В романе Владимира Лорченкова «Время ацтеков» историк сталкивается с серией загадочных и невероятно жестоких преступлений. Убийство священника, загадочная гибель нескольких девушек и охота за тем, кто пытается найти маньяка и узнать, кто в начале XXI века приносит человеческие жертвы Солнцу по ритуалам древних индейцев. «Будет страшно» – обещает автор…
– Сиди смирно и умрешь без мучений, – предупреждает она.
И стреляет в диван, на котором я было развалился.
– Понял? – спрашивает она.
Я киваю.
– Умрешь без мучений, – повторяет она.
– Будто во сне, – обещает она.
– Умрешь по высшему разряду, – обещает она еще раз.
Я замираю, словно мышь, заслышавшая шаги лисицы над головой. Полуодетый – с натянутым на левую ногу носком, но без штанов.
– Ага, смешно выглядишь, – улыбается она.
– Бога ради, не осложняй нам жизнь. Обоим, – просит она.
– Шевельнешься, я тебе прострелю все части тела, а голову – последней, – делится она планами.
– Что ты знаешь о любви? – спрашивает она.
– Что ты вообще знаешь? – вжимает она окурок в блюдце с раскисшим лимоном.
– Что. Ты. Знаешь, – чеканит она.
– Что. Ты. Вообще. Мать. Твою.
Я тупо, как в школе, когда не выучишь урок, а училка добивается ответа, который и так знает, молчу, глядя на нее и сквозь нее. Стараюсь почувствовать все так, как будто я не здесь.
– Но ты-то здесь, – усмехается она.
– Ты-то здесь, – ловит она мой взгляд.
– Как бы тебе ни хотелось обратного, – торжествует она.
– Провалиться к чертовой матери отсюда! – шипит она.
– Исчезнуть как… – теряется она.
– …Как привидение! – находит она точное, на ее взгляд, сравнение.
– Как гребаное привидение! – торжествует она.
– Долбаный Каспер! – ликует Света.
Наша песня хороша, начинай сначала. При всем уважении к тому, что она говорит, да и вообще, учитывая, что вся эта история имеет ко мне непосредственное отношение, я вынужден признать: она повторяется. Я бы зевнул, да мне страшно. Не хочется ее нервировать. В руках у нее пистолет. Не какой-нибудь там киношный «Магнум», которого я в глаза не видел. Не «Беретта» мафиози и не револьвер-«бульдог», из которого покинутые истеричные дамы, чьи лица скрыты вуалью, стреляют в любовников. Нет. Она целится в меня из обыкновенного пистолета Макарова, который девушке ее комплекции нужно держать двумя руками. Света так его и держит.
– Что ты знаешь о любви? – снова спрашивает она.
Я открываю рот, чтобы ответить, но она легким взмахом «макарова» дает мне знать, что необходимости в этом нет. Я закрываю рот, киваю и, увидев пятно на рубашке – оно ползет к вороту, – снова его раскрываю. Оказывается, это был не взмах, а отдача, которая слегка дернула ее руки. Судя по тому, что Света не выглядит удивленной, она понимала, что стреляет в меня.
– Како… – пытаюсь начать я.
– Заткнись, – на этот раз просто взмахивает пистолетом она.
Я затыкаюсь. Она до удивления убедительна. В правом плече побаливает.
– Что ты знаешь о любви? – говорит она.
– У меня был муж, представляешь? – иронично осведомляется она.
– Славный старый добрый муж, – нараспев говорит она, отходя к окну.
– Старше меня на пятнадцать лет, – садится она на стул лицом к спинке.
– Не пялься на мои ляжки, – самодовольно говорит она, нелогично разведя ноги.
– Он мне вдул, когда мне было всего пятнадцать. Представляешь? После вечеринки, где собрался весь наш дегенеративный класс. Боже. Там было мальчиков пять, которым я нравилась, но все они боялись ко мне подойти, потому что я была красивая. Чересчур. Поэтому меня трахнул старший брат одноклассницы. Ночевала я там же. Вот так. В первый же вечер. Ну, должна же я была поступить как блядь, если меня все так называли? – дрожит она.
– Мы и сошлись, и через полгода поженились, – рассказывает она.
– Но в тот вечер… Никакой боли, ничего. Он просто скользнул в меня. Раз. И все. Ого-го. Я подумала: ну и ну, когда эта штука в меня попала, – становится задумчивой она.
– Но знаешь, – улыбается она.
– Это оказалось вовсе не ого-го, когда я подросла и поняла, что бывают совершенно разные ого-го, – смеется она.
– А то ого-го оказалось таким лишь потому, что я ничего такого до этого раньше и не пробовала, – покачивает головой она.
– И оказалось, что как мужчина он так себе, трахал меня раз в два месяца, да и то это был праздник, – складывает она лицо в горькую маску.
– Да и денег у него оказалось мало, ведь то, что в пятнадцать лет кажется богатством, на самом деле – на два похода в бар, – вырывается у нее.
– Причем с другими бабами, как мне регулярно и не без доли сочувствия сообщали некоторые, как я предполагаю, из них же. Он был очень даже хорош.
Настолько, что сообщения на его телефон шли, как лемминги в океан. Толпами, – плачет она.
– Могу даже зачитать одно, – утирает глаза она рукой с пистолетом.
– Мой жеребец, хочу, чтобы проткнул меня сегодня вечером. Распори мои потроха, как сделал это вчера. В благодарность за это я надену свой жадный рот на твое великолепие, – медленно, наверное, потому, что сообщение написано на латинице, читает она.
– Медленно, потому что на латинице, – кивает она.
– Как и почему получилось, что этот огромный каменный рог в постели со мной превращался в нечто маловразумительное, я не знаю, – устало говорит она, и я вижу, что слезы высохли.
– Но ты не понимаешь, что значит принимать соболезнования от телок, которых пялит – и отменно – твой муж, соболезнования тому, что тебя-то он пялит слабенько и вовсе не собирается что-то менять, – горько перекатывает во рту слова она.
– Итак, он меня не удовлетворял, да и не собирался, – сухо говорит она.
– Причем разводиться не желал, потому что… зачем? – спрашивает она саму себя.
– Под рукой молодая глупая телка, удобная во всех смыслах и не способная вырваться и жить самостоятельно, – выносит она себе приговор.
– Потому что не умеет ничего делать и ни хрена из себя не представляет, – запрокидывает голову она.
– Кем я и была, – резюмирует она.
Я начинаю чувствовать головокружение. Под локтем хлюпает. У нее закрыты глаза, и я решаюсь попытать счастья.
– Не шевелись, у меня слух как у кошки, – говорит она.
– Шевельнешься – и ты покойник, – предупреждает она.
– Ты уже покойник, – говорит она.
– Но я продолжу, – продолжает она.
– Итак, я, дырка для редкой мастурбации, совершенно случайно нашла, кого бы вы могли подумать? – снова развеселилась она.
– Нашла тебя, – тыкает она в меня пистолетом, но я не вздрагиваю, потому что ослаб.
– О, мой король, – передразнивает она мои комплименты.
– Мой сладкий мальчик, – ласково говорит она.
– Мой ангел с апельсиново-пшенично-сладко-пахнущими-розами-волосами, – хлюпает она, но это, видимо, уже от спиртного.
– Ты трахал меня так, как никто в мире. Сколько раз ты натянул меня за восемь часов тогда? Н у, база отдыха?
– Десять, – удовлетворенно кивает она, глядя на мои растопыренные пальцы.
– А сколько часов ты трахал меня без перерыва тогда? Ну, парк, кусты, вечер?
– Пять, – улыбается она моей пятерне.
– Господи, да в первый раз я думала, ты мне все там раскурочишь, – плачет она.
– Разворотишь, – хихикает она.
– И только потом я поняла, что это не в тебе проблема была, а во мне, – признается она.
– Что меня и не трахали-то как надо.
Я с шумом перевожу дух и с удивлением понимаю, что мне все тяжелее дышать. Она улыбается мне призывно и переставляет стул. Теперь спинка за ее спиной. Света сидит, чуть расставив ноги, – шире не позволяет юбка, моя любимая, джинсовая мини, очень, страшно короткая. На ногах у нее чулки до колена – вообще-то это гетры, но для меня гетры навсегда связаны с чем-то охотничьим, поэтому чулки – цветные, делающие ее похожей на малолетку. Накрашена она соответственно, как всегда, когда я хотел увидеть алые губы в своем паху. Удивительно, но блузка на ней вполне пристойная. Обычно под этот наряд я просил ее напялить дешевую виниловую курточку – блестяще-красную, но сегодня она пренебрегла моей просьбой. На ней что-то наподобие рубахи средневековой дамы – с высокой талией, что приятно оттеняет ее немалую грудь. Прическа Светы выше всяких похвал: видимый беспорядок, за многочасовое наведение которого дорогие парикмахеры берут очень и очень много. Один локон, правда, не на своем месте даже в этом искусственном хаосе – он прилип к ее виску. Света выглядит на все двести, думаю я. Чего только? Баллов, проклятий или молний, возникающих от взвизга ширинки, а может, двухсот лет колдовского проклятия или двухсот ударов сердца того маловразумительного ужаса, который чувствует мужчина при виде ошалевшей вакханки с ножом?
Увидев ее при входе в комнату, я думал, что мы сейчас устроим дикий трах. Последний Дикий Трах. Увы. Света меня опередила.
Я осторожно пытаюсь увеличить объем вдоха хоть чуть-чуть. Расширяю грудную клетку осторожными кошачьими рывками. Запрокидываю голову и вижу, что туфли на ней – совершенно не подходящие к ансамблю. Босоножки, но не в тон одежде. К таким чулкам больше подошли бы ботиночки.
– Ну, а как же, милый. Сам виноват, надо было купить мне обувь под стать наряду, – кивает она.
– Потерпи немножко, осталось совсем чуть-чуть, – ласково говорит она.
– Итак, на горизонте появляешься ты, и мне плевать, что так часто говорят, н у, в том смысле, что это распространенный оборот, ты, умник хренов! – угрожающе говорит она.
– Попробуй только улыбнуться! – пристально глядит она на меня, и я не рискую пробовать, потому что хочу пожить еще, пусть всего каких-то пять-десять минут.
– Умница… Потрепала бы по щеке, да подходить не стану, – хвалит она меня.
– Считай, что потрепала, – улыбается она.
– И появление твое производит в моей жизни маленькую революцию, – вспоминает она.
– Потому что наши с тобой органы друг под друга шиты в какой-то небесной мастерской, – кривит губы Света.
– Уж мой-то под твой – наверняка, – признает она.
– И ни в какое сравнение с жалкой возней с моим так называемым мужем то великолепие, которым мы с тобой согревали глаза Бога, а Бог ведь любит хороший секс, ибо где хороший секс, там и любовь, – ни в какое сравнение не идет, – витиевато размышляет она.
– Ты разворотил мне там все на свете. По-настоящему я занялась сексом только с тобой, – нехотя сознается она.
– Но, хоть насчет потрахаться ты и мастак, мальчик, у тебя возникли определенные проблемы с тем, что мы называем любовью, – начинает заводиться Света.
– А именно – ты мне изменяешь, – чеканит она с ненавистью.
– И если я могла простить это своему муженьку, совратившему глупую телку-школьницу, если я могла это ему простить, потому что на его похождения мне было наплевать, то тебе простить это не могу.
– Ибо что есть любовь? – спрашивает она.
– Я тебя спрашиваю. Что. Есть. Любовь? – кричит она.
– Я тебя, мать твою так, последний раз спрашиваю: что такое любовь? – подходит она чуть ближе, и я чувствую запах ее недорогого «Дали».
– Не хочешь говорить, покажи, – шипит она.
Я онемевшими пальцами шарю в области ширинки. И, как опытный игрок, сумел просчитать почти все – если ты думаешь, что просчитал все без почти, то ты наверняка проиграл. Поэтому – почти все. Тут три аспекта. Первый: пальцы у меня настолько онемели, что я вряд ли справлюсь сам. Второй: если я не успею вытащить достаточно быстро, а я не смогу сделать это по причине пункта первого, то Свете хватит времени для того, чтобы по достоинству оценить мой ответ. Третий: я рассчитываю на чувство юмора, которое ей никогда – увы, в отличие от меня – не изменяло.
Как обычно, я угадываю. Она таращится секунды две на мою возню, потом начинает хохотать и легким взмахом – слава богу, без выстрела – дает мне понять, что шутка оценена по достоинству. Что же. Я подарил себе еще пару минут.
– Хотел бы, небось, еще? – спрашивает она, облизывая губу, и смотрит вниз, туда, где на ней нет, что вижу теперь и я, нижнего белья.
– Хотел бы, – довольно кивает она.
– Я хороша, талия есть, задница что надо, титьки свежие, ноги длинные, да и трахаюсь от души, да вдобавок доступна, как медицина при социализме, – допускает неуместное сравнение она и морщится.
– Не фиг морщиться, – взмахивает она пистолетом, и я снова чувствую боль, теперь уже в левом плече.
– Ты бы хотел меня? – смотрит она в мое лицо.
– Я вижу, – кивает она.
– В этом ваше отличие. Мужчины… – презрительно роняет она. – Трахаться любите меньше нас, но осознание того, что ты сделал это, занимает все ваше время, – грустно продолжает она.
– Люди слова, не дела, – выносит она приговор.
– То ли дело мы, – усмехается она.
– Помнишь, как мы пошли в этот долбаный театр, и я отсосала тебе на первом ряду, отчего этого вашего Лира чуть кондрашка не хватила? Бедный старик то и дело отворачивался. А прервать спектакль ему мешала эта ваша пресловутая мужская солидарность, – хохочет она.
– Ну и лицо у него было, когда я специально завершила все с таким шумом… А он все мычал какую-то чушь про коней, царство и каких-то там дочерей, которые его кинули, – от смеха держится она за живот, другой рукой, впрочем, все еще целясь в меня.
– Было хорошо, – переводит она дух.
– Особенно тебе, – сжимает она губы.
– Тебе не стоит жить, – извиняющимся тоном говорит она.
– Ведь ты все равно уже мертвец без моего тела, – полуспрашивает-полуутверждает она.
– Отлучение от моей постели и есть смерть для тебя, – объясняет она.
– Стало быть, тебе пора умирать, – кивает она.
– Я понимаю, что тебе хотелось последней сигареты, глотка вина, что там еще хотят приговоренные к смерти? А еще лучше, этого тела, – прикрывает она глаза.
– Но нет. Все, – задумывается она.
– Больше – нет, – пожимает она плечами.
– Ни хрена ты не получишь, – заводится она.
– Никогда больше, – шепчет она.
– Прощай, – говорит она.
Света поднимает пистолет. Если бы я был писатель, то сказал бы, что черный зрачок ствола заполняет тьмой комнату. Я не писатель. Скажу, что видел. А видел я немного. Она улыбается, целит прямо в меня, а потом случается то, что должно случиться.
Она поднимает ствол и стреляет в себя.
Я сижу в теплой ванне, прижав к себе Свету. Она в позе зародыша, разве что не на боку, а сидя, прижата ко мне. Я настолько большой, что она помещается внутри меня, когда и я сворачиваюсь. Мы сидим в почти пустой ванной, без света, и через открытую дверь смотрим в огромное окно кухни, по которому рассыпаны огни соседского дома. За ним – темнота, потому что ее дом находится на самом краю нашего города. Мы сидим в ванной, освещенной отсветами огней, отраженных в окнах, – в общем, мы получаем жалкие остатки света. Вода набирается страшно тихо, даже не журча, и Света спрашивает меня, не поворачиваясь:
– Что есть любовь?
Я молчу и глажу ее затылок. Он у нее приятный на ощупь, тяжелый, в мокрых от пота волосах – женская голова вообще преисполнена для меня загадки, тайны и вожделения. Где-то там в этом предмете есть Нечто, что заставляет ее ложиться со мной, ложиться с кем-либо еще, просто ложиться. Я крепко сжимаю ее, она чуть охает, и мягко толкаю Свету вперед, на колени. Вода вдруг резко остывает. Это горячую отключили. Или авария на водопроводе. Света в доме нет из-за аварии в доме. Ну что за город?
