не это. Боюсь, что вам просто не понравятся эти люди.

— Если они нравятся вам, то почему не мне?

— Я не уверена, что они мне нравятся, Том, — сказала она. — Просто туда можно пойти. Куда-то пойти, чтобы не сидеть дома. Я преподаватель, мне двадцать девять лет, незамужняя и не слишком привлекательная. Это не секрет. Вам-то ясно…

— Неужели меня можно понять так, что мне себя жалко? — тихо спросил я.

Она дернулась, как от удара. Лицо ее побелело, она опустила глаза. Так она сидела минуты две, а потом прошептала, не поднимая глаз:

— Нет, вам себя не жалко.

— Тогда и вам нечего себя жалеть.

— Вы правда хотите побыть со мной сегодня вечером?

— Да.

— Прекрасно. Но мне придется предупредить сестру по телефону. Она не откажет, поскольку я приду с мужчиной. Они иногда доводят меня до слез, потому что у меня нет знакомых мужчин. Позвоню, а в пять зайду за вами.

— Спасибо, Филлис.

— Пожалуйста, — сказала она и стала помешивать сахар, все еще не поднимая на меня глаз.

Часть третья

Дмитрий Гришев

«Хвост» я заметил только тогда, когда подошел к дверям особняка на Парк-авеню, но было уже поздно. Я заметил его краешком глаза: он стоял на углу боковой улицы со стороны центра, в том же самом сером шерстяном пальто, в черных туфлях и черных перчатках. Следовательно, я никудышный полицейский и круглый дурак; уж слишком часто я оказываюсь в дураках, так что это чувство для меня не открытие, лишающее равновесия, и вдобавок мне никогда не приходило в голову считать себя образцовым полицейским в каком бы то ни было смысле. И я совершил единственно возможный поступок: вошел в дом.

Не исключено, что вы видели дом на Парк-авеню, являющийся дипломатической крепостью Советского Союза в Нью-Йорке. Изящный и элегантный угловой дом, построенный из красного кирпича в георгианском стиле, а точнее, в характерном для конца прошлого века стиле, имитирующем георгианский. До меня доходили слухи, будто бывший хозяин этого дома здорово нажился на желании русских приобрести один из лучших домов Нью-Йорка в одном из лучших районов города. Даже если это правда, то далеко не вся правда. Ибо, если на сцену выходит страна — неважно, какая страна, — то она либо покупает за любые деньги самую лучшую вывеску, либо арендует ее.

Хмурый квадратный джентльмен в темном костюме отворил мне дверь, и я вошел. Квадратным было лицо, квадратным был он весь. Не говоря ни слова, он вздернул брови, а я сказал ему, что приехал к Дмитрию Гришеву.

— А кто такой Дмитрий Гришев? — спросил он.

Акцент его был трудновоспроизводим. Это был мой первый русский — советский русский, и мраморный пол вестибюля стал первым участком русской почвы, на которую ступила моя нога. Реакция была холодной, настороженной и необнадеживающей; и когда я сообщил, что ему должно быть известно лучше, чем мне, кто такой Дмитрий Гришев, лицо его опять стало квадратным и непроницаемым. Мы стояли друг против друга, время шло, пока молодая дама в дальнем конце вестибюля, сидевшая за столом и занятая своими делами, не поняла, что произошло недоразумение, и подошла к нам, чтобы помочь. Это была весьма презентабельная молодая дама, вовсе не толстая и со вкусом одетая. Внимательно поглядев на меня, она выдавила из себя даже подобие улыбки.

До меня уже дошло, что даже в этом заведении иногда царит веселье, по случаю моего прихода все проявления чувств были подавлены и загнаны вглубь. Молодая дама осведомилась, чем могла бы быть полезна, и я повторил, что хотел бы увидеться с Дмитрием Гришевым. Услышав мою просьбу, она задумалась, а потом что-то сказала по-русски крупному квадратному мужчине, пропустившему меня в здание. Он тоже ответил по-русски, но, как говорится, ни единый мускул лица не дрогнул. Затем дама повернулась ко мне и с полуулыбкой известила, что здесь Дмитрия Гришева нет.

Широкая мраморная лестница вела на второй этаж здания. По ней теперь спускалось к нам еще одно лицо: изящный молодой человек с серьезным лицом в темном костюме. Как и те двое, он укрылся за маской ничего не выражающей озабоченности, которая, похоже, была визитной карточкой советского дипломатического представительства. С едва заметным акцентом он осведомился, чем может быть полезен.

— У меня назначена встреча с мистером Гришевым, — ответил я. — Час назад я набрал номер телефона этого здания, созвонился с мистером Гришевым и договорился о встрече. После этого я занялся текущими делами, потом надел шляпу и пальто, взял такси и приехал сюда. Но этот джентльмен справа от меня и эта дама слева стали уверять, что здесь нет никакого Дмитрия Гришева.

Тут худощавый молодой человек улыбнулся, улыбнулся искренне и открыто.

— Дмитрий Гришев, — сказал он, исчерпав свои способности улыбаться.

— Дмитрий Гришев, — повторил я.

Он сказал что-то по-русски молодой даме, а та сказала что-то по-русски квадратному джентльмену. Тот ответил по-русски сразу им обоим. Худощавый молодой человек сказал что-то опять-таки по-русски, и на этот раз ответила молодая дама. Затем русский язык был на время оставлен в сторону, худощавый молодой человек спросил меня, кто я такой.

— Меня зовут Томас Клэнси, — сказал я ему. — Я профессор физики Никербокерского университета. Мне тридцать семь лет, и я живу в Нью-Йорке.

Худощавый человек кивнул и внимательно поглядел на меня. Затем произнес вдумчиво и сдержанно, как бы тщательно подбирая каждое слово:

— Не исключено, что вы именно тот человек, кем назвались, мистер Клэнси. Но вы забыли упомянуть один важный факт. У вас при себе оружие.

Его замечание прозвучало утвердительно. Я спросил, откуда он узнал.

— Мой друг, — он кивнул на квадратного джентльмена, — специально обучен замечать подобные вещи.

— Не думал, что оружие столь заметно.

— Для тех, кто не прошел специальной подготовки, — конечно. Поверьте, я тоже не принадлежу к числу тех людей, кто занимается этим профессионально. Может быть, вас выдает ваша поза. Может быть, положение руки. Не знаю. Но если мой друг говорит, что у вас с собой оружие, значит, у вас действительно есть с собой оружие. Поймите, мистер Клэнси, это не просто здание, это помещение особого типа. Официальное представительство СССР в Организации Объединенных Наций. По понятной причине мы с осторожностью и даже с некоторым подозрением относимся к тем, кто приходит сюда с оружием и представляется университетским профессором. С учетом данных обстоятельств, как мне кажется, было бы лучше, если бы вы покинули здание.

Я отрицательно покачал головой.

— Не раньше, чем увижусь с мистером Гришевым.

— Но ведь вам уже сказали, что здесь нет мистера Гришева.

— У меня назначена встреча с мистером Гришевым. И я намерен с ним увидеться.

Худощавый молодой человек задумался. Потом расплылся в улыбке и спросил, не буду ли я возражать, если они на время позаботятся о моем оружии.

— Не буду, — сказал я.

— Тогда просьба не двигаться, мистер Клэнси. Побудьте на месте, опустив руки. Мой друг сам заберет оружие.

Я замер, и крупный квадратный мужчина сунул руки под пиджак, вынул оружие, бросил на него беглый взгляд и сунул себе в карман. Затем состоялся быстрый обмен репликами на русском языке, после чего худощавый попросил меня присесть и подождать несколько минут. После этого он ушел вместе с молодой дамой. Я сидел на стуле с высокой спинкой, а человек, в чьи профессиональные обязанности входило определять на глаз, у кого есть оружие, а у кого оружия нет, стоял рядом и глядел с нескрываемым профессиональным любопытством. Прошло несколько минут, вернулась молодая дама и, улыбаясь во весь рот, сказала, что проводит меня к мистеру Гришеву. Я поднялся вместе с ней по лестнице, вошел в большую квадратную комнату для приемов с мраморным полом и тяжелыми красными плюшевыми занавесками и прошел в гостиную — большую красивую комнату с библиотечными шкафами, дубовыми настенными панелями, дубовыми полами, массивной псевдоренессанской мебелью, очевидно, попавшей в дом еще в прошлом веке.

Молодая дама довела меня до дверей комнаты, откуда вышел Гришев и протянул мне руку. Пожатие его было сильным и резким, он сказал, что рад видеть меня — с легчайшим намеком на русский акцент, — и спросил, что я буду пить.

— Ничего, — поблагодарил я.

— Ну хотя бы что-нибудь: бренди, аперитив, стакан фруктового сока?

— Нет, спасибо.

Передо мной стоял плотно сбитый, хорошо одетый мужчина сорока двух лет. Серый фланелевый костюм мог быть из магазина «Братья Брукс». Белая рубашка, черный вязаный галстук. В манжетах — прекрасные золотые запонки. Голубоглазый блондин, настороженный, быстрый, решительный. Предложил мне кресло и сел сам напротив, положив руки на колени с выражением радостного удивления, как будто бы он меня измерил и взвесил — и решил, что я тот самый человек, который наилучшим образом выполнит порученную работу.

Я обратил его внимание на затруднения, испытанные мною этажом ниже. Он пожал плечами, улыбнулся и объяснил, что у них, как и у нас, есть свои ведомственные неурядицы.