Приходится поднимать Свету и брать ее стоящей. Света постанывает. Тремя часами раньше я завалился к ней выпивший и долго лежал на диване, пока она меня не раздела и не сделала массаж, приговаривая: бедненький, ох ты, бедненький ты мой. Ее собачья покорность меня, конечно, тоже привлекала. Помимо внешности, само собой. Еще мне в ней нравилось то, что, без сомнения, было привито ей мужем, ну, или бывшим мужем, как вам угодно. Она всегда отменно и по часам готовила, в доме было чисто, и мои вещи были постоянно выглажены. Да, он тебя выдрессировал, говорил я ей временами, когда был не слишком уставшим для откровенных разговоров в постели, которые на самом-то деле утомительнее любого траха. Да, он меня выдрессировал, говорила она. Жалко, что мы не успели пожить подольше, внезапно думаю я. Всего-то пару месяцев. Я даже толком не знаю, развелась ли она со своим супругом официально. Да я, в общем, особо этим и не интересовался. Мне было удобно. Домой я приходил редко, трахал не только ее и жил так, как хотел. Ну, разве что раз в неделю выходил на денек в Национальную библиотеку порыться в трудах на тему ацтеков, которые (и труды, и ацтеки) должны были обеспечить мне кандидатскую диссертацию и довольно безбедное существование в институте, спонсируемом американцами.
Света особой изобретательностью в постели не отличалась, но мне все эти кульбиты и не были нужны. Меня возбуждал сам факт обладания телом. Сказать, что она была совершенством, значило польстить совершенству. Но я изменял ей потому, что, увы, я не моногамен.
– Я еле стою… – стонет она.
– Ну ты и вдул, – говорит она.
– Мой герой, – смеется она.
– Только предохраняйся, пожалуйста, – говорит она.
– Ну, когда ты не со мной.
– Я с тобой, – говорю я.
– Врун, – хихикает она.
– Не изменяй мне, – дышит она мне в шею.
– Пожалуйста.
– Ты же знаешь, я тебе не изменяю, – привычно вру я.
– Мммм, – говорит она.
Я самодовольно улыбаюсь и треплю ее по плечу. Внезапно в доме дают свет, и в квартире ярко вспыхивают все лампы. От неожиданности я падаю. Она властно берет меня за руку. Неожиданно властно для нее. Я морщусь, потом жалуюсь, наконец из моей груди с хрипом выходит стон. Я жмурюсь, потому что свет слепит меня, и прошу:
– Ну же, перестань, Света.
Она отвечает:
– Если бы Светлана могла сделать с вами хоть что-то, мой друг, это было бы чудо почище того, что случилось с Лазарем. Ведь Света мертва.
Я открываю глаза и вижу у своей постели высокого мужчину с умным лицом, чем-то смахивающим на доберманью морду. Он мягко улыбается мне, кивает, показывает документы, соболезнует и просит ответить на несколько формальных вопросов. После чего у меня учащается сердцебиение.
Ведь у него та же фамилия, что и у Светы.
– Судя по наличию в моих плечах двух пуль и отсутствию охраны, меня не обвиняют в убийстве, – шучу я.
– Все убийцы в дешевых, да и дорогих, детективах начинают разговор с полицией именно такой фразой, – шутит он.
– Надеюсь, у нас хотя бы дорогой детектив, – пытаюсь улыбнуться я.
– Вам не так больно, как вы хотите показать прежде всего себе, – говорит он.
– Я знаю толк в ранениях, эти раны неприятны, но не так уж ужасны, – объясняет он.
– Вы сейчас даже сможете пошевелить пальцами, – говорит он.
– А слабость – это всего лишь слабость из-за потери крови, – резюмирует он.
– Я совершенно ничего не боюсь, – улыбаюсь я.
– Потому что абсолютно ни в чем не виноват, – объясняю я.
– И, чувствуя это, я уверен в себе на все сто, – завершаю я.
Это чистая правда, за исключением одного «но». Я не боюсь расследования, потому что не убивал Свету. Но я боюсь ее экс-мужа, потому что это легавый, крупный, опасный, и вполне может разнервничаться из-за того, что я натягивал его жену. Покойную, как выясняется, жену. Ну, а я-то на что рассчитывал? На то, что Света пальнет себе в висок, а потом приготовит мне рататуй и бланманже, да и подаст с охлажденным белым вином 1992 года урожая? Эй, труп, подай мне закусок! Покойница, принесите салфеток и еще вина. Ммм, мертвенькая, твоя попка такая прохладная и ладная. Ладная-прохладная… Забавное было бы зрелище.
– Забавное было зрелище, – говорит он.
– Вы на диване, без трусов, со штаниной на одной ноге и в майке, без одного носка, – перечисляет он, как мне кажется, с удовольствием.
– С двумя дырками в плечах, весь в крови, с дурацкой улыбкой на губах и совершенно белый, – вспоминает он.
– И она у стула в наряде бляди, – улыбается он.
– Должен признать, не простой бляди, а изысканной – одетой под девочку, девочку-припевочку, – напевает он.
– Мне, пожалуй, дурно, – шепчу я.
– Да бросьте, – смеется он.
– Мы уже полгода как не жили вместе, если вы понимаете, о чем я, а вы, судя по тому, что пытаетесь изобразить умирающего жука, понимаете, о чем я, – с удовольствием конструирует он фразу.
– Послушайте, я… – начинаю я.
– Бросьте, – весело перебивает он.
– Эту фразу говорят все любовники обманутым мужьям во всех дешевых детективах, – подмигивает он.
– Вам удобно? – спрашивает он.
– О, да, – говорю я.
Он поправляет подо мной подушку, и я, пошевелив всем телом, с радостью понимаю, что легавый был прав. Не все так плохо. Что же, по крайней мере, мне хватит сил крикнуть, если он вдруг начнет меня душить. Но легавый заботлив, как должна быть заботлива мать в дешевом индийском фильме про разбогатевших бедняков. Он взбивает подо мной подушку – осторожненько – и делает все, чтобы я был словно Люси в небесах. Может, думаю я, и таблетку попросить.
– Эта идиотка застрелилась сама, – кивает он.
– Только идиот будет утверждать обратное, – пожимает он плечами.
– А я кто угодно, пусть даже рогоносец… – угрожающе произносит он.
– … но не идиот, – улыбка снова появляется на его тонких, но приятных губах.
– Давай определимся с кое-какими вещами сразу, – говорит он.
– Я в курсе, что ты пялил мою жену, – признает он.
– Но так как мы были в некотором роде в разводе, это уже не был адюльтер, – с сожалением говорит он.
– Иначе я бы тебе башку оторвал! – восклицает он.
– Но так как ты чист, – говорит он.
– Конечно, я имею в виду – чист в этом… – снова угрожает он.
– То мы проезжаем эту тему и выворачиваем на новый перекресток, – он, видимо, заядлый водитель.
– Кстати, права есть? – спрашивает он.
Я качаю головой. На его лице сожаление.
– Люблю, когда меня просто катают, хоть сам и умею водить – и недурно, – говорит он.
– Уверен, мы подружимся и проведем вместе еще немало приятных минут, – поднимает он голову, и я вслед за ним, потолок над нами в мелких трещинах.
– Словно морщинки, да? У нее от глаз уже начинались морщинки, – рассеянно говорит он.
– В общем, мы на новом перекрестке, и что же мы тут видим? – спрашивает он.
– Оп-па. Полицейского, который должен быстро оформить явное и ясное дело по явному и ясному самоубийству своей бывшей, но все-таки жены, – говорит он.
– Другие полицейские, а ведь это свора, – явно иронизирует он, – говорят ему: эй, парень, займись этим делом, утоли жажду мести, пришей этому придурку, ну, который был с твоей женой в тот вечер, что-нибудь.
– Например, убийство, – приподнимается он.
– Но я говорю себе, а на кой хрен? Разве не получил каждый из нас то, что хотел? – спрашивает он.
– Сколько тебе лет? – интересуется он.
– Тридцать? Совсем еще мальчик. Мне сорок пять, наверное, я был для нее староват, – признает он.
– Тем не менее раз уж ты так молод, мы на ты, – с огромным опозданием предлагает он.
– Разумеется, – соглашаюсь я, ведь спорить по мелочам смысла нет, все главное явно впереди.
У него длинные и сильные руки.
– Правда, зато не староват для постели, весь район перетрахал, она тебе рассказывала? – гордится собой он.
– Рассказывала, – хочу я сделать ему приятно.
– Ну вот, – улыбается он, – не будем мучить ни себя, ни тебя, ни кого-либо еще. Ибо ты не убийца, что ясно и ежу. Если, конечно, еж этот не заканчивал полицейскую академию, а я, слава богу, ее не заканчивал!
Он ржет, а я, тактично улыбаясь, жду конца этого приступа. Ненавижу весельчаков.
– Поэтому мы быстро все обсудим, – говорит он, – и закроем тему убийства. Это все, что я смогу для тебя сделать, мой друг.
– Тему убийства, – киваю я.
– Ну да, – кивает он, – у нас ведь явное самоубийство.
– Да уж, – вспоминаю я пистолет у ее виска, – куда уж явнее.
– Ты видел, как она это сделала? – жадно нагибается он ко мне.
– Да, – закрываю глаза я.
– Что она сказала перед этим? – спрашивает она.
Неожиданно палату заполняет запах опасности. Он перебивает ароматы побелки, лекарств и моего – видимо, я тут не первую неделю – пота. Запах опасности. Паленая шерсть. Надо реагировать, иначе, парализованный, ты погибнешь. Это страшно неприятно, но – пора.
– Она сказала, что никто никогда не брал ее так, как я, – медленно обдумываю я слова, – и что, напротив, никто и никогда не трахал ее так плохо, как ты.
– Так и сказала, «напротив»? – хмыкает он.
– Хомяки взбунтовались, – смеется он.
Несколько минут мы молчим.
– Ты нарываешься, пацан, – весело и просто говорит он.
– Впрочем, это свидетельствует о том, что ты, по крайней мере, не тупой и не конченый слабак, – делает он мне комплимент.
– Только не радуйся, потому что ты всего лишь полуконченый слабак, – дает он мне определение, с которым я в принципе согласен.
– Я не вижу смысла в этом сопротивлении, но раз ты этого хочешь… – говорит он.
– Чего ты добиваешься? – спрашивает он.
– Чтобы ты ушел, – отвечаю я. – Ты болтаешь без умолку. Допрос закончен?
– Ну что ты, – достает он блокнот. – Это была лишь беседа друзей. А сейчас мы займемся формальностями.
– Ты же сам сказал, – с трудом разлепляю я губы, – что это явное самоубийство. И знаешь это. И я знаю.
– Да, дружок, – печально соглашается он.
– Но ведь есть еще и такая интересная во всех смыслах, особенно для такого интеллектуала, как я… – говорит он…
– Ты ж, еп те, не думал, что интеллектуалы обитают только в ваших сраных институтах изучения перьев в заднице индейцев? – иронизирует он над моей улыбкой.
– Так вот, для такого интеллектуального легаша, как я, есть весьма интересная статья, как «доведение до самоубийства», – говорит он.
– Которую я тебе пришью, – обещает он.
– Крепко пришью, – говорит он.
– Ну, – устало говорю я, – хоть что-то ты умеешь делать крепко, легавый.
Я не знаю почему, но знаю, что мне нужно держать оборону. Вбивать все это в него, как подобранную в уличной драке доску – в пьяного громилу. Иначе он не остановится, и мне конец. Не то чтобы он был плох. Просто он громила, и он пьян. Что-то во внешности мужа Светланы давало мне понять, что он взведен и выпущен из ствола, и летит прямо ко мне, в мою голову, раздробить череп, взорвать мозги и бросить тело ничком на грязный пол. В общем, сделать все то, что сделала с головой его жены пуля из пистолета. Его, как я теперь понимаю, служебного пистолета.
Что в его лице намекает мне на это бескомпромиссное решение? Легкий изгиб губ вниз? Едва-едва, но мной различимое сощуренное левое веко? Запах печали и аскезы в его продолговатом лице, удивительно средневековом, точно с портретов постящихся аббатов и усмиряющих плоть отцов церкви? Так или иначе, я просто обязан сопротивляться.
– А может, это ты, мать твою, толкнул ее на это? – спрашиваю я.
– Да, и подсунул ей пистолет, – говорю я.
– Ну, тот, из которого она прострелила мне плечи, а потом застрелилась сама? – смакую слово «выстрел».
– Не исключено, что застрелилась из-за тебя, – предполагаю я.
– Как тебе это, Мегрэ? – улыбаюсь я.
Всю мою тираду он слушает, молча рассматривая свои руки. Потом, вопреки своему прежнему намерению, прячет блокнот. Встает и треплет меня, но не по плечу – о, спасибо, – а по подушке. Я ценю его жест.
– Это большая утрата для нас, – говорит он.
– Мы оба не в себе, – извиняется он.
– Я сожалею, – соболезнует он.
– Разумеется, вы не виноваты, – оправдывает он.
– Никто не виноват, – вздыхает он.
– И все виноваты, – поджимает он губы, и те совсем пропадают.
– Но в то же время не виноват никто, – разводит он руками.
– Тем не менее есть формальности, – снова извиняется он.
– И их надо блюсти, – пожимает он плечами.
– Поговорим позже, – предлагает он.
– Когда вам станет лучше, – надеется он.
– Всего лучшего, – прощается он.
И, уходя, окидывает мою палату быстрым и диким взглядом похороненного в зоопарке волка.
Я решаю перебраться домой как можно скорее.
Дело 1298-G (закрыто по приговору суда), 2005 год, архив МВД РМ. Страница 12 дела, вещественное доказательство № 34, страница 23 из дневника подозреваемого
«…Ах, Света, любовь всей моей жизни, которую я не любил, мое дитя, которое я никогда не рожал, побег кукурузы, которого я не открыл, твой рот пах моим семенем, как камни моего храма – кровью, Света, ты ушла к богам в колодец, ты спрашиваешь меня: что там, за темным и узким колодцем, полном воды, воды, густой от золотых слитков, пыльцы и драгоценных камней, что веками спускали в этот ритуальный колодец ацтеки, жестокий гордый народ. Их нет, говоришь ты, ацтеки погибли. Этот народ исчез.
О нет, говорю я тебе, милая Света, нет, народ – это не общность людей, объединенных кровью. Не будь глупой, ты, моя глупая женщина. Если бы было так, все люди планеты делились бы на четыре народа – народ первой группы крови, народ второй группы крови, а еще третьей и четвертой. Не смейся, тебе не идет делать это мертвой, у покойников губы не так мягки и податливы, как у нас, живущих.
Твоя улыбка напоминает мне оскал на тыкве, разрисованной маленьким мексиканцем ко Дню мертвых. Надеюсь, тебе уже рассказали Там, что День мертвых – это старинный праздник ацтеков, на который они забивали десятки тысяч пленников? А католическая мишура – это все веяния моды. И конкистадоров. Знаешь, Света, почему они уступили конкистадорам? Кучке наглецов? Говорят, собаки и кони. Чушь, Света, говорю тебе это как ацтек. Последний ацтек. Потому что этот народ передал в меня через воспоминания о себе всю свою суть. Я – квинтэссенция ацтеков.
…Света, Света, ты же теперь умерла, и потому тебе открыта вся сущность мира: так неужели же ты, в отличие от этих нелепых ученых, археологов, антропологов и прочего ученого дерьма, не видишь того, что лежит перед всеми? Сияющий шар Истины. И он говорит нам всем: что ацтеки, что майя, что снова ацтеки дали легко победить себя потому, что хотели быть побежденными. Они добровольно принесли себя в жертву, понимаешь, милая? Это было самоубийство – великое и ярое – всего народа. Они жаждали своей смерти и шли навстречу ей – как и ты, вот почему ты тоже женщина народа ацтеков.