— Как и вы, — сказал Гришев, — я, если можно так выразиться, тут только гость. И представляю я службу, которую тут, мягко говоря, не слишком жалуют. Мало кому нравится спать под одной крышей с профессиональным следователем и есть с ним за одним столом. Такова человеческая природа, а человеческую природу в Советском Союзе никто не отменял. Хотя, мистер Клэнси, в вашей стране кое-кто утверждает обратное.

— У меня нет мнения относительно Советского Союза, — сказал я.

— Это удобно, мистер Клэнси, но вряд ли правда. Неважно, о чем американец имеет мнение и о чем он его не имеет, но уж о Советском Союзе у него обязательно мнение есть. Могу даже поставить вопрос шире: у каждого русского обязательно есть мнение о Соединенных Штатах. Но все это к делу не относится. Мы разговариваем как профессионалы и языком профессионалов. Оба мы глубоко встревожены действиями двух безответственных лиц. Я знаю, кто вы. Но понятия не имею, что вы знаете обо мне.

Гришев начинал мне нравиться. Сознательно или бессознательно, он не укладывался в стереотипы. Этажом ниже мне показалось, что я поднимаюсь на сцену, где разыгрывается ревю по дурно написанной пьесе о Советском Союзе. А Гришев оказался человеком прямым, деловым и практичным.

— Мне известна лишь ваша фамилия, — сказал я, — а также ваша причастность к делу. Боюсь, что больше мне ничего о вас не известно.

— Между нами есть еще кое-что общее, — сообщил Гришев с улыбкой. — В частности, как и вы, я когда-то занимался физикой. Перед войной я преподавал физику в небольшом украинском институте. После войны меня взяли на работу в МИД. Два года я был в Англии, где и научился сносно говорить по-английски. А это очень трудный язык: наверное, второй по трудности после русского. Но я слушал, как говорят другие, и учился сам. Затем меня перевели из МИД в другое ведомство, примерно эквивалентное по функциям вашему министерству юстиции. Это имеет и положительные, и отрицательные стороны. Как специалист я не принимаю решений. Мое дело — заниматься своей работой. Меня послали сюда потому, что я говорю по-английски и имею понятие о физике. Мне бы хотелось работать с вами, если я смогу быть вам полезен. Однако мне не хотелось бы путаться под ногами, насильно навязывать свое участие. Понимаю, что у вас трудная и деликатная задача. С одной стороны, мне не хотелось бы очутиться на вашем месте. С другой стороны, если можно так выразиться, я уже на вашем месте.

— Как так? Неужели, мистер Гришев?

— Хотя бы в таком смысле: я в вашем городе, и я единственный из наших, кому известно, зачем я здесь. Говорю честно: я здесь как на иголках. При всем том, что я знаю, я хотел бы сейчас быть в Москве.

— Правда? — спросил я.

— Это вовсе не героизм, мистер Клэнси, это правда. У меня не было времени проанализировать, почему это так. Слишком многое надо анализировать, а времени нет. Однако я здесь. Хочу быть вам хоть чем-то полезен. Не хотелось бы говорить, что все, чем располагает наша страна в вашей стране, находится в вашем распоряжении. Это было бы лишено смысла. Я ведь понимаю, что пользу вам сможет принести одно-единственное: ваша голова. Я прав?

— Более или менее.

— И все-таки я мог бы оказаться вам полезен — в той или иной степени.

— Да, в той или иной степени.

— Тогда в сторону энтузиазм и всяческие формальности. Чем конкретно я могу помочь?

Я долго и пристально смотрел на Гришева, прежде чем дать ответ. Мне пришло в голову, что в каком-то смысле, невзирая на унизительное давление со стороны, между нами возникла какая-то уникальная общность, отделявшая нас от всех. Мы занимались выполнением ни на что не похожего задания, быть может, самого необычного задания, совместно выполняемого советским и американским гражданином, за все время с момента окончания второй мировой войны. У нас могли бы найтись тысячи общих тем для разговора, тысячи предметов дискуссий, по которым ни один из нас не убедил бы другого, но такой беседы между нами наверняка не возникнет. У нас устанавливались профессиональные отношения в рамках довольно сомнительной профессии, но тут же мне пришло в голову, что, может быть, одновременно мы торим единственную в своем роде дорогу простого, а может быть, сложного взаимодействия людей в масштабе цивилизации.

— Можно было бы начать с того, что вы знаете о Симоновском.