…Света, Света, то был великий жестокий народ – ну, да что мне теперь расхваливать твоих соплеменников, с которыми ты играешь в мяч на ритуальном стадионе после чашки горячего и несладкого шоколада – на котором лежала печать предательства. Помнишь историю из Библии? Нет, я не пьян, и это не антидепрессанты, хотя, признаю, я употребил и то и другое, иначе я бы не писал тебе этого письма, которое зарою у твоей могилы, как ацтеки хоронили свои приношения богам в ритуальных колодцах. Но ты же поможешь мне? Ты передашь мои послания мертвым? Света, Света, они разбивали булавами головы пленным и вырывали сердца у живых женщин – но не потому, что были жестоки, нет, такое может сделать только очень грустный человек, ты же знаешь. Но все это не суть. Суть в том, что когда-то, как сказано в Библии, вострубил в рог какой-то иудей – вот народ, незаслуженно урвавший себе львиную долю истории! – и солнце застыло на небе. И целые сутки шло сражение, благодаря дневному свету выигранное иудеями, которые подвергли геноциду коренное население Иудеи же. Но об этих их жестокостях не вспоминают. Вспоминают варварство ацтеков! Мы-то с тобой знаем, что это не так…
…Так вот, Света, вспомни: наша планета круглая, как голова пленника, которую отрезали, выварили, и подшили веки верхние к нижним, и заштопали губы, и заткнули ноздри и уши… Закрыть врагу возможность видеть, слышать и обонять – есть ли унижение изысканнее? Планета круглая, и если где-то Солнце стоит на небе сутки, то соответственно на другой половине этой планеты – сутки длится ночь. И, любовь моя, воплощение женщины-ящерицы, эта ночь была над землями ацтеков. И с тех пор они поняли, что Солнце может отвернуться от них навсегда. Что оно их не любит. Что жизнь – это ужас. Паника. А радость – всего лишь слезы Солнца. И чтобы задобрить его, нужно совершать поистине страшные вещи.
С тех пор они стали жертвовать любимыми женщинами…»
– Я люблю тебя, – говорю я.
– Обожаю просто.
– Скажи только, где твои вещи.
– Я перенесу их к себе.
– Надеюсь, твои родители не против того, что мы сойдемся.
– То есть, я имею в виду, поженимся.
– Хотя какая разница: все будет как ты захочешь.
– Скажи только, как тебя зовут? – спрашиваю я.
Она смеется. Я увидел ее полчаса назад, и меня прорвало: впервые жизни – и я знакомлюсь с девушкой. Совсем не так, как делал это раньше. Мрачно, чуть печально, разгоняясь к концу, да так, что они не отказывали, опасаясь, видимо, чего-то электрического, что трещало в воздухе, когда мы подходили к финалу. Сейчас я жажду легкости, бытия, и лишь на секунду мысль о том, что это продиктовано животным страхом перед экс-мужем Светланы, который заставляет меня выплеснуть содержимое семенников и расплодиться как можно скорее, посещает меня, ошарашив. Я моментально покрываюсь водой, но она поворачивается ко мне задом, и я забываю обо всем на свете. В том числе и о Свете. Хочу предупредить сразу. Я забыл о ней не на минуту там или две. Нет. Я забыл о ней ВООБЩЕ.
Я вспоминаю о ней, только когда общаюсь с ее мужем. Неудачником-с-сильными-руками. Ха-ха. Ну, плевать. Я вижу ее потрясающую задницу, ее роскошные волосы, черные, блестящие, и спокойную, ровную, сильную спину и понимаю, что или уйду с этой женщиной из больницы или дам тлению запустения душевного возжечь во мне пожар.
Женя – а позже я узнаю, что ее зовут Женя, – проходит мимо меня, раскачиваясь так, будто ее нижняя половинка где-то на 48-й широте, где штормит в восемь баллов, а верхняя – у экватора, в штиль. Женя – крупная девушка, идеально сложенная, и у нее полные губы, настолько, что, не будь наша система здравоохранения дотационной, я бы подумал о ботексе, или силиконе, или что там еще запихивают себе в рот эти дуры. Ха. Нет чтобы запихнуть туда что-то действительно стоящее!
– Послушайте! – кричу я вслед медсестре, которая, покачивая задницей, по-настоящему покачивая, как в фильмах или книгах, как в клипах, в конце концов, увозит от меня столик с иглами и еще какой-то медицинской спиртопахнущей дрянью.
– Женщина в халате – мечта любого мужчины!
– Особенно меня!
– Я – символ всего мужского!
– Попробуйте, убедитесь!
Она вполоборота смотрит на меня, улыбается и продолжает уходить. Я с палкой – из-за потери крови приходится опираться – спешу за ней и успеваю вспрыгнуть на столик перед тем, как двери лифта между этажами закрываются.
– Лихой самец, – непроницаемо ее лицо.
– Во всем, – перевожу дух я.
– Смена заканчивается в шесть, – говорит она.
– Отвезешь меня в палату? – спрашиваю я.
– Ну ты и наглый, – улыбается наконец она.
– Зато какой нежный, – испытующе тяну я, – мммм…
– Нежный?..
Она внимательно – потому что выше ростом, да я еще и сижу – наклоняется ко мне и спокойно глядит мне в лицо несколько секунд. И выносит приговор, не колеблясь.
– А вот это, милый, вряд ли.
Она оказывается провидицей. С нежностью у нас никак. Может быть, все дело в размерах. Женя больше меня – просто крупнее, – и я не могу сгрести ее в себя, как проделывал это со Светой. Поэтому, а еще в силу некоторых Жениных предпочтений, о которых она меня сразу предупредила, мы проводим первый вечер в моем доме грязно ругаясь и оскорбляя друг друга.
– Пни меня, дрянь! – орет она.
– Сильнее, слабак!
– Да нет, толкай ты, чтоб тебя, ногой!
– А ударь ей!
– Прямо в задницу!
– Прямо в задницу?! – ору я.
– Прямо в задницу! – взывает она.
– Пнуть?! В эту, блин, долбаную задницу?! – шлепаю я по ягодице.
– В эту, блин, самую что ни на есть задницу! – шипит она.
Я бью ее ногой, и она переворачивается. На шее у Жени собачий ошейник, правда, поводка нет. Задохнусь еще, на фиг, говорит она, перед тем, как раздеться. Не беспокойся, говорю я. Ты связалась с нормальным мужчиной. Я не маньяк. Ой ли, спрашивает она и застегивает ошейник, глядя мне в глаза. Долго-долго.
– Знаешь, – я внезапно охрип, – а вот теперь я ни в чем не уверен.
Она кивает, мы барахтаемся в постели, и будь мы пьяны, похмелье бы выветрилось уже через час, но мы пошли на третий час, и, хлебнув воды из графина, она орет сильным, почти мужским голосом:
– Да пни же меня, так тебя, избей, ааррр!
– Получай, получай, подстилка! – ору я.
– Получай, потаскуха!
– Вззззз, – дребезжит телефон.
– Это кто здесь слабак, ты, тряпка?! – ору я.
– Нн-на! – реву я.
– О-о-о, – ухает она где-то из-под живота.
– Д-да, – продолжает она.
– Вззз, – верещит телефон.
– Ыых! – реву я.
– Оох, – меняет голоса Женя и жалобно пищит.
– Н-на! – радостно реву я.
– Вззззз!!!! – орет телефон.
– Да?! – срываю я трубку, задыхаясь.
В трубке молчат. Так долго, что я успеваю остыть. Но из Жени не выхожу. Наконец молчание прерывается незнакомым голосом.
– Лоринков? Здравствуйте. Вас беспокоит…
– …бывший муж Светланы, – впервые в жизни оказываюсь провидцем я.
– В качестве полицейского, – легко соглашается он. – Не могли бы мы встретиться?
– Запросто. За…
– Я бы подъехал.
– Сегодня?
– Вы так неожиданно выписались…
– Послушайте, – говорю я, – я еще не очень хорошо себя чувствую и…
– Отвезти вас в больницу?
– Да ну вас, – говорю я.
– Нужно поговорить. Просто поговорить, – объясняет он, – выяснить, почему именно она так сделала…
– Не знаю, – быстро говорю я, вспомнив ту часть монолога Светы, которая касалась моих измен, и поняв, что сказал это слишком быстро, хлопаю себя по лбу.
– Вы же знаете… в жизни всякое бывает… – мямлю я.
– Возможно, она была расстроена из-за вашего расставания? – пытаюсь нанести удар я, но моя стойка слишком слаба даже для самого страшного удара.
– А разве она вам не сказала? – вкрадчиво спрашивает он.
– Нет, – говорю я, припоминая что-то о доведении до самоубийства, но ведь я и не доводил в прямом смысле, мать вашу…
– Так я заеду? – мягко спрашивает он.
– Да, – говорю я.
Потом вспоминаю про то, где, собственно, нахожусь. Пять минут, и я воспрял. Быстро завершаю, соскакиваю с кровати и бегу в душ. Женя говорит вдогонку:
– Приготовить тебе хот-дог, милый?
Она не умеет готовить. Я горько вздыхаю и мылюсь. Так я и знал.
Не бывает же все настолько хорошо.
Бах! Я присаживаюсь на корточки и обхватываю голову руками. Потом оглядываюсь. Слава богу, на улице пусто, и никто не видит, что у меня сдали нервы. В переулке виднеются мамаша с ребенком, чей лопнувший воздушный шар и заставил меня присесть.
– Сяйка, сяйка! – кричит малец, и я трясущимися руками достаю из джинсов платок.
Поздно. Уже так поздно, что светофоры не работают. Какого хрена мамаша таскает малыша по улицам в такой час? А может, им негде переночевать? Я нервничаю, думая и об этом. Рядом с ними останавливается машина, и они садятся. Кто их взял? Отец? Любовник мамаши? Случайный водитель? Маньяк? Извращенец, мать его? Я кладу под язык таблетку антидепрессанта и втягиваю воздух сквозь зубы. Курить я бросил еще год назад, вот и приходится чем-то себя занимать. Интересно, что сейчас делает в моей квартире Евгения? Я трогаю себя через карман, и мне сводит скулы. Вот бы продолжить… Проклятый легавый!
Машина тормозит так мягко, что я не успеваю даже вздрогнуть. Дверь приоткрывается, и он кивком предлагает мне сесть. Пока он выруливает на проспект, я рассматриваю его лицо. Чуть продолговатое – что-то неуловимо лошадиное в нем, что-то от мира жвачных и копытных, и как это Света, любившая все красивое, с ним жила? – насмешливое лицо уверенного в себе мужчины.
– Вы служили в армии? – спрашиваю я.
– Мы же на ты, – ухмыляется он.
– Мы же на ты, дружище, – напевает он.
– Мы же на ты! – восклицает он и подмигивает мне.
– Следи за дорогой, – покрываюсь я потом.
– Давно на химии? – подмигивает он снова.
– Года полтора, – понимаю я бессмысленность любого сопротивления.
– И как, помогает? – озадаченно спрашивает он.
Выражение лица меняется у него так быстро, как поверхность озера в непогоду. Момент – и вода рябая. Еще момент – застыла. Лицо у него меняется со скоростью света. Ха. Муж Светы меняется со скоростью света. Я давлю в себе желание вытянуть из пузырька еще одну таблетку и перевожу дух.
– Ага, – кивает он.
– От этого дерьма потеешь, как сурок, – понимающе говорит он.
– Сраный сурок, – хохочет он.
– Когда мы с парнями отлеживались в Дубоссарах – это к твоему вопросу об армии, – объясняет он.
– И каждый день кого-то из нас выбивало, как бутылку в дешевом тире, – сжимает он губы.
– Некоторые переставали соображать хоть что-то и начинали жрать это дерьмо, – зло говорит он.
– Тем более что аптеки в городе были открыты для всех! – смеется он.
– Особенно для вооруженных бойцов! – хохочет он.
– Ну ты и псих, – зло говорю я.
– Хочешь меня подавить? – спрашиваю я.
– Мне насрать на твои военные похождения, – понимаю я, что высох.
– Засунь их себе! – бросаю я.
– Легче, – смеется он, подняв руки.
Мы молчим. На машину с нами наматывается трасса, соединяющая Кишинев с аэропортом. Обычно по ней ездят кортежи президентов, министров и прочих шишек. Я вспоминаю, как несколько лет назад мы со Светой – я вспоминаю ее из-за присутствия ее бывшего мужа – пошли прогуляться на холмы, окаймляющие эту трассу. Я был в белом свитере и весил еще недостаточно много, чтобы белое меня полнило, поэтому свитер мне шел. На Свете было ее любимое – под китайское – платье. И жемчужные бусы, которые я подарил ей с гранта, который получил на исследование мифов ацтеков, связанных с Долиной Смерти. Мы пили шампанское из горла, прямо из горла, жадно и чуть грустно, на одном из холмов и глядели, как по трассе между городом и городом самолетов снуют огоньки. А потом трахнулись прямо на земле, и, ей-богу…
– Трахал ее тут? – сухо, без эмоций, прерывает он молчание.
– По лицу видно, – объясняет он.
– Психолог, – презрительно бросаю я.
– Иногда ты можешь наезжать на меня, мужик, – примирительно говорит он.
– Но не забывай, что я правда прошел войну, причем так успешно, что как-нибудь, когда мы подружимся, а мы подружимся, я покажу тебе связку с ушами, ма-а-аленькими сушеными ушками, – говорит он.
– Когда-то они были большими, розовыми, а некоторые даже волосатыми, – улыбается он.
– Совсем как у тебя! – гогочет он.
– Но я отрезал их, предварительно убив тех, на ком росли эти прелестные ушки, – кривит он рот.
– И нанизал на ниточку, – вспоминает он.
– Вот они и высохли, – вздыхает он.
– И если ты, еп тебя, – психует он.
– Будешь хамить мне слишком часто, то я на эту ниточку не только твои уши повешу, – рычит он.
– Но и яйца твои туда пристрою! – хватает он меня за плечо.
Я думаю, что его гнев слишком наигран. И нисколько не сомневаюсь в том, что при желании этот психованный, трахнутый войной качок меня в землю по плечи вобьет. Но такие не предупреждают. Значит, гнев наигран. Я медленно высвобождаю руку и потираю бицепс.
– Больно? – спрашивает он.
– Хочешь? – спрашивает он и вытаскивает из бардачка плоскую бутылку.
– Куда мы едем? – спрашиваю я, отхлебнув.
– Все туда же, – мрачно говорит он.
– В квартиру, где случилось то, что должно было случиться, – пугает он меня внезапным озарением.
– Ты уверен, что это должно было случиться? – спрашиваю я.
– Кто знает, кто знает, – снова изображает он проницательного легавого.
– Ты собирался ее бросить? – спрашивает он.
– Да, – признаюсь я.
– Почему?
– Клевая телка, – объясняю я, – но чересчур ревнивая.
– Меня она не ревновала, – хмыкает он.
– Ты уверен, что тебя стоило ревновать? – мягко спрашиваю я.
– Туше, – искоса глядит он на меня и хихикает.
– Если бы я ее грохнул, вы бы меня закрыли через час, – устало говорю я.
– Прямо в палате наручники бы надели, – говорю я.
– Разве нет?
Он насвистывает что-то, потом делает радио погромче, и мы слушаем, как певец устало тянет: «Я часто вижу страх. В смотрящих на меня глазах…»
– Какого хрена ты хочешь? – спрашиваю я.
– Если ее кто и довел до самоубийства, – говорю я.
– То это муж-неудачник, у которого на нее не стояло. И любовник, который трахал не только ее и вот-вот собирался ее бросить, – каюсь я.
– Так или иначе, – размышляю я.
– Это вполне обычная, жизненная, как говорят нынче, ситуация, – логично размышляю я.
– Если бы в тюрьму сажали всех неверных любовников, мужей-неудачников, сварливых тещ, гнусных начальников, непослушных детей, в общем, всех тех, кто невольно становится спусковым механизмом такой страшной вещи, как самоубийство… – пожимаю я плечами.
– Мужик, чё ты мне втираешь? – ржет он.
– В смысле? – нехотя, но все же смеюсь я, потому что уж очень заразительно делает это он.
– В смысле, какая на хер страшная? – смеется он.
– Тебе было страшно? – наигранно ужасается он.
– Нет, – честно признаюсь я.