— Прекрасно. Академику Петру Симоновскому пятьдесят три года. До сих пор он жил в Киеве. Родился в маленькой украинской деревушке, где постоянно жили его родители. Когда пришли нацисты, родители были еще живы. Они погибли в лагере. Симоновский был женат на красивой, талантливой женщине Александровой-Черновой. Если бы вы были русским моего возраста, вы бы знали это имя. Мисс Чернова была балериной, быть может, такой же талантливой, как Уланова. Я как-то видел ее перед войной. И ее исполнение, и ее облик производили необычайное впечатление. Она двигалась не как тело из плоти и крови, а как сама музыка. И была столь же красива, как и грациозна. Почему она вышла замуж за Симоновского, пусть решают писатели. Я не берусь судить, отчего конкретный мужчина выбирает конкретную женщину, а женщина именно этого мужчину. Тем не менее они поженились, и, насколько мне известно, брак их был удачным. Конечно, не без трудностей. Честно говоря, я не верю в существование безоблачных браков, тем более когда в брак вступают физик и балерина, это само по себе необычно. Но брак оказался прочным. В 1942 году, когда Симоновский был в армии в звании майора, жена и дети погибли в Киеве во время воздушного налета. От этого удара Симоновский уже не оправился. Его охватила глубочайшая депрессия. Жизнью он больше не дорожил и бросался в самое пекло. Дважды его ранило, но каждый раз он поправлялся и возвращался в строй. Его наградили орденом Сталина [1], но, как сообщают агентурные источники, эта награда была лишена для него всякого смысла и воспринималась с презрением. В его обстоятельствах это понятно. В 1946 году он прошел курс антидепрессивного медикаментозного лечения. Внешне это принесло пользу, и он смог погрузиться в полезную и результативную работу в области атомной энергии. Насколько известно, он не имел ни письменной, ни какой-либо иной связи с Алексом Хортоном до состоявшейся прошлым летом встречи в Лондоне. Войну он ненавидел. Ненавидел он и бомбу, но согласитесь, мистер Клэнси, для нашей страны такое отношение ко всему, что связано с войной, не является чем-то необычным.

— Странно, но у нас тоже, — заметил я.

— Итак, он у вас на ладони, — кивнул Гришев. — Однако, исходя из всего сказанного, я все же считаю, что он человек совершенно иного склада, чем ваш Хортон. Их свели воедино, так сказать, обстоятельства места, времени и исторического момента, обусловившие возникновение у них чувства безумия и отчаяния.

— Из этого я заключаю, что найти его вам пока не удалось.

Гришев уважительно посмотрел на меня и кивнул.

— А почему?

— Да потому же, почему вы до сих пор не нашли Хортона. Из того, что я о вас знаю, мистер Клэнси, я могу сделать вывод, что до сих пор вы занимались только преступниками. В какой-то мере это относится и ко мне, хотя мои подопечные несколько иного характера и склада. Преступник по натуре психопат. И чаще всего невежда. Легенда о преступнике — мастере своего ремесла — чистая романтика. И причиной того, почему преступления совершаются столь неразумно, является простой факт: разумные люди преступлений не совершают.

— Точнее сказать, обычных преступлений.

— Совершенно верно, и в мире, где мы живем, мистер Клэнси, караются именно обычные преступления. Когда преступник спускается на землю, его можно найти. У него есть сообщники, привычки, окружение. За ним тяжкий груз обыденнейшей истории ранее совершенных преступлений. Но человек разумный — это нечто иное. Уж если он спускается на землю в большом городе, его уже не найдешь.

— Вы действительно так считаете?

— К сожалению, да, — подтвердил Гришев. — А вы?

— Для меня такая постановка вопроса бессмысленна, — пояснил я. — Мне необходимо разыскать Хортона; даже зная заранее, что найти его нельзя, я все равно обязан был бы его разыскать. Просто я подумал, что если бы у вас нашелся Симоновский, это бы помогло в наших розысках.

— Может быть, и помогло бы, — сказал Гришев с горькой улыбкой. — Но Симоновский в Москве, а мы здесь.

— Да, мы здесь, — признал я. — И будем еще две недели.

— А где мы окажемся через две недели, проблема чисто теологическая, спорить же с американцем на теологические темы — дело заведомо гиблое. Вопрос стоит так: чем я могу быть вам полезен? Вам понятно, что мои возможности ограничены. Я в чужой стране. Я в чужом городе. У меня есть определенные возможности, но я не могу ими воспользоваться. Я могу быть не согласен с некоторыми из ваших методов, но мне от этого не легче. Я могу лишь оказать вам помощь, если это в пределах моих сил.

Я достал переснятую фотографию Ванпельта и передал ее Гришеву. Тот повертел ее минуты две и вопросительно взглянул на меня.

— Вы знаете этого человека? Вам он когда-нибудь встречался?

Гришев покачал головой.

— Его зовут Джон Ванпельт, — сказал я Гришеву. — Ему пятьдесят лет, он профессор Никербокерского университета. Снимок неважный, но другого у нас сейчас нет. Нельзя ли проверить по вашим каналам, что о нем известно? Причем не только здесь, но, если можно, через Москву. Проверить досконально. Поискать зацепки, следы того, что представляет этот человек на самом деле.

— Попробую. А чего вы ожидаете от результатов проверки?

— Сам не знаю.

Гришев кивнул в знак согласия и сунул снимок в карман. Мы поболтали о том, о сем, и я встал, чтобы откланяться. Пожимая мне руку, Гришев сказал:

— Послушайте, Клэнси, пока вы не ушли… как вы считаете, у них действительно есть бомбы?

— Что я считаю, неважно. Мы имеем дело с предположениями, а не мнениями.

— И все-таки, если вы не возражаете, мне бы хотелось это знать.

— А почему?

— Потому, — медленно произнес Гришев, — что у вас, уж простите, что я говорю об этом вслух, вид человека, потерявшего что-то такое, чего никогда не вернуть.

— И это делает из меня личность, подобную Симоновскому или Хортону? — спросил я с некоторой долей раздражения.

— До некоторой степени.

— Когда я отыщу Хортона, я сумею ответить на ваш вопрос.

— Если я вас обидел… — начал Гришев.

— Меня нельзя обидеть, — отрезал я. — Если меня не обидел оказанный мне прием у вас внизу, то меня не может обидеть ни единое сказанное здесь слово.

— Надеюсь вновь увидеться с вами, — грустно произнес Гришев.

— Боюсь, что это неизбежно, — ответил я.

Он спустился со мною вниз и подождал, пока огромный квадратный мужчина вернет мне револьвер и подаст плащ. Только тогда он удалился.

Часть четвертая

Ганс Кемптер

Из здания советского представительства на Парк-авеню я вышел в двенадцать. Сияло солнце, и с запада дул приятно пахнущий ветерок, который так редко освежает Нью-Йорк, неся с собой здоровый запах континента. Это ветер, делающий город чистым, заставляющий солнце светить еще ярче, рельефнее очерчивая тени; город сверкает, он отполирован и излучает свет, и отдельные его районы как бы становятся овеществленной мечтой, воплощением человеческих мечтаний, надежд и конкретных представлений о том, каким город должен быть. И в такие минуты, если вы знаете и любите город, он представляется вашей личной собственностью; вас наполняет странная, особенная гордость — щит нью-йоркцев, почти не понятная для всех, кто не живет в Нью-Йорке.

Это чувство заставило меня задуматься: а быть может, есть на свете русские, точно так же воспринимающие Москву? Именно угроза лишенного всякого смысла уничтожения двух городов дала возможность нам с Гришевым разговаривать, не ощущая разности миров, разности культур, разности типов самоутверждения, разности, которая не превратилась в стену между нами. Если бы я в эту минуту очутился в Москве, я, наверное, понял бы, как Гришев чувствует себя в Нью-Йорке. Тем не менее мне показалось, что он воспринимает Нью-Йорк совсем не так, как большинство русских.

Что касается меня, то я был полон необычным и довольно приятным ощущением радости жизни. Только тот, кто знает, что такое депрессия, кому знакомо чувство пустоты и одиночества, переходящее изо дня в день, может оценить состояние, когда депрессия уходит сама собой. Только тот, кто тысячу лет нес на своих плечах многотонный груз томительных, душераздирающих минут, часов, дней, месяцев и лет, может оценить в полной мере, что такое жажда жизни и наслаждение жизнью. Вот так я чувствовал себя. В первый раз за много месяцев мне хотелось жить. Из телесной функции дыхание превратилось в осмысленное действие: я сознательно вкушал свежий воздух и был благодарен за это. При ходьбе я ощущал, что тело мое живет. Делая шаг, я чувствовал весну, напряжение мускулов. Я вдыхал свежий запах дувшего мне прямо в лицо ветра, и люди вокруг уже не были безликими и безымянными — они стали личностями: старые и молодые, высокие и низкорослые, счастливые и грустные. Я даже поначалу не сообразил, что со мной произошло, и лишь позднее осознал перемены как факт. Я терял незаинтересованность суждений. У меня появилось собственное мнение о Гришеве. У меня появилось собственное мнение об Алексе Хортоне. У меня появилось собственное мнение о Петре Симоновском. У меня появилось собственное мнение об Артуре Джексоне и Центральном разведывательном управлении. И о Филлис Гольдмарк. И не просто мнение: ощущение, внутренняя связь, необходимость контакта, становившаяся все сильнее и сильнее, превратившаяся в составную часть бытия. Уже давным-давно у меня не было ощущения необходимости увидеться с женщиной, кроме той, которая умерла.