– Ну так, – говорит он.
– Все происходит быстро. Бац и все. Нету Светы, – рифмует он и озорно подмигивает мне.
– И я не хуже твоего знаю, что обстоятельства, которые ее доканали, доцент, – брезгливо меняется в лице он.
– Не содержатся в Уголовном кодексе, – заключает он.
– И возжелай какая-нибудь кошелка из Общества защиты женщин или еще какой фигни посадить за решетку тебя, меня или собачку Светы, которая гадила не там, где положено, и тем самым довела ее до гибели, то любой молдавский судья послал бы ее на хер! – свирепо заключает он.
Мы молчим. Я выпиваю еще, плюнув на таблетки. Какая разница.
– Помогает? – повторяет он вопрос.
– Когда как, – нехотя отвечаю я.
– Из-за этого дерьма мне все время хочется спать и жрать, – признаюсь я.
– Тем не менее мыслей о плохом уже нет, – отдаю я должное таблеткам.
– Как и мыслей о хорошем, – признаюсь я.
– Вообще сосредоточиться трудно, – улыбаюсь я.
– Что ж, это плата за жизнь, – пожимаю я плечами.
Он закуривает, и я с физиологическим наслаждением представляю, как дым от затяжки гладит горячей волной мои легкие. Мм-м-м…
– Дать затянуться? – спрашивает он, глядя на дорогу.
– Нет, – держусь я.
– Ну и дурак, – говорит он.
– Лучше вредить себе помаленьку вот так, чем гробить здоровье стрессами.
– Какими? – таблетки и алкоголь делают свое дело.
– Главный стресс… – поучительно говорит он и открывает окно.
– …это не получить то, чего хочешь, – щелчком, как положено бравому вояке, отправляет он окурок.
– В этих таблетках есть бром, – говорит он мне.
– Ты рискуешь, – ухмыляется он.
– Нет, – говорю я.
– Еще держусь, – пытаюсь улыбнуться я.
– Знаю, – становится серьезным он.
– Мужик ты хоть куда, я читал. Ну, в дневнике ее, – признается он. – Палка-стоялка. Уважаю.
– Зависит от женщины, – пожимаю я плечами.
– С одной ты царь горы, а с другой тряпочка без жилки, – говорю я.
– Кому как не тебе знать, – спрашиваю я.
– Ты же перетрахал весь район, – говорю я.
– Ну, за исключением своей жены, – улыбаюсь я.
– Да, – задумчиво кивает он.
– Кстати, – меня что-то раздражает, неуловимо, я пытаюсь вспомнить, что именно, и лишь усилием воли, потому что алкоголь и таблетки уже сработались, спелись, вытаскиваю это на поверхность.
– Дневник!
– Что за хрень? – спрашиваю я.
– Он уже в папочке? – интересуюсь я.
– Он фигурирует в деле? – спрашиваю я.
– Дай-ка угадаю, – поднимаю я руку.
– Не участвует.
Пока я говорю все это, он успевает выкурить еще одну сигарету и отправить ее – снова щелчком – за окно. Огонек улетает назад, сверху он наверняка такая же искорка, как и огни автомобиля, пусть и меньшая по размерам, но искорка. Я втягиваю в себя воздух с никотином и жалею, что бросил.
– Начать никогда не поздно, – ухмыляется он. – Скоро мы развернемся и поедем обратно.
– В город? – я вдруг понимаю, что устал.
– Ага, – кивает он. – Подружимся, научу тебя водить машину. Хочешь?
– Нет, – отвечаю я.
– Ни того ни другого.
– Ну и зря, – пожимает он плечами.
– Дело твое, – говорит он.
– Высадишь меня у дома, – забываю я об осторожности.
– Нет, – говорит он.
– Сначала мы посетим ее квартиру, – сообщает он.
– Посмотрим, что там да как, – грустно улыбается он.
– Дневник я сжег, – кивает он.
– Там не было ничего, что помогло бы расследованию. Так, пара записей, как ты классно ее трахаешь, еще какая-то чушь, что-то о детстве, в общем…
– Это улика, – говорю я.
– Расслабься, малыш, – говорит он.
– Улики – это когда дело серьезное, – объясняет он.
– А тут… – пожимает он плечами.
Все это начинает меня доставать. Дело то серьезное, то пустяковое. Эти качели меня раздражают. Я прикрываю глаза. Легавый начинает меня утомлять, но за миг до того, как я послал его, и послал матерно, он говорит мне:
– Дело-то не в тебе.
Наверное, я и правда выгляжу удивленным. Он кивает и говорит:
– Вся фишка в том, что ее и правда довели до самоубийства.
– Я знаю, – говорит он.
– У меня есть предположения, – объясняет он.
– Ух ты, – моментально трезвею я.
– Ух я, – он, кажется, и не пьянел, хотя выпил больше, чем я.
– Следи за дорогой, – вспоминаю об этом я.
– Случится то, что должно случиться, – говорит он.
– Она была нафарширована говном типа того, что жрешь ты, – говорит он.
– Подумаешь, – говорю я.
– Все мы жрем что-то в том или ином виде, – говорю я.
– Да, но не сто доз за один раз, – говорит он.
– Если бы она не застрелилась, то все равно умерла бы через несколько минут, – говорит он.
– И ей подсунули снимки, – говорит он. – Снимки и записи.
– Специально. Чтоб у нее крыша вообще поехала. Она ведь ревнивая была, – говорит он.
– Снимки-и-и-и, снимочки, – тянет он. – Записи, запис-с-сочки.
– Какие? – у меня мурашки бегут по ногам, это из-за неудобного сидения, я знаю.
– Твои, малыш, – грустно говорит он.
– Отличные, – говорит он.
– В смысле? – спрашиваю я.
Он скептически смотрит на меня, и я затыкаюсь.
Снимки и правда отличные.
– Становись тут! – говорит она.
– Вот так. А теперь упри руку в бок и гляди в камеру победителем! – говорит она.
– Ты уверена? – ухмыляюсь я.
– В чем? – мурлычет она. – В том, что ты победитель, парень? Если это не так, почему я перед тобой на карачках, а?
Она изворачивается так, чтобы смотреть мне прямо в глаза, и я едва сдерживаюсь. На мгновение мы слепнем: это сработала вспышка. Куда проще было бы задействовать современную кинокамеру – тем более что у меня есть, и я, ей-богу, умею ей пользоваться и люблю, поэтому, собственно, я дублирую все это на камеру. Но Оля, о нет, Оля предпочитает старую добрую фотокамеру со вспышкой, которой достаточно, чтобы ослепить противоракетную оборону США.
– Этой вспышки, – говорю я, – достаточно для того, чтобы ослепить всю противоракетную оборону США.
– Оооо, – стонет она и глядит мне в глаза.
– Надеюсь, мне не хватит кассеты, – хихикаю я.
– Ты припас вторую, – хихикает она.
– О-д-да, – соглашаемся мы одновременно.
К концу сета мы едва соображаем, что происходит. Если бы это происходило в бочке с дерьмом, мы бы глотали его, лишь бы продержаться на плаву еще пару минут. Еще пару часов. В паху я не чувствовал ничего, вообще ничего: да уж, стоит мне разойтись, и я хорош. Так я и сказал Оле перед тем, как мы отправились к ней, предварительно захватив мою камеру и купив пленки для ее фотоаппарата.
– А твоя девушка, – игриво потерлась она носом о воротник моего свитера, – твоя девушка ничего не скажет?
– Она ничего не узнает, – говорю я.
– Да и нет ее у меня, – объясняю я.
– Она просто женщина трудной судьбы, которая спит со мной, чтобы избавиться от невроза, который внушил ей ее муженек, – говорю я.
– Она ревнивая, – говорит Оля.
– Еще как, – снимаю я с нее бюстгальтер.
– Это не имеет значения, – говорю я.
– Я ей не принадлежу, – справедливо рассуждаю я.
– Она тебя убьет, – изворачивается она под моими руками.
– Или меня, – запускает она свои руки в меня.
– Или нас, – улыбаюсь я.
Камера уже включена.
С Олей мы знакомимся на вечеринке, которую устраивают в российском посольстве для представителей культурной и ученой элиты Молдавии. Поскольку я одной ногой на подножке этого поездка – осталось пару научных работ утвердить – и при этом совсем не похож на ходящий фикус, не ботаник и не сухарь, – меня любят и приглашают. Всегда приятно, когда в компании есть умница, да еще и рубаха-парень. Кое-какие мысли о несовместимости роли рубахи-парня с горстями антидепрессантов и литрами спиртного я благоразумно оставляю при себе. В конце концов, я же рубаха-парень! Оля – невысокая блондиночка двадцати трех лет из местного филиала то ли ООН, то ли ОБСЕ, задастая, с грудью пусть небольшой, но вполне себе сформированной – я лапаю ее после первого же танца, признаюсь ей в любви много раз, мы много смеемся.
– Ты псих, – говорит она.
– Ты сумасшедший, – говорит она.
– Ненормальный! – смеется она.
– Да, – говорю я.
– Угм, – лижу я ее губы.
– Я люблю тебя, – шепчу я.
На нас с неодобрением косится пресс-атташе, старый мудак, помешавшийся на русичах и русинах, и с одобрением посмеивается сам посол, мужик хоть куда. Он подмигивает мне, а я ему, но нам с Ольгой пора уходить. Главное, не переступить черту, за которой из милого шалопая ты превращаешься в безобразника, способного угробить любую вечеринку. Бац! Я снова слепну.
– Я не то чтобы бабник, – говорю я.
– Я слишком много выпил для того, чтобы говорить неправду, – смеюсь я.
– Но чересчур мало для того, чтобы перестать говорить, – говорю я.
– Получай, – иду вперед я.
– Аа-ах, – говорит она.
– Да, в некотором смысле я бабник, – признаюсь я.
– Но дело не в скальпах, – объясняю я, двигаясь медленно.
– Не в галочках, и не в количестве, – говорю я.
– Повернись, – просит она.
– О да, – механически подчиняюсь я, и мы уже сидим.
– Дело в том, что я люблю женщин, – объясняю я.
– Каждую. Каждую, с которой спал, – признаюсь я.
– Я люблю их всех, – тянусь я к шампанскому, проливаю его, и мы хихикаем.
– Дай мне любить всех женщин, и я буду любить тебя, женщина, так, что мало не покажется! – провозглашаю я.
– И меня раздражают женщины, которые не в состоянии этого понять, – пожимаю я плечами.
– Улыбнись! – командует Оля.
Камера работает. Бац! Я слепну, но нашариваю бутылку и пью.
– Ах ты, бабничек, – ласково, нараспев говорит Оля.
– Ба-б-ник, – слегка царапает она мне грудь.
– С целой теорией, – смеется она. – Бабничества.
– Улыбнись! – просит она.
– Извращенка! – улыбаюсь я.
– Бац! – хохочет она.
– У меня там все словно в новокаине, – ухмыляюсь я.
– Ого-го, – мурлычет она.
– Ты любишь ее? – спрашивает она. – Свету?
– Нет, – вру я.
– Врешь, – говорит она.
– Вру, – смеюсь я.
Вру, потому что истина не в том, что я ее не люблю, а в том, что я люблю ее, хотя и не только ее. И вот это-то «не только ее» портит Свете все… Бац! Вспышка! Шампанское заполняет мою гортань, как колючая вата.
– Мур! – говорю я.
– Мяу! – говорит она.
– Мур-мяу, – смеюсь я.
– Улыбнись, – говорит она.
Под утро, лежа на полу на искусственной шкуре тигра, я представляю себя Иродом. Иродом из «Страстей Христовых», к которому приводят Спасителя. Я хихикаю и притягиваю к себе Олю. У нее остренький носик, и вообще, утром она уже не кажется мне лучшей женщиной мира. Тем не менее… Я откидываюсь назад и позволяю ей исполнить мелодию нубийской невольницы, черногрудой крепконогой дочери материка Африка, жадногубой малолетки, растленной иудейским наместником. Я запускаю пальцы в ее волосы и пренебрегаю этикетом, вежливостью, да элементарной физиологией, мать ее. Оля давится, и уверен, будь у нее силы, она бы меня как минимум послала. Но сил не осталось. После на непослушных ногах я отправляюсь в ванную, по дороге подмигнув фотоаппарату.
Камера работает.
– Доброе утро, – он церемонно пожимает руку Жене и в нерешительности, удивительной для такого напористого легаша, застывает в прихожей.
– Проходите, – с удовольствием разыгрывает она роль хозяйки.
– Ага, – нехотя соглашаюсь я.
– Только недолго, – прошу я.
– Мы оба на ногах еле держимся, – объясняю я.
– Устали, – примирительно говорю я.
– Здравствуй, милая Женя! – говорю я.
Мы от души целуемся – мне приходится пригибать ее голову к себе, потому что она чуть выше, я вчера не ошибся. В коридоре серо, потому что утро только наступило. Мы провели в квартире Светы, где она прострелила мне плечи и вышибла себе сердце – как оказалось, она прицелилась сначала в лицо, а потом все же опустила ствол, женщины – эстеты, им непереносима мысль пусть даже о посмертном уродстве, объяснил он мне, – в тот самый последний вечер. Самое неприятное, с гнусным смешком подумал я про себя, когда мы переступили порог дома, что в тот вечер она мне не дала. А ведь знала, что мы больше никогда, никогда не переспим. Вот сучка!
– Вот сучка! – бросает он, заходя в кухню.
На полу множество следов, видимо, следственная бригада наследила. Дверь не опечатали, но весь порог был в специальных лентах с надписью «Муниципальная полиция». Это для людей как, типа, красные ленточки для волков, объяснил он мне. Сплошные понты.
– Видал красные флажки хоть раз? – спрашивает он.
– Так ты мало того что не служил, так еще и не охотник? – разочарованно спрашивает он.
– Хочешь, скажу, что ты собираешься вякнуть в ответ? – хитро спрашивает он.
– «У меня стояк что надо, поэтому я не нуждаюсь в том, чтобы быть настоящим мужиком в форме или на охоте», – оказывается проницательным он.
– Я не сержусь на тебя, – меланхолично кивает он.
– Но говорить так не надо, иначе я сломаю тебе шею, – говорит он.
– Хочешь кофе? – заваривает он кофе, хотя приличия для мог бы и подождать ответа.
– Ты не похож на человека, который пьет чай, – оказывается весьма проницательным он.
– Так вот, красные флажки – это красного словца ради, – пожимает он плечами.
– Там даже ничего красного нет. Просто тряпки, которые набросаны на веревку, – говорит он.
– Эта веревка тянется вдоль тропы, где могут пройти волки, – объясняет он.
– И фишка вовсе не в том, что это флажки, – говорит он.
– Да это и не флажки, а любое старье, хоть старые треники накинь, – смеется он.
– И не в цвете, – тычет он в меня пальцем.
– Все это старое говно может быть какого угодно цвета, – охотно делится он.
– Вся фишка в запахе, – торжествует он.
– От этого дерьма пахнет людьми, вот волки и боятся, – заканчивает он.
– Так и люди, стоит перед ними наклеить ленты с надписью «нельзя», останавливаются, словно вкопанные, – говорит он.
– Надписи у нас теперь вместо запаха, обоняние-то мы в городах просрали, – осуждающе произносит он. – Как, впрочем, и многое другое. Все мы просрали.
– А вот и твой кофе! – брякает он чашкой о стол.
Я осторожно присаживаюсь на краешек стула. В проем кухонной двери виден диван, на котором я, развалившись, слушал разглагольствования Светы. Сейчас я слушаю разглагольствования ее мужа. Страсть поговорить. Это у них семейное?
– Она тебя любила, – кивает он. – По-настоящему. А вот ты ее, увы, нет.
– Любил, – говорю я, – но по-своему. Я не моногамен.
– Ага, то есть не любил, – кивает он.
– Но дело-то в другом, – говорит он.
– Какой-то марамоец… – задумывается он.
– Подсунул ей записи твоих веселых бля-похождений, – в первый раз за все наше знакомство ругается он.
– И большую дозу всей этой хрени, которая в малых дозах призвана спасать мозги, а в больших их разрушает.
– Это не преступление, – говорит он, – ну, максимум год-два условно.
– Но, бля, за такие шутки надо наказывать, – рычит он.
– Ее напичкали насильно? – спрашиваю я.
– Нет, – пожимает он плечами. – Я предполагаю, что ей заменили дневную норму чем-то более сильнодействующим, что по объему выглядит как обычный… эээ… суточный рацион.
– Это я, – внезапно каюсь я.
– Это все я, – вздыхаю я.
– Я рассказал ей про это и убедил, что антидепрессанты вполне себе полезная вещь.
– Знаю, малыш, – кивает он.
– Осталось выяснить, какой засранец поменял ей лекарства и подсунул записи, которые сподвигли ее на то, чтобы вышибить себе сердце, – продолжает он.
– Само же дело о самоубийстве закрыто, малыш, – говорит он. – За отсутствием, бля, состава преступления.
– Потому что в ходе расследования столько дерьма всплывет, что мы оба в нем утонем, мон амур, – угрюмо улыбается он.
– Ты как легавый, а я как человек с репутацией в ученых кругах, – говорю я.
– Так точно, – козыряет он, но мы оба не смеемся.
Я наливаю себе еще кофе. Внезапно понимаю, что он еще от Светы остался. Становлюсь на карачки и под сочувственные прихлопывания по спине блюю в мусорное ведро. Блевотину спускаю в унитаз, мою ведро, умываюсь сам и плачу.
– Начнем с нас, – начинаю я, снова усевшись. – Где гарантии того, что это не сумасшедший легавый сунул своей жене записи с порнухой, где фигурирует ее дружок? Чтобы и ей отомстить, и дружку?
– Я любил ее, – спокойно, потому что это вполне предсказуемая версия, говорит он.
– Не доказательство, – говорю я. – Ты вполне мог рассчитывать на то, что после этого она просто вернется от меня к тебе.
– Кстати, записи, – отдает он мне кассету и несколько снимков.
– Оригинал, – говорит он, – завтра проверь.
– Ты отдаешь мне улики, – говорю я, – улики, которые вполне могут быть против тебя.
– Порасспрашивай свою подружку, с которой ты так славно кувыркался, – пьет он кофе с закрытыми глазами, – что да как? Может, она сумеет тебе объяснить, как это у нее пропало?
– Я спрошу, – спокоен я.
– Но давай выясним насчет тебя.
– Почему не тебя? – спрашивает он, и я закатываю глаза, после чего мы оба смеемся.
– Я знаю, что это не ты, – говорит он, – потому что, как и всякий ревнивый полудурок…
– Если ты ее ревновал, почему не трахал? – спрашиваю я.
– Все не так просто, – хмуро отвечает он.
– Если бы это сделал я, – объясняет он.
– …то запись вашего последнего разговора, – говорит он, – я бы приобщил к делу, и ты бы сел лет на семь за «доведение до самоубийства».
– Откуда… – начинаю я, но умолкаю.
– Ага, – говорит он, – люди, когда влюблены, способны на все. Особенно мужья-рогоносцы.
– Особенно влюбленные мужья-рогоносцы, – вздыхает он.
– Тут была прослушка, – говорит он.
– Поэтому я с первого дня знал, что не ты ее грохнул.
– Но ты рисковал, – говорит он.
– Потому что она до последнего не знала, кто из вас умрет, я это знаю, потому что знаю Свету.
– До самого последнего момента.
– И если бы она решила убить тебя, – тихо признается он.
– И пришла потом ко мне и рассказала бы все, – продолжает он.
– То я сделал бы все, чтобы замести следы, – признается он.
– Я хочу, чтобы ты знал, – мучительно долго для себя говорит он.
Мы слушаем запись. Мой и Светы – наши, но уже прибитые гвоздями к пленке – голоса перекидываются фразами, как шариком в пинг-понг. Вернее, она сама с собой перекидывается, а я так. Иногда приношу шарик, когда тот покидает территорию стола.
«…Он мне вдул, когда мне было всего пятнадцать. Представляешь? После вечеринки, где собрался весь наш дегенеративный класс. Боже. Там было мальчиков пять, которым я нравилась, но все они боялись ко мне подойти, потому что я была красивая. Чересчур. Поэтому меня трахнул старший брат одноклассницы. Ночевала я там же. Вот так. В первый же вечер. Ну, должна же я была поступить как блядь, если меня все так называли? Мы и сошлись и через полгода поженились, – рассказывает она. – Но в тот вечер… Никакой боли, ничего. Он просто скользнул в меня. Раз. И все. Ого-го. Я подумала, ну и н у, когда эта штука в меня попала… Но, знаешь…»
Мертвая Света присаживается рядом с нами на стол, и мы оба невольно любуемся ее обнажившейся ляжкой. Мы все молчим, и тихо плачет уже он.
– Говоришь, любил, но по-своему? – спрашивает он.
– Ну, да, – смотрю я в стену.
– Ну, хотя бы нравилась? – спрашивает он.
– Да, – честно отвечаю я.
– Так отомстим за нее, – хрипло предлагает он.
– Раз уж мы ни хрена не смогли сделать для этой женщины, пока она была жива… – говорит он.
– Так давай отдадим долги ей мертвой, – предлагает он.
Мне плевать на Свету. Но бывает так, что ты чувствуешь – нужно рассчитаться. Иначе покою не дадут. Света мягко кивает, и ее подбородок склоняется к развороченной груди. Я говорю:
– Я в доле.
Дело 1298-G (закрыто по приговору суда), 2005 год, архив МВД РМ. Страница 12 дела, вещественное доказательство № 34, страница 28 из дневника подозреваемого
«…Света, милая Света, что мы знаем об ацтеках? Нет, я спрашиваю тебя, что НА САМОМ деле мы знаем об ацтеках, а не что за чушь об этом великом племени-народе известна нашим так называемым ученым, которые всю жизнь тратят на протирание штанов в библиотеках, а сами не удосужились ни разу побывать на родине ацтеков? Да-да, я намекаю на нашего с тобой общего приятеля, который забил свою башку ненужными цифрами, выводами и так называемыми фактами. Я скажу тебе одно, милая, – и ты поймешь меня, потому что ты уже в их рядах, – нельзя понять, что это такое, не испытав Чувств ацтеков.
…Пойми то, что они Чувствовали, и ты поймешь народ. Рассуждайте сколько угодно о новшествах в армейском деле, введенных этим кошмарным монголом, но до тех пор, пока вы не промчитесь по степи без края, по степи-морю, не закружитесь головой от того, что небо и степь близнецы, близнецы-сестры, вы не поймете, почему Чингисхан покорил весь мир…
…Степью ацтеков, милая, было жертвоприношение. То самое, из-за которого недоумки-конкистадоры записали их в исчадия ада и дешевые романисты девятнадцатого века прославили Латинскую Америку местом, где идиоты прыгают вокруг онемевших от ужаса других идиотов – и все это с обсидиановыми ножами…
…Суть жертвоприношения не в обсидиане и не в ноже, не в топоре и не в булаве, суть лишь в одном – мрачной неумолимой жертвенности, которой исполнена сама жертва. Если этой готовности в жертве нет – будь она даже пленником или преступником, такая жертва лишена смысла. Да, их убивали, но это уже было не жертвоприношение, а обычная мясницкая…
…Господи, милая, люди годами ждали, чтобы их избрали для того, чтобы пойти навстречу Року, навстречу его игрушкам, богам. Девушки берегли себя, лишь бы их избрали для того, чтобы на рассвете, связанными, бросить в узкий колодец, полный мутной воды, которая расступалась перед ними и открывала прекрасную морду человека-ягуара. Юноши дрались за право лечь на камень, на котором они лишались сердца, и успевали еще увидеть, как оно трепещет и сжимается в скользких от подкожного жира руках жрецов. Дети мечтали о том, чтобы их отвели морозным утром высоко в горы и, напоив дурманящим напитком, оставили связанными в позе зародыша умирать в маленькой пещере от холода. Они шли навстречу судьбе, милая…
…Богам и судьбе не нужны жертвы, попавшие к ним в руки по оплошности этих жертв. Слишком уж невысокого мнения о Роке те, кто так думает. Стоит ему захотеть, как умрем все мы. Нет. Судьба жаждет от нас шага навстречу. Понимаешь? Ты должна ступить с края сама, и ТОЛЬКО если ты сделаешь это сама, край превратится в начало, а пропасть – в ступень в небеса…
Нужно лишь верить…
Верь своей Судьбе…
Верь ей…
Верь мне…
Верь…»
Мы пьем на кухне кофе – еще кофе, – и я вдруг ясно, как наступивший день, понимаю, что поспать не получится и сегодня. Женя улыбается мне призывно, и я чувствую, как бьет в мою голову кровь. Словно приливное море. А я, стало быть, побережье. Прибрежная черепушка, ха-ха. Я прижимаю Женю к себе, и легавый смотрит на нас с завистью. Пусть его. Я ввязываюсь в эту авантюру вовсе не для того, чтобы отомстить за Свету, у которой поехала крыша. Просто, разумно полагаю я, если кто-то хотел, чтобы она себя убила и этот кто-то есть на самом деле – а не в воображении трахнутого экс-муженька с ветвистыми рогами, – значит, этот человек может быть опасен. Маньяк какой-то, бля. Мысль об этом вызывает у меня днем и утром улыбку. Маньяки в наших краях редкость, да и детективы спросом не пользуются.
– Вы давно встречаетесь? – церемонно спрашивает легавый у Жени.
– Да вот уже сутки, – улыбается она.
– Поздравляю, – вежливо кивает он, и мы с ней прыскаем.
Вообще, муж Светы оказался довольно старомодным типом и упорно не пялится на грудь Жени, выпирающую из-под моей старой рубашки. С другой стороны, каким быть трахнутому войной типу, подавшемуся в легаши? Да он же классический ветеран Вьетнама: не удивлюсь, если он рубил головы пленникам большущим мачете. Раз это единственное большущее, что у него есть, ха-ха.
– Любовь, – серьезно говорит он, – это самое ценное, что есть в жизни.
– Я вам завидую по-хорошему, – говорит он.
– Ага, – говорит Женя и встает, чтобы достать с холодильника печенье.
– У вас собака? – спрашивает он, глядя на ошейник.
– Да, сучка, – хладнокровно кивает она, и я начинаю влюбляться в эту женщину.
– А-а-а-а-э? – он не успевает спросить, как она отвечает:
– В спальне. Нашей суке место в спальне.
– О, – кивает он с недоумением.
Женино лицо улыбается мне с высоты холодильника.
– Вам надо найти ту девушку, – устало говорит он мне.
– Теперь, когда у меня есть эта, – кокетничаю я, – мне не нужен никто другой.
– Я от всей души надеюсь, – смотрит он мне в глаза, – что вы узнаете, что же это такое. Любовь.
– Я на… – не успеваю пошутить я, как он меня перебивает.
– Та самая, когда любите и вы, а не только вас.
– Хорошо, сладкий, – все же отшучиваюсь я.
Он, не глядя на меня, благодарит за угощение и прощается в коридоре со мной и Женей, аккуратно пожимая ей руку. Говорит, глядя в стену:
– Найдите ее и будьте осторожны.
– Узнайте, только осторожно, кто бы мог взять записи. Не спрашивайте, кто просил. Наверняка этому человеку хватило мозгов их просто украсть, тайком взять на время. Поспрашивайте, с кем она общалась последнее время. Аккуратно так выведайте.
– Это в наших интересах, – говорит он.
Я говорю:
– Хватит о девушках, а то эта девушка решит, что я бабник.
– Он бабник, – говорит он Жене, и мне впервые хочется ему врезать.
– Я знаю, – кивает Женя, и мне впервые хочется ее обнять как сестру.
– Я не ревнива, – говорит Женя.
– Я безмятежна, – говорит Женя.
– Потому что начало романа всегда Рай, – улыбается Женя.
Он, задержавшись в дверях, смотрит на нее неодобрительно. Потом говорит:
– Алоха, обитатели Рая.
– Он жаждет крови того, кто толкнул ее на самоубийство, – говорю я.
– Боюсь, если мы не найдем его, легавый переключится на меня, – опасаюсь я.
– Боже, она едва не грохнула меня, – пугаюсь я.
– Я был на волосок от смерти, – дергается у меня веко.
– И сейчас все это очень некстати, – говорю я.
– Потому что… – мнусь я.
– Потому что у тебя новый роман, – смеется она.
Я был бы рад тому, что она развеселилась, если бы она выглядела чуть лучше. Но Оля похудела, а женщинам такого типа это не очень идет. И у нее круги под глазами. И дрожат пальцы. Она явно боится.
– Он тебя запугал? – резко перегибаюсь я через стол.
– О ком ты? – испуганно спрашивает она.
– Этот полицейский! – резко говорю я.
– Этот мент, – бросаю я.
– Легавый! – швыряю я в нее слово.
– Ты в порядке? – спрашивает она.
– Какой, к черту, легавый? – спрашивает она.
– Ты появляешься в моей жизни, мы трахаемся пару дней, снимаем все на камеру, потом проходит месяц, ты трахаешь меня еще разок, потом проходит полгода, ты трахаешь меня напоследок и с милой улыбкой пропадаешь, – говорит она.
– Самое страшное, что ты правда не бабник, – усмехается она.
– Самое страшное, что ты правда любишь женщин. Всех. Настолько, что каждая по отдельности для тебя большой ценности не представляет.
– Ох, милый, я от всей души желаю тебе влюбиться, – говорит она.
– Но при чем тут какой-то легавый? – спрашивает она.
– У тебя неприятности, я так понимаю, – говорит она, – но я не знаю никакого полицейского. Ты уверен, что в порядке?
– Да, – киваю я. – Прости, мне показалось.
– Ничего.
– Что у тебя? Ну, болезнь? – пробую я свои силы ясновидящего еще раз.
Она молчит, а потом пьет чай так, чтобы я не видел ее слез. Конечно, я вижу.
– Сделал ребенка и пропал, – глотая слезы, говорит она.
– Послушай… – замираю я.
– Да не ты, – плачет она.
Я мягко говорю:
– Расскажи, как он выглядит.
– Нет, – качает она головой. – Это мои проблемы, я сама разберусь.
– Послушай, – терпеливо говорю я, – это важно. Расскажи. Как. Он. Выглядит.
– Ну… – мнется она.
Я терпеливо выдыхаю. Нельзя показать ей, что мое желание узнать, как выглядит ее очередной любовник, продиктовано прежде всего моими интересами. Еще обидится. В то же время я не могу ждать. Сейчас, блин, как в настоящих детективах, какая-нибудь хрень упадет ей на голову, и все, пиши пропало.
– Он высокий, лицо похоже на лошадиное, у него длинные сильные руки? – быстро выпаливаю я.
– Нет, – удивленно мотает она головой, – с чего ты взял? Он совсем другой.
– Х-х-х, – облегченно выдыхаю я, – ну, уже что-то.
– Зря, – жалко улыбается она, – ты не захотел быть со мной.
– Ага, – говорю я.
– Я была бы тебе хорошей подругой, – снова давится она слезами.
– Я верю, – верю я.
– Тебе, конечно, не до этого.
– Ну, что ты, – вру я.
– Так как он выглядит? – напоминаю я.
– У меня есть его фотографии. Не понимаю только, зачем тебе это нужно.
– Нужно, – убедительно говорю я.
– Прошу тебя, – внезапно поддаюсь я какому-то озарению.
– Рожай, – говорю я то, что вдруг всплыло у меня в мозгу, не знаю откуда, но что-то сказало мне передать ей это.
– Ты спятил, – смеется, плача, она.
– Я серьезно, – не шучу я. – Мы всегда можем оформить отцовство на меня. Да и деньгами я помогу.
– Ты псих, – уже просто смеется она.
– Рожай, – прошу я.
– Нет, извини, – тихо говорит она, – все уже решено. Я отсюда в больницу. Только вот фотографии тебе по пути покажу.
– Не нужно, – голос меня не слушается, я чувствую, что если она сделает это, то с ней случится что-то плохое.