Захотелось есть. При переходе Парк-авеню я опять заметил «хвост». Я шел в восточном направлении и повернул на Лексингтон-авеню в сторону центра. Зашел в аптеку, взял сэндвич и выпил чашку кофе. «Хвост» подождал пять минут, после чего зашел в аптеку и сел у стойки по другую сторону.

Он демонстративно не смотрел на меня, а я его видел в большом зеркале за стойкой. Черты лица были мелкими и заостренными. Вместо бровей — светлый пушок. Глаза сидели глубоко. На лице одновременно отпечатались обида, решимость и страх.

Доев сэндвич, я вышел и из уличного автомата позвонил на Сентер-стрит. Я сказал дежурному на коммутаторе, что буду брать «хвост». Он усомнился, разумно ли это, и я ответил, что, по-моему, разумно. Он спросил, не лучше ли сначала посоветоваться с Камедеем. Я уточнил, что буду брать его на Второй авеню между Шестьдесят второй и Шестьдесят третьей улицами. Там должны быть две машины и двое людей наготове. Лишний шум ни к чему, но две машины, как мне показалось, не помешают.

Тут я вернулся к стойке, заказал еще чашку кофе и опять задумался. Возможно, моя идея импульсивна, не продумана; но времени на тщательное обдумывание нет: надо что-то делать. Надо заявить о себе. Так почему не здесь? Разложив все по полочкам и придя к столь бессмысленным выводам, я ушел из аптеки и пошел в южном направлении по Лексингтон-авеню. Потом перешел улицу и пошел на восток. Тут «хвост» тоже вышел из аптеки.

Медленно, погрузившись в раздумье, я шел в сторону Третьей авеню, а потом Второй. «Хвост» был от меня в сорока — пятидесяти футах. «Вел» он непрофессионально, и я понял, что уличная слежка — не его занятие. Он был неуклюж, заметен и понятия не имел о том, что является искусством наружного наблюдения: об умении сливаться с толпой, со зданием, вживаться в улицу и даже ландшафт. И тут во мне зародился страх. Говорят, будто полицейские лишены чувства страха и выполняют свой так называемый долг хладнокровно и решительно, как кондуктор автобуса собирает плату за проезд. Из собственного опыта и из опыта других я знаю, что все это чепуха. Из всех людей, знакомых с чувством страха, я бы особо выделил сегодняшних городских полицейских. Они борются с этим чувством и в процессе борьбы зарабатывают язву желудка, сердечную недостаточность и диабет.

На Второй авеню мне показалось, что я иду слишком быстро, но замедлить шаг было уже нельзя. Я пошел по Второй авеню в сторону центра и остановился на углу Шестьдесят третьей улицы. Одновременно я обернулся. Когда я стал смотреть на него, ему оставалось только продолжать движение. Так я и предполагал. И поскольку я не сводил с него взгляда, он вынужден был пройти мимо. Пройти, не посмотрев в мою сторону. Пропустив его вперед, я последовал за ним, сократил дистанцию, вынул оружие из плечевой кобуры, переложил в карман пиджака и, приблизившись, заставил его ощутить прикосновение металла через плащ. Я заговорил с ним тихо и рассудительно:

— Чувствуете оружие? Так вот, не дергайтесь и не делайте глупостей. Продолжайте движение в том же направлении.

Он продолжал идти вперед. По авеню ползла патрульная машина. Высокий мужчина в коричневом пальто появился у нас за спиной и подошел к «хвосту» с другой стороны, сказав:

— Теперь порядок. Я его забираю.

Я прибавил шаг и ушел вперед. Патрульная машина поравнялась с тротуаром. Я демонстративно шел, не оглядываясь. На углу следующей улицы патрульная машина обогнала меня: «хвост» сидел между двух полицейских. Тогда я поймал такси и поехал на Сентер-стрит.

Патрульная машина доехала быстрее. Когда мое такси подъехало к зданию на Сентер-стрит, меня ждали и передали, чтобы я шел прямо в кабинет начальника. Камедей сидел вместе с Сиднеем Фредериксом из департамента юстиции. Они кивнули, когда я вошел, и Камедей жестом показал мне на стул.

— Ну и что? — спросил Камедей.

— Он ходил за мисс Гольдмарк. А вчера переключился на меня.

— Переключился на вас. Вы его знаете. Зачем было брать?

— Я на самостоятельном участке работы. Если человеку поручен самостоятельный участок работы, он самостоятельно принимает решения.

— Вы не на самостоятельном участке работы, — сказал Камедей. — Вы подключили управление. Вызвали полицейских. Какой в этом смысл? Вы уверены, что за вами следил только он? А не двое? Или трое? Или пятеро?

— Уверен, что только он один.

— А почему вы в этом так уверены?