– Прошу тебя, НЕ НАДО, – громко говорю я, и на меня оглядываются.
– Стоп, – мягко поднимает она руку.
– Вот за это тебя и любят, – улыбается она.
– Каждая чувствует себя с тобой Самой Опекаемой и Любимой, – говорит она.
– Но только когда с тобой, а это бывает редко, верно? – спрашивает она.
– Не нужно, – говорю я.
– Стоп, – поднимает она руку снова.
И становится похожа на решительную, пухлую, знающую себе цену Блондинку, которую я когда-то закадрил. Что же. Я всегда доверял женщинам, а вот внутренний голос меня обманывал. Ладно. Мы поднимаемся, идем, но не к ней, а в больницу.
– Я потом провожу тебя домой, – говорю я.
– Будешь шататься, блин, – говорю я.
– Ты милый, – улыбается она.
– Я знаю, – знаю я.
– Давай сначала ко мне, – предлагает она.
– Нет, – говорю я. – Говорю же, провожу.
– Спасибо, – говорит она.
– Иди на хер, – говорю я.
– Мммм, – говорит она. – На твой?..
А, ну что мне стоит быть нормальным? Как все? Я бы носил эту женщину на руках. Я плачу, и она обнимает меня. Обнявшись, мы идем и идем. Под ноги нам падают серые листья, и я вспоминаю, что уже осень. Мы идем, а потом приходим, и я жду в коридоре. Внутренний голос не обманывает меня. Первый раз в жизни.
Оля умирает от безобидного наркоза.
Легавый трясет врача, медсестер, и всю больницу, и меня – на всякий случай. Трясет по-настоящему: кто-то увольняется, кто-то – а именно тот самый врач, – не выдержав потрясений, пытается надышаться хлороформом, но его откачивают. Все чисто. Перед операцией ее даже проверили на совместимость с наркозом. Что-то в организме просто не сработало на этот раз.
Мы хороним ее в складчину. Я и легавый. Молча стоим у могилы, потом так же молча расходимся. Он был прав, мать его. Мы сближаемся.
Уже после всего, оттрахав Женю по полной программе – с ней мы тоже сближаемся, – я вечером ухожу на пару часиков. Открываю дом Оли ключами, которые она дала мне перед тем, как навсегда уйти в белую дверь. Нахожу кучу фотографий с мужчинами. Но кто из них, кто?
Теперь не узнать.
– Я любил ее, она была первая и последняя женщина моей жизни, – говорит он.
– Да вы садитесь поближе к огню, – задумчив он.
– В детстве я садился как можно ближе, – улыбается он, – и произносил присказку, которая, как уверял меня отец, спасает от дыма.
– Дым, дым, я масла не ем, – говорит он, раскачиваясь.
– Я похож на шамана? – спрашивает он с улыбкой.
– Преимущество мужлана, который ничего в жизни не умеет, кроме как убивать да выживать на войне, состоит в том, что он может развести костер за две минуты, – усмехается он.
– В чем вы и убедились, обитатели Рая, – мрачнеет он.
– Ближе к огню и грейтесь, – говорит он.
Мы с Женей подтягиваемся к огню. В этом полузаброшенном кишиневском парке туманно – уже октябрь, но еще тепло – и безлюдно. Мы сидим вокруг костра, на костре решетка, на решетке мясо, над мясом дым, уходящий в небо, над небом, очевидно, черная дыра космоса, но нам она не видна, о нет. Я сажусь ближе к Жене и сжимаю ее руку.
– Ты обошелся со мной плохо, – говорит он, – но я не держу на тебя зла.
– Ты так устроен, что так обращаешься с женщинами, – говорит он.
– Таким был и мой отец, – нехотя признается он.
– Я же уважаю женщин, – говорит он.
– А я их люблю, – парирую я.
– Наверное, – кивает он.
– Послушай, – начинаю я, – ответь мне на один очень важный для меня вопрос… Только без обид…
– Валяй, – спокоен он.
Я тоже спокоен. После происшествия с Олей – все было совершенно чисто, мне даже от бессилия плакать хотелось – страх не покидал меня. Он сидел где-то на моем левом плече, и, когда я совсем уж забывал о нем, пощипывал меня за мочку уха. Но сейчас я был спокоен. Как ни странно, из-за легавого. Я изучил его послужной список – пользуясь кое-какими связями с МВД, – он впечатлил меня. Легавый и правда умел убивать. Поэтому мы с Женей могли не бояться. Если нам стоило кого-то бояться. Ольга погибла случайно, а Свету довел какой-то псих – что с тобой, что мы о нем не знали? Судя по всему, покойница обслуживала даже не два лотка.
– Ты говоришь, что любил ее, – обдумываю я слова.
– Да, – бесстрастно соглашается он.
– Но сам трахался направо и налево, – продолжаю я.
– Поимел всех ее подружек, – говорю я.
– Продолжать не стоит, – мягко говорит он, – я слышал запись вашего разговора.
– Ну да, – говорю я. – Так как же это сочетается с тем, что ты, как сам уверяешь, ее любил?
– Видишь ли, – говорит он, глядя в огонь и переворачивая мясо на решетке, – таких вещей не обсуждают при даме, но Евгения внушает мне полное доверие, и я смею надеяться, что могу считать себя ее другом…
– Валяй, – киваю я.
– Трудно признаться, – улыбается он, – но я попробую.
Легавый молчит пару минут, а потом быстро рассказывает все. Всего понемногу, как в хорошем китайском ресторане. Чуть того, чуть другого, чашечка этого, пара специй, и вот ты уже сыт.
Рассказывает об отце – бабнике, о матери, вырастившей рыцаря без страха и упрека, о кодексе чести юного джентльмена и о двух месяцах бойни в Дубоссарах. О вонючей яме, в которой лежал уже молодой, а не юный джентльмен, о том, как каждый день кого-то из тех, кто лежал рядом с ним, выбивало как бутылку в дешевом тире. О бессилии, охватившем сильных. О гордости и предубеждении, но это я, кажется, преувеличиваю. О жажде и стремлении этого роскошного тела – Света, он и впрямь любил тебя – и о редких случаях, когда это удавалось. Не то чтобы он совсем был не мужчина, кое-что иногда получалось, но не больше, и виной всему страх, который поселился у него в мозжечке со времен войны, потому что до нее он был парень ого-го. И трахал Светлану что надо, да вот какая незадача – слишком мало времени прошло с тех пор, как он присунул однокласснице сестренки, и войной, с которой он вернулся к этой однокласснице не мужчиной, но осколком. О презервативах, которые ты ищешь в мусорном ведре тайком от жены. О ее свиданиях с теми, кто ее трахает и трахает хорошо, в отличие от тебя, – о свиданиях, о которых ты догадываешься уже даже не по звонку или сообщению, а по ее задумчивому взгляду налево вверх. Ведь именно туда смотрит женщина, думающая о предстоящем соитии, учили их на курсах прикладной психологии в полицейской академии.
На нас падают листья, но мы даже не отмахиваемся от них, как отмахнулась когда-то от нелюбимого мужа женщина, прострелившая мне руки.
Помимо этого, легавый рассказал несколько интересных историй о том, как выживает муниципальный полицейский в районах, населенных люмпенами и быдлом, – о том, что на Старой Ботанике можно крышевать торговцев дурью, те продают прямо из окошечек на входной двери. А на Рышкановке – трясти производителей нелегального спиртного. О безграничной власти легавого над микрорайоном люмпенов. О том, что любую кошелку – он так и выразился – можно прижать за все, за что только можно прижать, и она сделает все, что ты пожелаешь. Особенно, если ты царь и бог района. И что любая телка, мужа которой ты можешь отправить в тюрьму лет на двадцать и оставить ее без денег на жизнь, а) отсосет тебе, б) расскажет, какой ты крутой мужик, если, конечно, ты сам пожелаешь, чтобы она об этом рассказала, причем твоей жене.
– А если это единственная возможность доказать жене, что ты мужчина, – завершает он, – то ты ей воспользуешься, воспользуешься, видит бог.
Женя улыбается и встает. У меня перехватывает в груди. Она говорит:
– Бог не видит.
Наклоняется к огню, и у меня перехватывает везде. Она добавляет:
– Бог чувствует.
– Надо быть как он, – говорит она.
– Чувствовать, а не смотреть, – объясняет она.
– И все будет хорошо, – обещает она.
Подходит к легавому и гладит его по голове. Я бы расстроился, если бы при этом она не облизала губы, глядя мне в глаза. Что же.
Будем чувствовать.
По пути из университета – я беру паузу и отправляюсь в академический отпуск – я снова захожу к Оле. Думаю о Жене и о том, что, кажется, влюбляюсь. Но вот незадача! Это не чревато ничем: Женя не ревнива, она не мучает меня, и я думаю о том, чтобы мы были вместе, пока нас не разлучит смерть.
Странно, но в квартире до сих пор пусто. Видимо, родственников у нее и правда не было, хоть я и думал, что она меня обманывает. Что же. Квартиру я оформлю на себя, а потом загоню. Мне деньги нужнее, не так ли? Я наконец позволяю себе оглядеться. И с самого начала у нас плохие новости. Нет, в квартире никого, насколько я могу судить, не было. Но…
На стене в спальне Оли висит календарь ацтеков.
Само собой, не настоящий календарь – каменный круг с высеченными на нем фигурами, знаками и символами, – а репродукция. Причем довольно большая. Я на всякий случай запоминаю, что надо бы узнать, где в городе продают такие довольно редкие для нас изображения. Мне-то казалось, что ацтеки – прерогатива бездельников и дармоедов типа меня или искусствоведов Академии наук. Да и то не нашей.
Настоящий календарь ацтеков весил 24 тонны. Больше дома, на стене которого висит его бумажная копия.
Разумеется, это копия не основного календаря – а их известно более ста, – а одной из его вариаций. В центре я вижу оскаленное и разукрашенное лицо. Если бы я не знал, что такая татуировка свойственна сословию воинов, то решил бы, что это жертвенная голова. Нет. Итак, голова воина. Над ним три сосуда с ритуальными сельскохозяйственными культурами. Маис, табак, перец. Они поставлены на голову, а сам диск вокруг нее поделен на 18 частей – месяцы, автоматически отмечаю я, – каждый из которых украшен соответствующим знаком. Месяцы поделены на четыре сезона. Вся фишка календаря в том, что он символизирует не только год. Но еще и вечность. Которая, как верили ацтеки, вполне себе законченная хреновина. Почувствовав запах табака, я вздрагиваю и коротко ору. После чего успокаиваюсь: что ж делать, это я закурил. Впервые за год, что ли. Сигарету из запасов Оли.
Четыре времени было, есть и будет на свете, считали ацтеки. Три периода уже прошли. Остался четвертый.
На всякий случай прихватив нож, я осматриваю всю квартиру. Нет, пусто.
Безусловно, Оля была знакома с кем-то, кто знал о моем существовании. Я снимаю календарь со стены и на обратной стороне, даже не удивившись, вижу свою фотографию. Кажется, я сам подарил ее Ольге. На ней я красив, молод и гляжу в сторону чуть задумчиво: на мне хороший костюм, это я защитил кандидатскую. Я знаю, что хорош, и потому выгляжу отлично.
На обратной стороне моей фотографии, спрятанной на обратной стороне календаря ацтеков, есть надпись.
«Приносящий себя в жертву дарит тепло Солнцу».
Меня охватывает озноб.
Чем страшнее, тем интереснее.
На всякий случай я бросаю пить антидепрессанты – жить становится совсем грустно и страшно, но по крайней мере я жив – и стараюсь пить меньше спиртного. Легавый предлагает мне достать пистолет, но я одержим бесом подозрительности, паники и страха – ацтеки зовут его Тескатлипока, – и мне кажется, что он хочет меня подставить. Я отказываюсь и сам с трудом достаю себе совершенно чистый ствол, который прячу в квартире тайком от Жени. Странно, но ее я не подозреваю. Хотя мысли о том, что это она, тоже приходили мне в голову. Но я следил за ней, и вроде как (я не могу быть уверенным ни в ком, даже в себе) она не при делах.
Еще я сходил к врачу, который под гипнозом выведывал у меня, не был ли я участником убийства. Старый знакомый. Мы вроде как сошлись на том, что если да, я участник, то он пойдет в ментовку не сразу, а даст мне трое суток, чтобы смыться. К счастью, он сказал – нет, ничего такого не видно в твоей башке, малыш. Ты просто устал, задерган, и тебе нужно отдохнуть. Мое личное мнение.
Тем не менее я не доверяю и ему, поэтому у меня под рубашкой припрятан диктофон, который я включаю перед тем, как зайти в кабинет. Мало ли, вдруг этот славный мудак – чью жену я, кстати, потрахивал тайком от него (уверен, он ничего не знает) пару месяцев – решит меня пожалеть? Но нет. Все чисто. Вечером, слушая пленку, я убеждаюсь, что и правда ничего такого не делал. Ну, разве что отношусь к одному проценту злодеев, которые умеют закосить под пушистых ангелов, мать их, даже под гипнозом.
Запись даже смешная. Очень.
Я узнаю много забавных подробностей, касающихся моего детства, которые я то ли специально вытеснил, то ли просто забыл. О некоторых из них доктор мне даже рассказал и дал исчерпывающие объяснения по поводу каждой. Я вспоминаю их и его объяснения, направляясь к его дому, чтобы еще раз трахнуть его жену: предварительно убедившись, что в коридоре полно пациентов по записи. Удивительно, но о его жене я умолчал.
Выясняется, что я:
а) выбросил с десятого этажа кошку, предварительно сжав ее в руках и почувствовав тепло этого маленького тела, кошка умерла не сразу, а лежала внизу в луже жидкости, но выяснить, кровь это или моча, я так и не решился;
* (Многим детям свойственен этот спонтанный импульс – жажда причинить боль, поломать, увидеть, что внутри игрушки, это не значит, что они безнадежны, объясняет мне милый доктор.)
** (Я звоню в дверь украдкой, стараясь не глядеть в глазки соседских дверей, не потому, что боюсь – как раз если не боишься, никогда не прогоришь, и она открывает мне, в коротком прозрачном платьице и с косичками, но это не выглядит по-дурацки, о нет.)
б) хотел трахнуть свою двоюродную тетку и почти осуществил намерение, да только в последний момент она передумала, ей было девятнадцать, мне одиннадцать. Мы ограничились петтингом;
* (Тут проблема не в тебе, объясняет мне доктор, а в ней, потому что для ребенка такого возраста нормально хотеть полового акта, особенно для рано созревшего мальчика, другой вопрос, какого хрена ты так рано созрел, мон ами, но это мы обсудим позже, не стесняйся, я же, ха-ха, твой доктор.)
** (Я захожу, и у меня, как всегда, учащается сердцебиение, так всегда, скольких бы ты ни трахал, кого бы ты ни трахал, какой бы раз ты ни трахал, все равно ты волнуешься, и что-то сжимает твое горло, что-то властное и молящее, словно рука двоюродной тетки на губах. Она задирает платьице, садится на корточки, и я вижу ее великолепие в зеркале. Она выгибает спину и говорит «мур». Я говорю «мяу».)
в) ненавидел реальность и представлял, что в небе живут маленькие человечки с сандалиями на ногах, таких я увидел на пенале и постарался забыть об этом на всю жизнь;
* (Это вообще ерунда, смеется он, вера в сверхъестественных существ, да ты просто маленький язычник, со временем это проходит, и место папы, мамы, человечков с сандалиями на ногах занимает старый добрый христианский Бог, ну, или, учитывая некоторые аспекты твоего происхождения, Иегова, а, старина? – подмигивает мне доктор.)
** (Я говорю «мяу», она говорит «мур» и снова садится на корточки, мой рогоносец будет занят еще часа три, улыбается она. Тссс, говорю я, ибо рогоносцы, они как силы, их нужно умасливать даже в их отсутствие. Она задирает платье – если это можно назвать платьем – до самого живота, она ласкает себя. На ней розовые туфли. Я отгоняю от себя мысли о том, что именно таких не хватало Свете в ее последний вечер, пани доктор от наслаждения охает и едва не падает. Слава богу, на ее пути стою я, и она ухватывается за мои бедра. Ммм, шепчет она, и мои одежды раскрываются, я закрываю глаза.)