— Уверен, и все. Может быть, это звучит глупо, но мне кажется, что я уверен. Не исключено, что я неправ. Мне приходится рисковать. У меня в запасе нет ни шести месяцев, ни года. Вы сосчитали дни. Надо начинать действовать. С какой-то точки. И если появился шанс приступить к действиям, я не имел права им пренебрегать.

Камедей поглядел на Фредерикса и вздернул бровь. Фредерикс кивнул.

— Мне кажется, Клэнси говорит дело, — произнес он. — Вокруг него стала плестись сеть. Ее надо было прорвать.

— Что теперь собираетесь делать? — поинтересовался Камедей.

— Хочу допросить его. Побеседовать с ним.

— Наедине?

— Ни в коем случае. Хочу, чтобы присутствовали вы, а также мистер Фредерикс и Гришев из советского представительства.

— Гришев? — спросил Фредерикс. — Вы с ним уже виделись?

— Сегодня утром.

— А какое отношение он имеет к «хвосту»? — настойчиво спрашивал Фредерикс.

— У Гришева широкий круг знакомств. Может быть, он его знает. Может быть, и нет.

Настала пауза. Лицо Фредерикса вновь приобрело бесстрастное выражение. Камедей внимательно наблюдал за мной. Потом кивнул.

— Ладно, Клэнси, сделаем по-вашему. Пошлю за Гришевым, а пока что вместе поговорим с вашим «хвостом».

Камедей снял трубку и дал указания. Затем мы втроем вышли из кабинета и направились в камеру особого назначения.

Там было пусто и голо. Стены покрашены в кремовый цвет. На пятнадцати квадратных футах — умывальник в углу, стол посередине, четыре простых деревянных стула, как на кухне. Над умывальником — лампочка без абажура. Над столом — лампочка под зеленым абажуром. Окон не было. Воздух поступал через вентиляционную решетку. Тепло — через батарею центрального отопления. Изоляция полная: снаружи не было слышно абсолютно ничего. Правда, специальной звукоизоляции на стенах не было: они были из толстого оштукатуренного камня, дверь же — из массивного дерева.


Когда мы туда вошли, «хвост» сидел за столом. Один полицейский в форме стоял позади, другой сидел к нему лицом. «Хвост» был без пальто, пиджака и галстука. Содержимое карманов разложено на столе. Когда мы вошли, полицейские приветствовали нас кивком. Мы подошли к столу и стали рассматривать содержимое карманов. Бумажных денег было четыреста одиннадцать долларов. Мелочь по-европейски сложена в кожаный кошелек, изящный и дорогой. В бумажнике, кроме денег, ничего: никаких документов — ни визитных карточек, ни удостоверений личности. Цепочка с двумя ключами: один — от машины. Затрепанная фотография. Водительских прав не оказалось. На снимке надпись: «Томас Клэнси», а также мой адрес. Коллекцию завершал перочинный ножик с перламутровой ручкой. Мы втроем перебрали разложенные предметы. Камедея заинтересовали деньги. Из четырехсот одиннадцати долларов он выбрал восемь двадцатидолларовых купюр, отозвал одного из полицейских, что-то шепнул ему на ухо и вручил отобранные деньги. Я догадался, что он послал полицейского к Джекобсу, чтобы тот установил, есть ли связь между этими деньгами и теми, что принес я. Затем Камедей отослал второго полицейского. В помещении, кроме задержанного, оставались мы трое. Мы пододвинули стулья к столу, сели и стали разглядывать задержанного. Теперь он испугался. В него закрался ужас, и это было заметно: на коже появились мелкие капельки пота. Он сидел лицом к нам, вцепившись руками в край стопа.

Шли минуты, но никто из нас не произнес ни слова. Фредерикс был гостем. Я ждал знака от Камедея. По крайней мере, поначалу. Пусть Камедей произнесет первое слово. Дело в том, что тишина и ожидание могут оказаться действеннее и эффективнее конкретных вопросов.

Итак, мы сидели и ждали, а минуты шли и шли, и «хвост» смотрел поочередно на каждого из нас, потом на стол, потом на собственные руки, потом опять на нас. При таких обстоятельствах три или четыре минуты превращаются в вечность. Наконец в дверь постучали. Я встал и впустил Джекобса. Тот кивнул вставшему со своего места Камедею.

— Никакой связи, — сказал Джекобс. — Обычные чистые деньги.

— Чистые, как же! — пробормотал Камедей.

Затем он отпустил Джекобса, мы вернулись к столу и снова сели. «Хвост» выдержал всего минуту и выпалил:

— Чего вам от меня надо? Зачем притащили меня сюда? Я ничего не сделал!

Голос был визгливым, напряженным, с заметным немецким акцентом. Ответа не последовало. Мы не проронили ни звука. Мне даже показалось, что Камедей переигрывает. Прием этот несколько старомоден, и настала минута, когда мне даже показалось, что он не даст никаких результатов. Но тут «хвост» опять заговорил:

— Я ничего не сделал. Зачем вы притащили меня сюда? И снова несколько секунд молчания.

— Вы не имеете права меня задерживать. Я не преступник. Я знаю закон. Я хочу вызвать адвоката. Это мое право. Я имею право позвонить адвокату. Я имею право знать, зачем вы притащили меня сюда.

Камедей вздохнул, посмотрел на меня и кивнул, и тут я спросил задержанного, как его зовут.

— Я не обязан отвечать на ваш вопрос. Я вообще не обязан отвечать на вопросы.

— Как вас зовут? — вновь спросил я.

Он ответил кратко и по существу:

— Ганс Кемптер.

— Почему вы следили за мной? — задал я новый вопрос.

— Я не следил за вами.

— А я говорю, что вы следили за мной. Почему вы следили за мной?

Он отрицательно покачал головой.

— Почему вы вчера следили за мисс Гольдмарк?

Он опять покачал головой.

— На кого работаете?

Он плотно сжал губы. Тут в дверь опять постучали. На этот раз дверь открыл Камедей. Он переговорил с полицейским и подозвал нас с Фредериксом. Мы подошли к двери, и Камедей сказал нам, что отпечатков пальцев задержанного в местной картотеке не числится. Сведения из Вашингтона прибудут минут через тридцать. Затем Камедей поручил полицейскому забрать вещи со стола. Тот сгреб все в коричневый конверт и ушел. Мы опять сели за стол лицом к Кемптеру. Камедей бросил на меня взгляд и сказал:

— Действуйте, Клэнси: Даю вам полную свободу. Этот сукин сын здесь, и вы можете поступать, как считаете нужным.

Кемптер собрался с силами.

— У меня есть права! — выпалил он.

— У вас нет никаких прав, — устало произнес Камедей.

— Я хочу позвонить по телефону!

— Здесь нет телефона, — тем же усталым голосом произнес Камедей. — Здесь нет ни телефона, ни адвоката. Здесь только мы трое, Кемптер. Законы, права и привилегии, которые вы в свое время выучили наизусть, отставлены в сторону. Здесь нет закона, здесь нет права, здесь нет привилегий. И вы знаете, почему.

Кемптер переводил взгляд с одного на другого, как дикий загнанный зверь. Он отставил стул и встал.

— Садитесь на место! — произнес я. Это не мой профиль работы. Такой работы я терпеть не могу. Есть те, кто любит такую работу. Они есть и в полиции, и в других местах. У них такое призвание, а иные превращают его в искусство. У меня же к такой работе склонностей нет.

— Садитесь, Кемптер, — повторил я.

Устало, расслабленно Кемптер сел.

— Почему вы шли за мной?

— Я не шел за вами.

— На кого вы работаете, Кемптер?

Он отрицательно покачал головой.

— На кого вы работаете? — повторил я вопрос.

Он опять покачал головой.

— Кто дал вам обнаруженную у вас фотографию?

Когда ответа не последовало, Камедей встал, обошел стол и встал у Кемптера за спиной.

— Вы можете облегчить себе жизнь, Кемптер, — тихо сказал я. — Забудьте все, что знаете о законности, методах работы полиции и своих правах. У вас больше нет никаких прав. Мы все прекрасно знаем, насколько серьезно дело. Вы можете здесь умереть. Это не играет никакой роли ни для кого. Дело настолько серьезно, что тут могут умереть десять человек, и никому до этого не будет дела. Понятно?

Он уставился на меня бледно-голубыми глазами, облизнулся и напрягся, слушая за спиной присутствие Камедея. Мне никогда не


Содержание:
 0  вы читаете: Филлис : Говард Фаст  1  Часть первая Филлис Гольдмарк : Говард Фаст
 2  Часть вторая Томас Клэнси : Говард Фаст  3  Часть третья Дмитрий Гришев : Говард Фаст
 4  Часть четвертая Ганс Кемптер : Говард Фаст  5  Часть пятая Максимилиан Гомес : Говард Фаст
 6  Часть шестая Джон Ванпельт : Говард Фаст  7  Часть седьмая Анна Гольдмарк : Говард Фаст
 8  Часть восьмая И опять Ванпельт : Говард Фаст  9  Часть девятая Раввин Фримен : Говард Фаст
 10  Часть десятая Пляж : Говард Фаст  11  Часть одиннадцатая Отель : Говард Фаст
 12  Часть двенадцатая Нежилой дом : Говард Фаст  13  Часть тринадцатая Алекс Хортон : Говард Фаст
 14  Часть четырнадцатая Сентер-стрит : Говард Фаст  15  Использовалась литература : Филлис
 
Разделы
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 


электронная библиотека © rulibs.com




sitemap