г) стремился к смерти с поражавшим окружающих постоянством;
* (Причем, старина, с воодушевлением говорит доктор, ты делал все это великолепно, замаскировавшись просто-таки идеально! случаи, когда ты едва не погибал, были настолько естественными, что комар носа не подточит, уверяю тебя. Ну, еще бы! хрен заподозришь, старина, пятилетнего мальчика в стремлении к суициду, если он всего лишь прыгнул в бассейн, хотя еще толком не научился плавать, а потом сказал, что ему будто бы показалось, что он вот-вот поплывет, а? хрен поймешь, что ребенок хочет убить себя, если он всего лишь – ох уж это всего лишь, да? – ехал на велосипеде, да и заехал в строящийся дом, и покатался по четвертому этажу без стен, и чуть не сорвался. Ты был великий актер, старина, как все дети, впрочем, да и, ха-ха, доктора.)
** (Я увлажнен и весь в помаде, я люблю, когда много помады, надо будет спросить у доктора – ха-ха! – что это значит по его докторским понятиям? Странно: ощущение глубокого горла вызывает у меня совершенно явственное ощущение лжематки, что так, что этак. Она давится, но ей нравится. Наконец, когда я чувствую, что достигаю Того Самого Состояния, это когда спустить часа три не можешь, рывком снимаю с себя ее голову и за волосы веду на коленях в спальню. Ах ты…)
д) ненавидел свою мать;
* (Тут, старина, грустнеет доктор, два варианта: или тебя отталкивало ее подсознательное сексуальное влечение к тебе, или наоборот. Так что, ха-ха, выбирай то, что тебе больше нравится. Кстати, именно это причина твоего бабничества, которому ты, конечно, подвержен и от которого так упорно открещиваешься. Впрочем, у нас знаешь как? чем упорнее открещиваешься, тем глубже вязнешь, ха-ха.)
** (О да, я завяз, доктор, и еще как, я завяз в вашей жене по самый пах, я так глубоко, что глубже уже некуда, и она расширенными скорее от боли глазами смотрит прямо в меня, а потом обхватывает за шею и, дрожа, приникает к моей шее. Она дрожит, бедняжка. Она так дрожит. Когда мне нравится женщина, шепчу я, он огромный, фраза безотказная, она содрогается несколько раз, я не спеша оглядываюсь. Где-то в сотнях миль за моей спиной подрагивают ее жалкие прекрасные ноги, увенчанные нелепыми туфлями. Когда я вернусь в этот мир, то сниму их. Не сейчас. Я сжимаю ее грудь и продвигаюсь еще на миллиметр вперед, я расту вместе с любовью в ее глазах.)
е) что я игрок и в те и в эти ворота;
* (Эту новость доктор не комментирует, бедняжка думает, что это как-то нанесет ущерб моей мужественности. Наверное, единственное, что его утешает, – так это возможность утешить меня тем, что я ни в коем случае не пассивен, никогда и ни в чем. Забавный. Я узнаю об этом, лишь когда прослушиваю пленку, и это меня изрядно веселит, потому что я никогда не боялся оказаться таким, даром, что ли, воспитывался на прекрасном средиземноморском мифе. Хоть я и специалист по ацтекам, но, уверяю вас, доктор, все эти рассказы о том, что они жгли гомосеков, не больше чем миф испанцев, которые как раз жгли гомосеков. А, доктор?)
** (И это совершенно не секрет для его супруги, которая, исчерпав ресурс первого эшелона обороны, сдала второй. Мы слились еще медленнее, чем в первый раз и первым способом: она просила меня о чести довериться ее движениям, она морщилась, шипела, кривлялась, а я вспоминал лицо ее мужа, совершенно не привлекательного для меня мужчины, но тем не менее что-то чувствовал, наверное, обладая чьей-то женщиной, ты поедаешь печень ее мужчины. Впрочем, это уже из японистики. Итак, я чувствовал, что имею их обоих, а она шипела, как дурно воспитанная змея, и наконец последнюю треть пути мы прошли неожиданно легко. Она тихонько завыла, и я дал ей закусить платьем. Неужели я и правда хотел умереть в детстве?)
ё) по ночам я часто плачу, и у меня вот уже двадцать восемь – а мне тридцать два – лет один и тот же сон: я плачу и целую веснушчатое лицо красивой юной девушки, и она тоже плачет и смывает с меня слезами все-все-все, и я снова становлюсь невесомым и чистым.
* (Доктор не стал комментировать эту чушь. Никогда он не понимал этих пациентов. То шляется по черт знает кому, то веснушчатую девку ему подавай, женился бы, может, повезет в браке, как ему, доктору.)
** (Я содрогаюсь в жену доктора и чувствую чистоту и невесомость.)
*** (Но уже через мгновение все уходит, и мы возвращаемся в грязные и ощутимые тела.)
Как всегда перетрусив, я решаю сходить в церковь.
– Тут мало света, – говорит он.
– Впрочем, это даже хорошо, – улыбается он.
– Мировоззрение ацтеков было довольно мрачным, – говорит он.
– Несмотря на то что они любили Солнце, – разводит он руками.
– Очень мрачным, – улыбается он.
– Тем более с учетом некоторых особенностей культа, – хихикает он.
– Культа этого достойного народа, – покачивается он.
– На воспоминаниях о котором наш друг сделает себе имя, – хмыкает он. – Не так ли?
Священник молчит.
– Ну, по крайней мере, безбедную старость и комфортное существование, – кривится он.
– Существование растения, – гримаса искажает его лицо.
– Мясистого зеленого растения, которое до шестидесяти будет щипать студенток за жопы, – дергается у него губа.
Священник опускает глаза. Не лучшая идея была сказать «жопа» при священнике, а тем более католическом.
– Не лучшая идея сказать «жопа» при священнике, тем более католическом, – спохватывается он.
– Так что простите, падре, – смеется он.
– Православный хотя бы одну, но может потрогать, – хохочет он.
– Но вернемся к нашему другу, – становится серьезным он.
Священник вздыхает и молчит.
– Итак, до шестидесяти он будет разгуливать по дурно освещенным коридорам Академии наук, – говорит он.
– Да университета, куда станет выбираться, чтобы час-другой потрепаться с молодежью. Рассказать несколько анекдотов из мира, так сказать, науки. Переглянуться с симпатичной молодой дурой. Отечески потрепать по щечке другую молодую дуру, – говорит он.
– А в шестьдесят он получит вазу и уйдет на почетный отдых: будет раз в год ездить отдыхать в Прагу, раз в год в Крым и по выходным возиться в библиотеке, читая всякую дрянь, – губа дергается все сильнее.
– И щипая за задницы студенток, которые станут приходить к нему домой, – его лицо сама ненависть.
– А ацтеки как были для него непонятным словом на листе бумаги, так и останутся, – вздыхает он.
– И все это – вместо того чтобы прожить жизнь ацтека, – говорит он.
– Н у, разве не огорчительно?
– Воистину аминь, – хихикает он.
Священник опускает очи долу.
– Выпейте, отец мой, – говорит он и протягивает священнику чашу.
– Не кровь Христова, но воистину нечто лучшее, – смеется он.
– Прошу вас, – наклоняет он голову.
– Не отказывайте мне, не обижайте меня, – шутовски молит он.
– И у берущего возьми, – говорит он.
– И да не оттолкни руку дающего, – с удовольствием меняет он библейские фразы.
– Кстати, вам никогда не приходило в голову… – спрашивает он священника без всякого расчета на ответ.
– Как вы понимаете, я не рассчитываю на ответ! – хохочет он.
– Но это неважно. Так вот, вам никогда не приходило в голову, что, не приди мы в Латинскую Америку, они создали бы нечто, что потрясло бы мир?
– Я часто думаю, – присаживается на корточки он.
– Что было бы, не открой мы Америку, а наоборот, открой они нас… – грустит он.
– Представляю себе, как океан пересекают сотни тысяч огромных плотов, таких, на которых еще Инка путешествовал к Огненной Земле… – мечтает он.
– Сотни тысяч плотов, усеянных воинами с булавами в роскошных нарядах из птичьих перьев, – на глаз его набегает слеза.
– Воинов, поющих гимн Солнцу, воинов, которые при приближении земли соскакивают с плотов и по мелководью бредут к суше…
– И вся Европа становится огромным жертвенным камнем, – говорит он.
– Не правда ли, величественная картина? – спрашивает он.
– Выпейте, прошу вас, – мягко говорит он.
Священник тихо плачет, но пьет. Для этого ему приходится задрать голову, потому что руки у него связаны за спиной, да и сам он привязан к стулу. Священник сидит в углу церкви рядом со статуей Мадонны. Он выпивает все, что в чашке, и его лицо становится румяным.
– Не плачьте, прошу вас, – просит он священника.
– Сейчас вам станет хорошо, – обещает он.
– Это специальное зелье, пальчики оближешь, – смеется он.
– Если я расскажу вам, из чего я сварил его, вас стошнит, – предостерегает он.
– Впрочем, если хотите, могу прочитать вам небольшую лекцию, – говорит он.
– Лекцию на эту тему, – говорит он.
– Использование животных компонентов в зельях и магических обрядах уходит корнями… – пародирует он манеру лектора.
– …во времена ацтеков, – продолжает он.
– Именно в этих племенах получило широкое распространение человеческое жертвоприношение, – говорит он.
– То самое, которое из индейцев вытравила церковь вашего преосвященства, – говорит он.
– Каждый день на алтарь бога Уицилопочтли укладывали от пяти до десяти человек, – рассказывает он.
– Каждому из которых вырывали сердце, – говорит он.
– Сердце, вырванное у еще живого человека, должно было обагрить своей кровью каменную статую бога, – говорит он.
– Но что с вами? Вам дурно? – смеется он.
Священник мычит, потому что ему снова заклеили рот, и кивает. Ему и в самом деле дурно.
– Ерунда, – машет рукой он, – сейчас пройдет.
– У вас тут прохладно, – одобрительно кивает он.
– Так вот, заканчивая рассказ о жертвоприношениях, – вспоминает он.
– Дело в том, что они не были жестокими людьми, – объясняет он.
– Вся фишка в крови, – говорит он.
– Кровь – это магическая субстанция, и вот ее-то и нужно было ацтекам, – говорит он.
– А как достать ее из человека иначе, чем убив его? – спрашивает он.
– Увы, никак, – вздыхает он.
– Я понимаю, о чем вы думаете, – говорит он.
– Считаете меня психом, – грустно говорит он.
– Поверьте, это и правда, и неправда.
– Вы стали, отец, в некотором роде жертвой обстоятельств, – объясняет он.
– Ваша смерть станет Знаком для одного человека, – говорит он.
– Ну, а вдобавок Солнце получит вашу кровь, – ужасающе спокойно говорит он.
– Я вовсе не ретроград, который верит в каменных божков и считает, что можно возродить культ, погибший тысячу лет назад, – говорит он.
– В моем поклонении ацтекам есть здравое зерно, – пытается объяснить он.
– Меня устраивает подход, – объясняет он.
– Их подход, – уточняет он.
– Ацтеки были людьми, которые сами, добровольно – я бы хотел это подчеркнуть – шли на то, чтобы пожертвовать себя Солнцу. Понимаете? Можно не верить в Солнце, но нельзя не верить в самопожертвование этих людей, – задумывается он.
– Сейчас люди не такие, – разводит он руками.
– Вы можете представить себе современного человека, который пожертвует собой? – спрашивает он.
– А ведь этому учит и ваша религия, – подмигивает он.
– Так что никакой разницы между вашим богом, который сам полез на доски, к которым его приколотили, и ацтеками, ложившимися на камень, чтобы на нем им вырезали сердце, – нет совершенно! – говорит он.
– Больше того, – торжественно говорит он.
– Открою вам тайну, – шепчет он.
– Великую тайну, которую скрывали от всех нас сотни и тысячи лет, – говорит он.
– Иисус был ацтек, – медленно и отчетливо произносит он.
– И принес себя в жертву он именно как ацтек – не колеблясь, без размышлений и рефлексии, – говорит он.
– Но этот факт замолчали, – злится он.
Священник засыпает.
– Это зелье, – кивает он.
– Так и должно быть, – объясняет он.
– Это чтобы не было боли, – говорит он.
– Ацтеки не были садистами, – качает он головой.
– Иисус был ацтек, – повторяет он.
– Это замолчали его так называемые ученики, – кривится он.
– Петр и Павел, – презрительно хмыкает он.
– Конечно, они переругались, – хохочет он.
Священник моргает.
– Больше всего в Деяниях апостолов мне нравится ругань Павла с Петром, – смакует он.
– И если первый – этакий изнеженный глобалист с накрашенными ногтями, мечтающий о господстве над миром, то второй – типичный колхозник, которого вполне устроит контроль над Баварией и местной пивной, – снова смеется он.
– И знаете, мне иногда кажется… – присаживается он на лавку.
– Кстати, удобная штука, – смеется он, – вы молодцы, что придумали ставить скамейки в храме.
– Так о чем я? – морщит он лоб.
– Ах, да. Мне кажется иногда… – вспоминает он.
– …что если мы сделаем что-то экстраординарное, в духе ацтеков, – говорит он.
– …то эпоха прекрасной юности человечества вернется, – говорит он.
– …и мы будем жить, не зная ни сомнений, ни страха, – говорит он.
– …в раю, – поджимает он губы.
– …если каждый из нас станет лучше и чище… – грустит он.
– …то наступит великое время! – кричит он.
– …время ацтеков! – голос его гремит.
Он переводит дух и достает из дипломата кривой, остро отточенный нож. Священник всхрапывает и все же засыпает.
– Время ацтеков, – печально и торжественно произносит он. – Приди же, о время ацтеков.
Под крышей церкви раздается шум: это голуби.
– Приступим? – спрашивает он их.
Дело 1298-G (закрыто по приговору суда), 2005 год, архив МВД РМ. Страница 12 дела, вещественное доказательство № 34, страница 67 из дневника подозреваемого
«…Ты классическая ирландская стерва Мейлера, только сейчас я понимаю, почему твои эксы смотрят на тебя с испугом, – ты ведьма, твой лобок опален адом, ты продала душу дьяволу за власть над мужчинами, но уже, блядь, поздно что-то понимать. Уйти от тебя нереально – от героина не уходят. Трагедия еще и в том, что я хочу тебя не меньше, чем хотел тогда, завидев тебя у фонтана в центре города. Так не бывает, я знаю – все приедается, но ты нет – тут явно дело нечисто, стерва ты конченая. Я люблю тебя.
…Я не верю в будущее мира. У него был бы шанс, сохранись Средневековье. Ты опять скажешь, что я умничаю, поверь, нет. Средневековье и Возрождение. Вообще, с тех пор все только хуже и хуже. Началось все с гребаного Возрождения. Если бы Средневековье и все, что было достигнуто при нем, не было уничтожено и мы не пошли по гибельному пути так называемого возрождения и долбаного эгоцентризма, мир был бы намного лучше. Только люди Возрождения могли расправиться с целым континентом так, как они это сделали, уничтожив Латинскую Америку.
…Поверь, Средневековье было чудесной порой, эпохой настоящего, а не эгоистического – Гуманизма. Когда люди любили людей, осознавая и признавая, что человек – часть мира, прекрасная, но часть, когда для людей Бог был существом, которое находилось рядом. Когда тебя могли грохнуть – но ради спасения твоей же души. Кстати, у ацтеков был точно такой же подход к этим вопросам. Ты думаешь, при чем здесь все это? Сейчас объясню: дело в том, что все это касается и нас с тобой, любимая.
…О ацтеки, о Средневековье. Да, тебе могли вывернуть кишки наружу, но делали это учтиво и очень стильно, причем люди обычно ПОНИМАЛИ, на что идут, в отличие от этих педиков эпохи постмодерна – блевотины Возрождения и логичного ее продолжения, – для которых жизнь – это нечто виртуальное и несуществующее. Смешно, правда? Люди, которые вырвали другим людям сердца, отчетливо понимали, что такое смерть, а что жизнь, а те, кто много разглагольствует о гуманизме и любви к людям, относятся к ним как к чему-то мифическому.
…Поверь, Возрождение – страшная точка, поворот к гибели, переворот эгоистов. Начиная с него, человечество поимело гребаную зацикленность на себе, что привело к падению как нравов, так и уровня всех мыслимых достижений культуры. Все покатилось под гору и с тех пор только ускоряется. Ну, ты же не станешь утверждать, что электрическая кофеварка – это достижение культуры?
…Причем хоть я и не верю в заговоры, в случае с Возрождением и Средневековьем мы имеем дело с заговором. Средневековье обгадили осознанно, вбив в головы людей извращенные мифы о той поре…
…Например, сожжение ведьм, таких, как ты, милая. В Средневековье такие случаи были единичными. Массово людей по этому поводу стали кончать в XV–XVI веках, а это, кто не в курсе, Возрождение. В Средневековье же над верой в ведьм смеялись: франки даже издавали законы, согласно которым за болтовню о ведьмах сплетников и идиотов штрафовали. Тем не менее в сознании людей «костры Средневековья» имеют свою особую полочку. Кстати, ацтеки тоже не верили в ведьм. Мне кажется, это большая ошибка с их стороны, милая. Достаточно взглянуть на тебя, чтобы понять: они есть. Вы есть…
…И, конечно, о культуре. Особенно меня нервирует – я знаю, что тебя нервирует то, что меня нервирует все на свете, но что уж поделаешь, так уж я устроен, это судьба, – когда писателей Средневековья обзывают «творцами возрождения». Чушь все это. Вийон – та тонкая книжица, которую я читаю в ванной по утрам, – вовсе не «первый поэт Возрождения», он последний поэт Средневековья. Рабле – автор Средневековья, все хорошие писатели – писатели Средневековья.
…Вера и убеждения остались в Средневековье.
Бог остался в Средневековье…»
– Получается, единственные, кто все это дерьмо видел, голуби, – смеется легавый.
– Мне не до смеха, не до смеха мне.
– А кому сейчас до смеха, мой мальчик? – давится легавый, и мне хочется размазать его по стене.
Будь я сильнее, я бы так и сделал. Я начинаю жалеть о том, что не провел детство в тренировочном зале. В какой-нибудь спортивной школе. Был бы сейчас мужественным мужчиной с огромными бицепсами: мигом бы со всеми разобрался. С легавым. С маньяком. С ацтеками, наконец.
– Скрыть это дело нам вряд ли удастся, – говорит легавый.
– Ну и ну! – восклицает он.
– Вот это хрень! – искренне изумляется он.
– Заткнись, – меня тошнит.
– Послушай… – угрожающе начинает он, но, увидев мое лицо, затыкается.
Священник – единственный человек, с которым я мог иногда поговорить по душам, – сидит на стуле, свесив голову набок. То ли он заснул перед гибелью, то ли в этом повинен огромный разрез на его шее. Пол церкви буквально залит кровью. Бог ты мой, столько в одном человеке? Я успеваю выбежать на улицу, чтобы блевануть.
– Я такого насмотрелся на войне, – сочувственно говорит легавый.
– Не то чтобы мне это нравилось, – виновато объясняет он.
– Но привычка смотреть на такие вещи спокойно осталась.
– Отпечатков, конечно, нет, – говорит он.
– Гребаные детективы, что в книжках, что по телику! – зло бросает он.
– С тех пор как появился первый детектив, где было расписано все, что касается отпечатков пальцев, каждый засранец идет на дело в перчатках, – объясняет он.
– Сейчас… – пыхтит он.
– Что у него под рубашкой? – спрашивает он сам себя.
– Ого-го! – нервно хихикает он.
Под расстегнутой рубахой мы видим огромную дыру, в которой, как успеваю понять я – рассмотреть не успел, – нет сердца.
– Завязывай ты с этим делом, – просит легавый.
– Весь порог заблевал, – нервничает он.
– Я уберу, – виновато говорю я.
– Дело не в чистоте, – объясняет он.
– Дело в том, что человек, появляющийся на пороге церкви, чтобы блевануть, причем делающий это крайне регулярно, довольно подозрителен, – объясняет он.
– Как считаешь? – с иронией осведомляется он.
– О! – говорю я.
– А ведь и правда, – говорю я.
– Гос-споди, какой же ты лопух, – морщится он.
– Теперь я просто уверен, что ты не убийца, – говорит он.
– Ты даже если бы захотел, толком бы ничего не сделал, – презирает меня он.
– Полное ничтожество в делах, – вздыхает он.
– Неудивительно, что свою полную неприспособленность к жизни ты компенсируешь зверствами в постели, – вытирает он руки платком.
– Эй… – удивленно говорю я, забыл даже поблевать еще.
– Да ладно, – машет он рукой.
– Мы же друзья, – говорит он.
– А у друзей какие секреты? Мне Женя сказала, – смеется он.
– Каждый извращается, как может, – осуждающе поджимает он губы.
– Ну ты, так тебя… – злюсь я.
– Ну ты и извращенец! – выношу я приговор.
– Самый настоящий грязный извращенец! Именно ты, а не я! – говорю я.
– Только для настоящего извращенца пара матерных слов в постели да желание отстегать бабу – извращение! – говорю я.
– Гребаный пуританин! – кричу я.
– Да уж, – примирительно говорит он.
Священник, о котором мы забыли, падает набок вместе со стулом. Мы тупо смотрим на тело, после чего решаем, что делать дальше.
– У нас сейчас последние пятнадцать минут на то, чтобы вызвать полицию, – говорит легавый.
– Потом будет поздно, – предупреждает он.
– Что у нас тогда? – спрашиваю я.
– Тогда у нас двое подозреваемых, – говорит легавый.
– Один полицейский и один диссертант-недоучка, – улыбается легавый.
– Плюс самоубийство, плюс несчастный случай, чистый, но они ведь этого не знают, – пожимает он плечами.
– Они проверят нас, проверят обстоятельства смерти Ольги, найдут пленки – что те, что эти, – объясняет он.
– Мы ничего не теряем, если честно, – говорит он.
– Максимум год неприятностей, но потом все кончится, – говорит он.
– За исключением одного, – объясняет он.
– Маленького друга, который завалил святого отца и подсунул твоей подружке и моей бывшей жене фотографии, на которых ты ей изменяешь, – улыбается он.
– И тут уж как повезет, – пожимает плечами легавый.
– Или ему надоест, и он продолжит жить дальше, или он захочет пошалить еще и завалит тебя или меня, а еще лучше, и тебя и меня, – резюмирует легавый.
– Разве полиция нас не спасет? – спрашиваю я.
Он ржет как лошадь – долго и с удовольствием. Потом запирает двери церкви – я благодарю Бога за то, что сейчас время обеда.
– Полиция не спасет, но не потому, что она плохая, – объясняет легавый.
– Полиции проще работать с подозреваемыми, которые есть, – говорит он.
– А не с теми, которых надо искать, – раскрывает он мне секреты ремесла.
– Им проще колоть нас и, может, даже заставить сознаться, – улыбается он.
– А на остальное им плевать, – имеет он в виду, что для полиции главное раскрываемость.
– Да и давай откровенно, – предлагает он.
– Разве ты бы на их месте не заподозрил в первую очередь кого-то из нас? – спрашивает он.
– Согласен, – устало говорю я.
– Убедил, – соглашаюсь я.
– Постарайся вспомнить, – говорит он.
– Как все выглядело здесь, когда ты зашел? – спрашивает он.
Я вспоминаю. У церкви было пусто. Я постоял пару минут, почитал объявление про торжественную службу, которую отслужит в Риме сам, так его, Папа, поэтому в день службы нужно быть в церкви, чтобы душою… – улыбнулся этому и вошел внутрь. Тело на стуле было за колонной, поэтому я ничего не увидел. Опустил руку в чашу с водой, чуть отпил – я всегда так делаю, чего стыжусь, – перекрестился. Встал на колено, перекрестился.
– Цирк, да и только! – хмыкает легавый.
Так оно и есть. Перекрестившись два раза, я на коленях – никого нет, поэтому можно рискнуть – иду вперед по дорожке. К ступеням, на которых слева орган, а спереди – алтарь. В церкви пусто, но у меня в ноздрях отчетливый запах грозы, ладана и разгоряченных тел юных певчих, которые на Рождество парят у стен церкви белыми ангелочками. Так как я на коленях, а тело на стуле – слева, как я говорил, – я продолжаю не видеть священника. Ведь теперь обзор мне заслоняют скамьи.
– Кстати, а чего так? – спрашивает легавый.
– Наверное, проповеди раньше читали многочасовые, – пожимаю плечами я, – вот и начали слушать их сидя.
Постояв на коленях перед ликом Мадонны во всю стену, я едва не засыпаю.
– Ты рисковал, – серьезно говорит легавый.
– Старайся больше не оставаться один, – предостерегает он.
– Он запросто мог прикончить тебя здесь, – говорит он.
– И я бы лишился друга! – говорит он.
Я бросаю на легавого удивленный взгляд, и мы продолжаем. Прячем тело в мешок, который принес с собой легавый, когда я в полной панике звонил ему из церкви. Про себя я отмечаю, что тело было совсем теплым, когда я его нашел, а легавый добирался долго – значит, это один плюс в его актив не-маньяка. Наверное, единственный способ перестать подозревать друг друга – поймать этого ублюдка. Разобравшись с телом – мы выносим его через черный ход, – мы начинаем мыть полы. Итак, я долго стоял на коленях…
– О чем ты думал? – спрашивает меня легавый.
– Ты и правда веришь во все это дерьмо? – удивляется он.
– Наверное, да, – пытаюсь быть честным я.
– Я перестал, – говорит он.
– После войны, – сжимает он зубы.
– Ты уделяешь этому чересчур много внимания, – говорю я.
– Ты постоянно играешь на жалости к себе, – безжалостен я.
– Это тебя угробит, парень, – говорю я.
– И, кстати, я поговорил со знакомым врачом, который дал мне телефон специалиста, – вспоминаю я.
– Который тебе поможет, – завершаю я.
– К черту, – бурчит он, отвернувшись.
– Ничего не помогало, – признается он.
– К черту, – говорю я.
– Ты не трахаешься, поэтому у тебя мозги плавятся! – говорю я.
– Бери номер, а там разберемся, – категоричен я.
Мы выливаем на пол несколько ведер воды и собираем ее в тряпки. Мне плохо, меня тошнит, и болит все тело.
– Я встал, повернулся и увидел его, – заканчиваю вспоминать я.
– Это было так неожиданно, – у меня дергается глаз.
– Что я от испуга едва не заорал, – признаюсь я.
– Надо было сразу оглянуться, – хмуро говорит мент.
– Обычно нападают, откуда не ждешь, прости за банальность, – говорит он.
– Я и обернулся, – признаюсь я.
– Ты видел его?! – спрашивает он.
– Мельком, и не лицо, – говорю я.
– Не могу даже сказать, что уверен в этом, – признаюсь я.
– Может быть, показалось, – предполагаю я.
– В таком случае мне показалось, что в углу мелькнуло что-то темное, – вспоминаю я.
– Если это было, а не привиделось, то он – мужчина примерно моего роста, – говорю я.
– И это все, – сожалею я.
Он качает головой.
– Легче всего ошибиться в росте, – сообщает он мне.
– Поверь моему опыту легавого, – впервые называет себя легавым он.
– Нам нужно ждать, – говорит он.
– Ждать, когда он нападет, – размышляет он вслух, – и поймать на встречной.
– Что? – спрашиваю я.
– Боксерский термин, – поясняет он. – Ждешь, когда соперник пойдет в атаку, раскроется, и ловишь на встречной.
– Понятно, – говорю я.
– Ничего тебе не понятно, – смеется он.
– Всем не понятно, – говорит он.
– Пока движений нет в рефлексах, – объясняет он, – ничего ты не понимаешь.
– А движения в рефлексах, – сообщает он, заканчивая убирать, – это годы и годы.
– Дрессировка, – пожимает он плечами.
Меня очень интересует, что произойдет, когда священника найдут.
– А его не найдут, – пожимает плечами легавый.
– Я его сожгу на хрен, – говорит он.
– У меня племянник – учитель труда, и у него в кабинете печь для опытов. Типа, что происходит в камерах, где обжигают глину, – говорит он.
– О боже! – говорю я.
– Ага, крутая школа! – неверно истолковывает он мое восклицание.
– У них там и компьютерный класс! – восхищен он.
– Кто бы нам всю эту херню давал во времена нашей молодости, – грустит он.
– Какого дьявола… – растерян я.
– Ну да, конечно, придется… – снова неверно истолковывает он мое очередное восклицание.
– Придется тело распилить, – говорит он.
– Зато вопрос будет снят, – обещает он.
– Нет тела, нет уголовного дела, – говорит он.
– А нам не нужно тело, – говорит он.
– Потому что, когда оно появится, мы будем часами отвечать на вопросы, – хмурится он.
– А нам нужно их задавать, – поднимает он палец.
– Поэтому тело не появится, – улыбается он. – Мать его!
Мать его. Мы вытираем полы насухо. Я вздыхаю и говорю:
– Мало ли священников, разочаровавшись в безбрачии, сбегало куда-то начать новую жизнь?
– Наконец-то ты взял себя в руки, – с одобрением отвечает легавый.
– Мужик есть мужик, – кивает он.
– В мужике мужское не вытравишь, – говорит он.
– Пусть он даже мажет на ночь рожу кремом, жрет пятью вилками и трахается, напялив на женщину собачий ошейник, – говорит он.
– Ты завидуешь, – отвечаю я.
– Гребаный рогоносец! – говорю я.
– Бе-бе-бе, – показывает язык он, и мы смеемся.
– Покойный был тяжелым, – говорю я.
– Он еще есть, – отвечает легавый. – Вот сожжем, тогда и скажешь «был».
– Мы сожжем его сейчас? – спрашиваю я.
– Конечно, – выруливает он из дворика на дорогу и, оглянувшись, газует.
– Прямо сейчас, – кивает он.
– У них как раз урок труда, – смеется он.
– И мы научим детей, как сжигать трупы, – кивает он.
– Лопух, бля! – орет он.
Несколько минут я сижу красный, после чего завожусь и начинаю трястись.
– Заткнись! – ору я с ненавистью.
– Заткни пасть, мать твою! – кричу я.
– Останови машину! – ору я и хватаю его за горло.
Он останавливается. Несколько минут я душу его, а он пытается разжать мне руки. Потом я отпускаю их сам. Он смотрит на меня с некоторым уважением, и я тихо говорю:
– Будешь разговаривать со мной так, чтоб тебя, убью тебя на хрен, понял ты? Не смей изображать ветерана-вьетнамской-войны-спасающего-ботаника. Понял? Ты в этом дерьме так же глубоко, как и я.
– Проехали, – примирительно говорит он.
– Это нервы, – говорит он.
– Да, – говорю я.
– Я знаю, что ты сильнее, – говорю я, – но никто еще не умеет видеть спиной. Понял, да?
– Еп те, – сплевывает он.
– Куда яснее, – кивает он.
– Добро пожаловать в мир мужчин, – говорит он.
– Твой член да моя мужская сущность: из нас двоих получился бы отличный мужик, – смеется он.
Я закуриваю и гляжу на дорогу. Мимо нас торопливо сбегают к краю дороги обожженные молдавским летом тополя. В небе ни облака, осень прекрасна, и я постепенно успокаиваюсь.
– Почему он дал убить себя так легко? – спрашивает сам себя легавый.
– Как баран, – сплевывает легавый.
– Им так положено? – спрашивает он меня.
– Подставь щеку, и все такое? – интересуется он.
– Вряд ли католическая церковь располагает инструктажем на случай встречи священника с маньяком, – устало отвечаю я.
– Хватит иронизировать над моей верой, – говорю я.
– Ладно, прости, – поднимает он руки, и машина виляет.
– И за это тоже, – ловит он мой взгляд.
– Все дело в напитке, – я внезапно понимаю, к
|